– Поспеваем, с запасом… – говорит помощник.
У него изжелта-зеленоватая нечистая кожа, шерстяной колпак на голове, недельная щетина. Время от времени он бдительно посматривает через плечо на рулевых у штурвала.
– Проскочим, проскочим… – настойчиво, как заклинание, повторяет он сквозь зубы.
Пепе Лобо предостерегающе вскидывает руку:
– Помолчи, сглазишь… Забыл закон корриды: «От хвоста до рога – недалека дорога»?
Второй сплевывает за борт раздраженно, если не со злобой:
– Я не суеверен.
– Зато я суеверен. Так что заткнись, будь добр.
Повисает краткое молчание. Краткое и напряженное. Только слышно, как плещет вода, обтекая корпус. Шумит ветер в снастях, от килевой качки потрескивают мачты, гудят туго натянутые ванты. Капитан по-прежнему неотрывно глядит на корсара. А помощник – на него:
– Мне слышать такое оскорбительно. И я не допущу, чтобы…
– Заткнись, я сказал. Не то я сам заткну.
– Угрожаете?
– Именно.
Капитан произносит это как нечто само собой разумеющееся, по-прежнему не сводя глаз с французского парусника, а сам меж тем расстегивает как бы невзначай золотые пуговицы синего суконного бушлата. Ибо знает, сколько его матросов сейчас, подталкивая друг друга локтями, навострили уши, чтобы не пропустить ни словечка.
– Это нетерпимо! – говорит помощник. – Как причалим, рапорт на вас подам. Команда подтвердит…
Пепе Лобо пожимает плечами:
– Команда подтвердит, что мозги тебе вышибли за то, что пререкался с капитаном, имея на хвосте корсара.
За черным кушаком, обхватывающим поясницу, блеснула бронзой и полированным деревом рукоять пистолета. Оружие предназначено не для того, чтобы отбиваться от преследователей, а для поддержания порядка на собственном судне. Так бывает часто: кто-то из команды теряет голову – и как раз в тот самый миг, когда выполняется сложный маневр. И не впервые Пепе приходится приводить людей в чувство зуботычиной или пулей. Его помощник – человек беспокойный, недобрый, дерзкий – исключительно скверно переносит то обстоятельство, что командовать шебекой поставлен не он. Уже в четырех рейсах он нарывался на самую настоящую трепку, которую ни один морской трибунал не счел бы неправомерной, особенно если – вот как сейчас – неприятель в буквальном смысле наступает на пятки.
Вантина, за которую держался Пепе, стала дрожать и позванивать иначе. Менее ритмично. И ветер в парусине над головой зашуршал по-другому.
– Займись лучше своим делом. Брамсель полощется, не слышишь, что ли?
Капитан ни на миг, чем бы ни был занят, не спускает глаз с фелюги – тонн сто водоизмещением, узкий, будто заточенный, корпус, позволяющий идти в крутой бейдевинд, одна мачта наклонена к носу, другая – к корме, косые паруса и кливер надуты до каменной твердости. Как и на «Рисуэнье», на гафеле не вьется флаг, позволяющий судить о государственной принадлежности, однако сомнений нет: француз. Намерения у этого пса вполне определенные: корсар давно уже рыскал на подходе к бухте, хоронясь за Ротой, – и вот подстерег. С такой артиллерией и командой, как у него на борту, шебеку он уделает шутя: сумеет сблизиться на выстрел – пиши пропало. 170-тонная «Рисуэнья» – судно торговое, «купец», вооруженный всего лишь двумя 4-фунтовыми орудиями, не считая аркебуз и сабель у экипажа, и противопоставить паре 12-фунтовых карронад да полудюжине 6-фунтовых пушек, которыми, по слухам, располагает француз, нечего. А подвиги его хорошо известны. До того как три недели назад «Рисуэнья» отправилась в Лиссабон, на счету корсара уже числились испанская шебека с богатым грузом, где среди прочего было 900 кинталов[10] пороха, и североамериканский бриг, захваченный через тридцать два дня после того, как вышел из Род-Айленда в Кадис, везя в трюме рис и табак. Как видно, требования кадисских негоциантов положить предел такому безнаказанному бесчинству действия не возымели. Пепе Лобо знает, что испанских и английских военных кораблей немного и заняты они тем, что охраняют акваторию порта, эскортируют караваны, перевозят войска и оружие. Что же касается канонерских лодок и других маломерных судов, от них при свежем ветре и приливе вообще толку никакого. Тем более что их используют для защиты пролива Трокадеро, либо отряжают по ночам сторожить бухту, либо отправляют в составе конвоев в Уэльву, Айамонте, Тарифу, Альхесирас. Между бухтой Санлукар и побережьем Кадиса крейсирует один лишь испанский корвет под бортовым номером 38 – и с мизерными, надо сказать, результатами. Ибо корсару ничего не стоит, утром отправившись на разведку, отойти всего на лигу от места своей укромной стоянки, обнаружить, если повезет, добычу, захватить ее и вместе с ней стремительно и безнаказанно юркнуть назад, к материковому побережью, на всем его протяжении занятому французами. Ну в точности как паук, сидящий в центре своей паутины.
Пепе Лобо посмотрел наконец вперед – на окруженный кольцом буроватых крепостных стен город с бесчисленными шпилями колоколен и смотровых вышек, торчащих над белыми домами, с замком Сан-Себастьян, с маяком – и в очередной раз удивился тому, как схож Кадис с севшим на мель парусником. До Пуэркаса и Диаманте – четыре мили, прикинул он, мысленно прочертив прямую от города к мысу Рота. «Грязные воды» – много подводных камней, особенно опасных при сильном отливе… Но ветер сейчас благоприятный, и когда шебека, тем же курсом пройдя меж отмелей и начав лавировать внутри бухты и гавани, окажется под прикрытием береговых батарей и стоящих на якоре британских и испанских военных кораблей – скоро уж покажутся верхушки их мачт, – будет «полная вода».
