– Но почему именно свинец? Не понимаю.
   – Потому что это самый тяжелый металл. Благодаря максимальному удельному весу можно послать снаряд по более пологой и протяженной параболе. Имейте в виду, что дистанция зависит от веса и плотности. И разумеется – от ударной силы, сообщаемой пороховым зарядом, и от условий окружающей среды. Короче говоря, все оказывает воздействие.
   – А почему такая странная форма?
   – Их изгибает и выкручивает силой самого взрыва. Свинец заливается в ядро в расплавленном виде и застывает длинными тонкими пластинами. При взрыве они завиваются на манер штопора… Ну, так или иначе, французы не успокаиваются на достигнутом. Трудно работать на таком расстоянии. Сомневаюсь, что кто-нибудь из наших артиллеристов был бы способен на подобное… И не потому, что не хватает идей или способностей. У нас есть и теоретики, и практики. Денег нет. А лягушатники тратят просто чудовищные средства. Каждая граната, которую они пускают в Кадис, обходится им в круглую сумму…
   И вот сейчас, сидя в своем кабинете и вспоминая разговор с капитаном, Рохелио Тисон изучает план Кадиса, вопрошая его как сфинкса. Мало, мало, слишком мало, думает он. Просто ничего. Тычется, как слепец. Пушки, гаубицы, мортиры. Бомбы. Завитой, как штопор, кусочек свинца, который он достал из ящика и мрачно взвешивает на ладони. Слишком смутно. Слишком неопределенно ставится цель поисков. Слишком расплывчато. И может быть, подозрение, что существует тайная связь между бомбами и убитыми девушками, ни на чем не основано. Как ни крутись, а верной приметы, безошибочного признака, реального следа нет. Только эти штопоры, причудливые, как предчувствия. И полнейшее ощущение того, что стоишь, набив карманы свинцом, на закраине колодца, темного и бездонного. И все. И больше ничего. Кроме разостланного на столе плана Кадиса – этой странной шахматной доски, по которой какой-то невероятный игрок двигает фигуры, делает ходы, недоступные разумению Тисона. Никогда прежде не случалось с ним такого. В его года подобная неопределенность страшит и смущает. Немного. И гораздо сильнее – бесит.
   Он злобно отшвыривает оглодок пера в ящик, с грохотом задвигает его. Бьет кулаком по столу – с такой силой, что из подпрыгнувшей чернильницы выплескивается на краешек плана несколько капель. Так тебя и так, и твою мать заодно. Услышав шум, помощник из соседней комнаты просовывает голову в дверь.
   – Что-нибудь случилось, сеньор комиссар?
   – Занимайтесь своим делом!
   Секретарь отдергивает голову с проворством испуганной крысы. Он умеет определять симптомы. Тисон разглядывает свои руки, лежащие на столе, – ширококостные, грубые, жесткие. Способные причинить боль. Если нужно, они умеют и это.
   Когда-нибудь доберусь до конца, думает он. И кто-нибудь дорого заплатит мне за все это.
