Ответ будет краток: черная дыра властолюбия буквально всосала в себя Александра Павловича. И первый шаг в направлении к ней он сделал уже в 1796 году, когда, казалось, был предельно далек от желания властвовать.
   Вернемся еще один – и последний – раз к цитированным письмам великого князя Кочубею и Лагарпу о перспективе ухода.
   Естественно, их нельзя читать глазами людей XX века; великокняжеские послания нужно просеивать сквозь сито эпистолярных норм той эпохи – понимая, что и тема, и стиль, и образный ряд отражают внутренний мир адресата полнее и ярче, нежели замысел самого пишущего. С нежным юношей Кочубеем полагается играть в пастораль, беседовать об изучении природы в обществе друзей, делиться возвышенным намерением отречься от неприглядного поприща. С наставником Лагарпом, мужем, преисполненным римских добродетелей и республиканских идей, следует собеседовать о вещах более важных, изъясняться строго, не примешивая излишнюю чувствительность и как бы давая отчет в государственных планах, расчисленных по календарю. Одному уместнее поведать о рейнской ферме, другому – о парламентской демократии; обоим – о непорядке в управлении, обиженном хлебопашце и униженном труженике. Открываться до конца и напрямую не полагается никому.
   Но это не значит, что эпистолярий не содержит личных переживаний и выстраданных идей; они образуют сгусток смыслов, остающихся после вычитания общих мест и прециозных стилистических жестов. Так вот, в осадок «кочубеевского» письма выпадает мысль об отказе не от власти как таковой, но от власти как средоточия опасностей, властителю грозящих. От риска не справиться с единоличным управлением неупорядоченной империей; от страха не выдержать напряжение пожизненного труда по ее упорядочению. Именно цена самодержавности смущает потенциального самодержца; именно непосильный груз личной ответственности останавливает его. Страх этот вполне естествен и оправдан; вряд ли мы найдем в истории хотя бы одного вменяемого наследника, которому он не был бы знаком. Но страх не может, не должен довлеть всему; одолевая его, престолонаследник проявляет доблесть самопожертвования и получает моральное право властвовать над своими подданными.
   Ради пущего контраста нарушим хронологию, сопоставим «манифест об отречении» образца 1796 года с попыткой обменять трон на тихое счастье домашней жизни, какую спустя семьдесят лет предпримет другой великий князь, другой Александр.
   До 1865 года один из сыновей Александра II, Александр Александрович, и не предполагал, что ему предстоит войти в русскую историю под именем Александра III, – и наслаждался платоническим романом с юной фрейлиной, княжной Мещерской. Мимолетное увлечение постепенно перерастало в серьезное чувство; князь уже обдумывал семейственную перспективу, как вдруг 12 апреля 1865-го его старший брат, цесаревич Николай Александрович, скончался в Ницце от менингита. Роковое право занять трон, неотделимое от роковой обязанности принять на себя все матримониальные (то есть брачные) ограничения, обрушились на двадцатилетнего Александра. В дневнике своем он записал:
   «Все сожалели и сожалеют Отца и Мать, но они лишились только сына, правда, любимого Матерью больше других, но обо мне никто не подумал, чего я лишился: брата, друга и что всего ужаснее – это его наследство, которое он мне передал… Может быть, я часто забывал в глазах других мое назначение, но в душе моей всегда было это чувство, что я не для себя должен жить, а для других; тяжелая и трудная обязанность. Но: "Да будет Воля Твоя, Боже"»[73].
   А лишался он ни много ни мало надежды на личное счастье. Уже по весне 1865-го было затеяно сватовство Александра и датской принцессы Дагмар, необходимое для соблюдения правила о морганатических браках и внеположное сердечному влечению «врачующихся». Роман с Мещерской, разом обретший остроту безнадежности, разгорался, как чахоточный румянец. Влюбленные постоянно говорили о том, «как тяжело жить ей на свете» и как он «завидует… милому брату, который больше не на этой неблагодарной земле». Но в апреле 1866-го слух о «неканоничной» влюбленности Александра просочился во французскую печать, а в мае великому князю назначено было ехать в Данию – к невесте. Тогда-то, смятенный, он поверил дневнику то же самое намерение, какое поверял Кочубею весной 1795-го его восемнадцатилетний двоюродный дед.