Союзники… Хотя Испания уже четвертый год воюет с Наполеоном, от слова «союзники» применительно к британцам лицо Пепе Лобо перекривливается. Он отдает им должное как морякам, но саму эту нацию терпеть не может. Другое дело, если бы капитан принадлежал к ней – был бы так же спесив и вероломен, – тогда, конечно, как говорится, и горюшка мало. Но судьба – или кто там еще заведует делами такого рода? – распорядилась так, что он родился испанцем, от галисийца-отца, служившего в старших боцманах на королевском военно-морском флоте, и матери-креолки; и на свет появился в Гаване, и чуть ли не с первого дня жизни видел море, и первые свои шаги сделал по палубе. Сейчас ему тридцать один год, а плавает он с одиннадцати лет, то есть бо́льшую часть жизни: сперва юнгой на китобое, потом марсовым, потом помощником и наконец, ценой многих жертв и усилий добыв себе патент, – капитаном; и все это время ждал каверз и подлостей от беспощадных пиратов, осененных «Юнион Джеком». И нигде, ни в одном море мира нельзя считать себя в безопасности. Да уж, ему ли не знать англичан – алчных, высокомерных, неизменно готовых найти подходящий предлог, чтобы цинично нарушить любой договор и преступить клятву. Он на своей шкуре познал, до чего ж это бессовестная нация. И ровно ничего не меняет то обстоятельство, что из-за переменчивых обстоятельств войны и политических хитросплетений Англия сделалась союзницей Испании, воюющей с Наполеоном. Для него, Пепе Лобо, англичане – что в мирное время, что в громе орудийной пальбы – все равно всегда враги. Были и есть. Он дважды побывал у них в плену – сидел в плавучей тюрьме сперва в Портсмуте, а потом на Гибралтаре. И ничего им не забыл.
– Отстает, капитан.
– Вижу.
Ага, все же страх пересиливает досаду. Голос звучит едва ли не примирительно. Пепе Лобо краем глаза видит, как помощник, с беспокойством взглянув на вымпел, указывающий направление ветра, тотчас выжидающе смотрит на него.
– Думаю, нам стоило бы…
– Помолчи.
Капитан поднимает голову к парусам, потом оборачивается к рулевым:
– Полборта влево!.. Так держать. Помощник! Ослеп? Или оглох? Выбрать слабину у шкота!
Впрочем, в столь скверном настроении Пепе пребывает не из-за англичан. И даже не из-за фелюги, которая в последнем отчаянном усилии догнать «Рисуэнью» забирает круче к ветру, заходит к юго-востоку, надеясь то ли на удачный залп, то ли на перемену ветра, а может, на то, что при неумело выполненном маневре у шебеки порвется какая-нибудь снасть. Все это Пепе не беспокоит. Он так уверен, что оторвался от корсара, что даже не приказывает изготовиться к стрельбе: впрочем, обе его пукалки все равно не способны дать отпор врагу, которому один раз шарахнуть из своей карронады – и будет на палубе пусто и чисто. Команда «к бою!» вконец обескуражит его матросов, а они и так мало на что пригодны: опытных моряков дай бог чтобы набралось полдесятка, все прочие же – портовая шваль, навербованная чуть что не за одни харчи. Лобо однажды уже пришлось видеть, как в самой горячке боя эти, с позволения сказать, моряки полезли спасаться в трюм. В девяносто седьмом году ему это стоило потери судна и полного разорения, не говоря уж о портсмутских понтонах[11]. Так что сегодня пусть лучше никто ничего не ждет, а просто делает свое дело. И очень славно было бы, ошвартовавшись сегодня у причальной стенки в Кадисе, никогда больше не видеть эту рвань.
Потому что начинается новая жизнь. Капитан знает, что идет на «Рисуэнье» в последний раз. Отношения с ее владельцем, Игнасио Усселем, арматором с улицы Консуладо, и девятнадцать дней назад, когда отправлялся в рейс, были натянутые, а теперь если он сам или клиент, зафрахтовавший шебеку, заглянет в коносамент, то, пожалуй, и вовсе разорвутся. Потому что плохое вышло плаванье, на редкость неудачное: сначала попали в полосу почти полного безветрия, потом сильно трепало у Сан-Висенте, потом сломался ахтерштевень и пришлось больше суток отстаиваться у мыса Синес, потом начались всяческие неприятности с портовыми властями в Лиссабоне – и вот в итоге «Рисуэнья» возвращается домой с опозданием и груза у нее в трюмах вполовину меньше ожидаемого. Эта капля переполнит чашу терпения. Компания Усселя, как и многие прочие, служившая в Кадисе «крышей» для несколько французских торговых домов, – до самого недавнего времени иностранцы не могли напрямую торговать с портами испанской Америки, – с начала войны испытывает значительные трудности. И сеньор Уссель, вздумав воспользоваться теми преимуществами, какие предоставляет война дельцам, не отягощенным излишней щепетильностью и избыточной совестливостью, решил на грош пятаков наменять и сократить расходы за счет своих служащих: урезал и стал под разнообразными предлогами задерживать жалованье. Так что арматор с капитаном в последнее время раздружились. И едва лишь «Рисуэнья» отдаст якорь на четырех-пяти морских саженях глубины, придется Пепе Лобо добывать себе хлеб насущный на другом судне. А найти новую работу в переполненном беженцами Кадисе, хоть там и выходят в море на всем, что может плавать, включая самое гнилое деревянное корыто, будет нелегко: капитанов – переизбыток, зато большая нехватка хороших матросов и кораблей, так что в портовых тавернах, досуха выдоенных всеобщей мобилизацией, можно отыскать только самый отъявленный сброд, готовый наняться за сколько дадут.
– Француз поворачивает!.. Отстал!
Шебека от носа до кормы огласилась торжествующим «ура!», рукоплесканиями, радостными криками. Даже помощник стащил с головы свой шерстяной колпак, с облегчением вытер пот со лба. Столпясь на бакборте, вся команда наблюдала, как корсар прекращает гонку: вот кливер прилег на мгновенье к длинному бушприту – и, развернувшись с сильным креном на правый борт, фелюга двинулась назад, к мысу Рота. При повороте свет упал на нее под другим углом, позволив рассмотреть в подробностях длинную рею грот-мачты и весь черный, стройный, с низким кормовым свесом корпус этого стремительного и опасного корабля. Говорили, будто это португальский «купец», в прошлом году захваченный французами у мыса Чипиона.
– Полрумба вправо, – командует Пепе рулевым.
Моряки улыбаются ему, одобрительно кивают. «Плевать мне сто раз на ваше одобрение, – думает Пепе Лобо. – И сейчас – как никогда». Выпустив вантину, он застегивает бушлат, пряча от взглядов пистолет за поясом. Потом поворачивается к помощнику, который не сводит с него глаз.
– Поднять флаг… Грот и фок на гитовы. Приготовиться через полчаса убрать марсели.
