Страница:
Вечер.
Стол на 16 кувертах. Отужинав и посмотрев в зеркало, Павел произносит: «Странное зеркало, я вижу в нем свою шею свернутой».
По слухам, в столицу вызван генерал Аракчеев, то ли задержанный при вьезде в нее по распоряжению Палена (версия Аракчеева), то ли предусмотрительно задержавшийся без посторонней помощи.
Ночь с 11 на 12 марта. 1-й час пополуночи.
Пален извещает наследника о скоропостижной кончине Павла I и с трудом уговаривает его обратиться к войскам Преображенского и Семеновского полков.
Лейб-медик Яков Виллие многоразличными косметическими средствами устраняет на лице покойного государя следы скоропостижной кончины.
«Быть выше их [законов], если бы я мог, но конечно бы не захотел, ибо я не признаю на земле справедливой власти, которая не от закона бы истекала».
(Александр I – княгине Голицыной.)
Владыки! вам венец и трон
Дает Закон – а не природа;
Стоите выше вы народа,
Но венный выше вас Закон.
(Александр Пушкин. Вольность. Ода. 1817 год.)
Авель, где Павел?
Глава 2
Бульдог Фемиды
«Цели нет передо мною…»
Стол на 16 кувертах. Отужинав и посмотрев в зеркало, Павел произносит: «Странное зеркало, я вижу в нем свою шею свернутой».
По слухам, в столицу вызван генерал Аракчеев, то ли задержанный при вьезде в нее по распоряжению Палена (версия Аракчеева), то ли предусмотрительно задержавшийся без посторонней помощи.
Ночь с 11 на 12 марта. 1-й час пополуночи.
Пален извещает наследника о скоропостижной кончине Павла I и с трудом уговаривает его обратиться к войскам Преображенского и Семеновского полков.
Лейб-медик Яков Виллие многоразличными косметическими средствами устраняет на лице покойного государя следы скоропостижной кончины.
«Быть выше их [законов], если бы я мог, но конечно бы не захотел, ибо я не признаю на земле справедливой власти, которая не от закона бы истекала».
(Александр I – княгине Голицыной.)
Владыки! вам венец и трон
Дает Закон – а не природа;
Стоите выше вы народа,
Но венный выше вас Закон.
(Александр Пушкин. Вольность. Ода. 1817 год.)
Авель, где Павел?
Мы не знаем, дошел ли до Александра слух об Авелевом пророчестве до 11 марта, или тетрадочку ему поднесли, когда он уже стал русским царем. Не приходится сомневаться в одном: Александр I Павлович нашел в «премудрой книге» источник некоторого душевного облегчения. Подобно многим полурелигиозным людям, молодой царь был непоследователен: его вера прекращалась там, где приходилось делиться с Провидением священным правом поступать по своему усмотрению; его неверие заканчивалось там, где начиналась ответственность за роковые шаги. Зачем сопротивляться ходу вещей, если все и так предрешено свыше? О какой вине может идти речь, если Рок судил именно так, как произошло? Царю вряд ли пришелся бы по душе историософский пассаж его младшего – намного, намного младшего – современника Александра Пушкина: «Не говорите: Иначе нельзя было быть. Коли было бы это правда, то историк был бы астроном, и события жизни человечества были бы предсказаны в календарях, как и затмения солнечные. Но Провидение не алгебра».
Однако награждать «алгебраического» прорицателя новый государь не стал. Во-первых, Павловы награды все равно не защитили трон от неприятных пророчеств брата Авеля; во-вторых, к исполнению предначертанного Авелем Александр имел некоторое отношение.
Вскоре Авеля отправили на Соловки.
«И был он на свободе един год и два месяца, и составил еще третию книгу; в ней же написано, как будет Москва взята и в который год. И дошла та книга до самого императора Александра. И приказано монаха Авеля абие заключить в Соловецкую тюрьму, и быть ему там дотоле, когда сбудутся его пророчества самою вещию».
Здесь брат Авель провел 10 лет и 10 месяцев, «десять раз был под смертию, сто раз приходил во отчаяние; тысячу раз находился в непрестанных подвигах, а прочих искусов было отцу Авелю число многочисленное и бесчисленное».
Вставной сюжет. БЕДНЫЙ ЖАК (к истории романса).
Трогательный романс «Бедный Жак» поет вся Европа. Но повод к его сочинению еще более трогателен.
Сестра французского короля Елисавета получила от него маленький скромный подарок – прекрасный сельский дом в Мотреле (ныне – курорт Монтре в Швейцарии). В свою очередь Елисавета прикупила поблизости домик для своей любезной воспитательницы баронессы Мако и ее дочерей – маркиз Бомбель и Соси. Как сердце добродетельной Принцессы наслаждалось в Монтреле любезною натурою и дружбою, и как ничтожны казались ей все хитрости, все пустые разговоры Двора! Но разве может быть полным наслаждение Швейцариею без мирных трудов поселенских? Елисавета изьявила желание иметь Швейцарских коров вместе со Швейцарскою пастушкою. Выбор пал на Марию. Потому что она была прекрасна и невинна, как большая часть горных пастушек. Елисавета не ведала, что на осьмнадцатом году Мария узнала любовь и с радостию отдала свое сердце Жаку, молодому пастуху. Что слезы умиления текли по розовым щекам ее, когда собирала она букеты для милого Жака. Что потом они сидели рядом и всякое слово их было вдохновением невинности.
Но печаль юной пастушки заметила многоопытная г-жа Бомбель. Она все выспросила, со всеми поделилась вестию, и г-жа Таване, соединяя с редкою любезностию редкие таланты, сочинила вышеупомянутый романс. Пастушка выучила прециозный напев и запела романс в присутствии Принцессы. История нежной любви не могла не тронуть чувствительное сердце Елисаветы. Жак был вызван в Монтрель, через несколько дней пастушков обвенчали, и для них был построен маленький домик в саду с видом на долину, где они стали жить в мире с натурою, счастливые и довольные.
Источник: Вестник Европы. 1802. № 15.
Однако награждать «алгебраического» прорицателя новый государь не стал. Во-первых, Павловы награды все равно не защитили трон от неприятных пророчеств брата Авеля; во-вторых, к исполнению предначертанного Авелем Александр имел некоторое отношение.
Вскоре Авеля отправили на Соловки.
«И был он на свободе един год и два месяца, и составил еще третию книгу; в ней же написано, как будет Москва взята и в который год. И дошла та книга до самого императора Александра. И приказано монаха Авеля абие заключить в Соловецкую тюрьму, и быть ему там дотоле, когда сбудутся его пророчества самою вещию».
Здесь брат Авель провел 10 лет и 10 месяцев, «десять раз был под смертию, сто раз приходил во отчаяние; тысячу раз находился в непрестанных подвигах, а прочих искусов было отцу Авелю число многочисленное и бесчисленное».
Вставной сюжет. БЕДНЫЙ ЖАК (к истории романса).
Трогательный романс «Бедный Жак» поет вся Европа. Но повод к его сочинению еще более трогателен.
Сестра французского короля Елисавета получила от него маленький скромный подарок – прекрасный сельский дом в Мотреле (ныне – курорт Монтре в Швейцарии). В свою очередь Елисавета прикупила поблизости домик для своей любезной воспитательницы баронессы Мако и ее дочерей – маркиз Бомбель и Соси. Как сердце добродетельной Принцессы наслаждалось в Монтреле любезною натурою и дружбою, и как ничтожны казались ей все хитрости, все пустые разговоры Двора! Но разве может быть полным наслаждение Швейцариею без мирных трудов поселенских? Елисавета изьявила желание иметь Швейцарских коров вместе со Швейцарскою пастушкою. Выбор пал на Марию. Потому что она была прекрасна и невинна, как большая часть горных пастушек. Елисавета не ведала, что на осьмнадцатом году Мария узнала любовь и с радостию отдала свое сердце Жаку, молодому пастуху. Что слезы умиления текли по розовым щекам ее, когда собирала она букеты для милого Жака. Что потом они сидели рядом и всякое слово их было вдохновением невинности.
Но печаль юной пастушки заметила многоопытная г-жа Бомбель. Она все выспросила, со всеми поделилась вестию, и г-жа Таване, соединяя с редкою любезностию редкие таланты, сочинила вышеупомянутый романс. Пастушка выучила прециозный напев и запела романс в присутствии Принцессы. История нежной любви не могла не тронуть чувствительное сердце Елисаветы. Жак был вызван в Монтрель, через несколько дней пастушков обвенчали, и для них был построен маленький домик в саду с видом на долину, где они стали жить в мире с натурою, счастливые и довольные.
Источник: Вестник Европы. 1802. № 15.
Глава 2
Утро после казни
ГОД 1801.
Март. 12.
Утро.
Объявлен Манифест:
«Мы, приемля наследственно Императорский Всероссийский Престол, восприемлем купно и обязанностей управлять Богом нам врученный народ по законам и по сердцу в Бозе почивающей Августейшей бабки нашей, Государыни Императрицы Екатерины Второй, коея память нам и всему Отечеству вечно пребудет любезна, да, по ея премудрым намерениям шествуя, достигнем вознести Россию на верх славы и доставить ненарушимое блаженство всем верным подданным нашим…»[80]
«Его чувствительная душа навсегда останется растерзанною…»
(Елизавета Алексеевна – матери, 13–14 марта 1801 года.)
Спустя неделю помощником для составления докладов государю при тайном советнике Трощинском повелено быть статскому советнику Сперанскому.
Павел был мертв. Александр был жив. Он только дважды упал в обморок – первый раз ночью, получив известие о случившемся, и второй – наутро, когда желчно-остроумная матушка презрительно благословила его на царство: «Поздравляю Вас, теперь Вы – император».
Молодой царь не мог не видеть, не понимать, что более опытные режисиды рассматривают его как молодую игрушку в своих зрелых руках. Что поэтому ему предстоит стать русским царем в самом чуждом для него самого – опять же, поначалу – смысле: именно самовластительным, самодержавным, августейшим. Что полная и бескомпромиссная самодержавность оказывается парадоксальным условием осуществления «парламентской» утопии. Но столь же ясно он сознавал, что путь к сердцам подданных лежит через отказ от самовластья. И, значит, все предстояло запутать настолько, чтобы никто разобраться не смог.
С этой задачей он справился блестяще и прежде всего позаботился об одновременном успокоении и стариков, и молодых.
Ради умиротворения первых Манифест было поручено составлять екатерининскому вельможе Трощинскому[81] и стране обещано править «по законам и по сердцу в Бозе почивающей Августейшей бабки» Екатерины.
По той же причине Михайловскому замку был предпочтен Зимний дворец. Да, в Михайловском было сыровато и страшновато. Да, здесь все напоминало об убиенном отце. Но если бы язык политических жестов потребовал от молодого царя сохранить под резиденцию эту краснокирпичную пародию на средневековую крепость, отвергнув пышно-золотистые покои Зимнего, – Александр так и поступил бы. Однако в символическом пространстве эпохи переезд из дворца в дворец равнялся перемещению из «павловской» зоны в зону «екатерининскую». Потому и ненавистный Платон Зубов получил покои в Зимнем и право прогулки под руку с молодым царем. Причем на первом же после переворота вахтпараде 13 марта 1801 года.
Однако сталкиваться лбами никто старикам не мешал; известна печальная повесть о том, как в 1801-м разошлись во мнениях по важному политическому вопросу Александр Андреевич Беклешов с Дмитрием Прокопьевичем Трощинским; царь не скучал, наблюдая за развитием сюжета. Старики слабели – он становился сильнее; им было время тлеть – ему цвести.
Затем он утешил молодежь.
17 марта 1801-го в столицу был призван Чарторыйский, спустя несколько дней – Кочубей с Новосильцевым. (Чарторыйский счел необходимым сначала осмотреть Везувий, поскольку без этого было невозможно начинать реформы в России; Кочубей по дороге из Дрездена прослышал о новом возвышении Зубовых и был готов поворотить; Новосильцев сказался больным и проболел до тех самых пор, пока потенциальная угроза нового переворота не отпала.)
Когда же все собрались, то были польщены особой доверенностью монарха. 24 июня после общего застолья Строганова, Новосильцева, Чарторыйского втайне от ревнивых стариков провели в туалетную комнату, где за послеобеденным кофием они обсудили будущность российской державы и учредили полуофициальный Негласный комитет (в шутку прозываемый Комитетом общественного спасения)…
ГОД 1801.
Март. 15.
Из Петропавловской крепости освобождены заключенные Тайной экспедиции.
Помилованы Алексей Ермолов, Александр Радищев.
Генерал-прокурором назначен Беклешов, граф Панин возвращен к иностранным делам. Государственным казначеем вместо Гаврилы Державина назначен барон Васильев.
22.
Указ «О свободном пропуске едущих в Россию и отъезжающих из нее».
23.
Похороны Павла в Петропавловском соборе.
Того же дня.
Донские казаки возвращены из похода на Индию.
И старики, и молодые равно усердно рукоплескали первым указам Александра Павловича, ибо каждый мог вчитывать в эти указы себя.
Первые восприняли поток либеральных уновлений как некий отмыв России от павловской грязи до екатерининского блеска; вторые увидели в них возможность такой переделки России, при которой неизбежной окажется быстрая смена политических поколений.
Первые настаивали на ускорении, сжатии и усечении административных реформ. Чтобы как можно быстрее увенчать себя драгоценной короной российской конституции. И перераспределить отчужденный у царя избыток власти в пользу опытных, зрелых, искушенных сановников. А в их лице – в пользу сословия в целом. Вторые продолжили разговоры о конституировании, но в некой туманной перспективе, на вырост, и завели сладкую песнь о немедленном и повсеместном преобразовании государственного аппарата управления как цели ближайшей и долговременной. Ибо наложить на самодержавную волю царя конституционные вериги сейчас – значило усилить стариков, а преобразовать государственную машину – значило лишить стариков теплых насиженных мест. И начать самим насиживать эти места.
Но царь поставил свою задачу; ради нее ослабил и тех и других. На первом же заседании Негласного комитета в ответ на предложение молодых друзей сначала заняться изучением состояния империи, затем преобразовать администрацию, а уж в конце концов как-нибудь приступить и к конституции, он тихо и ласково спросил: а нельзя ли сразу перейти к третьему пункту? (Смущенное молчание было ему ответом.)
И по той же самой причине он заморочил конституированные головы стариков бюрократическими пертурбациями. Они увидели в учреждении министерств (8 сентября 1802 года) знак распыления царской власти. И возрадовались. То же увидел в этом издатель «Вестника Европы» Карамзин. И огорчился. А то был всего лишь управленческий громоотвод, куда посыпались молнии народного гнева. Решения же по любому важному вопросу по-прежнему принимал царь.
Еще большую радость широких дворянских масс вызвало данное Сенату поручение самому определить границы своих полномочий; но не прошло и двух лет, как 21 марта 1803 года царь умелым маневром раз и навсегда отбил у зарвавшихся сенаторов охоту этими полномочиями пользоваться.
Каждый получил именно то, чем не хотел заниматься в данную минуту, и каждый сохранил иллюзию, что это временно, что скоро дойдет очередь до главного, и тогда…
Первыми прозреют подслеповатые старики, а первыми из первых старики московские, роскошно доживающие свой век в отставке, делом не занятые, а потому особенно наблюдательные. Одна из главных сподвижниц Екатерины Великой, академическая княгиня Дашкова, запишет:
«…я с грустью видела, что Александр был окружен только молодыми людьми, плохо относившимися к лицам пожилого возраста; по причине своей застенчивости (объясняемой, по-моему, его глухотой) их избегал и сам император. Четыре года царствования Павла, который делал из своих сыновей только капралов, были потеряны для их образования и умственного развития…
Я предвидела, что душевная доброта императора и прочно усвоенные принципы гуманности и справедливости не помешают окружению завладеть его доверием, а министрам и высшим сановникам – делать все, что они пожелают»[82].
Затем придет очередь молодежи. Один за другим наперсники царя вынуждены будут удалиться – кто в политическое небытие, кто в политическое инобытие; они возропщут, но будет поздно. Молодой царь успеет набрать силу, преодолеет зависимость от окружения, казавшуюся неизбежной.
Напрасно Лагарп, наученный горьким опытом своего бернского директорства и самовластия более не страшащийся, станет в 1802 году предостерегать воспитанника от увлечения демократией:
«Во имя Вашего народа, Государь, сохраните в неприкосновенности возложенную на Вас власть, которой Вы желаете воспользоваться только для его величайшего блага. Не дайте себя сбить с пути только из-за того отвращения, какое внушает Вам неограниченная власть. Имейте мужество сохранить ее всецело и до того момента, когда под Вашим руководством будут завершены необходимые работы, и Вы сможете оставить за собой ровно столько власти, сколько необходимо для энергичного правительства»[83].
Напрасно; за годы разлуки воспитанник успел неузнаваемо измениться. Лагарп осознает это чуть позже, когда в мае 1802-го, под благовидным предлогом Александр вынудит воспитателя (по-прежнему любимого, но лезущего не в свои дела и не желающего приноравливаться к новой роли осторожного советчика при самостоятельно действующем политике) покинуть Россию.
Взаимопогасив усилия «стариков» и «молодых», царь затеял придворную игру в ручеек. Постоянно меняющиеся пары обречены были скользить сквозь кольцо из чужих рук, запутываться, хохотать, интриговать. Распутавшись и отерев слезы от смеха, все в один прекрасный миг заметили, что царь давно и прочно сидит на троне, участники мартовского переворота удалены, очаги новых заговоров погашены. Не успели в конце 1801-го поползти по столице слухи о готовящемся перевороте в пользу Марии Феодоровны, как в ночь перед Рождеством Платон Зубов сам подал прошение об отставке. (А что ему оставалось?) Не успела вдовствующая императрица предпринять ответный шаг и в первый день нового 1802 года собрать у себя тайное совещание, как 17 января Зубов получил заграничный паспорт и отправился восвояси, а Гавриле Державину, который чересчур активно оппонировал царю, было срочно найдено длительное занятие в Калуге.
Вслед за тем пришла пора осуществить мечту Лагарпа о «регламентированной организации», создать министерства, усилить Сенат, перессорить министров, осадить сенаторов, чтобы народу было кого не любить и чтобы при этом некому было посягать на царские полномочия. Отчасти на те же роли были приглашены и «молодые друзья»; обладавшие малой властью, они в глазах света оказывались виновниками всех непопулярных решений.
Молодой, прекрасный собою царь как бы сиял звездой в окружении опасных астероидов.
В карамзинском «Вестнике Европы» была помещена стихотворная сказка «из Флориана»; намеки звучали вполне откровенно. В некой стране живет некий царь, чье дело не идет на лад. «Нет хуже нашего, он думал, ремесла. / Желал бы делать то, а делаешь другое…» В грусти сердечной царь отправляется в поле; здесь тоже встречает его унылая картина:
В полном согласии с обычно враждебным ему Карамзиным мыслил тогда Державин: «Се образ ангельской души. / Ах, если б вкруг него все были хороши!» Правда, и Державину тоже посвящались стихи; после очередного «советского» инцидента Зубов пустил гулять эпиграмму: «Тебя в Совете нам не надо. / Паршивая овца все перепортит стадо».
Март. 12.
Утро.
Объявлен Манифест:
«Мы, приемля наследственно Императорский Всероссийский Престол, восприемлем купно и обязанностей управлять Богом нам врученный народ по законам и по сердцу в Бозе почивающей Августейшей бабки нашей, Государыни Императрицы Екатерины Второй, коея память нам и всему Отечеству вечно пребудет любезна, да, по ея премудрым намерениям шествуя, достигнем вознести Россию на верх славы и доставить ненарушимое блаженство всем верным подданным нашим…»[80]
«Его чувствительная душа навсегда останется растерзанною…»
(Елизавета Алексеевна – матери, 13–14 марта 1801 года.)
Спустя неделю помощником для составления докладов государю при тайном советнике Трощинском повелено быть статскому советнику Сперанскому.
Павел был мертв. Александр был жив. Он только дважды упал в обморок – первый раз ночью, получив известие о случившемся, и второй – наутро, когда желчно-остроумная матушка презрительно благословила его на царство: «Поздравляю Вас, теперь Вы – император».
Молодой царь не мог не видеть, не понимать, что более опытные режисиды рассматривают его как молодую игрушку в своих зрелых руках. Что поэтому ему предстоит стать русским царем в самом чуждом для него самого – опять же, поначалу – смысле: именно самовластительным, самодержавным, августейшим. Что полная и бескомпромиссная самодержавность оказывается парадоксальным условием осуществления «парламентской» утопии. Но столь же ясно он сознавал, что путь к сердцам подданных лежит через отказ от самовластья. И, значит, все предстояло запутать настолько, чтобы никто разобраться не смог.
С этой задачей он справился блестяще и прежде всего позаботился об одновременном успокоении и стариков, и молодых.
Ради умиротворения первых Манифест было поручено составлять екатерининскому вельможе Трощинскому[81] и стране обещано править «по законам и по сердцу в Бозе почивающей Августейшей бабки» Екатерины.
По той же причине Михайловскому замку был предпочтен Зимний дворец. Да, в Михайловском было сыровато и страшновато. Да, здесь все напоминало об убиенном отце. Но если бы язык политических жестов потребовал от молодого царя сохранить под резиденцию эту краснокирпичную пародию на средневековую крепость, отвергнув пышно-золотистые покои Зимнего, – Александр так и поступил бы. Однако в символическом пространстве эпохи переезд из дворца в дворец равнялся перемещению из «павловской» зоны в зону «екатерининскую». Потому и ненавистный Платон Зубов получил покои в Зимнем и право прогулки под руку с молодым царем. Причем на первом же после переворота вахтпараде 13 марта 1801 года.
Однако сталкиваться лбами никто старикам не мешал; известна печальная повесть о том, как в 1801-м разошлись во мнениях по важному политическому вопросу Александр Андреевич Беклешов с Дмитрием Прокопьевичем Трощинским; царь не скучал, наблюдая за развитием сюжета. Старики слабели – он становился сильнее; им было время тлеть – ему цвести.
Затем он утешил молодежь.
17 марта 1801-го в столицу был призван Чарторыйский, спустя несколько дней – Кочубей с Новосильцевым. (Чарторыйский счел необходимым сначала осмотреть Везувий, поскольку без этого было невозможно начинать реформы в России; Кочубей по дороге из Дрездена прослышал о новом возвышении Зубовых и был готов поворотить; Новосильцев сказался больным и проболел до тех самых пор, пока потенциальная угроза нового переворота не отпала.)
Когда же все собрались, то были польщены особой доверенностью монарха. 24 июня после общего застолья Строганова, Новосильцева, Чарторыйского втайне от ревнивых стариков провели в туалетную комнату, где за послеобеденным кофием они обсудили будущность российской державы и учредили полуофициальный Негласный комитет (в шутку прозываемый Комитетом общественного спасения)…
ГОД 1801.
Март. 15.
Из Петропавловской крепости освобождены заключенные Тайной экспедиции.
Помилованы Алексей Ермолов, Александр Радищев.
Генерал-прокурором назначен Беклешов, граф Панин возвращен к иностранным делам. Государственным казначеем вместо Гаврилы Державина назначен барон Васильев.
22.
Указ «О свободном пропуске едущих в Россию и отъезжающих из нее».
23.
Похороны Павла в Петропавловском соборе.
Того же дня.
Донские казаки возвращены из похода на Индию.
И старики, и молодые равно усердно рукоплескали первым указам Александра Павловича, ибо каждый мог вчитывать в эти указы себя.
Первые восприняли поток либеральных уновлений как некий отмыв России от павловской грязи до екатерининского блеска; вторые увидели в них возможность такой переделки России, при которой неизбежной окажется быстрая смена политических поколений.
Первые настаивали на ускорении, сжатии и усечении административных реформ. Чтобы как можно быстрее увенчать себя драгоценной короной российской конституции. И перераспределить отчужденный у царя избыток власти в пользу опытных, зрелых, искушенных сановников. А в их лице – в пользу сословия в целом. Вторые продолжили разговоры о конституировании, но в некой туманной перспективе, на вырост, и завели сладкую песнь о немедленном и повсеместном преобразовании государственного аппарата управления как цели ближайшей и долговременной. Ибо наложить на самодержавную волю царя конституционные вериги сейчас – значило усилить стариков, а преобразовать государственную машину – значило лишить стариков теплых насиженных мест. И начать самим насиживать эти места.
Но царь поставил свою задачу; ради нее ослабил и тех и других. На первом же заседании Негласного комитета в ответ на предложение молодых друзей сначала заняться изучением состояния империи, затем преобразовать администрацию, а уж в конце концов как-нибудь приступить и к конституции, он тихо и ласково спросил: а нельзя ли сразу перейти к третьему пункту? (Смущенное молчание было ему ответом.)
И по той же самой причине он заморочил конституированные головы стариков бюрократическими пертурбациями. Они увидели в учреждении министерств (8 сентября 1802 года) знак распыления царской власти. И возрадовались. То же увидел в этом издатель «Вестника Европы» Карамзин. И огорчился. А то был всего лишь управленческий громоотвод, куда посыпались молнии народного гнева. Решения же по любому важному вопросу по-прежнему принимал царь.
Еще большую радость широких дворянских масс вызвало данное Сенату поручение самому определить границы своих полномочий; но не прошло и двух лет, как 21 марта 1803 года царь умелым маневром раз и навсегда отбил у зарвавшихся сенаторов охоту этими полномочиями пользоваться.
Каждый получил именно то, чем не хотел заниматься в данную минуту, и каждый сохранил иллюзию, что это временно, что скоро дойдет очередь до главного, и тогда…
Первыми прозреют подслеповатые старики, а первыми из первых старики московские, роскошно доживающие свой век в отставке, делом не занятые, а потому особенно наблюдательные. Одна из главных сподвижниц Екатерины Великой, академическая княгиня Дашкова, запишет:
«…я с грустью видела, что Александр был окружен только молодыми людьми, плохо относившимися к лицам пожилого возраста; по причине своей застенчивости (объясняемой, по-моему, его глухотой) их избегал и сам император. Четыре года царствования Павла, который делал из своих сыновей только капралов, были потеряны для их образования и умственного развития…
Я предвидела, что душевная доброта императора и прочно усвоенные принципы гуманности и справедливости не помешают окружению завладеть его доверием, а министрам и высшим сановникам – делать все, что они пожелают»[82].
Затем придет очередь молодежи. Один за другим наперсники царя вынуждены будут удалиться – кто в политическое небытие, кто в политическое инобытие; они возропщут, но будет поздно. Молодой царь успеет набрать силу, преодолеет зависимость от окружения, казавшуюся неизбежной.
Напрасно Лагарп, наученный горьким опытом своего бернского директорства и самовластия более не страшащийся, станет в 1802 году предостерегать воспитанника от увлечения демократией:
«Во имя Вашего народа, Государь, сохраните в неприкосновенности возложенную на Вас власть, которой Вы желаете воспользоваться только для его величайшего блага. Не дайте себя сбить с пути только из-за того отвращения, какое внушает Вам неограниченная власть. Имейте мужество сохранить ее всецело и до того момента, когда под Вашим руководством будут завершены необходимые работы, и Вы сможете оставить за собой ровно столько власти, сколько необходимо для энергичного правительства»[83].
Напрасно; за годы разлуки воспитанник успел неузнаваемо измениться. Лагарп осознает это чуть позже, когда в мае 1802-го, под благовидным предлогом Александр вынудит воспитателя (по-прежнему любимого, но лезущего не в свои дела и не желающего приноравливаться к новой роли осторожного советчика при самостоятельно действующем политике) покинуть Россию.
