Молодая мощь корсиканского варвара, не скованного многовековой династийной традицией и верой в священную природу «монархического звания», и впрямь позволяла ему делать то же, что мог бы делать Людовик XVI – но ярче, сильнее, резче; «неправильная» сила его – высвобожденного именно Революцией – яростного индивидуализма стремилась по «правильному» королевскому руслу. Нетрудно было догадаться, куда она вскоре вынесет гениально одаренного диктатора, предусмотрительно заключившего конкордат с Папой Римским, без сакральной санкции которого грядущая коронация лишалась смысла, ибо не ставила «самочинного» генерала в один ряд с «общепризнанными» государями.
   И чем более самовластным становился Наполеон, 2 августа 1802 года провозглашенный «пожизненным консулом» Французской Республики, чтобы чуть позже, 18 апреля 1804-го, стать наследственным императором; чем более косной, инерционной оказывалась материя европейской истории; чем покорнее восстанавливала она предреволюционные очертания, – тем таинственнее мерцал в глубине мирового пространства луноподобный образ Америки.
   Уже не только и не столько «президентский опыт» как таковой, сколько самый тип государственного устройства, позволяющего усчастливить граждан без потрясения основ, манил русского царя. Северо-Американские Соединенные Штаты были для него землей неведомой; они – в отличие от стран Европы – не входили и не могли входить в сферу непосредственных интересов Российской империи, именно потому они казались осуществленным политическим идеалом. Тяга была бескорыстной; любовь была платонической.
   Переписка молодого царя Александра I Павловича с опытным президентом Соединенных Штатов Джефферсоном (начало ей положил Лагарп) тем и важна, что абсолютно свободна от прагматических подтекстов. Православный государь построил эту переписку в духе философской почты XVIII века; он принял на себя роль величественного ученика, который вопрошает заочного учителя о смысле жизни. Ученик не просит конкретных ответов на злободневные вопросы, он всевластно исповедуется, державно внемлет. Джефферсон, в свою очередь, почтительно поучает.
   «Разумные принципы, вводимые устойчиво, осуществляющие добро постепенно, в той мере, в какой народ Ваш подготовлен для его восприятия и удержания, неминуемо поведут и его, и Вас самих далеко по пути исправления его положения в течение Вашей жизни…»[103]
   Постепенно и в меру – это Александру Павловичу было близко; в это он вкладывал свой смысл. Постепенно – не значит шаг за шагом, неуклонно; постепенно – значит само собой, своим чередом, без усилия и жертвы. В меру – не значит сообразно опыту народа, меняя этот опыт и меняясь вместе с ним; в меру – значит осторожно и с опаской, не рискуя.
   В результате тихих, медленных и счастливых преобразований жизнь должна наступить именно новая, абсолютно новая, небывалая и неслыханная, ничего общего с преждебывшим не имеющая, по-американски просторная. А после того глобальные перемены предстоит претерпеть всему европейскому миру.
