Страница:
— Ладно, сват, не забуду. Ступай, ступай, холодно ведь.
Калитка хлопнула, и в ограде раза два тявкнула собачонка, видимо, для того, чтобы напомнить о своем присутствии.
Ветер стих. Кругом потрескивало и что-то все время скрипело, словно шло по деревне множество лошадей с санями. Где-то пилили дрова. Вот пила попала на сучок и раздались такие звуки, которых зубы боятся. От реки, нарастая, доносился рокот трактора.
— Таисья едет. — кивнула головой Лидия Николаевна, — заколела, наверно? Валенок-то нет, а Юркины не надевает — страшны кажутся.
Уланов прислушался к шуму трактора и, засунув руки вместе с перчатками в боковые карманы полупальто, казавшегося сейчас тонковатым и коротковатым, спросил:
— Лидия Николаевна, а почему Осмолов живет в такой плохой избе? Неужели он лучшую не заработал?
— И не одну, — подтвердила Макариха. — Но в пустые избы не идет он, своя, говорит, ближе к сердцу, а новую выстроить не на что. Здесь деньги водятся у тех, кто в колхозе не работает, но колхозным добром умеет попользоваться. Вообще-то в жилье нужды у нас нет, хоть и не строим. Домов пустых сколько угодно: побросали люди, в город подались. Там в комнатушке ютятся, на квартирах, а назад придуг, когда им калачей напекут.
— Неправда, начали возвращаться. Некоторые уже в своих деревнях работают.
— Но не наши. И рады бы иные, да при таком руководстве не вернутся.
— Хорошо, Лидия Николаевна, мы еще поговорим. А Осмолов заинтересовал меня очень.
— Вот наша с Таисьей изба. Вот вам веник.
Пока Иван Андреевич обметал валенки, а обметал он их очень тщательно, Лидия Николаевна рассказывала:
— Осмолов и фамилии своей не знает. Сирота он пришлый. Кто-то дал ему прозвище, по-видимому, кулак тот, у которого он в детстве коров пас. Видели, у него верхняя губа ровно пчелой укушена, вот по ней и прозвище Губка — получил. С прозвищем дожил до колхоза. Вступать стал — мы ему фамилию всем колхозом придумали, нашу, уральскую. Больше двадцати лет он наших колхозных коров пасет. Из-за него, можно сказать, и стадо у нас было лучшее в районе. Хороший старик. Только Карасева да председателеву жену ненавидит, а те его. К слову, правильно он делает: они только и норовят что-нибудь выбраковать для районного начальства… Вот сюда идите и пригнитесь, а то шишку посадите, тут низко.
Уланов шагнул в сенки, нашарил холодную, скользкую скобу и открыл дверь, обитую тряпками, обмерзшую и оттого тяжелую. Сначала он ничего не мог разглядеть, а когда протер очки, первое, что ему бросилось в глаза, это множество ребят, и все черноглазые.
— Здравствуйте, народ честной! — сняв перчатки, с улыбкой сказал Уланов.
Недружный хор отозвался в ответ.
— У нас тут семейно! — рассмеялась Лидия Николаевна. — А ну, ребята, быстро наводите порядок в избе, и за дровами. Печку топить будем. Иван Андреевич, вы проходите, в ногах правды нет. Перешагивайте тут через которых.
Наговаривая так, Лидия Николаевна развязывала шаль, ногой поправила половик. Затем она поставила трубу на самовар, замела стружки в угол к печке.
«Честной народ» толкался возле нее. Юрий принес с улицы охапку дров и, сбросив галоши, тоже шмыгнул на печь.
— Стоп, старшой! — скомандовала Лидия Николаевна. — Натягивай валенки и шагом марш к Августе, сам знаешь зачем.
— Откуда у вас целая рота и которые ваши? — оглядевшись и попривыкнув к обстановке, спросил Уланов.
— Трое моих-то. Четвертый убежал только что. Его Юрием зовут. А эти вот Якова Качалина. Эти вот трое Августы Сыроежкиной. Та девочка доярки нашей — не с кем оставить дома. А этот вот, большеглазенький — Таисьин. Лидия Николаевна мимоходом прижала к себе упиравшегося Сережку и на ходу продолжала: — И не болеет он, а все тощий. Вот она, интеллигентская-то кровь. Мои вон картошку с солью наворачивают, а кожи на них не хватает, коротка.