   «…Может быть, будет лучше, если я откажусь от престола. Я чувствую себя неспособным быть на этом месте, я слишком мало знаю людей, мне страшно надоедает все, что относится до моего положения… Это будет страшный переворот в моей жизни, но если Бог поможет, то все может сделаться, и может быть, я буду счастлив с Дусенькой и буду иметь детей».
   Самая манера излагать мысли, сплетать слова словно передалась Александру Александровичу по наследству от Александра Павловича; но чем более близки «положения», тем разительнее несходство «лиц». Оба, предок и потомок, тоскуют о счастии «тихого и безмолвного жития», что неизбежно рухнет под тяжким царским бременем; оба мечтают избегнуть этого крушения, оба ищут «уважительную причину». Однако в письме Кочубею двоюродный дед толкует о силе обстоятельств, о внешних условиях, которые не позволят ему единолично управлять страной (подразумевается, что с этой задачей не справился бы и самый совершенный государь). Логика пассажа такова: я уклоняюсь от неприятного поприща потому, что оно меня недостойно. Внучатый племянник рассуждает принципиально иначе: я неспособен быть на этом месте; я не знаю людей; главный его посыл – собственное несовершенство. И пусть, как было уже сказано, за этим самообличением стоит неназванная причина: Мария Элимовна Мещерская; пускай очевидно, что князь выговаривает у своей совести право на отказ от державного служения ради романтической любви и частного покоя; все равно: избранная им тактика самозащиты разительно отличается от той, что семьдесят лет назад выбрал Александр Павлович.
   Разительно отличается и финал борения с самим собою.
   19 мая 1866 года состоялось решительное объяснение наследника с отцом; разгневанный Александр II обронил тогда чрезвычайно важную фразу: «…что я по своей охоте на этом месте, разве так ты должен смотреть на свое призванье, ты, я вижу, не знаешь сам, что говоришь, ты с ума сошел».
   Какими бы противоречивыми ни были Николай I и его ближайшие потомки, какие бы ошибки (и даже гадости) они ни совершали по своей человеческой немощи, – но они воспитывались в ином духе, в иных правилах, нежели Александр или Константин Павловичи. Они прошли суровое и очень важное для династии испытание декабрем 1825 года. Они предчувствовали надвигающуюся революцию, хотя и представляли ее себе весьма наивно (великие князья Константин и Сергей Александровичи в 1879 году будут всерьез обсуждать, можно ли будет им остаться в России, «если у нас будет революция»)[74]. Они, в большинстве своем, тоже не разбирались в богословских аспектах проблемы монархии. Зато ясно понимали: царское дело – если относиться к нему честно – требует полного самопожертвования и предполагает если не христианское смирение, то по крайней мере римский стоицизм…
   Трогательна сцена прощания Александра с Марией:
   «29 мая… В Лицее встретился с М. Э., которая шла к себе. Я ей сказал, что постараюсь после зайти к ней. Но она сказала, что это может быть не удастся и лучше теперь проститься. Я совершенно был согласен, и мы зашли в одну маленькую комнату. Решительно никого не было во всем этаже, и он всегда пуст. Там она бросилась ко мне на шею, и долго целовались мы с нею прямо в губы и крепко обняв друг друга. Она мне сказала, что единственного человека, которого она любила в своей жизни, это меня… Я взял ее руку и поцеловал. Потом еще немного поговорили, и оба были в сильном волнении. Здесь я в первый раз увидел, что значит любовь женщины и как она может любить…»
   Тяжкий выбор был сделан за них; но приняли этот выбор как крест, пережили этот удар – именно они. В начале июня яхта «Штандарт» отчалила от Петербургского причала, а 17 сентября Федор Тютчев написал стихи на приезд принцессы Дагмар в Россию:
 