Взаимопогасив усилия «стариков» и «молодых», царь затеял придворную игру в ручеек. Постоянно меняющиеся пары обречены были скользить сквозь кольцо из чужих рук, запутываться, хохотать, интриговать. Распутавшись и отерев слезы от смеха, все в один прекрасный миг заметили, что царь давно и прочно сидит на троне, участники мартовского переворота удалены, очаги новых заговоров погашены. Не успели в конце 1801-го поползти по столице слухи о готовящемся перевороте в пользу Марии Феодоровны, как в ночь перед Рождеством Платон Зубов сам подал прошение об отставке. (А что ему оставалось?) Не успела вдовствующая императрица предпринять ответный шаг и в первый день нового 1802 года собрать у себя тайное совещание, как 17 января Зубов получил заграничный паспорт и отправился восвояси, а Гавриле Державину, который чересчур активно оппонировал царю, было срочно найдено длительное занятие в Калуге.
Вслед за тем пришла пора осуществить мечту Лагарпа о «регламентированной организации», создать министерства, усилить Сенат, перессорить министров, осадить сенаторов, чтобы народу было кого не любить и чтобы при этом некому было посягать на царские полномочия. Отчасти на те же роли были приглашены и «молодые друзья»; обладавшие малой властью, они в глазах света оказывались виновниками всех непопулярных решений.
Молодой, прекрасный собою царь как бы сиял звездой в окружении опасных астероидов.
В карамзинском «Вестнике Европы» была помещена стихотворная сказка «из Флориана»; намеки звучали вполне откровенно. В некой стране живет некий царь, чье дело не идет на лад. «Нет хуже нашего, он думал, ремесла. / Желал бы делать то, а делаешь другое…» В грусти сердечной царь отправляется в поле; здесь тоже встречает его унылая картина:
Но вот государь видит нечто совершенно иное: красота, порядок, уют: «Шерсть на овцах, как шелк, / И тяжестью их клонит…». При этом пастушок «в свирель под липою играет»… Причина его благоденствия проста: «он выбрал верных псов»[84].
…рассыпанных в долине
Баранов, тощих до костей,
Овечек без ягнят, ягнят без матерей;
А псам и нужды нет…
В полном согласии с обычно враждебным ему Карамзиным мыслил тогда Державин: «Се образ ангельской души. / Ах, если б вкруг него все были хороши!» Правда, и Державину тоже посвящались стихи; после очередного «советского» инцидента Зубов пустил гулять эпиграмму: «Тебя в Совете нам не надо. / Паршивая овца все перепортит стадо».
Бульдог Фемиды
Правда, уже в сентябре 1802-го Державин, которого современники именовали не только «паршивой овцой», но и «бульдогом Фемиды»[85], цепным псом правосудия, займет место министра юстиции. Но спустя всего тринадцать месяцев будет отставлен. Для Александра (вообще несколько презиравшего людей, а екатерининских орлов – они же овцы, они же бульдоги – и подавно) старые вельможи были на одно лицо; выделить Державина из их орденоносного ряда он не пожелал – а жаль.
Конечно, Державин не хуже других умел извлекать пользу из своего служебного положения, неустанно искал чинов, от монарших благодеяний не отказывался, не отказываясь при этом и от коллегиального противостояния монархам – в Совете и Сенате. Конечно, он неустанно дерзил коронованному начальству и всем остальным Псалмам предпочитал 81-й, жестоко обличающий царей:
Конечно, Державин мог практически одновременно, в 1797-м, бросить вслед царю: «Ждите, будет от этого… толк», – и сочинить оду, воспевающую «толкового»…
Конечно, он громко восхвалял Екатерину, Павла и Александра как полновластных земных богов – и потихоньку составлял проект Российской конституции, призванной ограничить их «божественное» полновластие.
Однако трудно ли понять, что двигало им не только честолюбие, не только сословная солидарность, не только трезвый расчет. И что была во всех его разнообразных жестах, от поэтического ласкательства до политической дерзости, своеобразная логика отчаянного державолюбия, столь созвучная говорящей фамилии. Когда, после отставки, у Державина появится свободное время и он сядет за мемуары, – то в строе первой же фразы запечатлит свое иерархически-стройное видение мира и представление о месте человека в этом мире.
«Бывший статс-секретарь при Императрице Екатерине Второй, сенатор и коммерц-коллегии президент, потом при Императоре Павле член Верховного совета и государственный казначей, а при Императоре Александре министр юстиции, действительный тайный советник и разных орденов кавалер, Гавриил Романович Державин родился в Казани от благородных родителей в 1743 году июля 3 числа»[88].
Говоря строго, июля 3-го числа появился на свет не статс-секретарь, не президент, не казначей, не кавалер и даже не Гаврила Романович, а крохотный младенец, безымянное счастье родителей и предмет акушерских тревог. Но Державин не то чтобы равняет себя, казанского дворянина, с царем, не то чтобы толкует о своей предызбранности на государственное поприще; он просто не хочет поступаться главным. И начинает с итога, со списка должностей. Ибо как человек есть то, что из него в конце концов вышло, так должности суть поручения Российской Державы, Российская Держава – царство торжествующей справедливости и результат государственного творчества множества поколений русских людей, а награды – не что иное, как знаки государевой признательности за честно исполненный долг, с которым должность недаром состоит в корневом родстве.
Долг – перед кем? Перед Богом, перед Законом, перед Отечеством, перед царем. Именно в таком порядке, именно в такой соподчиненное, не иначе. В противном случае закон перестанет служить стержнем российского общества, сведется к набору необязательных для исполнения (ибо не укорененных в вечности) правил общежития, станет изменчивой прихотью общенародной демократической гордыни или падет жертвой монаршего произвола. Служба земному отечеству лишится статуса служения; личная преданность государю заставит подданных поступать вопреки интересам государства, а его благодеяния и милости превратятся в расплату за измену правде. И наоборот – непочитание государя, поставленного от Бога, будет равносильно предательству и грозит стране беззаконием и потрясениями. Но до тех пор, пока связь между четырьмя концами державного креста ненарушима – до тех пор нет и не может быть разлада в душе человеческой. И исполняя царскую волю, и «в сердечной простоте» давая советы царям, и в случае необходимости противодействуя им с помощью законосовещательных органов, чиновник оказывает важные услуги и Отечеству, и Закону, и Богу; он чувствует себя скрепом имперской гармонии, полнозвучной рифмой в историческом славословии, без которой строй и ясность «изложения» будут непоправимо утрачены.
А значит, нет непроходимой границы между поэзией и службой, между званиями чиновника и стихотворца. Действительный член и несостоявшийся правитель Верховного совета, Державин был шестью годами старше веймарского министра Гёте. То есть принадлежал к последнему литературному поколению, для которого поэтическая деятельность ни в коей мере не противостояла государственной. Эти сферы были равно одушевлены высшей страстью, и политика, в полном согласии с Аристотелем, казалась одной из областей человеческого творчества. Больше того: лира, по их представлениям, могла служить столь же мощной поправкой к абсолютизму, какой в иных странах служил парламент. Она увещевала монарха, язвила его, когда он отступал от своего долга карать и миловать по справедливости, поддерживала все его добрые начинания и даже намерения, создавала вокруг него необходимый ореол величия и напоминала ему о бренности всего земного, в том числе – о бренности власти, понуждала вспомнить, что лишь праведный государь достоин церковного и гражданского почитания. И, самое главное, она не позволяла царям забыть о любезном отечестве, о его своеобычном характере, о его душе и его людях; она не давала свести представления о государстве к набору абстрактных схем и наполняла образ этого самого государства живыми и чувственно переживаемыми смыслами.
Может быть, Александр Павлович все это понял бы – и сохранил бы Державина при себе «для говорения всегда правды»[89] и поддержания отечестволюбия, если бы внимательно прочел его стихи. Но, к сожалению, Екатерина Великая не рекомендовала воспитателям великих князей слишком много внимания уделять музыке и словесности как занятиям бесполезным и размягчающим душу. Стихов государь по доброй воле (то есть когда не требовали обстоятельства) не читал; Державина не понимал и считал его вредным самолюбцем, исполненным вздорных и давно изжитых просвещенно-монархических идей; при себе не сохранил. И невстреча со славным вельможей-поэтом стала первой в трагической цепи его последующих невстреч с людьми, на которых он мог – и должен был – опереться в своем четвертьвековом правлении.
Конечно, Державин не хуже других умел извлекать пользу из своего служебного положения, неустанно искал чинов, от монарших благодеяний не отказывался, не отказываясь при этом и от коллегиального противостояния монархам – в Совете и Сенате. Конечно, он неустанно дерзил коронованному начальству и всем остальным Псалмам предпочитал 81-й, жестоко обличающий царей:
Конечно, столь же неустанно он льстил обличаемым государям; так, нелюбимого им Александра Павловича в стихах «Глас Санкт-Петербургского общества» он позже аттестует: «Небес зерцало, в коем ясный / Мы видим отблеск Божества, / О ангел наших дней прекрасный, / Благого образ Существа»[87].
Восстал Всевышний Бог, да судит
Земных богов во сонме их;
Доколе, рек, доколь вам будет
Щадить неправедных и злых?..
Ваш долг: спасать от бед невинных,
Несчастливым подать покров;
От сильных защищать бессильных,
Исторгнуть бедных из оков.
Не внемлют! видят – и не знают!
Покрыты мздою очеса:
Злодействы землю потрясают,
Неправда зыблет небеса.
Цари! Я мнил, вы боги властны,
Никто над вами не судья,
Но вы, как я подобно, страстны,
И так же смертны, как и я…
Воскресни, Боже! Боже правых!
И их молению внемли:
Приди, суди, карай лукавых
И будь един царем земли![86]
Конечно, Державин мог практически одновременно, в 1797-м, бросить вслед царю: «Ждите, будет от этого… толк», – и сочинить оду, воспевающую «толкового»…
Конечно, он громко восхвалял Екатерину, Павла и Александра как полновластных земных богов – и потихоньку составлял проект Российской конституции, призванной ограничить их «божественное» полновластие.
Однако трудно ли понять, что двигало им не только честолюбие, не только сословная солидарность, не только трезвый расчет. И что была во всех его разнообразных жестах, от поэтического ласкательства до политической дерзости, своеобразная логика отчаянного державолюбия, столь созвучная говорящей фамилии. Когда, после отставки, у Державина появится свободное время и он сядет за мемуары, – то в строе первой же фразы запечатлит свое иерархически-стройное видение мира и представление о месте человека в этом мире.
«Бывший статс-секретарь при Императрице Екатерине Второй, сенатор и коммерц-коллегии президент, потом при Императоре Павле член Верховного совета и государственный казначей, а при Императоре Александре министр юстиции, действительный тайный советник и разных орденов кавалер, Гавриил Романович Державин родился в Казани от благородных родителей в 1743 году июля 3 числа»[88].
Говоря строго, июля 3-го числа появился на свет не статс-секретарь, не президент, не казначей, не кавалер и даже не Гаврила Романович, а крохотный младенец, безымянное счастье родителей и предмет акушерских тревог. Но Державин не то чтобы равняет себя, казанского дворянина, с царем, не то чтобы толкует о своей предызбранности на государственное поприще; он просто не хочет поступаться главным. И начинает с итога, со списка должностей. Ибо как человек есть то, что из него в конце концов вышло, так должности суть поручения Российской Державы, Российская Держава – царство торжествующей справедливости и результат государственного творчества множества поколений русских людей, а награды – не что иное, как знаки государевой признательности за честно исполненный долг, с которым должность недаром состоит в корневом родстве.
