— А жена твоя? — спросил Олег, не глядя на Борея.
   — Отлетела ее душа.
   — Умерла?
   — Утопилась.
   Понемногу в памяти Олега восстанавливалось прошлое. Двор у боярина Еленича. Портомойня. Беззаботный женский смех и среди других — румяное лицо, красное ожерелье на белой шее. И вот утопилась…
   — Другую найдешь, — сказал он сквозь зубы.
   — Не искал.
   — Что творишь тут?
   — На причалах с кораблей корчаги сгружаю.
   — А люди, что с тобой кости мечут, тоже из нашей земли?
   — Греки.
   — Как же разумеешь их?
   — Нужда заставит человека и птичье пенье понимать.
   — Тоже корабли разгружают?
   — Они корабельщики.
   При этих словах Олег подумал с раздражением, что даже эти бродяги плывут по волнам куда хотят, а он должен ждать у моря погоды.
   — Князь! — сказал Борей и почесал косматую голову.
   — Что тебе?
   — Уйдем в Тмутаракань.
   Олег рассмеялся.
   — А смерть боярина как замолишь?
   — Если пожелаешь, все следы потеряются.
   Молодой князь протрезвел немного и бросил взгляд в сторону двери, чтобы удостовериться, не возвращается ли Халкидоний со двора, где находилась вонючая латрина. Он повеселел и смеялся уже от удовольствия.
   — Тмутаракань! Любо мне там. Но не легко до нее доплыть. Где корабль возьму?
   — Если есть серебро, корабль и корабельщики найдутся. А ветер смелым в корму дует.
   Опять появились на мгновение влюбленные глаза Феофании. Они проникали в самую душу. В этом огромном мире такая странная жизнь, что не знаешь, где правда, а где ложь и с какого конца приступать ко всякому делу. Все перемешалось — война и мир, любовь и нажива. Олег догадывался, что вокруг него плетется паутина, связывавшая его с каждым днем крепче железных цепей. Ему намекали, что помогут советами и золотом и даже греческим огнем, поднимут половцев, если он пожелает завладеть не только своим, неизвестно чем прельстившим его Черниговом, но и Киевом. Однако логофет напоминал, что в таком случае надлежит объявить себя верным другом царя и исполнять его повеления, за что будут пожалованы звания и всякие отличия. Теперь в эту игру включили и любовь Феофании, шестнадцатилетней девушки. Недаром вчера Никифор неоднократно напоминал о юной красавице. Олегу представлялось, что таким способом царедворцы надеялись крепче привязать его к своему греческому делу. Поистине, не попытаться ли бежать на Русь и начать борьбу с самого начала? Но в кармане его штанов звякали всего два золотых. Сжимая кулаки и зло глядя перед собою, князь повторил:
   — Не легко это сделать, смерд.
   — А уже приспело время. В Тмутаракани любят щедрых и храбрых князей, и в Чернигове тебя давно ждут.
   Князь посмотрел на лохматую голову Борея и подумал, что этот смышленый холоп может ему пригодиться в будущем. Он спросил:
   — Знаешь дом мой?
   — Откуда мне знать его?
   — Видел церковь Фомы?
   — Красную, с золотым крестом?
   — Рядом с нею каменный дом на улице.
   — Здесь все дома каменные.
   — В моем доме над воротами мраморная птица.
   — Видел.
   — Явись ко мне тайно.
   В двери, нагибаясь в три погибели под низкой притолокой, показался Халкидоний.
   Князь сказал бывшему конюху:
   — Иди теперь.
   Борей молча отошел.
   Спафарий, приводя в порядок одежду, приблизился к столу. Чрево у него было внушительное, как у епископа, глаза маленькие. Заметил косматого бродягу и спросил, позевывая:
   — Зачем подходил?
   — Деньги просил.
   — Попрошайки, — проворчал спафарий.
   Князь тоже притворно зевнул и предложил:
   — Не пора ли на покой?
   На улицах уже просыпалась жизнь. Огромные звезды на мутном предутреннем небе побледнели. Со стороны моря веял приятный ветерок. По направлению к Ипподрому торопливо двигались люди. Это были придворные чины различных степеней, спешившие на дворцовую церемонию. Они скользили в мягких башмаках, как тени, переговариваясь между собою об очередном посвящении в звание патрикия или о других милостях благочестивого. Халкидоний с грустью подумал, что не будь архонта у него на шее, и он тоже провел бы ночь, как полагается христианину, в теплой постели, в объятиях супруги, а в этот час шел бы вместе с другими на Ипподром, как все спафарий и кандидаты.