Покуда матросы убирают паруса и корабль меняет галс, а на верхушку бизань-мачты ползет выцветший торговый флаг – две красные полоски, три желтые, – Пепе Лобо вглядывается в далекий берег, к которому устремляется уже повернувшийся кормой француз. «Рисуэнья» идет ходко, ветер благоприятен, и нет нужды лавировать, проходя Пуэркас. А это значит, что шебека сможет войти в бухту, не подвергая себя опасности либо сесть на рифы в узкостях бухты, либо подставить борт огню неприятельских батарей, которые с бастионов крепости в Санта-Каталине, расположенной на подступах к Эль-Пуэрто-де-Санта-Мария, обстреливают каждый корабль, чересчур близко, по мнению французов, подходящий к берегу. Крепость – в полулиге или около того к западу, то есть слева по носу шебеки, меж тем как подальше, по ту сторону Роты, в устье реки Сан-Педро уже невооруженным глазом можно различить полуостров Трокадеро и глядящие на Кадис жерла французских пушек. Из ящичка под нактоузом Пепе Лобо достает и раздвигает на всю длину подзорную трубу и ведет ею, словно очерчивая окружность, вдоль береговой линии – с севера на юг, – пока не упирается взглядом в форты: один, в Матагорде, бездействующий и заброшенный, стоит ниже других, на самом берегу, два других – Луис и Кабесуэла – подальше и повыше. Жерла орудий выглядывают из бойниц. Вот одна озарилась безмолвной вспышкой – и в следующее мгновение, описывая пологую дугу, через бухту в сторону Кадиса понеслась крошечная черная точка французской бомбы.
Полицейский комиссар Рохелио Тисон, как всегда на людях приняв свою излюбленную позу – то есть спиной привалившись к стене, а ноги вытянув, – сидит в кофейне «Коррео» за шахматным столиком. В правой руке у него чашка кофе, левая ерошит бакенбарды, переходящие в усы. Посетители, при грохоте орудийного выстрела выскочившие на улицу Росарио, возвращаются, обсуждая происшествие. Бильярдисты вновь взялись за кии и шары слоновой кости, публика в читальном салоне и за столиками в патио – за оставленные было газеты: все рассаживаются по местам, и вот уже опять поднялся обычный гул разговоров, меж тем как лакеи с кофейниками в руках начали новый обход.
– Где-то за Сан-Агустином упала, – говорит профессор Барруль, садясь на прежнее место. – И, как всегда, не взорвалась. Только народ перепугала.
– Вам ходить, дон Иполито.
Барруль смотрит сперва на полицейского, который не поднимает глаз от доски, а потом оценивает позицию.
– По части эмоций, комиссар, вы дадите сто очков вперед жареной камбале. Завидую вашему хладнокровию.
Тисон, отхлебнув глоток кофе, ставит чашку на стол, рядом со съеденными фигурами: шесть своих, шесть – противника. На самом деле невозмутимость его – не более чем видимость. Партия складывается не в его пользу.
– Эх, профессор, до бомб ли тут? Поглядите, куда ваш слон и пешка загнали мою ладью.
Оценив изощренный цинизм этой реплики, Барруль удовлетворенно хмыкает. У него – полуседая грива, длинное, лошадиное, лицо, пожелтевшие от табака зубы, меланхолические глаза за стеклами железных очков. Питает пристрастие к нюхательному табаку, растертому с красной охрой, носит черные, вечно собранные в складки чулки, сюртуки старомодного фасона, возглавляет Кадисское научное общество и обучает начаткам латыни и греческого мальчиков из хороших семей. Кроме того, он страстный любитель шахмат и за доской напрочь лишается обычного своего природного спокойствия и неизменной благорасположенности – в игре профессор свиреп и беспощаден, пышет к противнику неподдельной и смертельной злобой. В пылу схватки может дойти до прямых оскорблений, и тому же Тисону не раз приходилось выслушивать всяческие «будь же ты вовеки проклят… убирайся в адское пекло… пес смердящий… солнце еще не сядет, а я тебя четвертую, честью клянусь… шкуру сдеру заживо…» Забранки довольно витиеватые – дает себя знать образованность. Впрочем, комиссар принимает все это как должное: привык – они знакомы и играют в шахматы уже десять лет. В известном смысле можно даже сказать – почти дружат. Вот именно, «почти». По крайней мере, в том неопределенном смысле, который комиссар влагает в понятие «дружба».
– Вижу, двинули полудохлого своего коника?
– Ничего другого не остается.
– Остается, остается. – Профессор издает сквозь зубы сдавленный смешок. – Только я не скажу что.
По знаку Тисона хозяин заведения Пако Селис, наблюдающий за происходящим из двери на кухню, кивает слуге, и тот наполняет чашку новой порцией кофе, а рядом ставит стакан холодной воды. Барруль, сосредоточенно глядя на доску, качает головой, отказываясь.
– А не угодно ли вам будет такого вот отведать? – говорит он, двигая неожиданную пешку.
Комиссар недоверчиво изучает изменившуюся позицию. Барруль барабанит пальцами по столешнице: лицо его непроницаемо, но он посматривает иногда на противника так, что кажется – при первой возможности всадил бы ему заряд свинца прямо в грудь.
– Как я понимаю, сейчас будет шах, – нехотя признает комиссар.
– А следом – и мат не замедлит.
Побежденный со вздохом собирает фигуры. Победитель криво улыбается, наблюдая за этим.
– Vae victis[12], – говорит он.
Лицо комиссара при виде такого ликования выражает смиренную покорность судьбе. Поневоле станешь стоиком, если из каждых пяти партий профессор выигрывает три.
– Вы просто невыносимы, друг мой.
– Плачьте, комиссар. Плачьте, как женщина, если не сумели защищаться, как мужчина.
Рохелио Тисон уже уложил в коробку черные и белые фигуры – так сваливают в братскую могилу трупы перед тем, как засыпать их негашеной известью. И на столе теперь пусто, как на прибрежном песке после отлива. Образ убитой девушки вновь возникает в голове комиссара. Двумя пальцами он нащупывает в жилетном кармане иззубренный осколок, подобранный давеча рядом с трупом.
– Профессор.
– Слушаю вас.
Тисон еще колеблется. Трудно выразить в словах то смутное ощущение, которое возникло у него на венте Хромого и с тех пор не отпускает. Вот он стоит на коленях возле тела девушки. Рокот волн и следы на песке.
– Следы на песке, – повторяет он вслух.
Барруль уже стер с лица кровожадную ухмылку. И теперь, вновь став прежним благодушным профессором, наблюдает за комиссаром с учтивым недоумением.
– Что, простите?
Не вынимая руки из кармана, где лежит витой кусочек металла, Тисон неопределенно и беспомощно пожимает плечами.
– Да я не знаю, как объяснить… Ну вот представьте себе шахматиста, который смотрит на пустую доску. И следы на песке.
– Да вы смеетесь надо мной! – восклицает профессор, поправляя очочки. – Что за шарады такие? Головоломки…
– Вовсе нет, я совершенно серьезен. Говорю вам – шахматная доска и следы.
– И?..
– И больше ничего.
– Это что же – как-то связано с наукой?
– Не знаю.
