Злат спросил девушку, склоняясь с коня:
   — Где боярыню мне найти?
   Она подняла на него свои взоры, порозовела от смущения. Такие, как этот воин, статный, крепко подпоясанный по тулупчику узким ремнем с серебряным набором и с саблей на бедре, всегда милы женскому сердцу. Оружие в малиновых ножнах с медным наконечником. Подарок за песни и музыку от старого Ратибора, когда он еще не лежал в Иоанновом монастыре под каменной плитой. Лицо у отрока — сплошной румянец. Голубые очи и золото волос.
   — Зачем тебе боярыня? — спросила девица.
   — Что тебе до того, любопытная сорока? — рассмеялся Злат.
   — Я не сорока.
   — Меня боярин Гордей к своей жене прислал.
   — Не нашел никого лучше прислать?
   — Придержи язык за зубами, рабыня.
   — Никогда не была рабыней.
   — Чья же ты дочь?
   — Кузнеца.
   — Какого кузнеца?
   — От Епископских ворот.
   Злат сдвинул шапку на затылок.
   — Знаю тебя.
   — А если знаешь, зачем спрашиваешь?
   — Зачем же ты на боярском дворе воду носишь, голубица?
   — Нам Гордей разрешил воду брать из его колодца.
   — А зовут тебя?
   — Любава.
   — Меня — Злат.
   — Ты гусляр, на пирах играешь на гуслях?
   Сам не зная почему, отрок рассмеялся. Вдруг ему стало весело. Но надо было выполнять поручение. С такой сорокой можно до вечера проговорить на улице. Он еще раз склонился пониже с коня:
   — Будь здорова, Любава.
   — Будь здоров и ты.
   Девушка направилась к воротам. Студеная вода в ведрах, крепко сбитых железными обручами, едва колебалась и не расплескивалась — так осторожно и плавно ступала Любава, мерно покачиваясь при каждом шаге тонким станом. Дойдя до ворот, она оглянулась, и сердце у нее возликовало, когда увидела, что и отрок смотрит в ее сторону, опираясь о круп серого коня, и вдруг эта скучная и малолюдная улица показалась Любаве праздничной и полной добрых людей. Она шла и всем улыбалась, в душе у нее было желание сказать каждому встречному ласковое слово.
   Злат соскочил с коня и стал привязывать его к железному кольцу, ввинченному в дуб посреди двора. Злой, черный, как вепрь, пес рвался с цепи у погреба и лаял на чужого человека. На резном крыльце стоял молодой холоп в накинутом на плечи тулупчике и в веселой розовой рубахе, без шапки, с волосами как солома.
   — Тебе в чем здесь нужда? — крикнул он самоуверенно отроку и выставил вперед ногу со всей дерзостью боярского раба.
   — Где госпожа?
   — Для чего тебе она?
   Глуповатый холоп, рябой, с лицом как блин, стал смиреннее, когда Злат подошел к нему поближе. Он сказал, потыкав большим пальцем за плечо и придерживая другой рукой соскользавшую со спины шубейку:
   — Госпожа на поварне.
   Стряхнув снег с черных сапог, Злат вошел в незапертую дверь и очутился в холодных и полутемных сенях. Здесь хранились кади с квашеной капустой, на полу стояли горшки, валялось помело. В другом конце сеней виднелась еще одна дверь, и когда он отворил ее, из поварни приятно пахнуло теплом жилья, солодом, дымком. Вместе с ним в помещение ворвалось легкое облако морозного пара. Две женщины, с веселыми глазами, с красными, как вареная свекла, лицами и обе в желтых сарафанах, в белых повоях на головах, одновременно обернулись на него. Одна держала в руках пирог на полотенце, другая возилась у очага. Они прислуживали боярыне, что сидела за столом, склонив светловолосую голову на белую руку. Госпожа была в синем сарафане с серебряным позументом по подолу. Золотые пуговички бежали от шеи до земли. Две толстых косы свешивались на ее горделивую грудь, но глаза у нее были невеселые. Должно быть, от смертельной скуки она спустилась на поварню, чтобы поболтать с рабынями. Пред нею стояла на столе расписная миска с дымящейся похлебкой, но она положила ложку и вскинула на отрока радостно удивленные глаза. Злат не отходил от дверей и тоже смотрел на боярыню.
   — Сними шапку, — проворчала та повариха, что держала пирог на руках, — не видишь, госпожа перед тобою.