   Их перегнал сидевший на ушастом сером осле магистр, судя по белой хламиде с золотыми украшениями, обозначавшими его высокий чин. Это был Феодор Музалон. Старый вельможа трусил, смешно расставив локти и задирая носки желтой обуви. Седая борода тряслась в такт ослиной побежки. Позади поспевали за магистром два быстроногих служителя. Один из них держал в руке дымный смоляной факел, уже ненужный на рассвете дня.
   Увидев русского архонта, который дважды бывал в его доме, Музалон закивал головой и обернулся, придерживая осла. Потом спросил Халкидония:
   — Откуда направляете свои стопы?
   Спафарий решил, что лучше прибегнуть к святой лжи, и сказал, покашляв в огромный кулак, не без смущения:
   — Идем от полунощницы в церкви Сорока Мучеников.
   Должно быть, магистр не поверил, потому что произнес, с ласковым сокрушением поглядывая на архонта:
   — Ах, молодость, молодость…
   Вспомнив о своей единственной дочери Феофании, о надеждах, связанных с ее красотой и невинностью, он лукаво погрозил князю перстом:
   — Избегай путей, коими ходят нечестивые!
   — Что он лопочет? — спросил Олег.
   Спафарий перевел отеческое наставление.
   Подковы осла снова бойко застучали по каменной мостовой, и двое служителей, передохнувшие немного во время разговора, снова побежали за своим господином. С обеих сторон улицы возвышались глухие стены домов, кое-где только прорезанные на большой высоте оконцем, порой уже озаренным светильником трудолюбивой хозяйки или заботливой рабыни. В этом городе любили высокие стены, решетки, крепкие запоры, ограды, тишину внутренних дворов, потому что люди тщательно берегли свое имущество. В одном из таких домов, под незримым наблюдением, поселили и князя Олега. Над воротами его жилища красовался мраморный орел, оставшийся от римских времен.
   Когда князь подходил с Халкидонием к дому, он увидел, что у ворот его поджидает дворцовый вестник. На этот раз русского пленника приглашали не к логофету, как обычно, а на прием к самому императору.


12


   Убедившись, что василевс проявляет к особе русского архонта большой интерес и связывает с ним какие-то тайные планы, известные только логофету дрома, константинопольские вельможи стали наперебой выражать Олегу свое расположение и даже приглашать его при всяком удобном случае в свои дома. Обычно это были довольно скучные, хотя и обильные, обеды, во время которых за столом велись душеспасительные разговоры на непонятном для князя языке. Халкидоний, работавший рядом с ним с завидным усердием челюстями, и тут выполнял обязанности переводчика, если хозяину или кому-нибудь из гостей приходило на ум задать архонту тот или иной вопрос. Чаще всего эти люди любопытствовали по поводу цен на меха и воск, расспрашивали о суровом климате Скифии, о ее снегах и непроходимых чащах, где водились соболь и черная лиса. Халкидоний переставал жевать, вытирал рот рукой и, глядя в одну точку перед собой, переводил вопрос и ответ. И тогда удовлетворивший свое любопытство хозяин, придерживая рукав одной руки другою, брал с блюда еще один кусок пирога и передавал архонту, и тотчас появлялся служитель, чтобы протянуть гостю полотенце для вытирания рук, а виночерпий наполнял его чашу вином, разбавленным теплой водой.
   Когда трапеза происходила у магистра Феодора Музалона, его дочь Феофания не сводила глаз с красивого варвара.
   Олегу трудно было следить за разговорами, какие велись на подобных собраниях, хотя иногда он и спрашивал у Халкидония, почему греки вдруг вставали со своих мест и, выразительно размахивая руками, выкрикивали друг другу слова, должно быть весьма неприятные, если судить по выражению лиц у спорщиков. Особенно часто он наблюдал подобное оживление в доме Музалона. Действительно, как это ни странно, но у магистра, несмотря на пышное звание, человека не очень образованного и не посвященного в глубины философии, собирался цвет греческой образованности. Иногда здесь бывал даже Михаил Пселл, недавно покинувший столицу, но неизменно приглашаемый к Музалону при каждом посещении Константинополя и принимавший охотно участие в научных спорах. Бывали в доме магистра также преемник Пселла, новый наставник философского факультета Иоанн Итал, молодой поэт, подававший большие надежды, Феодор Продром, врач и стихотворец Николай Калликл и другие не менее образованные мужи.