   Но грандиозное зрелище, рассчитанное на годы и годы, нуждалось в умном и выносливом зрителе, способном досидеть до конца представления. Поэтому – а не только ради «переворота в умах», в котором молодой Александр полагал главное средство «усчастливления» России, – такое значение царь придавал реформе просвещения, меняя систему управления им, создавая Казанский и Харьковский университеты, Педагогический институт в Петербурге, вникая в дела учебных округов. Учебные заведения призваны были не просто взрастить способных деятелей, но породить среду, которая впоследствии оценит все величие и всю красоту воплощенного в бытии Александрова замысла. Переводы экономических теорий Адама Смита, Иеремии Бентама, Беккариа; республиканской истории Тацита; английской Конституции Делольма (все это в 1803–1806 годах) должны были не только затмить эффект Наполеонова Кодекса – великого юридического уложения, подписанного в марте 1804-го, – но и породить своей интеллектуальной силой новую идеологическую реальность России. А та, в свою очередь, – пересоздать «реальность реальную».
   Молодежи, взращенной на этих книгах, предстояло проникнуться недоступной старикам мыслью о том, что руководимая молодым царем старая Россия отменила логику новоевропейской истории, великодушно даровала ей выход из революционного тупика. Французы, писал Александр в инструкции Новосильцеву, отправленному в сентябре 1804-го в Лондон для переговоров об антифранцузской коалиции, «сумели распространить» общее мнение, что «их дело – дело свободы и благоденствия народов. Было бы постыдно для человечества, чтобы такое прекрасное дело пришлось рассматривать как задачу правительства, ни в каком отношении не заслуживающего быть его поборником. Благо человечества, истинная польза законных властей и успех предприятия, намеченного обеими державами (Англией и Россией. – А. А.), требуют, чтобы они вырвали у французов это столь опасное оружие и, усвоив его себе, воспользовались им против них же самих»[104].
   Эта формула служит ключом к внутренней и внешней политике «дней Александровых прекрасного начала».
   Не только в том было дело, что Англия настаивала на движении вспять истории, на полной реставрации дореволюционного порядка в Европе, а русский царь считал такой путь бесперспективным. Не только. Не менее, если не более важными были основания идейные, идеологические. Франция, ради обретения социальной воли уничтожившая династию Людовиков, как бы в расплату за кровавые потрясения получила Наполеонову диктатуру; либеральная революция обернулась для нее наихудшей формой консерватизма. Россия, сумевшая учесть американский опыт и не изменившая при этом «программе» французских энциклопедистов, революционному аду самовластья противопоставляла идею истинной монархии как незамутненного источника свободы и русского царя как символ самоумаляющейся власти.
   Именно тогда – в который раз! – юношеское сочувствие к страдающему польскому народу сгустилось у Александра в мистический туман и оформилось в проект восстановления Польши под протекторатом России. Проект, которому он отдал столько сил, за который готов был платить любую сцену. Во-первых, потому что иначе Польшу восстановила бы Франция, получив надежный форпост у самых границ Российской империи и перехватив моральную инициативу, обретя славу искупительницы исторической неправды и защитницы угнетенных народов. Во-вторых, потому, что восстановление католической Польши было равнозначно защите попранных Наполеоном прав римского первосвященника. В-третьих и в-главных: на восстановленную Польшу можно было указать как на один из доводов защиты во время грозного суда Истории: вот ради чего принесли в жертву Павла Петровича…
   Главный же фокус – превращение на глазах восхищенной публики царя в «президента», Империи – в Республику – был отложен до конца представления, перенесен в эпилог.