 
   Лолита Пальма очень бережно помещает в гербарий три листка амаранта так, чтобы они оказались рядом с собственноручным цветным изображением всего цветка. Каждый листок – два дюйма в длину и кончается маленьким ярким шипом, позволяющим без труда классифицировать его как Amaranthus spinosus. У нее такого раньше не было – эти прислали ей несколько дней назад из Гуаякиля в одном пакете с другими засушенными листками и растениями. И Лолита чувствует теперь удовлетворение коллекционера, пополнившего свое собрание. Тихую, совсем особенную радость, столь желанную ей. Дождавшись, когда просохнет клей, прикрепляющий экземпляры к картону, она прокладывает их листком папиросной бумаги, закрывает альбом и ставит его на полку застекленного шкафа рядом с другими, помеченными прекрасными именами уникальных творений природы: Хризантема, Ромашка, Астра, Василек. Комната, примыкающая к рабочему кабинету, невелика, но вполне пригодна для ее занятий ботаникой – удобна и хорошо освещена: одно окно выходит на улицу Балуарте, другое – в патио. Шкаф разделен на четыре больших ящика, внутри у них – другие, маленькие, помеченные ярлычками в соответствии с содержимым; рабочий стол с микроскопами, лупами и прочими инструментами, книжная полка с томами Линнея, «Описанием растений» Каванильяса, ботаническими атласами «Teatrum Florae» Рабеля, «Iconesplantarumrariorum»[17] Жакена-Николауса и огромным фолиантом «Европейских растений» Мериана. На застекленном балконе – некоем подобии зимнего сада, который тоже смотрит в патио, стоят горшки с девятью сортами папоротников, вывезенных из Америки, Южных Островов и Вест-Индии. Еще пятнадцать разновидностей в огромных кадках украшают патио, балконы, куда не заглядывает солнце, и другие тенистые места дома. Папоротник, filice, как называли его древние, растение, мужскую особь которого так доселе и не удалось отыскать ни классическим авторам, ни нынешним ученым-ботаникам, так что и самое его существование есть всего лишь гипотеза, – всегда был и остается любимцем Лолиты Пальма.
   В дверях появляется горничная Мари-Пас:
   – Прошу прощения, сеньорита. Там, внизу – дон Эмилио Санчес Гинеа и с ним еще другой кабальеро.
   – Скажи Росасу, пусть проводит в гостиную. Я сейчас приду.
   Через четверть часа, зайдя по пути в свою туалетную причесаться, она спускается по лестнице, застегивая серый атласный спенсер поверх белой блузки и темно-зеленой баскины, пересекает патио и входит в то крыло дома, где располагаются контора и склад.
   – Здравствуйте, дон Эмилио. Какой приятный сюрприз!
   В небольшой удобной приемной, примыкающей к главному кабинету и конторским помещениям, по стенам, отделанным лакированными деревянными панелями, висят в рамках гравюры – морские пейзажи, виды портов английских, испанских, – стоят кресла, диван, часы «Хай энд Эванс», узкий шкаф с четырьмя полками, заставленными коммерческой литературой. Дон Эмилио и его спутник – он помоложе, темноволос и смугл – поднимаются с дивана при появлении хозяйки, ставят на столик китайские фарфоровые чашки с кофе, поданным дворецким Росасом. Лолита Пальма усаживается на свое обычное место – в отцовское кожаное кресло, жестом предлагает гостям присесть:
   – Каким добрым ветром занесло вас ко мне?
   Вопрос адресован старику, но смотрит она при этом на второго: ему лет сорок, волосы и баки у него темные, глаза зеленые, широкие плечи так и распирают синий, слегка потертый на локтях, обтрепанный по обшлагам сюртук с золотыми пуговицами. И руки тоже крепкие и ширококостные. Моряк, вне всяких сомнений. Слишком давно знается Лолита с этой братией, чтобы не отличить ее представителя с первого взгляда.
   – Позволь представить тебе…
   Дон Эмилио проводит церемонию быстро и деловито. Капитан дон Пепе Лобо, мой старинный знакомец. Сейчас в Кадисе и в силу сложившихся обстоятельств – на берегу. Фирма Санчеса Гинеа намерена пригласить его для участия в некоем деле. Ну, ты помнишь. То, о котором мы с тобой недавно говорили на улице Анча.
   – Простите, дон Пепе. Вы позволите?.. На минутку, дон Эмилио.
   Оба поднимаются, когда она встает с кресла и жестом приглашает старика в соседний кабинет. Уже на пороге, прежде чем закрыть за собой дверь, Лолита Пальма окидывает моряка взглядом: Лобо стоит посреди гостиной, вид у него несколько настороженный, но спокойный и любезный. Происходящее словно забавляет его. Этот малый из тех, успевает подумать она, кто улыбается одними глазами.
   – Зачем такие ловушки, дон Эмилио?