   Однажды Олег был свидетелем большой ссоры в этом обществе. В тот день на почетном месте сидел Михаил Пселл. На нем шумела монашеская ряса из великолепного черного шелка, и от него пахло благовониями. Как всегда, борода философа была старательно подстрижена. Олег, попадавший на такие собрания только по прихоти своей странной судьбы и благодаря каким-то расчетам магистра Феодора, заметил, что этот инок, перед тем как сесть за стол, очень оживленно разговаривал с красивой женщиной, прижимал руки к сердцу и даже шептал ей что-то на ушко, от чего красавица смеялась от души, а затем, потирая руки, приступил к еде, для начала выбрав на столе ножку фазана. Кто-то из соседей не выдержал и позволил себе выразить по этому поводу свое недоумение:
   — С каких пор монахи вкушают мясо?
   Пселл сделал вид, что ничего не понимает:
   — Мясо? Какое мясо?
   — Вот ты ешь фазана и даже облизываешь пальцы, — уже возмущался блюститель монашеских уставов, хотя сам не менее деятельно расправлялся с крылышком той же самой птицы.
   — А я предполагал, что это рыба! — изумился Пселл.
   Слышавшие этот разговор смеялись. Русский князь не мог по незнанию языка оценить шутку философа, посмеяться вместе с другими. Он вознаграждал себя тем, что пил вино, особенно если рядом сидел какой-нибудь пьянчужка вроде знатока церковных канонов Феофилакта. Они объяснялись друг с другом только жестами, но, подвыпив, чувствовали взаимную любовь. У законоведа, горького пьяницы, умерла жена, которую он нежно любил, князь чувствовал себя одиноким среди этих чуждых болтунов. Русь, ты была далеко, за морем! Олег опять подставлял чашу виночерпию. А между тем Михаил Пселл уже прислушивался к тому, что изрекал на другом конце стола Иоанн Итал.
   У этого большеголового человека прежде всего обращал на себя внимание необычайно выпуклый лоб. Каждый, кто смотрел на него и на подобное чело, невольно спрашивал себя: что же таится там, какие мысли и какие хитросплетения? Обладая завидным здоровьем и хорошим дыханием, Итал мог произносить длинные тирады. Высотою роста он не отличался, за бородой не ухаживал, однако горе было тому, кто вступал с ним в спор неподготовленным. Этот замечательный диалектик так донимал противника каверзными вопросами и до такой степени запутывал нерасторопного спорщика, что от бедняги только перья летели, к великому удовольствию присутствующих на прении. Однажды Итал, обративший на себя внимание высоких сфер, был послан в Италию, как уроженец этой страны, с царским поручением, но его обвинили в предательстве. Он бежал, позднее получил прощение и вернулся в Константинополь, где ему было предписано жить в монастыре Животворного источника. Когда же Пселл покинул столицу, Итала сделали ипатом философов, и он занялся объяснением Аристотеля и Платона.
   Михаил Пселл, несколько утолив свой голод и выпив чашу вина, уже тянулся к духовной пище и жаждал поразить умением подбирать риторические цветы присутствующих молодых женщин, среди которых были образованные и даже читавшие Гомера.
   Он услышал, как одна из приятельниц хозяйки неодобрительно отзывалась о женихе своей дочери:
   — Елевферий любезный и обходительный молодой человек, но худощав и мал ростом, и это огорчительно.
   Пселл тотчас подхватил фразу:
   — Но ведь он не карлик? Кстати, когда я был секретарем у покойного василевса Константина Мономаха, его развлекал в часы плохого настроения шут ростом в три стопы. Как вы знаете, василевс содержал тогда наложницу, родом аланку.
   — Говорят, была красавица… — перебила одна из слушательниц.
   — Нельзя сказать, чтобы она была очень красивой, хотя и отличалась необыкновенно выразительными глазами и очень белой кожей. Этим она и покорила Константина. И можете себе представить! Шут тоже влюбился в аланку! Однажды мы навестили с василевсом его любовницу. За нами увязался этот карлик. Воспользовавшись удобным случаем, он стал бросать на молодую женщину вкрадчивые взгляды, украдкой улыбался ей, посылал воздушные поцелуи и даже пытался коснуться ее ноги, Василевс заметил проделки шута и сказал, толкнув меня локтем: «Смотри, смотри! Оказывается, не я один влюблен в эти прекрасные глаза!»