Первый консул и последний царь

   Осуществлению «польского проекта» русско-британский союз сам по себе способствовал мало. И Александр Павлович совершил шаг, со всех точек зрения (кроме эсхатологической) странный. Едва условившись с молодыми друзьями о том, что Россия впредь будет воздерживаться от политических союзов, Александр незамедлительно, в мае 1802-го, отправился в Мемель на встречу с прусским королем. Встречу политически проигрышную, мистически выигрышную. Рига, Мемель – территория полунейтральная; встреча как бы почти случайная – два царственных странника, издали завидев друг друга, делают остановку в пути и, демонстрируя взаимное благородство, договариваются о совместном противостоянии Наполеону… Уже через год, 26 ноября 1803-го, отозван посол в Париже Морков, и русские дела при французском дворе в заданном направлении ведет «полупосол»[105] авантюрист Убри…[106]
   Чтобы постичь логику Александра Павловича, придется ненадолго отвлечься от человеколюбивых представлений XX века о мире во всем мире и недопустимости решать государственные проблемы военными средствами. В XIX веке рассуждали иначе: чуть холоднее, чуть равнодушнее, чуть мужественнее. Солдат на то и солдат, чтобы воевать; война на то и война, чтобы в ней гибли люди; отечество на то и отечество, чтобы расширять его пределы.
   Так вот тогдашняя Пруссия реальным политическим весом не обладала. Ее невероятные военные амбиции и хаотичность государственного устройства, скрытая под покровом дисциплинированности, не были компенсированы державным могуществом. Но Пруссия, с одной стороны, была возбуждена идеей соединения разрозненных германских земель под своим высокомонаршим покровительством. С другой – она, подобно России, обширно граничила с бывшими польскими землями и вполне могла претендовать на восстановление Варшавского королевства в своих пределах. Больше того: могла сложиться такая расстановка сил, при которой европейским правителям выгоднее было бы вручить судьбу Польши в руки Пруссии, чем доверить ее России. Прагматичный Чарторыйский, для которого Польша была не символом, а землей предков, уговаривал Александра разрубить прусский узел, в союзе с Наполеоном разбить пруссаков, а затем в счастливом одиночестве приступить к польскому делу. Но русский царь предпочел совершить взаимовыгодный обмен: мечты на мечту, утопии на утопию.
   Петербург нужен был Берлину для политической игры в пазлы, когда из разрезанных кусочков цветного картона постепенно собирается подробная и цельная географическая карта.
   Берлин был нужен Петербургу, чтобы внешние границы России пролегли от истоков Вислы до истоков Днестра, чтобы конфигурация Европы переменилась и достигнутое равновесие привело если и не к окончательному утверждению «вечного мира» в духе трактата Сен-Пьера, то по крайней мере к его историческому подобию…
   Всеевропейская война, к которой сознательно вел дело Александр, в каком-то смысле должна была стать последней войной, как сам он должен был стать последним самовластным правителем Империи. В инструкции Новосильцеву о том говорится почти откровенно:
   «Не об осуществлении мечты о вечном мире идет дело, однако можно приблизиться во многих отношениях к результатам, ею возвещаемым, если бы в трактате, который закончит общую войну, удалось установить положение международного права на ясных и точных основаниях» и, после повсеместного умиротворения, «учредить лигу, постановления которой создали бы, так сказать, новый кодекс международного права, который, по утверждении его большинством европейских держав, легко стал бы неизменным правилом поведения кабинетов, тем более что покусившиеся на его нарушение рисковали бы навлечь на себя силы новой лиги»[107].
   Если бы эти слова принадлежали политическому философу, поэту, дипломату, завершившему карьеру, – можно было бы счесть их гениальным прорывом в общеевропейскую будущность. В самом начале XIX века немыслимо четко, потрясающе ясно формулируются принципы, которые лягут в основу мировой политики века XX, от Лиги Наций до ООН, от НАТО до Европейского союза. Но в том-то и дело, что слова эти принадлежат монарху, действующему в реальном пространстве и реальном времени; в том-то и беда, что это не трактат, а переговорная инструкция; в том-то и несчастье, что, прежде чем эти великие принципы возобладают в Европе, ей нужно пережить потрясение 1812 годом, пройти сквозь многочисленные балканские кризисы, выжить в двух мировых войнах и чудом Удержаться на краю мировой революции. Однако Александр не хочет ждать, он жаждет встречи с будущим в настоящем – немедленной встречи. Насколько медлителен и робок он во внутренних преобразованиях, настолько дерзок и нетерпелив во внешних делах. И насколько склонен к «противочувствиям», женственно изменчив в «домашней» политике, настолько упрям и непреклонен в политике внешней, политике мировой. Здесь он строго следует сюжетной канве изначально задуманного им царствования.
   Не только «польский» проект стал причиной заведомо проигрышного сближения России с Пруссией; не только ревнивое отношение монархической России к либеральным лаврам Франции, но и личная конкуренция Александра с Наполеоном, сознательно или бессознательно выбранным на роль героя-антагониста. Кульминацией сюжета должна была стать схватка двух царей, двух царств, а развязкой – примирение европейских народов на почве любви к свободе и просвещению. (Или к церковному благу; в данном случае – все равно.)
   Спустя три года после мемельской встречи состоялась потсдамская. Ровно в полночь у гроба Фридриха Великого прозвучала клятва во взаимной верности русского и прусского монархов. Трепет, тайна, атмосфера. Дворец Сан-Суси, в уменьшении повторяющий очертания Версаля… И – поначалу внятный только клянущимся – таинственный смысл клятвы над гробом того, кто олицетворял собою силу просвещенного абсолютизма, того, кто был стражем Европы XVIII столетия, того, чья смерть развязала руки французским революционерам, того, чья царственная тень должна была явиться корсиканскому самозванцу и развеять его мнимое величие.
 