— Серьезно, ребята у вас здоровые, особенно этот вот, солидный человек. Тебя как звать?
— Васюхой. А твое как фамиль?
— Моя? Дядя Ваня.
— Это не фамиль, — пробасил Васюха и, заметив какие-то знаки с печки, спросил: — А раз ты начальник, то почему не на «победе» приехал и почему медалев нет?
— Матушки мои родимые! — всплеснула руками Лидия Николаевна. — Вот так грамотей стал! Медалев нет! Медали только такие, как Карасев, цепляют на что попало, а другие хранят до поры до времени. Понятно тебе?
Васюха закивал головой, подтянул штаны и еще что-то хотел спросить, по в это время в избу молнией влетела Тася и, стукая ногой об ногу, начала раздеваться.
— Ой, тетя Лида, как я замерзла, вы бы знали… мочи нет…
Лидия Николаевна обернулась к Уланову, чуть заметно подмигнула и, неся самовар на стол, проговорила:
— На тракторе, да с таким трактористом, да в таких резиновых ботах мерзнуть?! Стыдилась бы говорить. Кто тебе поверит?
— Вы еще измываетесь надо мной? — запричитала Тася и, шагнув из-за печки на свет, вскрикнула: — Ой, Иван Андреевич, он… извините. Не заметила. И Макариха помалкивает. Хоть бы шикнула…
— Да я уж нашикалась.
— А ну вас, тетя Лида, вы всегда меня разыгрываете. Здравствуйте, Иван Андреевич, извините, что я босиком, правда, ноги очень замерзли.
— Да ничего, ничего, грейтесь вон у нечки железной. Ребята крепко ее расшевелили. Бушует, как мартен.
— Ох, благодать какая! — став близко к печке, выдохнула Тася и сморщилась. — Только пальчики щиплет очень.
— Вы их снегом, Таисья Петровна!
— Что Bы, Иван Андреевич, подумать боязно о чем-нибудь холодном. Тетя Лида, у меня топлено или нет?
— Я днем прибегала, затопляла, да сейчас, поди, выстыло. Ночуйте здесь, а чтобы картошка не замерзла в подполье, я вон ребят наряжу еще раз протопить. Сама-то не ходи: небось, все селезенки с мороза дрожат? Много удобрений перевезли?
— Одни сани извести, а навоз целый день развозили. Дорог нет, навоз смерзся. Васька Лихачев, оказывается, сообразительный. Видит, что женщинам тяжело долбить навоз, зацепит тросом кучу, ка-ак попрет! А то гусеницей мерзлое продавит, и скорее получается. Но мало народу, ой мало, а работы, работы… Тетя Лида, не томи, налей чайку.
— Гостя-то постыдись. Кто же вперед гостя угощения просит?
— Он ничего, гость сознательный.
— Эх ты, хохлушка моя, — проходя мимо, ласково теребнула ее за завиток Лидия Николаевна и проворно исчезла в подполье. Ребята с печки единодушно проводили ее взглядом, и среди них началось оживление. Они видели, что Лидия Николаевна спустилась в подполье с вазой. Пустив клуб пара, в избе появился запыхавшийся Юрий.
— В подполье не упади! — предостерегли его с печки. Он вытащил бумажный сверток, из которого торчали мокрые хвосты селедок.
— Вы такие хлопоты развели, — смутился Уланов. — Знал бы, в эмтээс ночевать убрался, неудобно.
Вылезая из подполья, Лидия Николаевна певуче заговорила:
— Стесняться, Иван Андреевич, не следует. Таисья вон тоже пробовала сначала стесняться, да поняла, что это ни к чему. Если хотите знать, в деревне душевные-то разговоры за столом и начинаются. Пришел человек чужой, сел за один стол — и уже свой. У нас говорят: «Не дорого угощение, дорого приглашение». Так что уж чем богаты, милости прошу к столу.
— Что же, покоряюсь, — поднялся Уланов. — Только ребятишки куда уместятся?
— Об этом не горюйте. Ребята обижены не будут.
Но Лидия Николаевна говорила это только так, для проформы. Ребята ее были воспитаны в строгости и за один стол со взрослыми не лезли. Им накрыли на кухне.
Прибежала Августа Сыроежкина и, увидев, как ребятишки работают ложками за кухонным столом, принялась браниться:
— Лидия, зачем моих-то кормишь? Дома ничего не едят, а у тебя мнут, ровно мельницы. Картошка, что ли, тут слаще? Гляди-ко, чего делается! Им ведро на всех-то надо, объедят они тебя.
Тут Августа шагнула в горницу, увидела гостя, сконфузилась, стала извиняться. Поотказывавшись для приличия, она тоже села за стол.
— Наша беда и выручка! — отрекомендовала ее Лидия Николаевна и с оттенком гордости прибавила: — Единственный в райпотребсоюзе продавец, проработавший двадцать лет за прилавком.
— Ну уж ты скажешь, — отмахнулась от нее Августа.
Двадцать лет назад появилась она в «потребиловке» робкой, неповоротливой девкой и, стараясь что-нибудь не уронить, прибирала за прилавком и в помещении. Миша Сыроежкин орудовал за прилавком, с карандашом за ухом, довольный, подвыпивший. Когда не было народу, он посвящал ее в мудросги торгового дела:
— Гляди, Гуска! — поучал ее он и виртуозно бегал пальцами по костяшкам счетов, словно баянист, играющий «барыню». — Примерно шикаладная конфетка стоит двадцать копеек. Ты взяла шикаладку за двадцать, так? Гляди теперь сюда! Двадцать по двадцать! Рупь двадцать! Папиросы брала? Нет. Сорок копеек, — прибавлял он четыре косточки на счетах. — Чай брала? Нет. Пятьдесят копеек и плюс червонец. Что у тебя в кармане лежит? Итого двадцать рублей с гривенником! — подытоживал Миша, довольнехонький тем, что ошарашил ее.
Когда Августа поняла, что своих «отменных» познаний Миша на практике не применяет, пренебрегая теми благами, которые могли сыпаться на него за счет корзиновских жителей, она прониклась к Мише глубокой симпатией, Миша, в свою очередь, почувствовал влечение души к тихой, неиспорченной вниманием со стороны корзиновских парней, уборщице. В один прекрасный момент он сказал, что ей пора замуж. Дальнейшие объяснения были очень отрывисты, невнятны и за давностью лет забылись.
Августа скоро уяснила, что иметь мужа-продавца такого, как Миша Сыроежкин, нет никакого смысла. Свой заработок он расходовал без отрыва от производства, и иногда еще и ей приходилось расходовать свои маленькие сбережения, чтобы покрыть Мишины долги. Было целесообразнее удалить Мишу из магазина и самой занять эту столь искусительную для него должность.
И сколько в Корзиновке с тех пор произошло всяческих событий, сколько людей перебывало на неспокойных должностях, Августа неизменно несла торговую службу.
Всегда эта женщина умела узнать о чужой нужде, помочь людям. Другой раз помощь ее и не велика, да оттого, что ко времени, особенно ценная. Одному она из продуктов что-нибудь в долг отпустит, у другого гость нечаянный, а попотчевать нечем. Поможет человеку, свои деньжонки вложит, но выручит односельчанина. В любое время дня и ночи Августу можно разбудить и попросить товару. Если случался Миша дома, то он клял такого человека и свою жену, ссылался на законы, которые-де попирались в Корзиновке самым беззастенчивым образом.
Люди за добро умели платить добром. Когда в войну случилась недостача, Августу не оставили в беде. При получении на базе товаров какой-то проходимец надул Августу. Правление колхоза, колхозники, все жители близлежащих деревень написали письмо прокурору, сами съездили и просили за нее, а когда прокурор разрешил покрыть недостачу без суда, всем миром собрали деньги, кто сколько мог.
