Страница:
ГОД 1796.
Ноябрь. 5.
Утро.
У Екатерины – апоплексический удар.
В ночь с 6 на 7.
Государыня скончалась.
Принесена присяга Павлу Петровичу.
Александр не успел уйти от бабушки.
Бабушка сама ушла от него.
Часть вторая
Невольный режисид[50]
«14 октября, в исходе второго часа пополудни, мы чувствовали легкое землетрясение, которое продолжалось секунд двадцать и состояло в двух ударах, или движениях. Оно шло от востока к западу и в некоторых частях города было сильнее, нежели в других… Оно не сделало ни малейшего вреда и не оставило никаких следов, кроме того, что в стене одного погреба (в Городской части) оказались трещины, а в другом отверстие в земле, на аршин в окружности. Такие землетрясения называются в физике колебательными (tremblement de terre d’oscillation)[51]. Удары были чувствительнее в высоких домах; почти во всех качались люстры, в иных столы и стулья… Летописи наши говорят о землетрясении, которое случилось в Москве при князе Василье Васильевиче Темном… и которое ужаснуло народ: ибо он, по невежеству и суеверию, вообразил, что сей естественный случай предзнаменует государственные бедствия, как будто бы тогдашняя Москва еще мало страдала…
..Лиссабонское землетрясение отдалось в Америке; но удары имеют всегда один центр…»
Н. М. Карамзин. О московском землетрясении 1802 года[52]
Глава 1
Авель и Павел
Брат Авель
ГОД 1796.
Ноябрь. 7–8.
Александр Павлович – полковник в Семеновском полку. Алексей Аракчеев – комендант С.-Петербурга, генерал-майор с квартирой в Зимнем дворце.
Ноябрь 19, 25.
Тело Петра III, покоившееся в Александро-Невской лавре, вынуто из гроба и переложено в новый гроб, на который Павлом собственноручно возложена корона Российской империи: опальный отец нового императора посмертно коронован.
Переворота 1762 года не было. Убийства тоже не было.
Декабрь. 2, 5.
Гроб торжественно перенесен в Зимний дворец и поставлен рядом с гробом Екатерины; затем оба погребены в Петропавловской крепости.
Последствия переворота 1762 года также считать небывшими.
Четырежды – в 1801, 1802, 1812, 1825-м – на жизненном горизонте Александра Павловича возникал странноватый монах Авель.
Брат Авель пророчествовал.
В напечатанном «Русской Стариной» (с досадными выпусками «некоторых мистических измышлений»[53]) «Житии и страданиях отца и монаха Авеля» о начале его пророческой деятельности сказано так:
«По сему же», в октябре 1785-го, «взяли отца Авеля два духа… и рекоша ему: "буди ты новый Адам и древний отец Дадамей, и напиши, яже видел еси: и скажи, яже слышал еси"».
Очевидно, Авель (тогда он носил еще мирское имя – Василий Васильев – и звание выходца из деревни Акулово Алексинского уезда Тульской губернии) обо всем рассказал настоятелю; сразу после видения ему было велено вернуться из пустыни к монастырскому общежитию. Здесь ему было новое видение, в церкви Успения Пресвятой Богородицы, а вслед за тем он вышел из Валаамского монастыря, «тако ему велено действом [той силы, которую сообщили ему два духа]; сказывать и проповедывать тайны Божия и страшный Суд Его».
Девять лет он странствовал, пока в 1794-м не водворился в костромском монастыре Святого Николая Чудотворца, где и составил первую из своих «мудрых и премудрых» книг, касавшихся до будущности русских царей и русской державы.
Авеля легко можно было принять за одного из множества бродячих прорицателей, наводнявших тогдашнюю Россию.
Самым знаменитым легионером этого пророчествующего легиона был скопческий отец-искупитель Кондратий Селиванов, как раз в 1795-м бежавший из Сибири и в начале странных дней Павла Первого объявившийся в Московии. Он именовал себя Государем Петром Феодоровичем; рассказывал, как был приговорен к смерти распутной женой Екатериной за святую неспособность к блуднобрачной жизни; как чудесно спасся в Европах; как в конце концов перебрался на жительство в Орловскую губернию, где ждали его матушка-императрица Елисавета Петровна, граф Чернышов, княгиня Дашкова и прочие верные слуги престола, которым не стало житья в Петрограде. Тем временем Екатерина сошлась с врагом рода человеческого, прижила от него сына, чтобы выучить в Российской академии, а затем отправить в Париж, где «со своими способностями [он] вышел в императоры»[55].
В первой половине 1797-го арестованный отец-искупитель был доставлен в столицу и удостоен встречи с сумрачным царем Павлом и его ангелоподобным сыном Александром; в позднейших «Страдах великого искупителя»[56] Селиванов так описывал знаменательную встречу:
– Правда ли, старик, что ты мой отец? – спросил Павел I Селиванова.
– Я греху не отец.
– Отец, я хотел уготовать тебе золотой венец, а теперь прикажу посадить тебя в каменный мешок…
– Павел, Павел. Я хотел было жизнь твою исправить, а за это накажу тебя лютою смертью[57].
Встреча закончилась для Селиванова плачевно; только 6 марта 1802 года Александр Павлович – уже не великий князь, а русский царь – выпустит Селиванова из смирительного дома при Обуховской больнице, чтобы встретиться с ним впоследствии перед самым Аустерлицем.
Но брат Авель в отличие от Селиванова и подобных ему сектаторов, во-первых, не самочинствовал. Пророчества, прежде чем возгласить принародно, давал на прочит светскому начальству и отцам-настоятелям монастырей, в которых обретался. Во-вторых, Авелю оказывал доверие один из самых прозорливых и молитвенно глубоких старцев той одновременно и мало– и легковерной эпохи, отец Назарий, вытребованный в 1778 году из Саровского монастыря на Валаам для восстановления обители. В-третьих, о нем церковным преданием сохранена добрая память, несмотря на то, что Авель скончал дни свои в исправительно-трудовом Спасо-Евфимиевском монастыре Владимиро-Суздальской епархии, где содержались монахи-ослушники и склонные к ересетворчеству миряне[58]. В-четвертых, Авель избежал одной из самых распространенных на Руси духовных прелестей – безблагодатного, «театрализованного», без особого призвания принятого на себя подвига юродства. В-пятых же, и в главных, все его мрачные предсказания имели одну неприятную особенность – они сбывались.
Первой жертвой прозорливости брата Авеля пала государыня Екатерина.
Будущий генерал и покоритель Кавказа, человек отнюдь не восторженный и не склонный к мистическим переживаниям, Алексей Петрович Ермолов оставил мемуар об этом роковом предвидении.
На излете екатерининской эпохи Ермолов пережидал опалу в Костромской ссылке и здесь на обеде у губернатора Лумпа стал свидетелем того, как некий монах Авель предсказал близкую кончину государыни «с необычайной верностию»[59]. В «Житии» о том поведано возвышеннее – и подробнее: был Авель послушником монастыря Святого Николая Чудотворца, «и написал он в той обители книгу мудрую и премудрую… в ней же написано о царской фамилии». Отец настоятель переправил ее в Костромскую консисторию, оттуда она попала к правящему архиерею; епископ Павел пришел в ужас: «Сия твоя книга написана под смертною казнию». Только после этого книга очутилась в руках губернатора (Ермолов скорее всего и присутствовал при «наружном осмотре» подозрительного ясновидца).
«Губернатор же и советники его приняли отца Авеля и книгу его и видеша в ней наимудрая и премудрая, а наипаче написано в ней царские имена и царские секреты. И приказали его на время отвезть в костромской острог».
Российское делопроизводство – наука особая, тонкая, труднопостижимая. Делу могут не давать хода десятилетиями; но если ход все-таки дан, события начинают разворачиваться неостановимо. Послушник Авель недолго пробыл в костромском остроге; его с нетерпением ждали в столицах.
«И привезен был прямо в дом генерала Самойлова; в то время он был главнокомандующий всему Сенату. Самойлов же рассмотрел ту отца Авеля книгу и нашел в ней написано: якобы Государыня Вторая Екатерина лишится скоро сея жизни. И смерть ей приключится скоропостижная, и прочая таковая написано в той книге. Самойлов же видя сие, и зело о том смутися; и скоро призвал к себе отца Авеля. И рече к нему с яростию глагола: «како ты злая глава смела писать такие титлы на земного Бога!» и удари его трикраты по лицу, спрашивая его подробну: кто его научил такие секреты писать и отчего взял такую премудрую книгу составить? Отец же Авель стояша пред ним весь в благости, и весь в Божественных действах. И отвещевая к нему тихим гласом и смиренным взором, рече: меня научил писать сию книгу тот, кто сотворил небо и землю, и вся яже в них: тот же повелел мне и все секреты составлять. Самойлов же сие слыша, и вмени вся в юродство».
Однако (если верить «Житию») обо всем было донесено земной, слишком земной богине Екатерине, и отец Авель в феврале – начале марта 1796-го заключен бысть «в Шлюшельбургскую крепость», где провел 9 месяцев 10 дней. «Послушание ему было в той крепости: молиться и поститься, плакать и рыдать и к Богу слезы проливать, сетовать и воздыхать и горько рыдать, при том же ему еще послушание, Бога и глубину Его постигать».
ГОД 1797.
Апрель. 4.
Москва.
Павел коронован.
К этому времени освобождены вожди польского восстания Костюшко и Потоцкий, в Мраморном дворце поселен экс-король разделенной Польши Станислав-Август, выпущен сочинитель-масон Новиков, опальный автор сожженного «Путешествия из Петербурга в Москву» Александр Радищев переведен из илимской ссылки в деревню, в деревню же отправлен отставленный полководец Александр Суворов.
Ноябрь. 7–8.
Александр Павлович – полковник в Семеновском полку. Алексей Аракчеев – комендант С.-Петербурга, генерал-майор с квартирой в Зимнем дворце.
Ноябрь 19, 25.
Тело Петра III, покоившееся в Александро-Невской лавре, вынуто из гроба и переложено в новый гроб, на который Павлом собственноручно возложена корона Российской империи: опальный отец нового императора посмертно коронован.
Переворота 1762 года не было. Убийства тоже не было.
Декабрь. 2, 5.
Гроб торжественно перенесен в Зимний дворец и поставлен рядом с гробом Екатерины; затем оба погребены в Петропавловской крепости.
Последствия переворота 1762 года также считать небывшими.
Четырежды – в 1801, 1802, 1812, 1825-м – на жизненном горизонте Александра Павловича возникал странноватый монах Авель.
Брат Авель пророчествовал.
В напечатанном «Русской Стариной» (с досадными выпусками «некоторых мистических измышлений»[53]) «Житии и страданиях отца и монаха Авеля» о начале его пророческой деятельности сказано так:
«…пришел в самую северную страну и вселился там в Валаамский монастырь, который Новогородской и Санкт-Петербургской епархий, Сердобольской округи… В то время в нем был начальник игумен Назарей: жизни духовной и разум в нем здравый. И принял он отца Авеля в свой монастырь как должно, со всякою любовию; дал ему келью и послушания и вся потребная; потом же приказал ему ходить вкупе с братиею в церковь, и в трапезу, и во вся нужная послушания. Отец же Авель пожил в монастыре токмо един год, вникая и присматривая всю монастырскую жизнь и весь духовный чин и благочестие, и видя во всем порядок и совершенство, как в древле было в монастырях, и похвали о сем Бога и Божию Матерь»[54].После переселения тридцатилетнего Авеля в пустынь (что само по себе удивительно: благословение на жительство в пустыни получали лишь немногие опытные, «искушенные» монахи; отнюдь не послушники) у него начались борения с врагом, в которых он «показался страшный воин».
«По сему же», в октябре 1785-го, «взяли отца Авеля два духа… и рекоша ему: "буди ты новый Адам и древний отец Дадамей, и напиши, яже видел еси: и скажи, яже слышал еси"».
Очевидно, Авель (тогда он носил еще мирское имя – Василий Васильев – и звание выходца из деревни Акулово Алексинского уезда Тульской губернии) обо всем рассказал настоятелю; сразу после видения ему было велено вернуться из пустыни к монастырскому общежитию. Здесь ему было новое видение, в церкви Успения Пресвятой Богородицы, а вслед за тем он вышел из Валаамского монастыря, «тако ему велено действом [той силы, которую сообщили ему два духа]; сказывать и проповедывать тайны Божия и страшный Суд Его».
Девять лет он странствовал, пока в 1794-м не водворился в костромском монастыре Святого Николая Чудотворца, где и составил первую из своих «мудрых и премудрых» книг, касавшихся до будущности русских царей и русской державы.
Авеля легко можно было принять за одного из множества бродячих прорицателей, наводнявших тогдашнюю Россию.
Самым знаменитым легионером этого пророчествующего легиона был скопческий отец-искупитель Кондратий Селиванов, как раз в 1795-м бежавший из Сибири и в начале странных дней Павла Первого объявившийся в Московии. Он именовал себя Государем Петром Феодоровичем; рассказывал, как был приговорен к смерти распутной женой Екатериной за святую неспособность к блуднобрачной жизни; как чудесно спасся в Европах; как в конце концов перебрался на жительство в Орловскую губернию, где ждали его матушка-императрица Елисавета Петровна, граф Чернышов, княгиня Дашкова и прочие верные слуги престола, которым не стало житья в Петрограде. Тем временем Екатерина сошлась с врагом рода человеческого, прижила от него сына, чтобы выучить в Российской академии, а затем отправить в Париж, где «со своими способностями [он] вышел в императоры»[55].
В первой половине 1797-го арестованный отец-искупитель был доставлен в столицу и удостоен встречи с сумрачным царем Павлом и его ангелоподобным сыном Александром; в позднейших «Страдах великого искупителя»[56] Селиванов так описывал знаменательную встречу:
– Правда ли, старик, что ты мой отец? – спросил Павел I Селиванова.
– Я греху не отец.
– Отец, я хотел уготовать тебе золотой венец, а теперь прикажу посадить тебя в каменный мешок…
– Павел, Павел. Я хотел было жизнь твою исправить, а за это накажу тебя лютою смертью[57].
Встреча закончилась для Селиванова плачевно; только 6 марта 1802 года Александр Павлович – уже не великий князь, а русский царь – выпустит Селиванова из смирительного дома при Обуховской больнице, чтобы встретиться с ним впоследствии перед самым Аустерлицем.
Но брат Авель в отличие от Селиванова и подобных ему сектаторов, во-первых, не самочинствовал. Пророчества, прежде чем возгласить принародно, давал на прочит светскому начальству и отцам-настоятелям монастырей, в которых обретался. Во-вторых, Авелю оказывал доверие один из самых прозорливых и молитвенно глубоких старцев той одновременно и мало– и легковерной эпохи, отец Назарий, вытребованный в 1778 году из Саровского монастыря на Валаам для восстановления обители. В-третьих, о нем церковным преданием сохранена добрая память, несмотря на то, что Авель скончал дни свои в исправительно-трудовом Спасо-Евфимиевском монастыре Владимиро-Суздальской епархии, где содержались монахи-ослушники и склонные к ересетворчеству миряне[58]. В-четвертых, Авель избежал одной из самых распространенных на Руси духовных прелестей – безблагодатного, «театрализованного», без особого призвания принятого на себя подвига юродства. В-пятых же, и в главных, все его мрачные предсказания имели одну неприятную особенность – они сбывались.
Первой жертвой прозорливости брата Авеля пала государыня Екатерина.
Будущий генерал и покоритель Кавказа, человек отнюдь не восторженный и не склонный к мистическим переживаниям, Алексей Петрович Ермолов оставил мемуар об этом роковом предвидении.
На излете екатерининской эпохи Ермолов пережидал опалу в Костромской ссылке и здесь на обеде у губернатора Лумпа стал свидетелем того, как некий монах Авель предсказал близкую кончину государыни «с необычайной верностию»[59]. В «Житии» о том поведано возвышеннее – и подробнее: был Авель послушником монастыря Святого Николая Чудотворца, «и написал он в той обители книгу мудрую и премудрую… в ней же написано о царской фамилии». Отец настоятель переправил ее в Костромскую консисторию, оттуда она попала к правящему архиерею; епископ Павел пришел в ужас: «Сия твоя книга написана под смертною казнию». Только после этого книга очутилась в руках губернатора (Ермолов скорее всего и присутствовал при «наружном осмотре» подозрительного ясновидца).
«Губернатор же и советники его приняли отца Авеля и книгу его и видеша в ней наимудрая и премудрая, а наипаче написано в ней царские имена и царские секреты. И приказали его на время отвезть в костромской острог».
Российское делопроизводство – наука особая, тонкая, труднопостижимая. Делу могут не давать хода десятилетиями; но если ход все-таки дан, события начинают разворачиваться неостановимо. Послушник Авель недолго пробыл в костромском остроге; его с нетерпением ждали в столицах.
«И привезен был прямо в дом генерала Самойлова; в то время он был главнокомандующий всему Сенату. Самойлов же рассмотрел ту отца Авеля книгу и нашел в ней написано: якобы Государыня Вторая Екатерина лишится скоро сея жизни. И смерть ей приключится скоропостижная, и прочая таковая написано в той книге. Самойлов же видя сие, и зело о том смутися; и скоро призвал к себе отца Авеля. И рече к нему с яростию глагола: «како ты злая глава смела писать такие титлы на земного Бога!» и удари его трикраты по лицу, спрашивая его подробну: кто его научил такие секреты писать и отчего взял такую премудрую книгу составить? Отец же Авель стояша пред ним весь в благости, и весь в Божественных действах. И отвещевая к нему тихим гласом и смиренным взором, рече: меня научил писать сию книгу тот, кто сотворил небо и землю, и вся яже в них: тот же повелел мне и все секреты составлять. Самойлов же сие слыша, и вмени вся в юродство».
Однако (если верить «Житию») обо всем было донесено земной, слишком земной богине Екатерине, и отец Авель в феврале – начале марта 1796-го заключен бысть «в Шлюшельбургскую крепость», где провел 9 месяцев 10 дней. «Послушание ему было в той крепости: молиться и поститься, плакать и рыдать и к Богу слезы проливать, сетовать и воздыхать и горько рыдать, при том же ему еще послушание, Бога и глубину Его постигать».
ГОД 1797.
Апрель. 4.
Москва.
Павел коронован.
К этому времени освобождены вожди польского восстания Костюшко и Потоцкий, в Мраморном дворце поселен экс-король разделенной Польши Станислав-Август, выпущен сочинитель-масон Новиков, опальный автор сожженного «Путешествия из Петербурга в Москву» Александр Радищев переведен из илимской ссылки в деревню, в деревню же отправлен отставленный полководец Александр Суворов.
Молодые друзья и старые враги
Плохо быть человеком конца века, но еще хуже быть человеком переломной эпохи, не сумевшим ее перерасти. Одна система ценностных представлений распалась, другая не сложилась; обломки первой, смешиваясь с начатками второй, образуют странную взвесь, сквозь которую не видно ни зги. Историки последующих поколений много писали о «безволии» Александра Павловича, путая проблему личных качеств будущего монарха с проблемой общих жизненных ориентиров его поколения. Женственной изменчивости характера цесаревича не было и в помине – был эффект лицедейства, игровой смены масок, позволявшей скрыть истинное лицо, волевое и жесткое. Но не было и ориентиров – сферу идеального в сознании Александра Павловича покрывал разноцветный туман ускользающих взаимопротиворечивых смыслов. Все смешалось в этой сфере – размышления о народном представительстве и о духе законов, об истинной монархии и о христианском долге, о правах гражданина и о родовых правах монарха. Это-то смешение и парализовало подчас Александра, повергало в шок, приводило в ступор, создавало видимость безволия.
Помазание и венчание на царство было для него красивым ритуалом – не более того. О своей будущей участи он размышлял или в сухих терминах «теории управления» государственным механизмом, или в чувствительных образах семейственной гармонии России-матушки и Царя-батюшки. Но политический прагматизм великого князя, раскрашенный в сентиментальные тона, приходил в полное противоречие с живым и очень сильным «монархическим инстинктом», который был в полной мере унаследован им от предков и развит самим строем дворцовой жизни. Вослед французским энциклопедистам Александр понимал самодержавие как самовластное искажение «истинной» монархии, а «правильную» монархию осмыслял как систему «сдержек и противовесов», способных организационно обеспечить авторитарный тип правления и ввести его в законные рамки. Но ощущал ее по-прежнему как предельную, метафизическую полноту монарших полномочий, укорененных в Боге[60]. И наоборот: ощущая царскую власть как таинственную силу, даруемую царю Провидением, он совершенно не понимал, почему государь получает ее безграничье лишь в обмен на личную свободу? Сердце князя-наследника было расположено к царскому призванию, а мысль его упиралась в самое существенное противоречие «монархической экклезиологии», рационально не разрешимое даже в пределах церковного миропонимания, за вратами же Церкви и вовсе бессмысленное. Чего ради «царская вакансия» наследственна, а не выборна – и часто достается тому, кто ее не заслуживает? Отчего, властвуя всеми, царь не властен изменить собственную судьбу и зачем, подобно крепостному, раз навсегда делается «крепок земле»? Независимо от того, хочет он того или не хочет, талантлив ли он как политик или бездарен, исчерпал ли свой государствостроительный потенциал или нет? Не ошибка ли это, не дань ли косной традиции, не вредный ли политический анахронизм? Мечта об уходе до и вместо коронации потому и пришлась по сердцу юному Александру, что разом сняла все неразрешимые противоречия, указала путь в обход Голгофы, предназначенной цесаревичу правом рождения.
Но тешить себя этой иллюзией. можно было лишь до 1796 года. Воцарение отца отрезвило сына – и раз и навсегда лишило его надежды на добровольное отступление. Ибо после принятия павловского закона о престолонаследии Александр стал официальным преемником – и обязан был понять, что никто никуда его не отпустит. (Разве что в сибирскую ссылку, если разгневанный Павел когда-нибудь сочтет своего старшего сына реальным заговорщиком и опасным конкурентом, или – под домашний арест, если отец рассудит изменить им же утвержденное законодательство и переназначит наследника.)
Сопротивляться грядущему воцарению отныне было не только бесполезно, но и опасно. Единственно возможный путь к отречению лежал теперь через принятие царства. Возможно, именно об этом (в других, осторожно-намекающих, предельно ритуализованных выражениях!) говорили с Александром «молодые друзья» во время московских торжеств – когда, под прикрытием всеобщей суматохи, они обсуждали «Записку» Николая Новосильцева о предстоящей совместной работе[61]. Как бы то ни было, к 27 сентября 1797-го наследник окончательно переформулировал свои ближайшие жизненные задачи – о чем немедленно известил Лагарпа. Отъезжающему за границу Новосильцеву было вручено тайное письмо:
«…Благосостояние государства не играет никакой роли в управлении делами: существует только неограниченная власть, которая все творит шиворот-навыворот… Мое несчастное отечество находится в положении, не поддающемся описанию. Хлебопашец обижен, торговля стеснена, свобода и личное благосостояние уничтожены… Если когда-либо придет и мой черед царствовать, то вместо добровольного изгнания себя, я сделаю несравненно лучше, посвятив себя задаче даровать стране свободу и тем не допустить ее сделаться в будущем игрушкою в руках каких-либо безумцев… Это было бы лучшим образцом революции, так как она была бы произведена законною властию, которая перестала бы существовать, как только конституция была бы закончена и нация избрала бы своих представителей…»
Следует «в течение настоящего царствования поручить перевести на русский язык» множество книг; издать те, что будет возможно, «остальные мы прибережем для будущего». Когда же придет черед, необходимо будет образовать народное представительство, которое, должным образом руководимое, составило бы свободную конституцию, после чего моя власть совершенно прекратилась бы, и я, если Провидение благословит нашу работу, удалился бы в какой-нибудь уголок и жил бы там счастливый и довольный, видя процветание своего отечества и наслаждаясь им»[62].
Итак, волшебное средство было обретено; имя ему – конституция.
В те же годы (чуть раньше, чуть позже) о конституции думали самые отъявленные царедворцы; о свободе крестьян размышляли богатейшие землевладельцы; об ограничении самовластья мечтали не только мартинисты, не только масонствующий сочинитель Новиков, которому нечего было терять, кроме своей типографической машины, но и высшие сановники Империи. И не просто думали, но и делились своими размышлениями с государем Павлом Петровичем, который принимал в обсуждении конституционных проектов живейшее участие. Недаром в первые же дни по воцарении Александра Павловича на него буквально обрушится шквал конституционных предположений, и даже могучий фаворит покойной императрицы Платон Зубов решит ознакомиться с аглицкой конституцией. (Под покровительством – чтобы не сказать под присмотром – Зубова будет Державин составлять свои знаменитые конституционные Кортесы[63].)
Страшные сполохи Французской революции бликами плясали на стенах европейских дворцов. Поток конституционных установлений «сверху» вполне мог упредить огнеопасные порывы низов. Даром ли Екатерина Великая, с которой Безбородко был вполне единомыслен, после 1793 года вновь серьезно задумалась о проблеме сословного представительства, «народоправства»?
Но были и другие, менее глобальные причины.
Связанные с крупнопоместным дворянством дядюшки втайне сочувствовали идее представительной власти хотя бы потому, что лишь с ее помощью можно было сохранить монаршую позолоту екатерининских времен. Екатерина слишком хорошо помнила, чем кончился для ее венценосного супруга конфликт с дворянством, и делала все, чтобы дворяне были довольны. В результате – в 1785 году правящему сословию была дарована Жалованная грамота с набором из 92-х привилегий. В то самое время как формировался хлебный рынок, как в сельское хозяйство стало выгодно вкладывать деньги и появилась возможность остроумных земельных спекуляций (с помощью фиктивных сделок земле– и душевладельцами становились купцы, а в некоторых случаях и разбогатевшие крепостные) – казна неуклонно пустела. К началу XIX столетия внутренний долг России достиг размера трех годовых бюджетов! Любой самовластный преемник Екатерины вынужден был бы усилить тонкий ручеек государственных доходов, а значит – ослабить поток доходов дворянских. Кому это понравится? Страшила и перспектива новых опал, и плата за былые возвышения; хотелось стабильности. Конституция, ограничивающая монаршую власть (можно сказать иначе – расширяющая власть родовитого дворянства), могла продлить блаженство застоя.
Не этого искали племянники.
Кочубей мечтал о «либертэ, фратернитэ, эгалитэ» без границ. Для него конституционные установления были не столько движителем прогресса, сколько напоминанием о парижских восторгах; в средствах достижения поставленных целей он – спустя годы ставший одним из самых блестящих практических деятелей русской политики – пока понимал мало; о последствиях задумывался и того меньше.
Кузены Новосильцев и Строганов стремились стать царевыми помощниками (точнее – негласными наставниками и незримыми соправителями; в 1801-м Строганов подготовит для друзей записку «О необходимости нам конституироваться», где прямо скажет: молодому императору «мешают только его неопытность и характер, мягкий и вялый… для того, чтобы иметь на него влияние, необходимо… поработить его»[64]). Для них выбор был прост – либо Конституция и они как пророки ее, либо самовластье и торжество гораздо более опытных и умелых визирей предшествующего поколения.
Что же до Чарторыйского, то он намеревался идти по конституционной стезе в совсем иные дали; его утопия была конкретна и принципиально достижима. Позже, взяв в свои руки одно из ключевых направлений российской политики – внешнее, он жестче и откровеннее сформулирует свой план, который «был громаден»:
«…Я твердо верил, что мне удастся примирить стремления, свойственные русским, с гуманными идеями, направив жажду русских к первенству и славе на служение общечеловеческому благу…
Я хотел, чтобы Александр сделался, в некотором роде, верховным судьей и посредником для всех цивилизованных народов мира, чтобы он был заступником слабых и угнетаемых, стражем справедливости среди народов; чтобы, наконец, его царствование послужило началом новой эры в европейской политике, основанной на общем благе и соблюдении прав каждого»[65].
Помазание и венчание на царство было для него красивым ритуалом – не более того. О своей будущей участи он размышлял или в сухих терминах «теории управления» государственным механизмом, или в чувствительных образах семейственной гармонии России-матушки и Царя-батюшки. Но политический прагматизм великого князя, раскрашенный в сентиментальные тона, приходил в полное противоречие с живым и очень сильным «монархическим инстинктом», который был в полной мере унаследован им от предков и развит самим строем дворцовой жизни. Вослед французским энциклопедистам Александр понимал самодержавие как самовластное искажение «истинной» монархии, а «правильную» монархию осмыслял как систему «сдержек и противовесов», способных организационно обеспечить авторитарный тип правления и ввести его в законные рамки. Но ощущал ее по-прежнему как предельную, метафизическую полноту монарших полномочий, укорененных в Боге[60]. И наоборот: ощущая царскую власть как таинственную силу, даруемую царю Провидением, он совершенно не понимал, почему государь получает ее безграничье лишь в обмен на личную свободу? Сердце князя-наследника было расположено к царскому призванию, а мысль его упиралась в самое существенное противоречие «монархической экклезиологии», рационально не разрешимое даже в пределах церковного миропонимания, за вратами же Церкви и вовсе бессмысленное. Чего ради «царская вакансия» наследственна, а не выборна – и часто достается тому, кто ее не заслуживает? Отчего, властвуя всеми, царь не властен изменить собственную судьбу и зачем, подобно крепостному, раз навсегда делается «крепок земле»? Независимо от того, хочет он того или не хочет, талантлив ли он как политик или бездарен, исчерпал ли свой государствостроительный потенциал или нет? Не ошибка ли это, не дань ли косной традиции, не вредный ли политический анахронизм? Мечта об уходе до и вместо коронации потому и пришлась по сердцу юному Александру, что разом сняла все неразрешимые противоречия, указала путь в обход Голгофы, предназначенной цесаревичу правом рождения.
Но тешить себя этой иллюзией. можно было лишь до 1796 года. Воцарение отца отрезвило сына – и раз и навсегда лишило его надежды на добровольное отступление. Ибо после принятия павловского закона о престолонаследии Александр стал официальным преемником – и обязан был понять, что никто никуда его не отпустит. (Разве что в сибирскую ссылку, если разгневанный Павел когда-нибудь сочтет своего старшего сына реальным заговорщиком и опасным конкурентом, или – под домашний арест, если отец рассудит изменить им же утвержденное законодательство и переназначит наследника.)
Сопротивляться грядущему воцарению отныне было не только бесполезно, но и опасно. Единственно возможный путь к отречению лежал теперь через принятие царства. Возможно, именно об этом (в других, осторожно-намекающих, предельно ритуализованных выражениях!) говорили с Александром «молодые друзья» во время московских торжеств – когда, под прикрытием всеобщей суматохи, они обсуждали «Записку» Николая Новосильцева о предстоящей совместной работе[61]. Как бы то ни было, к 27 сентября 1797-го наследник окончательно переформулировал свои ближайшие жизненные задачи – о чем немедленно известил Лагарпа. Отъезжающему за границу Новосильцеву было вручено тайное письмо:
«…Благосостояние государства не играет никакой роли в управлении делами: существует только неограниченная власть, которая все творит шиворот-навыворот… Мое несчастное отечество находится в положении, не поддающемся описанию. Хлебопашец обижен, торговля стеснена, свобода и личное благосостояние уничтожены… Если когда-либо придет и мой черед царствовать, то вместо добровольного изгнания себя, я сделаю несравненно лучше, посвятив себя задаче даровать стране свободу и тем не допустить ее сделаться в будущем игрушкою в руках каких-либо безумцев… Это было бы лучшим образцом революции, так как она была бы произведена законною властию, которая перестала бы существовать, как только конституция была бы закончена и нация избрала бы своих представителей…»
Следует «в течение настоящего царствования поручить перевести на русский язык» множество книг; издать те, что будет возможно, «остальные мы прибережем для будущего». Когда же придет черед, необходимо будет образовать народное представительство, которое, должным образом руководимое, составило бы свободную конституцию, после чего моя власть совершенно прекратилась бы, и я, если Провидение благословит нашу работу, удалился бы в какой-нибудь уголок и жил бы там счастливый и довольный, видя процветание своего отечества и наслаждаясь им»[62].