   Тот протестует: какие ловушки, дитя мое? Просто хотел, чтобы она познакомилась с этим человеком. Пепе – опытный капитан, отважный, умелый, толковый. Прекрасный момент нанять его: он на мели и согласен будет законтрактоваться на любое корыто, лишь бы плавало. Уже удалось приобрести корабль и выправить патент на… ну, ты помнишь, о чем мы говорили, и к концу месяца он уже сможет выйти в море.
   – Я ведь вам сказала, дон Эмилио, что с корсарами якшаться не желаю.
   – И не якшайся, кто тебя неволит? Всего лишь прими участие. Все прочее – мое дело. Вчера утром я внес залог за судно.
   – И что же это за судно?
   Санчес Гинеа с благодушием человека, совершившего удачное приобретение, начинает расписывать: французский одномачтовый тендер, сто восемьдесят тонн, был захвачен корсаром из Альхесираса и там же продан на торгах двадцать дней назад. Старый, но в превосходном состоянии. Может нести на борту до восьми 6-фунтовых орудий. Раньше назывался «Кольбер», а теперь по созвучию – «Кулебра»[18]. Куплен за двадцать тысяч реалов. Смена такелажа, оружие и боеприпасы потянули еще приблизительно на половину этой суммы.
   – Рейсы будем совершать короткие: из Сан-Висенте до Гаты или, самое дальнее, до Палоса. Поменьше риска и побольше возможностей получить барыш… Деньги верные, твердо обещаю тебе. Две трети нам с тобой – пополам. Треть – капитану и команде. Все абсолютно законно.
   Лолита Пальма глядит на запертую дверь:
   – Что еще известно об этом человеке?
   – В последних рейсах удача от него отвернулась, но моряк он хороший. Во время последней войны ходил Проливом. Командовал шестипушечной шхуной… Поначалу все шло гладко и приносило большой доход… Я-то знаю, потому что был одним из ее совладельцев. Но под конец не повезло: у мыса Трес-Форкас нарвались на английский корвет.
   – Кажется, вы мне что-то рассказывали об этом капитане… Это не он бежал с Гибралтара?
   Дон Эмилио одобрительно смеется – эти воспоминания доставляют ему удовольствие.
   – Он самый. Вместе со своими людьми захватил и угнал тартану. С тех пор уже четыре года плавает на торговых судах, но совсем недавно вдрызг разругался с последним арматором.
   – И с кем же именно?
   – С Игнасио Усселем.
   Старый негоциант, произнося это имя, вздернул брови и взглянул на Лолиту пытливо и многозначительно. Весь Кадис знает, что компания «Пальма и сыновья» не закрыла свой счет по отношению к фирме Игнасио. В пору кризиса девяносто шестого года Томас Пальма, потеряв из-за вероломства Усселя три важных фрахта, был на волосок от разорения. И Лолита Пальма этого не забыла.
   – У нас есть подписанный Регентством корсарский патент на два года, – продолжает дон Эмилио. – Есть корабль на плаву, есть капитан, способный сколотить хороший экипаж. И есть занятое врагом побережье, мимо которого ходят туда-сюда корабли, французские и наши, из оккупированных провинций. Чего еще желать? И еще есть премии за сам факт захвата, не говоря уж о стоимости кораблей и груза.
   – То есть вы, дон Эмилио, подаете это как исполнение патриотического долга?
   Старик добродушно смеется. И это тоже, девочка моя, и это тоже. А заодно и свой интерес блюдется, и ничего дурного здесь нет. И ничего зазорного для коммерческой компании в том, чтобы снарядить корсара. Пусть вспомнит, что и Томас это делал, не моргнув глазом. И старался напакостить англичанам где мог. Стыдиться тут нечего. Это ж не работорговля.
   – Ты ведь знаешь, я располагаю свободными средствами. И что могу найти других партнеров – тоже знаешь. Речь о выгодном помещении капитала. И я, как и раньше, долгом своим почитаю предложить это дело прежде всего тебе.
   Пауза. Лолита Пальма по-прежнему смотрит на дверь.
   – Испробуй его… Потолкуй, узнай, чем дышит, – ободряюще говорит дон Эмилио. – Он человек занятный… Прямой… Мне он как-то пришелся по сердцу.
   – Вы, похоже, склонны всецело ему довериться? Так хорошо его знаете?
   – Мой сын Мигель плавал с ним. В Валенсию и назад. Как раз когда эвакуировали Севилью и творилась черт знает какая паника. Да еще и в шторм попали. Ну так вот, он вернулся в полном восторге от него, все твердил, какой это на редкость толковый и хладнокровный человек… Это он, кстати, узнав, что Пепе – в Кадисе и без работы, посоветовал позвать его в капитаны «Кулебры».
   – Он здешний?
   – Нет, родился на Кубе, насколько я знаю. В Гаване, что ли.
   Лолита Пальма рассматривает свои руки. Все еще красивы – длинные пальцы, не слишком выхоленные, но хорошей формы ногти. А Санчес наблюдает за ней. С задумчивой улыбкой. Потом встряхивает головой и говорит добродушно:
   – В нем, знаешь ли, что-то есть… Какая-то внутренняя потаенная сила… Изюминка какая-то… Он не слишком изыскан, разумеется, может быть, даже немного грубоват… Слово кабальеро к нему не вполне подходит. Уверяют, он не очень-то щепетилен насчет того, что касается юбок.
   – Пощадите, дон Эмилио! В хорошем свете вы его выставляете передо мной, нечего сказать…
   Старик, словно обороняясь, выставил перед собой обе руки:
   – Я говорю все как есть. Знаю тех, кто терпеть его не может и в грош не ставит, и тех, кто отдает ему должное. И, как говорит мой сын, сии последние отдадут за него последнюю рубаху.
   – А женщины? Им что отдавать?
   – Это уж ты сама решай.
   Они переглянулись с улыбкой. У Лолиты она вышла невеселой и какой-то смутной. У дона Эмилио – в ней сквозит удивление и словно бы даже любопытство.
   – Во всяком случае, – договорил он, – мы ведь его не на бал плясать зовем. А на мостик корсара.
 
   Струнный перебор. В свете масляной лампы влажно лоснится смуглая кожа танцовщицы. Черные пряди прилипли ко лбу. Движется, как кобылица в поре, думает Симон Дефоссё. Грязная испанка, темноглазая испанка. Цыганка, наверно, думает он. Здесь все смахивают на цыган.
   – Будем использовать свинец, – говорит он Бертольди.
   Заведение набито битком: здесь драгуны, артиллеристы, моряки, линейная пехота. Только мужчины. Одни офицеры. Сидят на скамьях, табуретах, стульях вокруг залитых вином столов.
   – Капитан… Неужели ты нигде и никогда не забываешь об этом?
   – Как видишь. Везде и всюду помню.
   Махнув рукой – ничего, мол, не попишешь, – Бертольди осушает стакан и тотчас вновь наполняет его из большого кувшина. В воздухе колышутся плотные полотнища серого табачного дыма. Терпко, остро несет потом из-под расстегнутых мундиров, раскрытых на груди сорочек, распахнутых жилетов. Кажется, даже ко вкусу вина – густого, но скверного, которое не веселит, а дурманит, – примешивается этот запах – едкий и какой-то мутный, под стать десяткам взглядов, неотступно следующих за каждым движением женщины, которая, дразняще изгибаясь и раскачиваясь, похлопывая себя по бедрам, пляшет под звон гитар.
   – Ах, сучка… – бормочет Бертольди, не сводя с нее глаз.
   И еще мгновение наблюдает за танцовщицей, лишь потом обернувшись к Дефоссё:
   – Свинец, говорите?
   Капитан кивает. Это единственное решение, говорит он. Инертный свинец. Бомбы по восемьдесят-девяносто фунтов, без пороха, без запальных трубок. Это увеличит дистанцию не менее чем на сотню туаз. А при благоприятном ветре – и того больше.
   – Поражающее действие ничтожно, – напоминает Бертольди.
   – Усилением его займемся позже. Сейчас важно добиться, чтобы долетало до центра города. До площади Сан-Антонио или куда-нибудь поблизости.
   – Решились, значит?
   – Окончательно и бесповоротно.
   Бертольди, пожав плечами, поднимает стакан.
   – В таком случае – за «Фанфана»!
   – Да, за него. – Дефоссё слегка дотрагивается до лейтенантова стакана краешком своего. – За «Фанфана»!
   Гитары смолкают. Гремят рукоплескания. Несутся восторженные выкрики на всех европейских языках. Танцовщица, гибко перегнув стан, отклоняется назад и, еще не успев опустить вскинутую руку, обводит публику взглядом чернейших глаз. Вызывающе и самоуверенно. Она знает, что теперь может выбирать среди тех, кого разожгла своим танцем. Инстинкт или опыт, в отличие от возраста немалый, подсказывают, что любой из присутствующих, стоит ей лишь остановить на нем взгляд, осыплет ей ляжки золотым дождем. Время для этого самое подходящее. Здесь в немалом числе да в нужном месте собрались мужчины в соку, а война вовсе не обязательно означает разорение. По крайней мере, не для всех: не для тех, у кого такое, как у нее, статное тело, такой темный взгляд. Размышляя об этом, Симон Дефоссё шарит глазами по смуглым рукам танцовщицы, замечая, как поблескивают капли пота в корсаже ее платья, с бесстыдной откровенностью выставляющего напоказ груди. Может быть, придет день, когда эта женщина, состарившись и увянув, будет умирать с голоду на какой-нибудь грядущей войне. Но уж не на этой. Достаточно лишь увидеть, как окутывает ее облако похотливых взглядов; с какой алчной расчетливостью, лишь слегка прикрытой деланой скромностью, оба гитариста – кто они ей: отец и брат? кузены? любовники или сутенеры? – сидя на низких стульчиках с инструментами на коленях, озираются по сторонам, улыбаются рукоплесканиям, прикидывают, откуда, из чьего кошелька донесется сегодня вечером самый сладостный звон. Почем пойдет нынче на скудном рынке женского тела предполагаемая честь их дочери, сестры, кузины, любовницы, подопечной, сколько отвалят за нее французские сеньоры, набившиеся в заведение в Пуэрто-Реале. Ибо одно дело отчизна и наш пресветлый государь дон Фернандо и другое – утроба, которая каждый день требует пропитания.
   Выйдя на улицу, Симон Дефоссё и лейтенант Бертольди с облегчением ловят свежий бриз. Кругом темно. Большая часть жителей ушла с появлением императорских войск, и покинутые дома обращены в солдатские казармы, а патио и сады – в конюшни. Разграбленная церковь служит теперь пакгаузом и арсеналом, алтарь разломан и пущен на дрова для бивачных костров.
   – Эта гитана меня разожгла, – замечает Бертольди.
   Улица приводит их на берег моря. Купол безлунных небес над плоскими крышами приземистых домишек – весь в звездных россыпях. В полулиге к востоку, по ту сторону чернеющего пятна бухты виднеются далекие одиночные огоньки в неприятельском арсенале на Карраке и в городке на Исла-де-Леоне. Как это обычно и бывает, осажденные кажутся гораздо беспечней и свободней, нежели осаждающие.
   – За три месяца – ни одного письма, – говорит лейтенант спустя еще несколько минут. – Будь оно все проклято…
   Дефоссё в темноте морщится. Он может без запинки продолжить ход мыслей своего спутника. У него и самого все мысли – об оставленной в Мерце жене. И о сыне, которого не успел даже толком узнать. Уже два года здесь. Да, почти два. А сколько еще – неизвестно.
   – Сволочь испанская, – злобно бормочет Бертольди. – Рвань проклятая, вшивая шпана…
   За последние недели он утратил свое неизменно доброе расположение духа, сделался желчен и раздражителен. Как и Бертольди, как и еще 23 000 французов, размещенных между Санкти-Петри и Чипионой, Дефоссё не знает, что делается сейчас на родине и в остальной Европе. Он располагает лишь слухами, предположениями, толками разной степени достоверности. Туман, одно слово. Относительно свежая газета, недавно выпущенная брошюра, письмо стали редкостью, диковинами, которые ему в руки не попадают. Не получают они и писем от родных, а те – от них. Этому препятствуют геррильеро и просто бандитские шайки, действующие на коммуникациях. Передвигаться по Испании – то же, что по арабскому Востоку: почтальонов и курьеров перехватывают, похищают, убивают среди скал или в лесу, и без неприятных сюрпризов удается странствовать лишь под сильным конвоем. От Хереса до Севильи тянется цепь блокгаузов, но их малочисленные гарнизоны живут в вечном страхе, постоянно оглядываясь и не снимая пальца с курка, ибо в равной степени опасаются и противника, который постоянно кружит где-то поблизости, и местных жителей у себя за спиной. И с приходом темноты мятежники берут безраздельную власть над каждым полем, над каждой дорогой, а тот несчастный, кто рискнет появиться там без надлежащей охраны, угодит в смертельную западню и утром, замученный самым зверским образом, будет найден где-нибудь в дубовой роще, в сосновом перелеске. Так воюют в Испании, так сражаются в Андалусии. Какая там оккупация, видимость одна! И захватчики грозны более репутацией своей, нежели действиями. Части Первого корпуса, осаждающие Кадис, чересчур удалены от главных сил. Отъединенные от всего и вся солдаты будто отбывают ссылку, которая совершенно неизвестно чем кончится в этом враждебном краю, где скука и чувство заброшенности, столь же отупляющие, сколь и одуряющие, словно наркотическое зелье, владеют даже самыми лучшими бойцами, и те наравне со всеми страдают от неприятельского огня, болезней и жестокой ностальгии.
   – Завтра хороним Бувье, – мрачно говорит Бертольди.
   Капитан не отзывается. Тем более что его субалтерн и не намеревался сообщить ему некое новое сведение, но всего лишь высказывает вслух то, что у него на душе. Луи Бувье, лейтенант артиллерии, вместе с которым они проделали путь из Байоны в Мадрид, а потом были откомандированы на батарею в Сан-Диего под Чикланой, не так давно занемог нервным расстройством, вогнавшим его в глубочайшую меланхолию. Два дня назад он схватил чье-то неосмотрительно оставленное ружье, вбежал с ним в барак, сунул ствол в рот и, большим пальцем правой ноги спустив курок, вышиб себе мозги.
   – Черт. Мы с тобой в самой заднице мира…
   Дефоссё по-прежнему молчит. Легкий ветерок несет с собою запахи ила и водорослей – начинается отлив. У крайних домиков поселка смутно виднеются полевые палатки и укрепления, возведенные на тот случай, если неприятель высадит морской десант. Слышно, как перекликаются часовые, негромко ржут лошади в патио, обращенных в полковые конюшни. Бесчисленное множество разных звуков, которые производят тысячи копошащихся в ночи, спящих или бодрствующих людей, сливается в однотонный тихий гул. Армия села перед городом на мель.
   – Что ж, я считаю: со свинцом – это толково придумано… – говорит Бертольди тоном человека, хватающегося за все, что плавает.
   Дефоссё, сделав еще два шага, останавливается, глядит на далекие огни. Мысленно он прокладывает новые траектории, проводит безупречно вычерченные кривые, прекрасные в своем безупречном совершенстве параболы.
   – Это единственный способ увеличить дальность… Завтра попытаемся сместить центр тяжести. Изменим период вращения в канале ствола – может, возымеет действие…
   Снова молчание. Долгое.
   – А знаешь, о чем я думаю, мой капитан?
   – Понятия не имею.
   – О том, что ты никогда не последуешь примеру бедняги Бувье.
   Дефоссё улыбается в темноте. Он знает: его помощник прав. Он не застрелится – до тех пор, по крайней мере, пока есть задачи, подлежащие решению. Это не вопрос упорства или отчаянья. Стальная нить, прочно привязывающая его к здравому смыслу, сплетена из убеждений, а не из чувств. И такие слова, как «долг», «отчизна» или «товарищество», столь важные для Бертольди и других, здесь ни при чем. В его случае речь идет о весах, объемах, долготах, возвышении, плотности, сопротивлении воздуха, вращении. Об аспидной доске и правилах счисления. Обо всем, что позволяет Симону Дефоссё, капитану артиллерии императорской армии, не ломать себе голову сомнениями, не относящимися к сфере чистой техники. Страсти губят людей, но страсти их и спасают. Его страсть – увеличить дистанцию выстрела на семьсот пятьдесят туазов.
 
   В кабинете, под портретом Фердинанда Седьмого – трое. Утренний свет наискось бьет через щель в гардинах, вспыхивает искрами на золотом шитье по вороту, лацканам и обшлагам генеральского мундира.
   – Это все? – спросил командующий океанской эскадрой и военный губернатор Кадиса генерал-лейтенант дон Хуан Мария де Вильявисенсио.
   – Пока все.
   Губернатор аккуратно положил донесение на зеленое сукно стола, смахнул с переносицы очки, заболтавшиеся на продетом в петлицу золотом шнурке, и поднял глаза на Рохелио Тисона:
   – Негусто.
   Тисон покосился на своего непосредственного начальника – главноуправляющего полицией Эусебио Гарсию Пико. Тот – нога на ногу, большой палец правой руки сунут в жилетный карманчик – сидит несколько отдельно, как бы в стороне. Лицо невозмутимо и бесстрастно, словно он размышляет о предметах вполне далеких и материях посторонних и всем видом своим показывает, что оказался здесь случайно – так, мимо шел. Тисон, двадцать минут ожидавший приема, сейчас спрашивает себя, о чем могли беседовать эти двое перед тем, как его пригласили в кабинет.
   – Это трудное дело, ваше превосходительство, – осторожно отвечает он.
   Вильявисенсио продолжает рассматривать его. Генерал-лейтенанту пятьдесят шесть лет. Весьма деятелен, но при этом наделен и тонким политическим чутьем, хотя привержен старинным обычаям и настроен консервативно в отношении новых свобод и безоговорочной лояльности молодому королю, томящемуся во французском плену. Политик даровитый и поворотливый, военный моряк, участвовавший во многих битвах и снискавший себе уважение, губернатор Кадиса – города, где бьется сердце Испании патриотической и мятежной, – Вильявисенсио превосходно находит общий язык со всеми, включая князей церкви и англичан. Его настойчиво прочат в члены нового Регентства, и он будет там, когда нынешнее сложит свои полномочия. Одним словом, Тисон знает: этот человек – в большой силе и с большим будущим.
   – Трудное… – раздумчиво тянет он.
   – Именно так, ваше превосходительство.
   Повисает долгое молчание. Тисону до смерти охота курить, но никто не предлагает. Губернатор, поигрывая очками, снова проглядывает четыре сколотых вместе листка донесения и откладывает в сторону – строго параллельно линии стола и ровно в двух дюймах от края.
   – Вы, значит, уверены, что все три убийства совершил один человек?
   Тисон кратко, в немногих словах, объясняется. Уверенным вообще ни в чем быть нельзя, однако почерк совпадает. И тип жертвы тоже. Очень молоденькие девушки из простонародья. В донесении указано: две были в прислугах, личность третьей установить не удалось. Вероятней всего – беженка, без семьи и определенного рода занятий.