Небо бледно-голубое
Дышит светом и теплом,
И приветствует Петрополь
Небывалым сентябрем…
 
 
Словно строгий чин природы
Уступил права свои
Духу жизни и свободы,
Вдохновениям любви…
 
 
Небывалое доселе
Принял вещий наш народ,
И Дагмарина неделя
Перейдет из рода в род[75].
 
   Царствование Александра III будет исполнено как вдохновляющих свершений (при нем экономика России вступит в период бурного подъема; строй ее государственной жизни наконец упорядочится, насколько это возможно), так и самых горьких ошибок. Произойдет окончательное взаимоотчуждение власти и неправительственной интеллигенции; либеральные реформы, начавшиеся при убиенном Александре II, будут свернуты как раз тогда, когда они начнут приносить плоды; чиновничество «поставит» на квасной патриотизм охотнорядцев… Далеко не все испытания Александр III будет переносить с тем же мужеством, с каким перенес он первую любовную разлуку; слишком часто станет он прибегать к испытанному русскому лекарству – и ему даже припишут изобретение специальной плоской фляги, которую удобно прятать от жены за голенищем армейского сапога… Так что не о том речь, будто само по себе «неискаженное» монархическое сознание, сам по себе стоицизм гарантируют наследнику благое правление и праведную жизнь; речь только о том, что без этого править великой империей тяжеловато, а не оступиться – почти невозможно. И о том, что будущий монарх, «приносящий жертву на алтарь Отечества», – прекрасен в своей высокой трагедии, как прекрасен любой человек, встающий над обстоятельствами.
   Что же до Александра Павловича времен письма Кочубею, то он демонстративно отказывается вставать над обстоятельствами – и словно предлагает Истории избавить его от этих самых обстоятельств. В следующем, от сентября 1797-го, послании, адресованном Лагарпу, он уже прямо описывает приемлемую для себя модель власти: его монаршая роль ограничится приуготовлением условий для чужой деятельности; не он, а конституированные парламентарии займутся тяжким и рискованным устранением «непорядков» Империи; на таких условиях он согласен занять трон.
   И этот шаг разом «удомашнивает» звериную стихию власти, лишает ее образ пугающих, грозных черт. Власти можно более не страшиться, и почему бы не поддаться ее обаянию, почему бы не поиграть в нее? Почему бы не помечтать о далеком триумфе, когда «подготовительные работы» завершатся, нация изберет представителей и проводит своего коронованного благодетеля на заслуженный покой, заменив ему любовью и восхищением те чувства и переживания, какие царям давно прошедших времен давало сознание личной харизмы?
   Мы-то понимаем почему. Потому же, почему нельзя пускать продрогшую лису погреться в заячий домик. Потому что и более сильные люди, чем Александр Павлович, не могли устоять перед властью власти. Тем более если ее сладость не уравновешена горечью самопожертвования, ее размах не ограничен личным смирением, а ее «богоподобие» не обеспечено глубиной личной веры.