…Раз в крещенский вечерок
Девушки гадали…
 
   Если бы классическая баллада Жуковского «Ночной смотр» не была переведена из Цедлица спустя четверть столетия, в 1836 году, в мемельско-потсдамских жестах русского и прусского монархов можно было бы заподозрить сознательную инсценировку балладного сюжета – с заменой Наполеона Фридрихом Великим:
 
…В двенадцать часов по ночам
Из гроба встает полководец;
На нем сверх мундира сюртук;
Он с маленькой шляпой и шпагой;
На старом коне боевом
Он медленно едет по фрунту;
И маршалы едут за ним,
И едут за ним адъютанты;
И армия честь отдает.
Становится он перед нею;
И с музыкой мимо его
Проходят полки за полками…[108]
 
   Но не только «Ночного смотра» – вообще никакой балладной традиции в тогдашней российской словесности еще не было. Царь как бы упреждал поиски жанра, сочинительствовал в истории, путая черновики с беловиками и надеясь позже выправить неудачные места, прояснить смысл туманных намеков.
   Его словно бы и не очень волновали реальные исторические следствия «литературных» жестов.
 
   ГОД 1804.
   Начало формирования антифранцузской коалиции.
 
   ГОД 1805.
   Присоединение к ней Швеции.
   Март.
   Подключение Англии.
   Июль.
   Вступление Австрии.
   Октябрь.
   Потсдамская конвенция с весьма туманными перспективами участия Пруссии в коалиции в обмен на вхождение в ее состав Ганновера.
   Ноябрь. 20 / декабрь. 2.
   Аустерлицкая битва; первое горькое поражение русско-австрийских сил.
 
   ГОД 1806.
   Отказ Франции от обещания признать Ганновер за Пруссией.
   Сентябрь. 24.
   Объявление Берлину войны.
   Октябрь. 16.
   В России обнародован Манифест о начале войны с Францией.
   Декабрь. 14/26.
   Бой под Пултуском, чудом выигранный Беннигсеном…
 
   Только после страшного боя при Прейсиш-Эйлау (26–27 января / 7–8 февраля 1807-го; 26 000 убитых и раненых; отзыв Наполеона: резня), только после разгрома русской армии 2 июля 1807 года под Фридландом Александр решает вступить в мирные переговоры с Наполеоном – впервые не поставив Пруссию в известность и лишь в последнюю минуту успев занять вакантное место союзника Франции, на которое претендовала Австрия…
   Пружина интриги приводилась в действие все тем же историческим парадоксом: дитя революции, Наполеон, оказался слугой регресса и самовластительным злодеем, просвещенный абсолютный монарх Александр явится олицетворением прогресса и освободителем народов. Наполеон делал ставку на игру случая, на удачу, на попутный ветер; своим примером он разрушал незыблемые основания всех государственных концепций XVIII века; Александр, будучи государем планомерным, возвращал европейскому миру почву под ногами, делал историческую перспективу обозримой, будущность – просчитываемой. (Кажется, Талейран «прочел» тайнопись Александра Павловича; когда русский царь в апреле 1804 года, после расстрела герцога Энгиенского, послал Наполеону резкую ноту, Талейран в ответе прозрачно намекнул на способ устранения Павла; так монарх, желавший стать олицетворением законности и либерального порядка, «Антинаполеоном», был жестко уравнен в правах с революционным самозванцем, которому противостоял.) Недаром в 1806 году по праздничным и воскресным дням в церкви читается Объявление Священного синода Русской Православной Церкви о Наполеоне, замыслившем созвать «синедрион еврейский», дабы объединить иудеев и направить их на низвержение церкви Христовой и утверждение Наполеона как нового Мессии, Лжехриста.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента