К вечеру Мономах позвал к себе боярина Фому Ратиборовича, ужинавшего с игуменом наваристой ухой из жирных ершей, и просил его послать за сыновьями. Бросив ложку на стол, воевода кликнул отроков. В одно мгновение монастырь наполнился тревожным шепотом:
   — Великому князю стало плохо…
   Дрожащими руками игумен облачился в пресвитерские ризы и взял на престоле золотую чашу. На ней, среди сияющих красных и зеленых самоцветов, были изображены четыре евангелиста и их знаменья: вол, овен, лев и орел. Илья Дубец и Злат, стоявшие у келий и видевшие, как проносили священный сосуд, вспомнили, как они добывали его в Каффе. Опять на кривых уличках запахло кожей и вонючими мехами, рыбным чадом харчевен… Блеснуло зеленоватое море…
   Продавец, поворачивая потир, говорил:
   — Эта золотая чаша стояла на престоле знаменитого константинопольского храма…
   Какой путь проделала она, прежде чем попасть в этот тихий монастырь! Константинополь, Амастрида, Армения, Каффа. Может быть, еще другие города и страны… Названия их казались странными для слуха, но в памяти остался рассказ о том, как эту чашу похищали тати, утаил неправедный судья, отнимали разбойники и зарывал в землю неверный раб.
   Игумен вошел в избушку, и Кунгуй затворил за ним дверцу. Великий князь исповедовался, каялся в своих грехах…
   Вышедший из трапезной Фома Ратиборович, очень озабоченный и мрачный, сказал Злату:
   — А тебе скакать в Переяславль. Скажешь князю и княгине, что страшимся худшего…
   Старый князь умирал. Но пока Злат еще не доскакал до городских ворот, в Переяславле ничего не знали об этом. С утра кузнец Коста хлопотал над своим сокровищем. Звенели в его руках серебряные сосуды. Он лишился сна, ходил теперь черным не от кузнечной копоти, а от бессонницы и душевного волнения, размышляя днем и ночью, какой образ придать своему светильнику. Хотелось сделать эту вещь огромных и прекрасных размеров, но металла не хватало на его великолепные замыслы. Требовалось устроить так, чтобы ответвления или рога с чашечками были полыми. Однако это вызывало затруднения с литьем серебра…
   Были и другие заботы. Орина ворчала:
   — К чему столько бесполезного беспокойства? Вот послала тебе в руки судьба богатство — и пользуйся им в свое удовольствие. Продай сосуды боярам — и приобретешь себе дом с дымницей и все, что нужно нам, и новую кузницу построишь. Обеспечишь род наш до скончания жизни…
   Чтобы не слышать упреков жены, Коста взял в руки топор и отправился в дубраву. Он решил, что надо поправить хижину ворожеи в благодарность за ее доброту и покровительство. Глядишь, и зима приблизится. Как будет тогда жить там старуха в морозные дни?
   Проходя мимо огорода, он увидел Любаву. Девушка беззаботно пела свадебную песенку, помышляя о своем близком счастье:
   Перун и Лада на горе купались.
   Где Перун купался, там берег сотрясался, где Лада купалась, там цветы расцветали…
   Коста покрутил головой, но ничего не сказал и вышел на пыльную дорогу. Сахир стоял на пороге корчмы и спросил:
   — В рощу идешь?
   Он подозревал — что-то произошло в кузнечной слободке, и об этом многие в корчме говорили, но толком не знал, в чем дело, а знать хотелось смертельно.
   Кузнец весело ответил:
   — Хочу дуб срубить.
   Корчмарь не поверил и еще с большей подозрительностью смотрел ему вслед. Вчера гончар Олеша рассказывал:
   — Чудные дела творятся у нас в Переяславле. Кузнец Коста не хочет коней подковывать, а богат серебром. Все-таки нашел он клад или с нечистой силой ведет знакомство. Вчера шел ночью мимо кузницы. Слышу, как будто чаши звенят. В окошечке свет. Заглянул туда, а светильник погас, и вдруг козел заблеял в хлеву. Страшно мне стало, как в черном овине. Прибежал домой…
   Когда Коста пришел на знакомую поляну, он остановился как вкопанный. По-прежнему две лошадиных головы белели на шестах, но избушки не было. Вместо нее виднелась куча углей и пепла. Пожар пожрал все. Кузнец бросился вперед, чтобы посмотреть, что тут произошло. Ничего не осталось на пепелище, кроме золы и головешек. Прах был еще теплым. Значит, пожар случился в прошлую ночь. Когда сегодня пропели петухи, он выходил на двор, и ему показалось, что над рощей стоит зарево, но подумал, что мерещится ему. Куда же девалась ворожея? Коста порылся в углях секирой, но никаких человеческих костей не обнаружил. Сгорела горбунья, как сухая трава? Вовремя ушла и бродит теперь где-нибудь под дубами, лишенная крова? Или улетела вместе с дымом в свое страшное колдовское царство?