   — Я знаю, что василевс дарил тебя своим особенным вниманием, — заметил магистр Феодор, — но следует сказать, что это был весьма легкомысленный человек.
   Пселл воздел руки:
   — О, я плакал, видя, какие огромные суммы из государственной сокровищницы тратились на построение никому не нужных дворцов или даже на подарки потаскушкам. Ты прав, этот распутник был позором для царства ромеев.
   Итал, слышавший заявление монаха, во всеуслышание произнес:
   — Тем не менее это не мешало нашему знаменитому философу писать в честь Константина пышные панегирики.
   Пселл вздохнул:
   — У каждого человека за плечами ошибки молодости.
   — Странно только, что ты всегда ошибался так, что из этого извлекал для себя немалую пользу.
   Итал недолюбливал Пселла и в разговоре с ним легко раздражался или печалился. Он оглядел направо и налево присутствующих, как бы призывая их в свидетели справедливости своих слов. Впрочем, этот человек по своему отвратительному характеру вообще не мог упустить малейшего повода, чтобы не сказать кому-нибудь неприятное.
   — В конце концов, ничего особенно восхваляющего я не писал о Константине, — пробовал защищаться Пселл.
   Его преемник вскочил при этих словах со скамьи и стал передразнивать бывшего учителя:
   — Ничего особенно восхваляющего! Что ты писал о Константине? А вот что! Царь, ты заступник бедных, покровитель добрых и гневный каратель злых. Ты ввел в государстве своими новеллами правосудие и справедливость и укрощаешь жадность сборщиков налогов. Ты не позволяешь, чтобы судьи вымогали мзду у просителей. Если бы Гесиод еще жил в наши дни, то назвал бы твое царствование золотым веком…
   — Это же только риторический прием, — возопил Пселл.
   Но Итал продолжал:
   — Что еще ты сочинил? Всего не упомнишь. Само собою разумеется, не дышат лестью и те строки по поводу Константина, в которых ты восхваляешь василевса как оросителя пустыни. Это когда он устроил в своем саду пруд, чтобы ротозеи падали в воду…
   Пселл, поглаживая край стола холеными руками, метал молнии из глаз в сторону грубияна и варвара и раздумывал, как бы покарать злоязычие. Гости предвкушали удовольствие от горячей ссоры, понимая, что за личными нападками скрываются глубокие разногласия и в оценке современности, в понимании богословских проблем, и в толковании Аристотеля и Платона. Ни для кого не было секретом, что Итал интересовался не только этими мыслителями, но даже читал Ямвлиха и Прокла. И, может быть, еще с большим удовольствием. Одним словом, диспут предстоял горячий.
   И вот Пселл уже метнул первую отравленную стрелу:
   — Во всяком случае, я не из тех, кто возбуждает своих слушателей против святой церкви.
   Итал опять поднялся и бросил кусок мяса на тарелку. С раздувающимися ноздрями он воскликнул:
   — Против святой церкви?! Может быть, приведешь пример из моих высказываний?
   Хозяин кинулся к нему, простирая руки, и всячески старался умерить гнев вспыльчивого философа. Но Итал, отталкивая магистра, рвался к Пселлу.
   — Нет, не скажешь ли ты, наконец, в чем же заключаются мои прегрешения против церкви? Или я назову тебя при всех обманщиком и лжецом.
   Но Пселл знал, что делает:
   — А разве ты не учил о переселении душ и о том, что материя безначальна и столь же вечна, как бог?
   На мгновение Итал остановился, обдумывая, как лучше дать отпор противнику.
   Олег спросил у Халкидония, показывая движением подбородка на спорящих:
   — Чего они не поделили?
   Тот, продолжая уплетать за обе щеки кусок зайчатины и находясь в превосходном настроении духа, успокоил князя:
   — Не обращай на них никакого внимания. Это всего лишь спор о первоначальном веществе, из коего сотворен мир.
   Олег ничего не понял, но с пренебрежением подумал, что его другу и врагу Владимиру Мономаху было бы любопытно присутствовать при таком словесном состязании, так как переяславский князь знал греческий язык и любил читать сочинения мудрецов.
   Развивая нападение, Пселл добавил:
   — Кто, например, учит, что мертвые восстанут из гробов не в тех телах, в каких они жили до своей смерти, а в иных…
   Итал уже не мог дольше ждать:
   — Совершенно верно. Мыслящая душа есть в то же время и формирующее начало. Поэтому естественно, что она образует для себя после смерти новое тело, подобное прежнему.