   Вторая оставила очаг, выпрямилась и подбоченилась, показывая этим, что она здесь не последняя раба.
   Злат смущенно стянул колпак с головы.
   — Тебе что нужно, отрок? — спросила боярыня тем певучим голосом, какой бывает у женщин, когда у них сердце начинает биться чаще.
   — Я от боярина Гордея.
   — Что же случилось с боярином?
   В глазах госпожи не видно было тревоги.
   — Боярин Псалтирь забыл. Велел привезти.
   — Зачем ему Псалтирь понадобилась на лове?
   Злат тоже не знал и усмехнулся:
   — Должно быть, боярин Гордей о спасении души заботится.
   Боярыня удивилась смелому ответу и в другое время, может быть, даже побранила бы слишком бойкого отрока, но сейчас ее всю наполняло грешное томление. Вестник был тонок в стане и молод. Невольно вспомнила чрево супруга, его унылое лицо и козлиную бороду. Жена посадника не раз слышала гусляра на пирах, голос его проникал в душу. В глазах ее мелькнул бесовский огонек. Она была белотелая и полусонная, ее взгляды напоминали тихий омут, полный опасностей для тех, кто проходил мимо. Взяв со стола кусок пирога с рыбной начинкой, боярыня откусила от него белыми зубами и, лениво пережевывая пищу и все так же склонив голову на руку, проговорила:
   — Псалтирь понадобилась супругу? Ну что же, отвезешь ему. Пусть молится мой боярин.
   Злат все еще стоял у порога, в ожидании, когда ему скажут, как быть с книгой. Надо было возвращаться, чтоб успеть к тому времени, когда поют вечерню. Но госпожа не сводила с него глаз.
   — Где же ныне боярин?
   — С князем. На дороге к погосту. Там ночь проведут, а наутро на ловы поедем.
   — Есть ли там где обогреться?
   — На погосте изб много.
   — На лавках спать?
   — Можно мех подстелить.
   — Дымно?
   Злат пожал плечами:
   — Дымно.
   Какая-то лень, безволие овладевали отроком, когда на него смотрела эта красавица своими туманными, колдовскими глазами, точно опутывала его чарами.
   Она сказала:
   — Сними саблю и подкрепись едой.
   — Ехать надо, боярыня, — пытался защищаться он от наваждения, — боярин гневаться будет.
   — Успеешь.
   Медленным движением руки госпожа показала ему место по другую сторону стола.
   — Ты добро играешь на гуслях. Слышала твою игру на княжеском пиру.
   Злат весь расцвел. Его радовало, что боярыня ценит его искусство.
   Он снял пояс с саблей, ловко сбросил с плеч белый тулупчик и сел на скамью, разглаживая на груди красную рубаху, пахнущую овчиной.
   — Ты опояшься, — наставительно сказала та повариха, что положила на столешницу еще один пирог, — ведь с боярыней Анастасией сидишь.
   Госпожа рассмеялась, а Злат, покраснев от своей неловкости, отцепил от пояса саблю и, пропустив ремешок в медную петлю, стянул в сердцах тонкий стан. Боярыня насмешливо кривила губы.
   — Принесите меду отроку, — сказала она поварихам.
   Тотчас обе женщины засуетились, как на свадьбе. В доме не осталось никого из мужчин, кроме старого рябого стража у ворот да кривого холопа, ковырявшего от скуки целый день в носу, и вдруг появился этот красивый отрок, о котором всем было известно, что когда он клал персты на золотые струны, то они рокотали, как соловьи в лунной дубраве. Божественный дар был дан свыше гусляру — веселить и печалить людей сильнее, чем вино это делало. Рабыни хлопотали у печки и, видя, как их госпожа улыбается отроку, бескорыстно принимали участие в этом женском заговоре на христианскую добродетель.
   — Где же твои гусли? — спросила боярыня, с удовольствием наблюдая, как отрок ел похлебку.
   — В обозе на санях остались.
   — Жаль. Ты сыграл бы нам.
   — Некогда, боярин Гордей Псалтирь ждет.
   — Еще много времени до вечерни.
   Боярыня вспомнила свадебное пиршество на княжеском дворе в Киеве. На лей сверкал тогда серебряной парчой сарафан с алмазными пуговицами, и голову ее украшала высокая повязка с золотыми подвесками.