   Постояв немного, кузнец срубил шесты, на которых торчали лошадиные головы, и черепа со стуком обрушились на землю. Он тогда пошел прочь с большой печалью в сердце. Дома сказал Любаве:
   — Избушка в дубраве сгорела, и остался от ворожеи только прах!
   Любава, услышав это, закрыла лицо руками и расплакалась. Недаром она видела сегодня во сне черную кошку. Орина же, стоявшая возле кузницы, заворчала:
   — Это архангел покарал горбунью за ее шептания.
   День прошел как в тумане. Под вечер Любава увидела, что по дороге, поднимая пыль, скачет Злат. Остановившись около кузницы и сдерживая взмыленного коня, он крикнул:
   — Великий князь умирает…
   На одно лишь мгновение улыбнувшись невесте, стоявшей у, плетня, помчался в город с печальным известием.
   Другие вестники мчались в Вышгород, Киев, Смоленск… Услышав о том, что отец с часу на час ожидает кончины, сыновья Мономаха поспешили к одру больного. Раньше всех явился в монастырь из расположенного поблизости Переяславля князь Ярополк и с ним молодая супруга. Из Вышгорода прискакал заплаканный Мстислав. Старый князь перевел его недавно из Новгорода в этот город, поближе к себе, чтобы иметь всегда в нем поддержку и утешение. Своей красотой старший сын напоминал мать, у него были такие же зеленые глаза, за что его любили боярыни больше, чем своих законных мужей. С Ярополком вернулся Злат и приехали многие другие отроки.
   На третий день из Турова прибыл князь Вячеслав, видевший Дунай и греческие города, а из лесного Суздаля разрумянившийся от конского бега Юрий, самый молодой из сыновей. Позднее всех явились Роман из Смоленска и Андрей из Владимира, что на Волыни. У владимирского посадника женою тоже была половецкая красавица, внучка прославленного хана Тугоркана. Но она осталась во Владимире, потому что носила тогда в чреве младенца. Князь поскакал один с отроками, оглядываясь беспрестанно на высокое оконце, где женская рука махала ему голубым платком. Андрей торопился всячески, страшась, что не застанет отца в живых, потому что путь был долог. Еще длиннее дорога была для Юрия.
   Но Мономах точно собрал воедино все свои силы, чтобы дождаться сыновей и благословить их. Когда Юрий, последний из приехавших, вбежал, не снимая корзна, в трапезную, куда перенесли больного, чтобы оказалось достаточно места для всех желающих проститься с великим князем, все уже были в сборе. Молодой князь увидел, что отец лежит на полу, на перине, видимо доставленной из Переяславля. У стола стоял знакомый белобородый и большеглазый врач по имени Петр, родом сириец. Он мешал деревянной ложкой какое-то снадобье в глиняном сосуде, приготовляемое для болящего. Утреннее солнце наполняло горницу через скудные оконца розоватым светом. На лавке у стены сидели в один ряд Ярополк, Мстислав, Андрей, Роман и Вячеслав.
   Как только Юрий показался на пороге трапезной, Мстислав поднялся и сказал:
   — Вот и ты приехал, милый брат. Теперь все мы собрались. Нет только Изяслава с нами…
   Юрий улыбнулся старшему брату, но глаза его уже встретились с потухающим взором отца. Старый князь тяжко дышал, но в его мутнеющих глазах мелькнула радость, когда Юрий подошел и опустился перед ним на колени.
   — Отец и господин…
   Мономах немного повернул голову в его сторону.
   — Я сын твой Юрий. Видишь ли ты меня?
   Старик чуть слышно проговорил:
   — Вижу тебя, сын… И как бы свет над твоей головой… Великая тебе судьба предстоит…
   — И я здесь, отец, — произнес Андрей, приехавший в монастырь, когда старый Мономах находился в забытьи, и поэтому еще не приветствовавший отца, и тоже опустился на колени у ложа.
   Тогда к умирающему приблизились прочие сыновья. Отец имел достаточно сил, чтобы оглядеть их всех, и, сберегая трудное дыхание, шептал:
   — Как теперь будете жить без меня?.. Страшно, что Ольговичи Владимир захватят… Тмутаракань…
   Мстислав за всех ответил:
   — Не страшись, отец, не распадется храмина нашего государства.