Долг – перед кем? Перед Богом, перед Законом, перед Отечеством, перед царем. Именно в таком порядке, именно в такой соподчиненное, не иначе. В противном случае закон перестанет служить стержнем российского общества, сведется к набору необязательных для исполнения (ибо не укорененных в вечности) правил общежития, станет изменчивой прихотью общенародной демократической гордыни или падет жертвой монаршего произвола. Служба земному отечеству лишится статуса служения; личная преданность государю заставит подданных поступать вопреки интересам государства, а его благодеяния и милости превратятся в расплату за измену правде. И наоборот – непочитание государя, поставленного от Бога, будет равносильно предательству и грозит стране беззаконием и потрясениями. Но до тех пор, пока связь между четырьмя концами державного креста ненарушима – до тех пор нет и не может быть разлада в душе человеческой. И исполняя царскую волю, и «в сердечной простоте» давая советы царям, и в случае необходимости противодействуя им с помощью законосовещательных органов, чиновник оказывает важные услуги и Отечеству, и Закону, и Богу; он чувствует себя скрепом имперской гармонии, полнозвучной рифмой в историческом славословии, без которой строй и ясность «изложения» будут непоправимо утрачены.
А значит, нет непроходимой границы между поэзией и службой, между званиями чиновника и стихотворца. Действительный член и несостоявшийся правитель Верховного совета, Державин был шестью годами старше веймарского министра Гёте. То есть принадлежал к последнему литературному поколению, для которого поэтическая деятельность ни в коей мере не противостояла государственной. Эти сферы были равно одушевлены высшей страстью, и политика, в полном согласии с Аристотелем, казалась одной из областей человеческого творчества. Больше того: лира, по их представлениям, могла служить столь же мощной поправкой к абсолютизму, какой в иных странах служил парламент. Она увещевала монарха, язвила его, когда он отступал от своего долга карать и миловать по справедливости, поддерживала все его добрые начинания и даже намерения, создавала вокруг него необходимый ореол величия и напоминала ему о бренности всего земного, в том числе – о бренности власти, понуждала вспомнить, что лишь праведный государь достоин церковного и гражданского почитания. И, самое главное, она не позволяла царям забыть о любезном отечестве, о его своеобычном характере, о его душе и его людях; она не давала свести представления о государстве к набору абстрактных схем и наполняла образ этого самого государства живыми и чувственно переживаемыми смыслами.
Может быть, Александр Павлович все это понял бы – и сохранил бы Державина при себе «для говорения всегда правды»[89] и поддержания отечестволюбия, если бы внимательно прочел его стихи. Но, к сожалению, Екатерина Великая не рекомендовала воспитателям великих князей слишком много внимания уделять музыке и словесности как занятиям бесполезным и размягчающим душу. Стихов государь по доброй воле (то есть когда не требовали обстоятельства) не читал; Державина не понимал и считал его вредным самолюбцем, исполненным вздорных и давно изжитых просвещенно-монархических идей; при себе не сохранил. И невстреча со славным вельможей-поэтом стала первой в трагической цепи его последующих невстреч с людьми, на которых он мог – и должен был – опереться в своем четвертьвековом правлении.
«Цели нет передо мною…»
Впрочем, Александру тогда было и впрямь не до Державина. Чтобы понять – почему, вернемся чуть-чуть назад, в самое начало царствования.
Чем успешнее шла реформа придворной жизни, тем острее, тем насущнее вставал давний, куда более сложный – пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что – вопрос. Для чего, во имя чего, ради чего все это?
Если бы трон был занят Александром «по очереди» или хотя бы бескровно, со сверхзадачей царства можно было бы и повременить или удовольствоваться туманно-далекой «президентской перспективой». Но все произошло так, как произошло. Куда было пойти, что принести, чтобы немедленно предъявленная стране и достигнутая в итоге цель задним числом оправдала бы жутковатое средство? Не только естественный человеческий ужас перед содеянным, но и жажда цели иссушала молодого царя; перед ее мукой меркло все – даже сладкая мечта о блаженстве торжествующего ухода. С мечтою, кажется, он не разлучался; быть может, именно ради нее из проекта коронационной грамоты русскому народу была вычеркнута статья о принципе престолонаследия, из-за чего русский трон опять как бы завис в юридической невесомости. Но задуманный уход возможен был только на вершине успеха; всенародное восхищение еще предстояло вызвать. Чем?
Чем успешнее шла реформа придворной жизни, тем острее, тем насущнее вставал давний, куда более сложный – пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что – вопрос. Для чего, во имя чего, ради чего все это?
Если бы трон был занят Александром «по очереди» или хотя бы бескровно, со сверхзадачей царства можно было бы и повременить или удовольствоваться туманно-далекой «президентской перспективой». Но все произошло так, как произошло. Куда было пойти, что принести, чтобы немедленно предъявленная стране и достигнутая в итоге цель задним числом оправдала бы жутковатое средство? Не только естественный человеческий ужас перед содеянным, но и жажда цели иссушала молодого царя; перед ее мукой меркло все – даже сладкая мечта о блаженстве торжествующего ухода. С мечтою, кажется, он не разлучался; быть может, именно ради нее из проекта коронационной грамоты русскому народу была вычеркнута статья о принципе престолонаследия, из-за чего русский трон опять как бы завис в юридической невесомости. Но задуманный уход возможен был только на вершине успеха; всенародное восхищение еще предстояло вызвать. Чем?