   На пиру этот молодой гусляр пел песню о синем море. Но бояре просили его пропеть ту, что сложил он в память победы княжеской дружины над проклятыми половцами, когда князь Мономах разгромил поганых и брат Боняка погиб под русскими мечами, другой хан, по имени Сугр, был взят в плен, а сам Боняк и Шарукань едва спаслись от гибели. Но Сугр присутствовал на пиру, и князь сказал, что нехорошо обижать старика напоминанием о его несчастье. Еще боярыня Анастасия вспомнила, что в тот год земля содрогалась перед рассветом…
   Когда Злат поел пирога и выпил меду, боярыня, покусав белыми зубками нижнюю губу, встала из-за стола и, томно потягиваясь, сказала отроку:
   — Пойди со мной в горницу, и я дам тебе Псалтирь. Но не потеряй книгу. Монах писал ее пять месяцев и взял за свой труд много серебра.
   Боярыня прошла к двери, избегая пронизывающих взоров прислужниц, и они стали подниматься по узкой лесенке — боярыня впереди, Злат за нею. Нагибая голову в низенькой дверце, Злат вошел вслед за боярыней в жарко натопленную светлицу. Здесь сильно пахло греческими ароматами. У стены стояла широкая дубовая кровать с лебяжьей периной и горою разноцветных подушек. Над нею виднелся на полке ларец, украшенный позолоченными гвоздиками, и лежала книга в переплете из лилового бархата, с серебряными наугольниками и с такой же звездою посредине доски, в которую был вделан драгоценный камень в половину голубиного яйца. Боярыня поставила колено на постель и потянулась за священной Псалтирью, но не удержала равновесия и со слабым женским вздохом ухватилась за рукав красной рубахи. Книга упала из ее рук с мягким стуком на пол, а боярыня обернулась, припала к отроку, и вокруг его шеи обвились прохладные нежные руки, власть которых над человеком, говорят, сильнее приказаний воевод и царей…
   Когда потом Злат, свесившись с кровати, стал поднимать упавшую книгу, он прочел на раскрывшейся странице: «От конца земли взываю к тебе в унынии сердца моего, возведи меня на скалу, для меня недосягаемую».
   Какая-то необъяснимая грусть наполняла душу молодого отрока. Анастасия лежала рядом, закрывая глаза локтем белой руки, и золотой браслет сполз с запястья на самые пальцы. Спустя минуту Злат уже позабыл о словах псалма, которые только что медленно прочел шепотом, но, может быть, это от них на сердце остался горьковатый привкус, точно в его беззаботную жизнь, полную всяких радостей, вдруг влилась первая капля полынной горечи.
   Когда наступила ночь, он опять поднялся по скрипучей лесенке и упал в жаркие объятия Анастасии. Потеряв разум и стыд, она шептала ему, как ворожея:
   — Ты скажешь, твой конь охромел!
   Перед зарей, оставив утомленную ласками Анастасию, Злат стал собираться в путь и вышел на ночной черный двор, чтобы разбудить стража, храпевшего у ворот в тепле овчины. Отгоняя плетью злых псов, бросавшихся на него как львы, он тряс изо всех сил привратника, но тому не хотелось покинуть приятную страну сновидений. Старику снился огромный горшок горохового сочива со свининой. Наконец он очнулся и пошел отворять ворота.
   — Куда едешь? — спросил он гусляра, зевая во весь рот.
   — Далеко, — ответил Злат, уже в большой тревоге при мысли о том, что он скажет теперь боярину Гордею.
   Проведенная у боярыни ночь рассеялась мало-помалу, как бесовское наваждение. Злат невольно улыбался. Неужели все это было? Или только приснилось? Но утренний воздух казался после благовонной духоты боярской опочивальни особенно сладостным. Человек легко делается игралищем своих желаний, если похоть распаляет плоть. Погиб отрок во цвете лет! Злат сдвинул шапку на нос и почесал затылок. Еще хорошо, что боярин не послал за ним кого-нибудь и сам не надумал вернуться… А как же объяснить ему свое запоздание?
   Теперь каждый час был дорог для него, но сказано, что человек как трость, колеблемая ветром. Злат уже думал о другом. Он проезжал в это время мимо кузницы, и удары молота о наковальню напоминали, что Коста приступил к работе. Погрузив весь мир в темноту, в памяти мелькнули серые лукавые глаза, ведра на коромысле, смех как бисер. Торопись, гусляр! Однако, остановившись перед закопченным навесом, Злат заглянул под него и увидел, что там старательно раздувает огонь в горне мехами белобрысый кузнец, помощник Косты. Сам он ковал еще одну подкову. Отрок крикнул:
   — Здравствуй, сын Сварога!