   Другие сыновья утешали старца:
   — Русская земля едина…
   Слушая эти мужественные голоса Мономах вздохнул с облегчением. Но потом еще хотел что-то сказать:
   — Бояре…
   Однако у него не хватило дыхания, и он умолк. Потом прибавил, обращаясь к Юрию:
   — Ты в лесах живешь… Они тебя от врагов охраняют…
   В глубине души старый князь знал, что хотя сыны говорят ему успокоительные слова, но не всегда относятся друг к другу с любовью, завидуя лучшим и богатым городам. Всегда могли найтись у них советники, которые из корыстолюбивых и ничтожных побуждений стремятся к власти в одном каком-нибудь захолустном городке, для того, чтобы удовлетворить свое жалкое честолюбие. Не мудрено, что книжники и певцы, черпающие поучительные примеры в прошлом, призывают к единству…
   В дверь заглядывали встревоженные монахи. Один из них, молодой, с любопытствующими глазами, исполнявший в монастыре обязанности звонаря, дернул Злата за рукав и показал перстом на лари, стоявшие в трапезной у противоположной стены:
   — Что в них? Серебро князя?
   Отрок посмотрел на него свысока.
   — Ты глупец… В одном ларе князь возит с собою повсюду книги для чтения, в другом — оружие, в третьем хранятся дары, что прислал ему греческий царь.
   — Дары?
   — Золотой венец, хламида, драгоценный пояс, именуемый лор…
   Звонарь смотрел теперь на лари с почтением. Они заключали в себе удивительные сокровища. Злат тоже связывал с ними в своем представлении величие Царьграда, пышность царских дворцов и шумные ристания.
   Старый монах, с пальцами в чернилах, потому что едва оставил свое летописание, стал шепотом объяснять звонарю:
   — Царь воевал тогда с латынянами и персами и решил отправить посольство в Киев. Из Асии явились митрополит Эффесский Неофит и два епископа, стратиг Антиохийский, игумен Евстафий, а также многие благородные патрикии. Царь снял со своей выи крест, сделанный из того древа, на котором был распят Христос, с главы — венец и велел принести сердоликовую чашу, из которой пил, веселясь на пирах, кесарь Август. Царь снял также ожерелье, кованное из аравийского золота, и велел митрополиту наречь нашего князя Мономахом и царем всея Руси…
   Монашек слушал с открытым ртом.
   Стоя у двери, Злат с волнением смотрел на умирающего. Но его заслонили многочисленные князья и бояре. В этой скромной горнице с бревенчатыми стенами великая слава превращалась в прах. Ровно в полночь, окруженный сыновьями и вельможами, побеседовав с ними перед смертью, Владимир Мономах, сын Всеволода, внук великого Ярослава, испустил дух. Зажегши свечи, монахи запели положенный псалом, и тогда трапезная наполнилась рыданием. На монастырской колокольнице звонарь ударил в медный колокол, и его певучий звук возвестил окрестным полям и дубравам о смерти великого князя. Весть об этом быстро распространилась по Руси, а затем достигла Константинополя. В Священном дворце состоялось совещание синклита. Император, красивый человек в диадеме, с выразительными глазами, был встревожен. В константинопольских залах, где встречались люди, имевшие отношение к управлению государством, происходили одни и те же разговоры.
   — Как здоровье супруги? — спрашивал один.
   — Благодарю, она в добром здравии, — кланялся другой.
   — Ты слышал?
   — О чем ты изволишь говорить?
   — Умер русский архонт.
   — Конечно, я слышал об этом. Но кто наследует ему?
   Подобные же беседы происходили на Ипподроме, в церквах и просто на улицах. Недалеко от церкви св.Фомы стояли два влиятельных человека. Один из них был Стефан Скилица, некогда высокий сановник церкви, а ныне находившийся в забвении, другой — известный врач и стихотворец Николай Калликл, оба уже в летах. Скилица убеждал лекаря:
   — Бог, или, если говорить философским языком, единое, не самобытно, ибо мы не говорим, что оно довлеет только для собственного бытия. Ведь это означало бы, что божество — самодовлеющее начало, а таково недостаточно для передачи своей силы другим. Следовательно, бог не самодовлеющее и не избыточествующее, но преизбыточествующее. Поэтому из него, как из переполненной до краев чаши, истекают потоки добра…
   В это время в конце улицы показался поэт Феодор Продром. Уже прошло немало лет с тех пор, как он, достигший высших ступеней славы, осыпанный милостями царей, а потом снова впавший в ничтожество и лишившийся всех своих шести слуг, женился на Евдокии, вздорной и невежественной женщине, которая прельстила стихотворца своей соблазнительной походкой. Теперь это была мать четырех детей, с большим животом, с испорченными зубами. Да и сам он… Когда-то он подсмеивался в своих стихах над лысыми старичками. А теперь? Заболев оспой, он сам потерял волосы, и лицо его сделалось щербатым, как поле, изрытое конскими копытами. Злой завистник обвинил его в том, что поэт неправильно выражается о святой троице, и чуть ли не в неверии в бога. Потом этот доносчик смеялся и говорил, что поступил так под влиянием хиосского вина, выпитого в излишнем количестве. Но тем не менее преподавательского-то места в школе св.Павла Феодор лишился! Меньше учеников стало и на дому. Сейчас жена послала его на базар и к булочнику, и таким образом он нос к носу встретился со своими друзьями.
   — Смотрите, идет знаменитый стихотворец! — воскликнул Калликл, позабыв о богословских тонкостях Скилицы. — Как ты живешь, приятель?
   Феодор Продром грустно вздохнул. Заикаясь почти на каждом слове, он стал жаловаться на свои житейские невзгоды:
   — Когда я еще был ребенком, дорогой мой отец пригласил меня однажды в свой покой и сказал мне со слезами на глазах: «Сын мой! Ты еще дитя и не в состоянии различить добро от зла, а у меня обширный жизненный опыт, я много путешествовал и немало пережил на суше и на море. Еще больше я прочел в книгах. Поэтому обрати внимание на то, что я тебе сейчас скажу. Различны пути, по которым ходит человек. Имеют и сражения свою прелесть, так как они прославляют доблестного мужа и дают повод пользоваться щедротами василевса. Однако твои плечи слишком слабы, чтобы носить тяжелое вооружение, а ноги не в состоянии выдержать длительные и утомительные переходы. Тем не менее ты не должен выбирать и какое-нибудь спокойное, но малопочтенное и не достойное тебя ремесло, вроде башмачника или торговца. Это было бы позором для моего звания. Поэтому не лучше ли тебе, сын мой, обратиться к наукам и предаться, например, изучению риторики? Подобное занятие сделает тебя счастливым и полезным для общества». Что же? С того дня я посвятил себя книгам, стал писать стихи, можно сказать, прославился до Антиохии. Но что это дало мне, кроме неприятностей?
   Калликл, вполне обеспеченный человек, пытался утешить стихотворца:
   — Ты не должен жаловаться. Было и у тебя приятное в жизни.
   — Что же, например?
   — Ты воспевал победы ромеев, ты водил дружбу с такими людьми, как Михаил Пселл или Иоанн Итал. Не отличала ли тебя и твои стихи царица Ирина?
   — Итал? — с возмущением подхватил Продром. — А вы знаете, что он ответил, когда я просил его о помощи?
   Приятели сказали, что не знают.
   — Он мне ответил: «Зачем я буду посылать тебе посылки? Ведь мы с тобою составляем одно целое, и это означало бы посылать себе самому. Когда я ем жирного зайца или тучного фазана, то я, так сказать, жую, а ты глотаешь. Зачем тебе теплые покрывала из македонской шерсти? Если одеяла есть у меня, то, значит, они греют и тебя…»
   В глазах у приятелей поэт, если бы не был так раздражен и обижен, прочел бы искорки смеха.
   — Кстати, — сказал Скилица, — известно ли вам, до чего довел Итал своей эллинской проповедью Сервилия?
   Собеседники вопросительно посмотрели на него.
   — Представьте себе, этот чудак взобрался на высокую скалу и со словами: «Прими меня, Посейдон!» — низвергнулся в пучину!
   — Какой ужас! — воскликнул Калликл.
   — Что вы хотите! — продолжал возмущаться Скилица. — Этот человек уже не одного отравил своим ядом. Признает платоновские идеи. Куда же идти дальше?