Брут и Алексей

   По дворцовой легенде, Павел как-то заметил на столе сына книжку о Бруте; в ответ он послал ему историческое сочинение о непослушном царевиче Алексее Петровиче.
   Диалог…
   В действительности же вплоть до середины 1799-го Павел Петрович спокойно поглядывал в сторону сына. Даже когда ниточка одного из заговоров 1798-го от фаворитического семейства Зубовых потянулась к великому князю и его кружку, ревнивый монарх не дал хода документам, легшим ему на стол. Он куда больше – и справедливо! – страшился тогда козней возлюбленной жены, Марии Феодоровны, и подконтрольного ей «нелидовского» кружка[76].
   И если бы не полубезумный донос полковника Батурина (которому великокняжеский кружок зачем-то доверил некоторые из своих проектов) о намерении заговорщиков превратить Сибирь в новую Вандею; если бы не совпавшая с доносом по времени публикация свидетельств сговора отца бедной Елизаветы Алексеевны с вождями Французской республики – кружок не был бы разметан по четырем концам света; издевки над сыном не превзошли бы обычной меры. А главное – не возникла бы реальная угроза новым царственным упованиям Александра Павловича и при Павле Петровиче не появился бы юный принц Евгений Вюртембергский. Насколько были справедливы слухи о готовности Павла совершить то, что не удалось Екатерине, переназначить наследника по своему усмотрению, сломать принцип – им же закрепленный! – престолопреемства, превратить российский трон в приватную собственность русского царя – неизвестно. И не столь важно. Даже если монарх дразнил сына, грозил ему: «Ужо тебе!» – все равно, сын не мог до конца быть уверен, что дерзкая затея не осуществится. Он и сам, благодаря Екатерине, чуть было не стал участником схожей интриги; он и сам не понимал, что самовластное распоряжение «царской вакансией» не дозволено даже царю; он и сам спустя годы и годы подпишет юридически двусмысленное распоряжение о передаче скипетра и державы младшему брату Николаю – через голову брата Константина, как бы прижизненно завещает империю…
 
   ГОД 1799.
   Август. 12.
   Адам Чарторыйский отправлен посланником к Сардинскому королю.
   Август. 22.
   Конфискованы имения Валериана Зубова.
   Октябрь. 29, / Ноябрь. 9 / Брюмера. 18.
   Париж.
   Генерал Бонапарт разгоняет депутатов, чтобы назавтра объявить себя консулом республики.
   Октябрь – декабрь.
   Санкт-Петербург.
   Цесаревич назначен сенатором и к присутствию в Сенате.
   А. А. Аракчеев – пожалован в генерал-квартирмейстеры.
   Кочубей отправляется на жительство в свое имение Диканьку, чтобы в мае следующего года отбыть за границу.
 
   К несчастью, именно тогда, в 1799-м, в год рождения Пушкина, окончательно созрел последний из череды дворцовых заговоров XVIII столетия. Н. Я. Эйдельман, гениально реконструировавший ход тогдашних событий, вычерчивает такой сюжет[77].
   Осенью 1799 года, после череды оглушительных итальянских побед Суворова, самовластное положение Павла в государстве окончательно укрепилось. Стало быть, долговременная тактическая борьба царя с дворянской олигархией близилась к счастливому для него завершению. Еще несколько лет – и шансов у противной стороны не осталось бы. Нужно было спешить. Нужно было решаться – пока оставалось шатким положение царя в его собственном доме.
   В это самое время из Берлина вернулся тайный советник Никита Петрович Панин; вскоре он стал вице-президентом коллегии иностранных дел. Панин был сторонником русскоанглийского союза, подобно русскому послу в Лондоне Семену Романовичу Воронцову и вопреки своему непосредственному начальнику Федору Ростопчину (который вел, однако, дружескую переписку с Воронцовым). Павел же – под влиянием Ростопчина – был убежден в противном. Шаг за шагом он шел на сближение с послереволюционной Францией, а значит – в направлении к войне с Англией. Русские англоманы были крайне недовольны. Так представления Панина об интересах России неожиданно совпали с интересами английского посла Витворта к этим представлениям. И, возможно, с лондонскими субсидиями[78].
   С другой стороны, Павел имел неосторожность покуситься не просто на придворную роль, но и на имущественные привилегии всесильного семейства Зубовых. В особняке Ольги Александровны Жеребцовой (урожденной Зубовой), который по случайности был расположен как раз на Английской набережной, вызревали мечты о реванше. Очевидно, именно Жеребцова сомкнула цепь заговорщиков: Панин – Витворт (дипломатическое звено) – Зубовы (аристократическое звено) – адмирал Иосиф де Рибас (клиент Зубова) – Иван Муравьев (человек Панина) – генерал Петр Пален (представитель клана екатерининских вельмож, веселых циников минувшей эпохи, жаждавших сословного благоденствия и политической предсказуемости).
   9 мая 1800 года состоялись похороны великого полководца Суворова, незадолго до смерти отставленного Павлом, униженного и оскорбленного. Царь, который именно Суворову был обязан устойчивостью своего монаршего положения, не счел нужным лично воздать почести покойному. Между тем похороны генералиссимуса вызвали немыслимое стечение народа; равнодушие царя оскорбило не только память старого воина, но и гражданские чувства собравшихся – казалось, весь город рыдал, погребая «мужа, в свете столь славна».
   Благодаря павловской ревнивой бестактности заговорщики получили подпору снизу, в обществе; опору сбоку, в «жировом слое» нации, аристократии, они имели изначально.
   Лишь один пункт вызывал разногласия товарищей по несчастью. Коренной русак Панин был европеец. Он был просвещен. Он хотел свергнуть царя гуманно. Пронырливый пруссак фон дер Пален был вполне россиянин. Он был жизнелюб. Он знал, что без крови не обойтись. Но панинская гуманность до поры до времени ему не мешала: очевидно, он с самого начала рассчитал, что ее можно будет использовать в интересах дела.
   Так причина и повод роковым образом совпали; так угроза властолюбивым мечтаниям наследника срифмовалась с угрозой дворянской вольнице, а разгром великокняжеского кружка освободил вельможным искателям дорогу к одинокому царевичу. Выбрав минуту, в русской бане, где человек наг телом, а поэтому открыт душой, и где густые пары и малиновый жар создают подходящую инфернальную атмосферу, к Александру с осторожной речью обратился Никита Панин.
   Из долгого путаного разговора о международном положении и страданиях России, о конституционной перспективе, неотделимой от нужд прогресса, наследник мог вывести для себя одно: жизненную схему придется усложнить. На пути к итогу – частному счастью всеобщего кумира – необходимо сделать еще один шаг: отстранить отца. Конечно, мирно, конечно, бескровно. Но – отстранить. Иначе отец сам может устранить сына. И уклончивый великий князь, сын человеческий, решился заплатить необходимую цену. Он, по словам графа Палена, о заговоре «знал – и не хотел знать»; он надеялся все сделать чужими руками; однако он не произнес ясное и недвусмысленное – нет.
 
   ВЕК тот же
   ГОД 1800.
   Октябрь – ноябрь.
   Настроенный на бескровный вариант переворота Панин выслан из столицы.
   Склонный к кровопусканию Пален приближен к особе императора. С конца октября он вновь становится петербургским генерал-губернатором. Реальная власть в столице империи принадлежит ему.
 
   Под покровом особенно мерзкой, промозглой, гнилой осени 1800 года в столице Российской империи вовсю творилось темное дело.
   Ползли распущенные недоброжелателями слухи: царь хочет отдать Грузию мальтийским кавалерам… Чуть позже пойдут разговоры об умопомрачении Павла, отправившего казаков в поход на Индию; о том же, что план разрабатывался совместно с Наполеоном, равно как и о давних планах Екатерины воевать берега Ганга и Персидском походе Петра, как-то забывалось.
   Пален подкупал преданного Павлу бывшего брадобрея графа Кутайсова, чтобы тот помог вернуть в столицу братьев Зубовых.
   Он же вымаливал у императора прощение отставленным от службы, чтобы толпа ищущих царской милости вынудила Павла нарушить данное им слово и стала питательной средой массового недовольства.
 
   ГОД тот же.
   Декабрь. 2.
   Внезапно умирает участник набирающего силу заговора бывший губернатор Одессы де Рибас; по столице ходят слухи, что он отравлен графом Паленом (из опасения, что проболтается?).
 
   Привлекались новые сообщники – генералы Леонтий Беннигсен, Талызин (командир Главного гвардейского полка), Леонтий Депрерадович (командир Семеновского полка); утрачивались старые.
   С января пошла вербовка «среднего» офицерства.
 