   Из кузницы вышел рослый человек с белокурой бородой, но с лицом, черным от копоти, отчего еще светлее казались его глаза. Невзирая на зимнее время, Коста был в длинной холщовой рубахе и в кожаном переднике, без овчины.
   — Что тебе надобно, отрок? — спросил он хмуро.
   — Посмотри подковы у моего коня.
   — Посмотрю.
   Коста прислонил молот к столбу и стал поочередно поднимать ноги жеребцу. Конь, не всегда подчинявшийся даже своему всаднику, послушно давался чужому человеку, чуя запах кузницы и привыкнув к сильным кузнецовым рукам.
   — Доедешь до Чернигова, — успокоил кузнец отрока, — а может быть, и до самой Тмутаракани.
   — Добро.
   — Обратно поедешь — кликни меня.
   — Добро.
   Злат тронул коня и направился по черниговской дороге, но обернулся и крикнул:
   — А дочь твоя еще сны видит?
   Кузнец с неудовольствием поднял бороду:
   — Что тебе до моей дочери?
   Отрок ничего не ответил, хотя несколько раз оглядывался в ту сторону, где за кузницей и навесом стояла избушка Косты. Злат рассмеялся при мысли, что под ее соломенной крышей живет такая красота. Чудно устроено все на свете. Юноша не любую похищает девицу у воды, а ту, с которой сговорился, уверившись в ее любви. Злат в эти мгновения почувствовал, что встреча с боярыней — только прихоть ее горячего тела. Есть нечто другое на земле, о чем трудно рассказать словами простому человеку…
   Когда Злат подъезжал к погосту, он снял шапку и почесал еще раз затылок, обдумывая, что же сейчас сказать воеводе. Но гуслярам везенье в жизни. Или это боярыня наворожила, как колдунья? Вступив на лед реки, жеребец вдруг поскользнулся и упал, подгибая передние ноги. Злат едва успел соскочить с седла.
   — Перун тебя порази! — рассердился он, вылезая из сугроба, наметенного ветром, и бросился к коню.
   Жеребец с трудом встал на ноги, сделал несколько шагов на поводу и заржал тревожно, скаля желтоватые зубы, как будто бы жалуясь на боль. Отрок осмотрел копыта. Плохо кузнец их проверял, одной подковы не было, потому и произошло все, и бабка на правой передней ноге как будто бы стала распухать. Отрок заметил, что конь его охромел. Жаль было скакуна, но ведь через три дня все заживет, а это означало, что еще не пришло время погибать гусляру! Злат улыбнулся. Бывает же такое! Он посмотрел в ту сторону, где уже виднелся погост, и повел туда коня, выискав место, где берег был отлогий, чтобы животному легче было подняться на гору. В селении дымились избы, и около них, как муравьи, копошились суетливо мужики.
   Гордей встретил Злата на торге, где княжеские тиуны принимали оброк белками и медом.
   — Где пропал? — грозно спросил воевода, глядя на отрока злыми глазами, и подошел вплотную.
   — Конь мой ногу вывихнул. Оттого я и запоздал.
   — Где твой конь пострадал? В каком пути?
   — Еще когда в Переяславль ехал.
   — Брешешь ты, как лисица.
   — Не брешу. Думал — за ночь пройдет, и наутро лучше жеребцу стало, не хромал, а на обратном пути бабка распухла. Пришлось его на поводу вести.
   — Где ночь провел?
   — В твоих хоромах. На поварне мне велели лечь.
   — На поварне…
   Гордею не пришло на ум ревновать отрока. А Злат сам удивился, что так ловко солгал. Теперь ему стало стыдно перед старым воеводой, проливавшим кровь за Русь. Еще раз лицо Любавы возникло, как отраженное в темной воде.
   — Где Псалтирь? — спросил посадник.
   Отрок вынул из сумы книгу, завернутую в чистую тряпицу, и протянул Гордею. Недалеко стоял князь Ярополк, молодой, но начитанный человек. Он видел, как боярин развернул плат и вынул из него Псалтирь, и старику было приятно, что князь оценил его благочестие.
   Злат повел спотыкавшегося на каждом шагу жеребца под ближайший навес. Боярин с подозрением посмотрел через плечо на отрока, чуя неправду в его словах, или, может быть, прочел вину во взгляде беспутного гусляра. Но конь убедительно хромал. Гордей снова обратился к кадям с медом и к зарубкам на бирках.