Профессор достает из кармана эмалевую табакерку, но медлит открыть ее.
– К чему относится эта ваша доска?
– И этого не знаю. К нашему городу, я полагаю… И убитая девушка на берегу.
– Черт возьми, друг мой! – Барруль берет понюшку. – Вы что-то не в меру таинственны нынче… Кадис – это шахматная доска?
– Да. Или нет. Ну, в общем, более или менее.
– Расскажите, какие же там фигуры.
Прежде чем ответить, Тисон оглядывается по сторонам. Кофейня, дающая точнейшее представление обо всем, что происходит в осажденном городе, переполнена: жители окрестных домов, коммерсанты, ротозеи, беженцы, студенты, священники, чиновники, журналисты, военные, депутаты кортесов[13], недавно перебравшиеся в Кадис с Исла-де-Леона. Мраморные столики, плетенные из ивняка стулья, медные пепельницы и урны-плевательницы, несколько кувшинчиков шоколада и, уж как водится, кофе, кофе, неимоверное количество кофе, который беспрестанно мелется и варится на кухне, подается обжигающе горячим и, все здесь пропитывая своим ароматом, перебивает даже сигарный дым, сизыми полотнищами висящий в воздухе. Женщины в «Коррео» допускаются исключительно во время Карнавала, так что здесь одни мужчины, причем – самого разнообразного облика, происхождения и состояния: изношенная одежонка бедных эмигрантов соседствует с элегантными костюмами богатых; ветхие штопаные и перелицованные сюртуки перемежаются с цветастыми мундирами местных волонтеров и обтерханными – флотских офицеров, которым уже полтора года не выплачивают денежное содержание. Посетители, приветствуя или демонстративно не замечая друг друга, собираются в кучки в соответствии со вкусами, пристрастиями и интересами; громко переговариваются со стола на стол, обсуждают последние газетные новости, играют в шахматы или на бильярде, просто убивают время в одиночестве или в шумной компании, где говорят о войне, политике, женщинах, ценах на индиго, табак и хлопок, о последнем памфлете, где благодаря недавно обретенной свободе печати – многие этот закон горячо приветствуют, другие, которых тоже немало, поносят – высмеиваются Такой-то, Сякой-то, Эдакий и вообще все и вся.
– Не знаю, какие фигуры, – отвечает наконец Тисон. – Наверно, они все. И мы.
– А французы?
– Может быть, и французы. Не поручусь, что и они не имеют к этому отношения.
Профессор обескуражен и явно сбит с толку:
– К чему – «к этому»?
– Не знаю, как сказать… Ко всему происходящему.
– Ну так как же им не иметь к этому отношения? Они ведь взяли нас в осаду.
– Не о том речь.
Барруль, подавшись вперед, теперь рассматривает комиссара с особым вниманием. Потом очень непринужденно берет его нетронутый стакан, медленно выпивает воду. Вытирает губы извлеченным из кармана платком, глядит на пустую, расчерченную клетками столешницу и снова поднимает глаза на комиссара. Слишком давно они знакомы, чтобы путать шутливые речи с серьезными.
– Следы на песке… – повторяет он.
– Именно.
– А уточнить не можете?.. Было бы нелишне…
Тисон как-то неуверенно поводит головой:
– Это как-то связано с вами, профессор… С чем-то, что вы сделали или сказали уже довольно давно… Потому я вам и рассказал это.
– Полноте, милый друг! Пока еще вы ничего толком не рассказали!
Новый пушечный выстрел, на этот раз раскатившийся где-то в отдалении, прерывает разговоры в кафе. От грохота, чуть смягченного расстоянием и стенами зданий, слегка задребезжали стекла.
– Это далеко, – замечает кто-то. – Где-то у порта.
– Проклятые лягушатники, – слышится в ответ.
На этот раз лишь несколько человек выбежали на улицу посмотреть, куда угодила бомба. И один из них, вернувшись, рассказывает – упала с внешней стороны стены, где-то возле Круса. Жертв и разрушений нет.
– Хорошо, я попытаюсь вспомнить, – не очень убежденно говорит Барруль.
Рохелио Тисон прощается и, забрав шляпу и трость, выходит на улицу, под уже меркнущий к вечеру свет: солнечные лучи ложатся почти горизонтально, трогая красными бликами беленые стены колоколен. На балконах еще стоят люди, глядят туда, где упала последняя бомба. Какая-то неприглядного вида, пахнущая вином женщина сторонится, давая ему пройти, бормочет сквозь зубы бранные слова. Комиссару к такому не привыкать. Делая вид, что не слышит, он идет вниз по улице.
Пешки черные и белые, вдруг осеняет его. Вот оно! А Кадис – шахматная доска.
Мастерство чучельника – в сотворении жизнеподобия. Проникнувшись сознанием этого, человек в клеенчатом фартуке поверх серого халата, с мерной лентой в руке, начал должные, предписанные наукой и искусством приготовления. Красивым, убористым почерком занес в тетрадку результаты замеров от уха до уха и от головы до хвоста. Циркулем отложил расстояние от наружного до внутреннего угла каждого глаза, отметил цвет – темно-карий. А когда наконец закрыл тетрадь, то, оглядевшись, убедился – свет, проникающий сюда через приоткрытую на лестницу дверь из разноцветных стекол, меркнет и скудеет. И потому зажег керосиновую лампу, накрыл стеклянным колпаком, отрегулировал пламя так, чтобы распростертый на мраморном столе труп собаки был хорошо освещен.
Ответственный момент. Очень ответственный. Плохое начало может испортить всю работу. На шкуре со временем могут появиться проплешины, а если какая-нибудь козявка успела отложить яйцо в козьей шерсти или водорослях, применяемых для набивки, вылупившаяся личинка окончательно погубит дело. И никакое мастерство не поможет. В свете керосиновой лампы видно, как изуродовал ход времени иные произведения, стоящие здесь, в кабинете: сказалось то ли несовершенство исходного материала, то ли губительное воздействие света, пыли, влаги, то ли переизбыток винного камня, извести, или природный цвет изменило скверное качество лаков. Наука тоже не всесильна. Эти неудачные работы, грехи молодости, плоды неопытности, стоят здесь тем не менее, чтобы засвидетельствовать – или напомнить? – что ошибки в этом – да, впрочем, и во всяком ином – виде деятельности чреваты опасными последствиями: вот они – неестественная поза, исказившая повадку, которая свойственна каждому зверю, небрежно отделанная пасть или клюв, неладно пригнанные друг к другу части каркаса… Все учитывается в стенах этого кабинета, хоть из-за войны и того, что творится в городе, трудно стало работать. И доставать новый, достойный внимания материал. Не остается ничего иного, как брать, что дают. Изворачиваться и придумывать на ходу.
У него изжелта-зеленоватая нечистая кожа, шерстяной колпак на голове, недельная щетина. Время от времени он бдительно посматривает через плечо на рулевых у штурвала.
– Проскочим, проскочим… – настойчиво, как заклинание, повторяет он сквозь зубы.
Пепе Лобо предостерегающе вскидывает руку:
– Помолчи, сглазишь… Забыл закон корриды: «От хвоста до рога – недалека дорога»?
Второй сплевывает за борт раздраженно, если не со злобой:
– Я не суеверен.
– Зато я суеверен. Так что заткнись, будь добр.
Повисает краткое молчание. Краткое и напряженное. Только слышно, как плещет вода, обтекая корпус. Шумит ветер в снастях, от килевой качки потрескивают мачты, гудят туго натянутые ванты. Капитан по-прежнему неотрывно глядит на корсара. А помощник – на него:
– Мне слышать такое оскорбительно. И я не допущу, чтобы…
– Заткнись, я сказал. Не то я сам заткну.
– Угрожаете?
– Именно.
Капитан произносит это как нечто само собой разумеющееся, по-прежнему не сводя глаз с французского парусника, а сам меж тем расстегивает как бы невзначай золотые пуговицы синего суконного бушлата. Ибо знает, сколько его матросов сейчас, подталкивая друг друга локтями, навострили уши, чтобы не пропустить ни словечка.
– Это нетерпимо! – говорит помощник. – Как причалим, рапорт на вас подам. Команда подтвердит…
Пепе Лобо пожимает плечами:
– Команда подтвердит, что мозги тебе вышибли за то, что пререкался с капитаном, имея на хвосте корсара.
За черным кушаком, обхватывающим поясницу, блеснула бронзой и полированным деревом рукоять пистолета. Оружие предназначено не для того, чтобы отбиваться от преследователей, а для поддержания порядка на собственном судне. Так бывает часто: кто-то из команды теряет голову – и как раз в тот самый миг, когда выполняется сложный маневр. И не впервые Пепе приходится приводить людей в чувство зуботычиной или пулей. Его помощник – человек беспокойный, недобрый, дерзкий – исключительно скверно переносит то обстоятельство, что командовать шебекой поставлен не он. Уже в четырех рейсах он нарывался на самую настоящую трепку, которую ни один морской трибунал не счел бы неправомерной, особенно если – вот как сейчас – неприятель в буквальном смысле наступает на пятки.
Вантина, за которую держался Пепе, стала дрожать и позванивать иначе. Менее ритмично. И ветер в парусине над головой зашуршал по-другому.
– Займись лучше своим делом. Брамсель полощется, не слышишь, что ли?
Капитан ни на миг, чем бы ни был занят, не спускает глаз с фелюги – тонн сто водоизмещением, узкий, будто заточенный, корпус, позволяющий идти в крутой бейдевинд, одна мачта наклонена к носу, другая – к корме, косые паруса и кливер надуты до каменной твердости. Как и на «Рисуэнье», на гафеле не вьется флаг, позволяющий судить о государственной принадлежности, однако сомнений нет: француз. Намерения у этого пса вполне определенные: корсар давно уже рыскал на подходе к бухте, хоронясь за Ротой, – и вот подстерег. С такой артиллерией и командой, как у него на борту, шебеку он уделает шутя: сумеет сблизиться на выстрел – пиши пропало. 170-тонная «Рисуэнья» – судно торговое, «купец», вооруженный всего лишь двумя 4-фунтовыми орудиями, не считая аркебуз и сабель у экипажа, и противопоставить паре 12-фунтовых карронад да полудюжине 6-фунтовых пушек, которыми, по слухам, располагает француз, нечего. А подвиги его хорошо известны. До того как три недели назад «Рисуэнья» отправилась в Лиссабон, на счету корсара уже числились испанская шебека с богатым грузом, где среди прочего было 900 кинталов[10] пороха, и североамериканский бриг, захваченный через тридцать два дня после того, как вышел из Род-Айленда в Кадис, везя в трюме рис и табак. Как видно, требования кадисских негоциантов положить предел такому безнаказанному бесчинству действия не возымели. Пепе Лобо знает, что испанских и английских военных кораблей немного и заняты они тем, что охраняют акваторию порта, эскортируют караваны, перевозят войска и оружие. Что же касается канонерских лодок и других маломерных судов, от них при свежем ветре и приливе вообще толку никакого. Тем более что их используют для защиты пролива Трокадеро, либо отряжают по ночам сторожить бухту, либо отправляют в составе конвоев в Уэльву, Айамонте, Тарифу, Альхесирас. Между бухтой Санлукар и побережьем Кадиса крейсирует один лишь испанский корвет под бортовым номером 38 – и с мизерными, надо сказать, результатами. Ибо корсару ничего не стоит, утром отправившись на разведку, отойти всего на лигу от места своей укромной стоянки, обнаружить, если повезет, добычу, захватить ее и вместе с ней стремительно и безнаказанно юркнуть назад, к материковому побережью, на всем его протяжении занятому французами. Ну в точности как паук, сидящий в центре своей паутины.
Пепе Лобо посмотрел наконец вперед – на окруженный кольцом буроватых крепостных стен город с бесчисленными шпилями колоколен и смотровых вышек, торчащих над белыми домами, с замком Сан-Себастьян, с маяком – и в очередной раз удивился тому, как схож Кадис с севшим на мель парусником. До Пуэркаса и Диаманте – четыре мили, прикинул он, мысленно прочертив прямую от города к мысу Рота. «Грязные воды» – много подводных камней, особенно опасных при сильном отливе… Но ветер сейчас благоприятный, и когда шебека, тем же курсом пройдя меж отмелей и начав лавировать внутри бухты и гавани, окажется под прикрытием береговых батарей и стоящих на якоре британских и испанских военных кораблей – скоро уж покажутся верхушки их мачт, – будет «полная вода».
Союзники… Хотя Испания уже четвертый год воюет с Наполеоном, от слова «союзники» применительно к британцам лицо Пепе Лобо перекривливается. Он отдает им должное как морякам, но саму эту нацию терпеть не может. Другое дело, если бы капитан принадлежал к ней – был бы так же спесив и вероломен, – тогда, конечно, как говорится, и горюшка мало. Но судьба – или кто там еще заведует делами такого рода? – распорядилась так, что он родился испанцем, от галисийца-отца, служившего в старших боцманах на королевском военно-морском флоте, и матери-креолки; и на свет появился в Гаване, и чуть ли не с первого дня жизни видел море, и первые свои шаги сделал по палубе. Сейчас ему тридцать один год, а плавает он с одиннадцати лет, то есть бо́льшую часть жизни: сперва юнгой на китобое, потом марсовым, потом помощником и наконец, ценой многих жертв и усилий добыв себе патент, – капитаном; и все это время ждал каверз и подлостей от беспощадных пиратов, осененных «Юнион Джеком». И нигде, ни в одном море мира нельзя считать себя в безопасности. Да уж, ему ли не знать англичан – алчных, высокомерных, неизменно готовых найти подходящий предлог, чтобы цинично нарушить любой договор и преступить клятву. Он на своей шкуре познал, до чего ж это бессовестная нация. И ровно ничего не меняет то обстоятельство, что из-за переменчивых обстоятельств войны и политических хитросплетений Англия сделалась союзницей Испании, воюющей с Наполеоном. Для него, Пепе Лобо, англичане – что в мирное время, что в громе орудийной пальбы – все равно всегда враги. Были и есть. Он дважды побывал у них в плену – сидел в плавучей тюрьме сперва в Портсмуте, а потом на Гибралтаре. И ничего им не забыл.
– Отстает, капитан.
– Вижу.
Ага, все же страх пересиливает досаду. Голос звучит едва ли не примирительно. Пепе Лобо краем глаза видит, как помощник, с беспокойством взглянув на вымпел, указывающий направление ветра, тотчас выжидающе смотрит на него.
– Думаю, нам стоило бы…
– Помолчи.
Капитан поднимает голову к парусам, потом оборачивается к рулевым:
– Полборта влево!.. Так держать. Помощник! Ослеп? Или оглох? Выбрать слабину у шкота!
Впрочем, в столь скверном настроении Пепе пребывает не из-за англичан. И даже не из-за фелюги, которая в последнем отчаянном усилии догнать «Рисуэнью» забирает круче к ветру, заходит к юго-востоку, надеясь то ли на удачный залп, то ли на перемену ветра, а может, на то, что при неумело выполненном маневре у шебеки порвется какая-нибудь снасть. Все это Пепе не беспокоит. Он так уверен, что оторвался от корсара, что даже не приказывает изготовиться к стрельбе: впрочем, обе его пукалки все равно не способны дать отпор врагу, которому один раз шарахнуть из своей карронады – и будет на палубе пусто и чисто. Команда «к бою!» вконец обескуражит его матросов, а они и так мало на что пригодны: опытных моряков дай бог чтобы набралось полдесятка, все прочие же – портовая шваль, навербованная чуть что не за одни харчи. Лобо однажды уже пришлось видеть, как в самой горячке боя эти, с позволения сказать, моряки полезли спасаться в трюм. В девяносто седьмом году ему это стоило потери судна и полного разорения, не говоря уж о портсмутских понтонах[11]. Так что сегодня пусть лучше никто ничего не ждет, а просто делает свое дело. И очень славно было бы, ошвартовавшись сегодня у причальной стенки в Кадисе, никогда больше не видеть эту рвань.
Потому что начинается новая жизнь. Капитан знает, что идет на «Рисуэнье» в последний раз. Отношения с ее владельцем, Игнасио Усселем, арматором с улицы Консуладо, и девятнадцать дней назад, когда отправлялся в рейс, были натянутые, а теперь если он сам или клиент, зафрахтовавший шебеку, заглянет в коносамент, то, пожалуй, и вовсе разорвутся. Потому что плохое вышло плаванье, на редкость неудачное: сначала попали в полосу почти полного безветрия, потом сильно трепало у Сан-Висенте, потом сломался ахтерштевень и пришлось больше суток отстаиваться у мыса Синес, потом начались всяческие неприятности с портовыми властями в Лиссабоне – и вот в итоге «Рисуэнья» возвращается домой с опозданием и груза у нее в трюмах вполовину меньше ожидаемого. Эта капля переполнит чашу терпения. Компания Усселя, как и многие прочие, служившая в Кадисе «крышей» для несколько французских торговых домов, – до самого недавнего времени иностранцы не могли напрямую торговать с портами испанской Америки, – с начала войны испытывает значительные трудности. И сеньор Уссель, вздумав воспользоваться теми преимуществами, какие предоставляет война дельцам, не отягощенным излишней щепетильностью и избыточной совестливостью, решил на грош пятаков наменять и сократить расходы за счет своих служащих: урезал и стал под разнообразными предлогами задерживать жалованье. Так что арматор с капитаном в последнее время раздружились. И едва лишь «Рисуэнья» отдаст якорь на четырех-пяти морских саженях глубины, придется Пепе Лобо добывать себе хлеб насущный на другом судне. А найти новую работу в переполненном беженцами Кадисе, хоть там и выходят в море на всем, что может плавать, включая самое гнилое деревянное корыто, будет нелегко: капитанов – переизбыток, зато большая нехватка хороших матросов и кораблей, так что в портовых тавернах, досуха выдоенных всеобщей мобилизацией, можно отыскать только самый отъявленный сброд, готовый наняться за сколько дадут.
– Француз поворачивает!.. Отстал!
Шебека от носа до кормы огласилась торжествующим «ура!», рукоплесканиями, радостными криками. Даже помощник стащил с головы свой шерстяной колпак, с облегчением вытер пот со лба. Столпясь на бакборте, вся команда наблюдала, как корсар прекращает гонку: вот кливер прилег на мгновенье к длинному бушприту – и, развернувшись с сильным креном на правый борт, фелюга двинулась назад, к мысу Рота. При повороте свет упал на нее под другим углом, позволив рассмотреть в подробностях длинную рею грот-мачты и весь черный, стройный, с низким кормовым свесом корпус этого стремительного и опасного корабля. Говорили, будто это португальский «купец», в прошлом году захваченный французами у мыса Чипиона.
– Полрумба вправо, – командует Пепе рулевым.
Моряки улыбаются ему, одобрительно кивают. «Плевать мне сто раз на ваше одобрение, – думает Пепе Лобо. – И сейчас – как никогда». Выпустив вантину, он застегивает бушлат, пряча от взглядов пистолет за поясом. Потом поворачивается к помощнику, который не сводит с него глаз.
– Поднять флаг… Грот и фок на гитовы. Приготовиться через полчаса убрать марсели.
Покуда матросы убирают паруса и корабль меняет галс, а на верхушку бизань-мачты ползет выцветший торговый флаг – две красные полоски, три желтые, – Пепе Лобо вглядывается в далекий берег, к которому устремляется уже повернувшийся кормой француз. «Рисуэнья» идет ходко, ветер благоприятен, и нет нужды лавировать, проходя Пуэркас. А это значит, что шебека сможет войти в бухту, не подвергая себя опасности либо сесть на рифы в узкостях бухты, либо подставить борт огню неприятельских батарей, которые с бастионов крепости в Санта-Каталине, расположенной на подступах к Эль-Пуэрто-де-Санта-Мария, обстреливают каждый корабль, чересчур близко, по мнению французов, подходящий к берегу. Крепость – в полулиге или около того к западу, то есть слева по носу шебеки, меж тем как подальше, по ту сторону Роты, в устье реки Сан-Педро уже невооруженным глазом можно различить полуостров Трокадеро и глядящие на Кадис жерла французских пушек. Из ящичка под нактоузом Пепе Лобо достает и раздвигает на всю длину подзорную трубу и ведет ею, словно очерчивая окружность, вдоль береговой линии – с севера на юг, – пока не упирается взглядом в форты: один, в Матагорде, бездействующий и заброшенный, стоит ниже других, на самом берегу, два других – Луис и Кабесуэла – подальше и повыше. Жерла орудий выглядывают из бойниц. Вот одна озарилась безмолвной вспышкой – и в следующее мгновение, описывая пологую дугу, через бухту в сторону Кадиса понеслась крошечная черная точка французской бомбы.
Полицейский комиссар Рохелио Тисон, как всегда на людях приняв свою излюбленную позу – то есть спиной привалившись к стене, а ноги вытянув, – сидит в кофейне «Коррео» за шахматным столиком. В правой руке у него чашка кофе, левая ерошит бакенбарды, переходящие в усы. Посетители, при грохоте орудийного выстрела выскочившие на улицу Росарио, возвращаются, обсуждая происшествие. Бильярдисты вновь взялись за кии и шары слоновой кости, публика в читальном салоне и за столиками в патио – за оставленные было газеты: все рассаживаются по местам, и вот уже опять поднялся обычный гул разговоров, меж тем как лакеи с кофейниками в руках начали новый обход.
– Где-то за Сан-Агустином упала, – говорит профессор Барруль, садясь на прежнее место. – И, как всегда, не взорвалась. Только народ перепугала.
– Вам ходить, дон Иполито.
Барруль смотрит сперва на полицейского, который не поднимает глаз от доски, а потом оценивает позицию.
– По части эмоций, комиссар, вы дадите сто очков вперед жареной камбале. Завидую вашему хладнокровию.
Тисон, отхлебнув глоток кофе, ставит чашку на стол, рядом со съеденными фигурами: шесть своих, шесть – противника. На самом деле невозмутимость его – не более чем видимость. Партия складывается не в его пользу.
– Эх, профессор, до бомб ли тут? Поглядите, куда ваш слон и пешка загнали мою ладью.
Оценив изощренный цинизм этой реплики, Барруль удовлетворенно хмыкает. У него – полуседая грива, длинное, лошадиное, лицо, пожелтевшие от табака зубы, меланхолические глаза за стеклами железных очков. Питает пристрастие к нюхательному табаку, растертому с красной охрой, носит черные, вечно собранные в складки чулки, сюртуки старомодного фасона, возглавляет Кадисское научное общество и обучает начаткам латыни и греческого мальчиков из хороших семей. Кроме того, он страстный любитель шахмат и за доской напрочь лишается обычного своего природного спокойствия и неизменной благорасположенности – в игре профессор свиреп и беспощаден, пышет к противнику неподдельной и смертельной злобой. В пылу схватки может дойти до прямых оскорблений, и тому же Тисону не раз приходилось выслушивать всяческие «будь же ты вовеки проклят… убирайся в адское пекло… пес смердящий… солнце еще не сядет, а я тебя четвертую, честью клянусь… шкуру сдеру заживо…» Забранки довольно витиеватые – дает себя знать образованность. Впрочем, комиссар принимает все это как должное: привык – они знакомы и играют в шахматы уже десять лет. В известном смысле можно даже сказать – почти дружат. Вот именно, «почти». По крайней мере, в том неопределенном смысле, который комиссар влагает в понятие «дружба».
– Вижу, двинули полудохлого своего коника?
– Ничего другого не остается.
– Остается, остается. – Профессор издает сквозь зубы сдавленный смешок. – Только я не скажу что.
По знаку Тисона хозяин заведения Пако Селис, наблюдающий за происходящим из двери на кухню, кивает слуге, и тот наполняет чашку новой порцией кофе, а рядом ставит стакан холодной воды. Барруль, сосредоточенно глядя на доску, качает головой, отказываясь.
– А не угодно ли вам будет такого вот отведать? – говорит он, двигая неожиданную пешку.
Комиссар недоверчиво изучает изменившуюся позицию. Барруль барабанит пальцами по столешнице: лицо его непроницаемо, но он посматривает иногда на противника так, что кажется – при первой возможности всадил бы ему заряд свинца прямо в грудь.
– Как я понимаю, сейчас будет шах, – нехотя признает комиссар.
– А следом – и мат не замедлит.
Побежденный со вздохом собирает фигуры. Победитель криво улыбается, наблюдая за этим.
– Vae victis[12], – говорит он.
Лицо комиссара при виде такого ликования выражает смиренную покорность судьбе. Поневоле станешь стоиком, если из каждых пяти партий профессор выигрывает три.
– Вы просто невыносимы, друг мой.
– Плачьте, комиссар. Плачьте, как женщина, если не сумели защищаться, как мужчина.
Рохелио Тисон уже уложил в коробку черные и белые фигуры – так сваливают в братскую могилу трупы перед тем, как засыпать их негашеной известью. И на столе теперь пусто, как на прибрежном песке после отлива. Образ убитой девушки вновь возникает в голове комиссара. Двумя пальцами он нащупывает в жилетном кармане иззубренный осколок, подобранный давеча рядом с трупом.
– Профессор.
– Слушаю вас.
Тисон еще колеблется. Трудно выразить в словах то смутное ощущение, которое возникло у него на венте Хромого и с тех пор не отпускает. Вот он стоит на коленях возле тела девушки. Рокот волн и следы на песке.
– Следы на песке, – повторяет он вслух.
Барруль уже стер с лица кровожадную ухмылку. И теперь, вновь став прежним благодушным профессором, наблюдает за комиссаром с учтивым недоумением.
– Что, простите?
Не вынимая руки из кармана, где лежит витой кусочек металла, Тисон неопределенно и беспомощно пожимает плечами.
– Да я не знаю, как объяснить… Ну вот представьте себе шахматиста, который смотрит на пустую доску. И следы на песке.
– Да вы смеетесь надо мной! – восклицает профессор, поправляя очочки. – Что за шарады такие? Головоломки…
– Вовсе нет, я совершенно серьезен. Говорю вам – шахматная доска и следы.
– И?..
– И больше ничего.
– Это что же – как-то связано с наукой?
– Не знаю.
Профессор достает из кармана эмалевую табакерку, но медлит открыть ее.