   ГОД 1801.
   Январь. 1.
   «Календарное» начало XIX столетия.
   Территория России: 17,4 млн кв. км.
   Армия: 413,5 тысячи человек.
   Офицерство: 15–16 тысяч.
   Население: 37,4 млн (данные Vревизии 1795 года).
   Дворяне: 726 000 (1,94 %).
   Духовенство: около 220 000.
   Горожане: 1 500 000.
   Крестьяне: 32 600 000. Из них помещичьих 19 600 000. Казенных – 13 000 000.
   Общая сумма государственных доходов (по данным на 1796 год): 73,1 млн руб.
   Общая сумма государственных расходов: 78,2 млн руб. Из них: 11,2 % на императорскую фамилию, 37,4 % на армию и флот, 47,9 % на внутреннее управление, 30,2 млн руб. на госаппарат.
   Налоги. Подать и оброк – 24,7 млн руб. Косвенные налоги (на вино и соль) – 27,2 млн руб. Доходы от горно-заводской промышленности и внешней торговли – 12 %.
   Дефицит бюджета: хронический. Государственный долг равен трем годовым бюджетам[79].
 
   Далее события принимают необратимый характер.
   Единственный верный Павлу приближенный, Ростопчин, становится жертвой собственной интриги и сначала лишается доверенности императора, а 20 февраля и вовсе «по прошению уволен от всех дел»;
   часть этих дел передана Палену; отношения Павла с Марией Феодоровной ухудшаются до того, что повсеместно распространяется слух о готовящемся развенчании брака;
   любезные агентки Павлова союзника Наполеона, мадам Шевалье и госпожа де Боннейль, аккуратно стравленные Паленом, вопреки их собственным намерениям и жестким инструкциям начальника французской тайной полиции Фуше, работают друг против друга и совместно – на заговорщиков (стало быть, и на Британскую корону);
   Пален на несколько дней попадает в опалу, но при содействии Кутайсова из нее выбирается;
   9 марта Павел интересуется у Палена, знает ли тот а готовящемся заговоре; от неожиданности столичный генерал-губернатор решается на единственно спасительную дерзость – он признается, что не только знает о заговоре, но и сам в нем участвует, чтобы выведать имена заговорщиков и пресечь зло в корне, – Павел верит;
   в тот же день Пален имеет решительное объяснение с наследником;
   Александр уговаривает отсрочить переворот до 11 марта, когда будет дежурить третий батальон Семеновского полка, преданный цесаревичу, предающему отца.
   …Можно долго рассуждать о том, что стало главной причиной переворота: падение ли Зубовых и посягательство на права дворянства; «французский» ли вектор внешней политики Павла; катастрофическое ли неумение царя щадить самолюбие приближенных и создавать доверительную атмосферу в семье.
   Можно размышлять над тем, какую роль сыграло раздражение высших церковных иерархов самочинным «плановым руководством» судьбами христианства на Руси (вмешательство в самый строй церковной жизни они снесли бы скорее, чем покушение на эсхатологию).
   Можно – справедливо! – сетовать на то, что Павел, отказавшись в неприкосновенности сохранить пышный екатерининский застой, не увлек дворян новыми идеями, сулящими им выгоду; что, замыслив совместный с Наполеоном поход на Индию и непосредственно вторгшись в сферу государственных интересов Англии, он нарушил «закон расширения» границ Российской империи, которая не имела опыта и традиции колониальных войн, наращивала свой объем за счет экспансии; что тем самым подтолкнул Лондон к финансовому соучастию в заговоре…
   Главное же – по крайней мере для нашего сюжета – состоит в том, что ничего бы не произошло, если бы воля к власти, воля к собственной государственной мечте не оказалась в уклончивом Александре сильнее воли к чести и долгу.
 
   ГОД 1801.
   Март. 11.
   Санкт-Петербург.