   У избы стоял Илья Дубец. Узнав, в чем дело, он стал внимательно осматривать ногу жеребца…
   Сейчас жеребец шел как ни в чем не бывало. Это Дубец вылечил его, заставив конюха ставить припарки из теплого навоза. Злат подумал опять, что нельзя рассказывать боярину о своем приключении. Он назвал бы его прелюбодеем. Рассказать Даниилу? До тот раззвонит об этом по всему Перея славлю. Лучше молчать. Молчат же деревья, стоящие у дороги.


10


   За дубами показалось вдалеке мирное селение. Над снежными шапками хижин поднимались и плыли дымы. Мономах подумал, что в этот час там топят печи, девушки прядут волну или, может быть, вышивают языческих берегинь на полотенцах, вместо того чтобы направить свои помыслы на христианские святыни. В избушках жили пахари, бортники и звероловы. Но тропа из села вела на дорогу, по которой можно было попасть в Киев или в богатый Новгород, а эти города вели торговлю с Царьградом, посылали туда меха и мед, оттуда везли материи, вино и многие другие товары; так замыкался мировой круговорот жизни, и скромные хлебопашцы и вышивальщицы принимали в нем участие. Без них города, прославленные до пределов земли, или высокие каменные храмы, или осыпанные жемчужинами облачения царей и патриархов остались бы сонным видением, выдумкой книжника, а именно жизнь поселян наполняла весь мир горячим дыханием.
   Старый князь, представляя себе в воображении все то, что происходило на земле в предыдущие годы, опять вспомнил об Олеге и подумал, что суетная жизнь этого человека напоминала извилистую дорогу, вроде той, по которой Мономах ехал сейчас в Переяславль среди зимних дубов…
   Выполняя тайное повеление василевса, некто Халкидоний, спафарий по своему званию и служащий в секрете логофета дрома, прибыл в Корсунь и тотчас дал знать через торговых людей в половецкие степи, что желает вести переговоры по крайне важному делу с ханом Урусобой. Однако царский посланец требовал, чтобы предварительно были присланы в этот город заложники и проводники. Халкидоний по многолетнему опыту знал нравы степных кочевников (впрочем, справедливость требовала сказать, что нравы христианских правителей мало чем от них отличались, а порой даже превосходили варварское вероломство крайней жестокостью и коварством) и поступал так в заботе о безопасности своей особы. Следуя степному обычаю, он привез также с собой многочисленные подарки: расшитые золотыми цветами материи, тюк серского шелка, серебряные или поддельные золотые сосуды, амфоры с вином, полированные зеркала для половецких красавиц. Заложники вскоре явились и в вознаграждение за согласие сидеть до конца переговоров в мрачной корсунской башне тут же потребовали подарки. Так же поступили и проводники, с деланным равнодушием намекая, что путешествие в далекое становище может длиться месяцами, а может с помощью сведущих провожатых сократиться и до двух недель. Ввиду того, что предприятие не терпело промедления, пришлось часть даров раздать и проводникам. Едва Халкидоний, после всяких проволочек, ожиданий, неуютных ночевок под открытым небом, опасных переправ и вечного страха за свою жизнь и порученные ему царские сокровища, прибыл в становье Урусобы, как хан захотел получить дары не только для себя и своих жен, но и для родственников и видных воинов.
   На третий день, потягивая перебродившее кобылье молоко из хрупкой радужной чаши александрийского стекла, которую ему только что привезли из Царьграда, развалившись на шелковых подушках и рассеянно лаская нежную шею самой молоденькой из своих жен, половецкий повелитель говорил:
   — Князь Олег наш союзник. Мы побратались с ним, ездили вместе на охоту. Как я могу поднять руку на брата?
   Юная ханша шуршала шелками, звякала запястьями, жмурясь, как кошка, от сознания своего благополучия.
   — Как пролить кровь брата? — повторил со вздохом Урусоба.
   Подобная постановка вопроса коробила спафария, привыкшего к эзопову языку константинопольских секретов. Вытирая красным платком вспотевший лоб, он убеждал собеседника:
   — Кто требует от тебя, чтобы ты посягнул на Олега? Жизнь есть дар божий. В крайнем случае можно было бы ослепить его и тем отнять возможность вредить царю. Но в настоящее время этого не требуется.
   Половец не донес чашу до рта и презрительно скривил губы.
   — Ослепление — человеколюбивее смертоубийства, — настаивал спафарий.
   Хан поморщился. Это был дородный человек, уже не первой молодости, обрюзгший и в то же время наделенный огромной властью и не лишенный некоторого величия.
   — Ослепление… Какую цену имеет жизнь воина, лишенного зрения? Как увидит он саблю, занесенную над его головой? Как оценит красоту пленницы?
   — Женская красота познается главным образом прикосновением, — осклабился грек. — Хе-хе!
   Но хан отрицательно качал головой. Он не хотел принимать участие в подобных предприятиях, как убийство или ослепление друга.
   — Могу тебя заверить, что нам нужно пока совершенно иное, — успокаивал хана спафарий. — Царь имеет на него особые виды. Поэтому схвати князя и доставь на греческий корабль, и ты получишь сто золотых.
   Урусоба насторожился:
   — И потом ты его ослепишь?
   — Я же тебе говорю, что об ослеплении не может быть и речи. И не забудь, что ты получишь дары.
   — Дары, полученные мною, — знак уважения.
   — Ты его вполне заслуживаешь. Однако я тоже имею право на твое содействие.
   — Имеешь. Кстати, я тебе подарю превосходного коня. Пусть он носит тебя на сильной спине, под завистливыми взглядами друзей.
   Спафарий вздохнул. Ему нужен был не дикий степной жеребец, на котором он едва ли поедет по улицам Константинополя, так как седлу предпочитал спокойную скамью в прохладной дворцовой палате, а русский архонт, чтобы своевременно доставить его логофету и получить соответствующую награду и, может быть, даже звание протоспафария, о чем мечтал он и днем и ночью, как и о присвоенном этому чину красном придворном одеянии с золотым тавлием на груди. Конечно, Халкидоний знал о планах, связанных с похищением Олега, лишь постольку, поскольку нашли нужным сообщить ему в высших сферах. Но он кое о чем слышал в передних Священного дворца и старался изо всех сил. Однако Урусоба медлил и не давал прямого ответа.
   Пришлось действовать иначе, и в конце концов дары сделали свое дело. У Халкидония осталось еще достаточно шелка и серебряных чаш, чтобы подкупить хазарскую дружину Олега. Этих воинов раздражали насмешки князя над их обычаями. Они схватили своего предводителя, когда тот был в постели, и доставили на быстроходный дромон, тотчас поднявший паруса и ушедший в открытое море.
   На корабельном помосте Олег осыпал Халкидония ругательствами:
   — Ты сговорился со Всеволодом. Старому лицемеру хочется избавиться от меня, но он страшится пролить кровь родственника своего, чтобы не запятнать душу грехом. Он в святые метит! Я знаю, этот хитрец жаждет завладеть моим Черниговом. Всякому любо быть господином в таком городе.
   — Я не имел случая побывать в… как его… в Черни… в Чернигове, — оправдывался спафарий, — хотя и охотно верю, что это замечательный город, полный всяческого великолепия. Тем не менее прошу тебя успокоиться. Нам не известны дальновидные планы благочестивого. Кто знает, может быть, твоя звезда только восходит на небосклоне…
   Дромон «Азраил» представлял собою прочное военное судно с высокой кормой. На этом христианском корабле позолоченный Посейдон грозил врагам трезубцем, а на корме, между двумя огромными светильниками, развевалась пурпуровая хоругвь с изображением богородицы, покровительницы христиан. Посреди помоста возвышались две мачты: одна высокая, другая, стоявшая позади, пониже. На первой была укреплена корзина, в которой посменно сидели под самым небом сторожевые корабельщики, следившие, чтобы во время пути корабль не разбился о скалу или не сел на мель. Под помостом находилось помещение для гребцов. Но в данное время многие скамьи там пустовали. Дело в том, что в прошлом году, во время захода «Азраила» в Трапезунд, почти половину из числа весельщиков унесло в преисподнюю моровое поветрие, и мертвецов пришлось бросить в море, на съедение рыбам. Однако новых невольников еще не удалось приобрести, ибо для этого требовалось утверждение представленной сметы казначеем царской сокровищницы, а этот муж предпочитал послать в распоряжение протокаравия, или водителя корабля, закованных в цепи и не требующих никаких расходов преступников. Поэтому двигательную силу дромона нельзя было использовать в полной мере, и только благодаря благоприятному ветру Халкидоний в сравнительно короткий срок пересек Понт, достиг Синопы и Амастриды, а оттуда благополучно приплыл в тихое пристанище Золотого Рога.