– К чему относится эта ваша доска?
– И этого не знаю. К нашему городу, я полагаю… И убитая девушка на берегу.
– Черт возьми, друг мой! – Барруль берет понюшку. – Вы что-то не в меру таинственны нынче… Кадис – это шахматная доска?
– Да. Или нет. Ну, в общем, более или менее.
– Расскажите, какие же там фигуры.
Прежде чем ответить, Тисон оглядывается по сторонам. Кофейня, дающая точнейшее представление обо всем, что происходит в осажденном городе, переполнена: жители окрестных домов, коммерсанты, ротозеи, беженцы, студенты, священники, чиновники, журналисты, военные, депутаты кортесов[13], недавно перебравшиеся в Кадис с Исла-де-Леона. Мраморные столики, плетенные из ивняка стулья, медные пепельницы и урны-плевательницы, несколько кувшинчиков шоколада и, уж как водится, кофе, кофе, неимоверное количество кофе, который беспрестанно мелется и варится на кухне, подается обжигающе горячим и, все здесь пропитывая своим ароматом, перебивает даже сигарный дым, сизыми полотнищами висящий в воздухе. Женщины в «Коррео» допускаются исключительно во время Карнавала, так что здесь одни мужчины, причем – самого разнообразного облика, происхождения и состояния: изношенная одежонка бедных эмигрантов соседствует с элегантными костюмами богатых; ветхие штопаные и перелицованные сюртуки перемежаются с цветастыми мундирами местных волонтеров и обтерханными – флотских офицеров, которым уже полтора года не выплачивают денежное содержание. Посетители, приветствуя или демонстративно не замечая друг друга, собираются в кучки в соответствии со вкусами, пристрастиями и интересами; громко переговариваются со стола на стол, обсуждают последние газетные новости, играют в шахматы или на бильярде, просто убивают время в одиночестве или в шумной компании, где говорят о войне, политике, женщинах, ценах на индиго, табак и хлопок, о последнем памфлете, где благодаря недавно обретенной свободе печати – многие этот закон горячо приветствуют, другие, которых тоже немало, поносят – высмеиваются Такой-то, Сякой-то, Эдакий и вообще все и вся.
– Не знаю, какие фигуры, – отвечает наконец Тисон. – Наверно, они все. И мы.
– А французы?
– Может быть, и французы. Не поручусь, что и они не имеют к этому отношения.
Профессор обескуражен и явно сбит с толку:
– К чему – «к этому»?
– Не знаю, как сказать… Ко всему происходящему.
– Ну так как же им не иметь к этому отношения? Они ведь взяли нас в осаду.
– Не о том речь.
Барруль, подавшись вперед, теперь рассматривает комиссара с особым вниманием. Потом очень непринужденно берет его нетронутый стакан, медленно выпивает воду. Вытирает губы извлеченным из кармана платком, глядит на пустую, расчерченную клетками столешницу и снова поднимает глаза на комиссара. Слишком давно они знакомы, чтобы путать шутливые речи с серьезными.
– Следы на песке… – повторяет он.
– Именно.
– А уточнить не можете?.. Было бы нелишне…
Тисон как-то неуверенно поводит головой:
– Это как-то связано с вами, профессор… С чем-то, что вы сделали или сказали уже довольно давно… Потому я вам и рассказал это.
– Полноте, милый друг! Пока еще вы ничего толком не рассказали!
Новый пушечный выстрел, на этот раз раскатившийся где-то в отдалении, прерывает разговоры в кафе. От грохота, чуть смягченного расстоянием и стенами зданий, слегка задребезжали стекла.
– Это далеко, – замечает кто-то. – Где-то у порта.
– Проклятые лягушатники, – слышится в ответ.
На этот раз лишь несколько человек выбежали на улицу посмотреть, куда угодила бомба. И один из них, вернувшись, рассказывает – упала с внешней стороны стены, где-то возле Круса. Жертв и разрушений нет.
– Хорошо, я попытаюсь вспомнить, – не очень убежденно говорит Барруль.
Рохелио Тисон прощается и, забрав шляпу и трость, выходит на улицу, под уже меркнущий к вечеру свет: солнечные лучи ложатся почти горизонтально, трогая красными бликами беленые стены колоколен. На балконах еще стоят люди, глядят туда, где упала последняя бомба. Какая-то неприглядного вида, пахнущая вином женщина сторонится, давая ему пройти, бормочет сквозь зубы бранные слова. Комиссару к такому не привыкать. Делая вид, что не слышит, он идет вниз по улице.
Пешки черные и белые, вдруг осеняет его. Вот оно! А Кадис – шахматная доска.
Мастерство чучельника – в сотворении жизнеподобия. Проникнувшись сознанием этого, человек в клеенчатом фартуке поверх серого халата, с мерной лентой в руке, начал должные, предписанные наукой и искусством приготовления. Красивым, убористым почерком занес в тетрадку результаты замеров от уха до уха и от головы до хвоста. Циркулем отложил расстояние от наружного до внутреннего угла каждого глаза, отметил цвет – темно-карий. А когда наконец закрыл тетрадь, то, оглядевшись, убедился – свет, проникающий сюда через приоткрытую на лестницу дверь из разноцветных стекол, меркнет и скудеет. И потому зажег керосиновую лампу, накрыл стеклянным колпаком, отрегулировал пламя так, чтобы распростертый на мраморном столе труп собаки был хорошо освещен.
Ответственный момент. Очень ответственный. Плохое начало может испортить всю работу. На шкуре со временем могут появиться проплешины, а если какая-нибудь козявка успела отложить яйцо в козьей шерсти или водорослях, применяемых для набивки, вылупившаяся личинка окончательно погубит дело. И никакое мастерство не поможет. В свете керосиновой лампы видно, как изуродовал ход времени иные произведения, стоящие здесь, в кабинете: сказалось то ли несовершенство исходного материала, то ли губительное воздействие света, пыли, влаги, то ли переизбыток винного камня, извести, или природный цвет изменило скверное качество лаков. Наука тоже не всесильна. Эти неудачные работы, грехи молодости, плоды неопытности, стоят здесь тем не менее, чтобы засвидетельствовать – или напомнить? – что ошибки в этом – да, впрочем, и во всяком ином – виде деятельности чреваты опасными последствиями: вот они – неестественная поза, исказившая повадку, которая свойственна каждому зверю, небрежно отделанная пасть или клюв, неладно пригнанные друг к другу части каркаса… Все учитывается в стенах этого кабинета, хоть из-за войны и того, что творится в городе, трудно стало работать. И доставать новый, достойный внимания материал. Не остается ничего иного, как брать, что дают. Изворачиваться и придумывать на ходу.