   Так поэт Феодор Продром приятно проводил время с приятелями, позабыв о поручении сварливой жены. Он еще о многом хотел бы рассказать, но вдруг наверху, в окне одного из ближайших домов, показалась женщина, которую всякий хоть немного знакомый с классической поэзией принял бы за мегеру, услышав ее пронзительный голос и увидев растрепанные волосы. Она кричала, потрясая поварешкой и явно обращаясь к стихотворцу:
   — Посмотрите на этого безумца! Отправился, чтобы попросить в долг у лавочника соленой рыбы, и вот уже целый час болтает на улице о всяких пустяках, вместо того чтобы заниматься делом и зарабатывать деньги честным трудом…
   — Ну, будьте здоровы, — поспешил расстаться с друзьями Феодор Продром и, ускорив шаги, пошел по своему делу, а приятели смотрели ему вслед, улыбаясь. Какое им дело до несчастий и неприятностей другого человека…
   Бедняга спешил к рыбному торговцу, и над его главой витало прелестное видение Феофании, которую поэт не мог никогда забыть. Порой Продром сидел за столом, уронив голову на руки и вспоминая свою жизнь, и ему казалось, что единственным светлым лучом в ней были те дни, когда он находился поблизости от этого ангельского существа. Но позади подгонял мерзкий голос Евдокии:
   — Тебе следовало бы жениться не на дочери почтенного спафария, если ты не в состоянии прокормить семью, а на какой-нибудь толстухе самого низкого происхождения. У него в нетопленой конуре ждут обеда четверо детей, а он вечно разглагольствует об Аристотеле или пишет никому не нужные стихи. Посмей только вернуться домой без рыбы и ячменных лепешек, и я покажу тебе, что такое риторика!
   Что означает пустой гнев неумной женщины? Только то, что человеку не повезло в жизни. Но ведь так случилось и с самим великим Сократом, и если стоило привести в главе, в которой описывается смерть Мономаха, эту смешную и в то же время грустную уличную сценку, то лишь для того, чтобы показать, как трагические события перемешиваются с житейскими пустяками. Продром размышлял, что не будь на земле Мономаха, может быть, архонт Олег не появился бы в Константинополе, не победил бы нежное сердце Феофании, и поэт сделался бы счастливейшим человеком из смертных, а дочь магистра не лежала бы на острове Родосе, на щебнистом кладбище за виноградником. Феодор Продром считался замечательным поэтом, на его долю выпала высокая честь преподавать риторику самой Анне, багрянородной писательнице, а дома он находился под башмаком злой жены, и только воспоминание о красоте Феофании несколько освещало его невеселую жизнь…
   Каждое событие мирового значения — как круги на воде. Весть о нем постепенно достигает до отдаленных пределов земли. Вскоре о смерти Мономаха стало известно и в половецких полях, на берегах Дона.
   Наступал тихий и пахучий вечер. От реки доносился запах сырости. Хан Сырчан лежал у своего шатра на ветхой попоне, терпеливо ожидая, когда женщины сварят похлебку из рыб, пойманных в удачно закинутую сеть. От костров поднимались голубоватые дымки. Невдалеке паслись кони. Хан подпирал рукою голову и думал о самых обыденных вещах, уже позабыв о том, что такое радость победы и жгучее удовольствие при виде лежащих во прахе врагов и богатой добычи. Около хана сидел певец Орев, деливший его мирные рыболовные занятия и услаждавший половцев песнями о прежних походах на Русь…
   Вдруг из степи примчался всадник:
   — Хан, умер Мономах!
   Умер Мономах! Сырчан воспрянул духом. Он знал, что теперь всюду на берегах Сулы, Ворсклы и Псела стоят русские крепости и преграждают путь коннице. Но страшного князя больше не было в живых. Может быть, его преемники не будут такими бдительными?
   Хан сказал певцу Ореву:
   — Лишь только займется завтра заря на востоке, ты оседлаешь коня и направишься в страну иверов, где в роскоши и неге живет хан Атрок, мой брат и господин. Ты скажешь ему, что Владимир Мономах умер и что теперь беглецы могут вернуться в родные степи. Пой ему половецкие песни, и он послушается твоего призыва. А если не захочет возвратиться, то дай ему понюхать пучок степной полыни.
   На заре Орев оседлал самого быстрого коня и поскакал на полдень. Прошло очень много дней, и певцу приходилось взбираться на кручи и переходить горные потоки, прежде чем он нашел старого хана в богатом дворце, среди ковров и подушек, и сообщил ему о том, что произошло на Руси. Но Атрок, окруженный молоденькими наложницами, располневший от сидячего образа жизни и обленившийся в шелковых одеждах, с равнодушием отнесся к известию и отрицательно покачал головой в ответ на приглашение брата. Орев стал петь ему половецкие песни. Однако рабыни смеялись над этими странными на их вкус напевами. Тогда певец вынул из чистой тряпицы пучок полыни и протянул хану.
   Атрок понюхал степную траву, заплакал и сказал:
   — Лучше лечь костьми в своей земле, чем прославленному жить на чужбине.
   Москва, 20 декабря 1960 г.