   — Каким образом?
   — С помощью присущих ей сил.
   — А что ты скажешь относительно твоего утверждения, что материя вечна?
   — Да, мне приходилось оспаривать догмат о сотворении мира из ничего. Однако каким образом и с какой целью? Исключительно для того, чтобы использовать это учение как оселок для проверки способности человеческого ума разрешать метафизические вопросы. Ты сам…
   — Что я сам? — в свою очередь обеспокоился Пселл.
   — Во всяком случае… Скажи, как, по-твоему, была обожествлена плоть Христа — по положению или по природе?
   Пселл уже не знал, каким образом выбраться из этого спора, опасаясь, что Итал своими колючими, как жало пчелы, вопросами заведет его в такой лабиринт, откуда не так-то легко найти выход.
   — К чему подобные прения во время приятной трапезы? — попытался он успокоить спорщика, примирительно разводя руками над столом, уставленным вкусными яствами. Знаменитый писатель хотел выиграть время, ибо колебался, что же ответить относительно обожествления плоти.
   — Это не прения, а всего один вопрос, на который ты обязан дать ответ, поскольку обвиняешь меня в ужасной ереси, — не унимался ипат философов.
   Пселл старался постичь, какой подвох заключен в вопросе этого диалектика, и с ужасом подумал, что ему не приходилось задумываться над определением воплощения. Потом решил, что, пожалуй, правильнее будет второе решение. Он твердо произнес:
   — Конечно, по природе!
   В эти минуты он лихорадочно размышлял о сущности догмата, но ему не пришло в голову подумать о том, что западня заключается в самой постановке вопроса.
   — По природе? — Итал ликовал, потирая руки. — Ты изволил сказать — по природе? Не по положению?
   — Не по положению, — уже с меньшей уверенностью ответил Пселл.
   — Хи-хи! А я тебе скажу, почтеннейший, что обожествление земного брения совершилось и не по природе и не по положению, ибо то и другое одинаково ересь, а чудесным образом, как учит святая церковь.
   Пселл покраснел до корней волос, уже давно ставших седыми, и на мгновение потерял дар речи, стыдясь, что позволил увлечь себя, подобно неразумному ребенку, в эту ловушку. Так паук протягивает паутинную сеть неосторожной мухе.
   И тал хихикал в кулак.
   — Вот видишь! — торжествовал он. — Каким же образом дано тебе право обвинять меня в извращении догматов, когда ты сам не имеешь о них никакого понятия?
   Но вдруг Итал опустился на скамью, закрыл лицо руками и зарыдал. Сидевшие за столом услышали сквозь плач:
   — О, зачем я оскорбил столь прославленного мужа и своего учителя! Горе мне, горе!
   Олег толкнул локтем Халкидония и спросил:
   — Почему он плачет?
   Спафарий махнул рукой:
   — Я тебе говорю, не обращай внимания. Он плачет по поводу того, что человеческая плоть обожествлена не по природе или положению, а чудесным образом.
   Олег кивнул головой.
   Шестнадцатилетняя Феофания, присутствовавшая на трапезе, сидела бледная как полотно. По настоянию родителей она тоже изучала науки и даже пыталась читать творения Максима Исповедника, одного из светильников христианской церкви, после того как узнала, что некоторые не могут оторваться от этой книги. Она имела представление и о платоновских идеях, хотя ее детская голова еще кружилась на этих чудовищных высотах и дух захватывало, когда Итал преподавал ей философию. Но его выходка за сегодняшним обедом и вообще вся эта суета и крик опечалили ее. Воспользовавшись суматохой, к ней подсел Феодор Продром, молодой поэт, уже написавший стихи, о которых в Константинополе говорили в домах образованных людей, следящих за литературой. Юноша был по уши влюблен в Феофанию. Случайно очутившись за столом, он никого не видел, кроме нее, и теперь, улучив удобный момент, сказал:
   — А как ты полагаешь? Материя, из которой создан мир, была от начала века или возникла в единое мгновение по воле творца?
   Продром учился в школе при церкви св.Павла у Феодора из Смирны, прекрасного оратора, но болезненного человека, не присутствовавшего сегодня на обеде. Юноша хорошо знал аргументы Пселла и Итала, и он склонялся то к одному учению, то к другому. Во всяком случае, кроме влюбленности в это прелестное существо, его еще волновали грандиозные философские проблемы.