Итак, волшебное средство было обретено; имя ему – конституция.
В те же годы (чуть раньше, чуть позже) о конституции думали самые отъявленные царедворцы; о свободе крестьян размышляли богатейшие землевладельцы; об ограничении самовластья мечтали не только мартинисты, не только масонствующий сочинитель Новиков, которому нечего было терять, кроме своей типографической машины, но и высшие сановники Империи. И не просто думали, но и делились своими размышлениями с государем Павлом Петровичем, который принимал в обсуждении конституционных проектов живейшее участие. Недаром в первые же дни по воцарении Александра Павловича на него буквально обрушится шквал конституционных предположений, и даже могучий фаворит покойной императрицы Платон Зубов решит ознакомиться с аглицкой конституцией. (Под покровительством – чтобы не сказать под присмотром – Зубова будет Державин составлять свои знаменитые конституционные Кортесы[63].)
Страшные сполохи Французской революции бликами плясали на стенах европейских дворцов. Поток конституционных установлений «сверху» вполне мог упредить огнеопасные порывы низов. Даром ли Екатерина Великая, с которой Безбородко был вполне единомыслен, после 1793 года вновь серьезно задумалась о проблеме сословного представительства, «народоправства»?
Но были и другие, менее глобальные причины.
Связанные с крупнопоместным дворянством дядюшки втайне сочувствовали идее представительной власти хотя бы потому, что лишь с ее помощью можно было сохранить монаршую позолоту екатерининских времен. Екатерина слишком хорошо помнила, чем кончился для ее венценосного супруга конфликт с дворянством, и делала все, чтобы дворяне были довольны. В результате – в 1785 году правящему сословию была дарована Жалованная грамота с набором из 92-х привилегий. В то самое время как формировался хлебный рынок, как в сельское хозяйство стало выгодно вкладывать деньги и появилась возможность остроумных земельных спекуляций (с помощью фиктивных сделок земле– и душевладельцами становились купцы, а в некоторых случаях и разбогатевшие крепостные) – казна неуклонно пустела. К началу XIX столетия внутренний долг России достиг размера трех годовых бюджетов! Любой самовластный преемник Екатерины вынужден был бы усилить тонкий ручеек государственных доходов, а значит – ослабить поток доходов дворянских. Кому это понравится? Страшила и перспектива новых опал, и плата за былые возвышения; хотелось стабильности. Конституция, ограничивающая монаршую власть (можно сказать иначе – расширяющая власть родовитого дворянства), могла продлить блаженство застоя.
Не этого искали племянники.
Кочубей мечтал о «либертэ, фратернитэ, эгалитэ» без границ. Для него конституционные установления были не столько движителем прогресса, сколько напоминанием о парижских восторгах; в средствах достижения поставленных целей он – спустя годы ставший одним из самых блестящих практических деятелей русской политики – пока понимал мало; о последствиях задумывался и того меньше.
Кузены Новосильцев и Строганов стремились стать царевыми помощниками (точнее – негласными наставниками и незримыми соправителями; в 1801-м Строганов подготовит для друзей записку «О необходимости нам конституироваться», где прямо скажет: молодому императору «мешают только его неопытность и характер, мягкий и вялый… для того, чтобы иметь на него влияние, необходимо… поработить его»[64]). Для них выбор был прост – либо Конституция и они как пророки ее, либо самовластье и торжество гораздо более опытных и умелых визирей предшествующего поколения.
Что же до Чарторыйского, то он намеревался идти по конституционной стезе в совсем иные дали; его утопия была конкретна и принципиально достижима. Позже, взяв в свои руки одно из ключевых направлений российской политики – внешнее, он жестче и откровеннее сформулирует свой план, который «был громаден»:
«…Я твердо верил, что мне удастся примирить стремления, свойственные русским, с гуманными идеями, направив жажду русских к первенству и славе на служение общечеловеческому благу…
Я хотел, чтобы Александр сделался, в некотором роде, верховным судьей и посредником для всех цивилизованных народов мира, чтобы он был заступником слабых и угнетаемых, стражем справедливости среди народов; чтобы, наконец, его царствование послужило началом новой эры в европейской политике, основанной на общем благе и соблюдении прав каждого»[65].