   Но Феофания по-прежнему не спускала глаз с Олега. Поэт посмотрел в ту сторону и тяжело вздохнул. Как могла такая образованная девица полюбить — если верить нелепым слухам — дикого скифа, который столько же смыслит в платоновских идеях, сколько его жеребец? И даже не изъясняется по-гречески…
   Он опять спросил:
   — А что ты думаешь о возможности переселения душ?
   Девушка только пожала худенькими плечами:
   — Мы не касались этого вопроса с моим учителем.
   — Ах, так?
   — У меня голова болит от шума, — пожаловалась она.
   Продром посмотрел на нее с нежностью, счастливый уже тем, что сидит рядом с нею. Он даже осмелился прикоснуться к ее голубому шуршащему платью. Но этот белокурый стихотворец, заика и далеко не красавец, имел весьма тщедушный вид, а Олег походил на орла в своей варварской рубахе с золотым шитьем вокруг шеи.
   — Ты поэт? — спросила девушка Феодора.
   — О, я пишу стихи. Впрочем, кому они нужны в наш век?
   — Почему?
   — В наш век низкопоклонства и жестокости.
   — Ты преувеличиваешь, и ныне живут достойные люди.
   — Но их можно перечесть по пальцам.
   — Кстати, твой дядя митрополит в далекой Скифии?
   — Родной мой дядя не кто иной, как русский митрополит Продром, образованный человек. Он пребывает ныне в Киеве.
   Чтобы хоть чем-нибудь привлечь внимание Феофании к своей скромной особе и сгладить неприятное впечатление от своего заикания, стихотворец стал рассказывать о себе:
   — Да, брат моего отца митрополит в Скифии. Я же родился в Константинополе, получил хорошее воспитание заботами моих благочестивых родителей и считаю, что стою на целую голову выше черни. Правда, язык у меня время от времени хромает, повторяя дважды тот же самый слог. Но это всего только маленький природный недостаток. Как и у Михаила Пселла. Ты заметила? Кроме того, разве повторенное два раза не становится еще более точным и даже привлекательным?
   Видимо, Феофания не думала, что это так, потому что не нашла нужным хотя бы кивнуть головой. Ей было не до того.
   — Но я могу быть не менее язвительным, чем прочие люди, — настаивал Продром.
   — Да? — невпопад спросила девушка и умолкла.
   Убедившись, что им пренебрегают, юный стихотворец, имевший глупость влюбиться в этот отпрыск аристократического рода, опечалился. Он взял со стола первую попавшуюся под руку пустую чашу и протянул ее виночерпию. И когда у него немного зашумела голова и сердце стало смелее, он шепнул соседке:
   — Подари мне розу, что украшает твой хитон, и я напишу о ней стихи.
   Польщенная вниманием поэта, Феофания улыбнулась и, отколов красный цветок от голубого платья, протянула розу Феодору. Однако тут же спохватилась, что этой уступкой тщеславию умаляет свою любовь к русскому архонту, и со страхом посмотрела в ту сторону, где он сидел. Увы, Олег совсем забыл о ее существовании, занятый разговором с Халкидонием и еще каким-то гостем, который, очевидно, понимал язык князя, так как беседа казалась довольно оживленной. Но скифский воин был прекрасен в эти минуты, со своими блистающими очами. Разгоряченный вином, он расстегнул ворот рубашки, из которого выступала белая шея, мощная, как у самого Ахилла.
   Видя, что взоры свои Феофания обращает не на него и рассеянно слушает философские соображения, Продром оставил ее и, прижимая цветок к устам, возвратился на свое место, где сидели ученики Иоанна Итала, сыновья влиятельных царедворцев.
   Когда этот пир пришел к концу и гости, шумно благодаря хозяев, встали из-за стола, Феодор поплелся домой в компании своих друзей. Вместе с ним отправились в город Николай Калликл и еще два приятеля из школы — Михаил Лизик и Стефан Скилица. Первые два имели определенную склонность к врачеванию, хотя еще им в голову не приходило, что они будут пользовать даже царей, а Стефан с увлечением предавался изучению богословия и мечтал достигнуть со временем святительского сана, как с ним и случилось впоследствии, когда патриарх назначил его митрополитом в Трапезунд. Но в те дни все четверо были просто любознательными юношами, которые еще не очень задумывались над своим материальным благополучием, а писали стихи и проводили время в горячих спорах об аристотелевском «Органоне» или идеях Платона, хотя и оглядывались по сторонам, зная, что школьное начальство не одобрит их смелые взгляды.