К удивлению своему, Уланов чувствовал себя за столом, среди женщин, как дома. Простота, неподдельная искренность его собеседниц невольно располагали к ним. До сегодняшнего вечера он чувствовал себя стесненно в обществе женищн. Он умел легко и свободно держаться на производстве, с горожанами, особенно с мужчинами. Уланову казалось, что он не вдруг сможет найти общий язык с деревенскими жителями. Такое ощущение порождало отчуждение, и с болью в душе воспринимались намеки на то, что-де в селе он — залетная птица. А вот сейчас Иван Андреевич совсем ясно осознал, что его роднит с деревенскими жителями общность интересов, единое дело. И когда он понял, что работа его в селе — дело не временное, что от него многого ждуг, от него многое зависит, когда он почувствовал себя частицей большого коллектива, земля под ногами стала казаться ему тверже.
Да, здесь не тот коллектив, который собирается в цехе. Колхозный народ разбросан по деревням, мало общается между собой, по все-таки коллектив есть. Его нужно собрать, заново сколотить. Народ здешний мало похож на цеховой. Есть люди, с которыми ему предстоит воевать, которых не сразу поймешь, проймешь и раскусишь. Но Уланову было уже и то отрадно, что вот эти три женщины готовы всегда прийти на помощь, взяться за любое дело, пусть даже самое трудное. «Если такому народу вручить колхозные дела, можно будет работать и корчевать всякую нечисть, успевшую пустить корни в деревенскую жизнь», — размышлял Иван Андреевич.
За столом о многом переговорили. Уланов теперь почти ясно представлял себе положение, в котором находился корзиновский колхоз. Тася больше слушала. Она лишь изредка вставляла свои замечания, иногда поддакивала Лидии Николаевне. Уланов ел с аппетитом и поглядывал на нее, как бы приглашая принять участие в разговоре.
— Я времени попусту не теряю, — сказала Тася и кивнула на чашку с картофелем, — и вам не советую особенно в рассуждения пускаться, тут народ проворный.
Разогревшись, она беспрестанно шмыгала носом, часто доставала из-за рукава платок. Поужинали. Августа одела своих ребятишек и ушла. Уланов закурил.
— Что же это вы не бережете себя, Таисья Петровна? — с укором сказал он. — Если не можете из зарплаты выкроить денег на валенки, попросили бы ссуду. Нельзя же в морозы работать в этих скороходах.
— Я закаленная, — отшугилась Тася.
— Напрасно храбритесь, — упрекнул ее Уланов и в силу давней привычки зашагал по избе от стола до порога и обратно. — Ну, а как живется, работается? Вижу, мира у вас с председателем нет.
— Не говорите, — махнула рукой Тася. — Я начинаю у себя обнаруживать дурные черты в характере. Раньше как-то не приглядывалась к себе, а теперь приходится. Вот испортила отношения с колхозным начальством.
— Если только с начальством, то для агронома это еще полбеды. Может, я неправ?
— Если бы только с начальством, я бы и не чихала сейчас.
— Признаться, я всегда думал, что вы принадлежите к числу тех счастливых людей, которые могут вызвать сочувствие, возможно, снисходительность, но не злобливость.
— Именно снисходительность! Это сильней всего за живое берет. Да и не это больше, а глухая стена какая-то. Хорошо имегь такого противника, которого сразу раскусишь и уже можно с ним побороться. А вот ехидная улыбочка, подковырка… и противника-то будто бы нет. Вон иные слушают меня, соглашаются, даже в гости приглашают, а делают все по-своему. В глаза называют: «Товарищ агрономша», а за глаза — «Кнопка».
— Трудно обживаться в деревне, трудно, — заключил Уланов, и Тася поняла, что он это не только о ней.
— Самое скверное, что чувствую я себя здесь между небом и землей, продолжала она. — Я не колхозная — эмтээсовская. Поэтому ко мне относятся, как к разным докучливым уполномоченным. Агроном тогда агроном, когда правление с ним считается и через него осуществляет все полевые работы, согласует будущие планы. Чтобы он не был, как слепой котенок. Если председатель правления не самодур, подменяющий собой и правление, и агронома, тогда так и будет. А попробуйте с нашим договориться. Он все выслушает, внимательно выслушает, а у самого вид такой, будто он говорит: «Цыпа! Чего ты мельтешишь перед глазами? Получаешь зарплату — и ладно». Заговорила я с ним об укрупнении полей. Хочется к песне хоть частично ликвидировать эту лоскутную сетку, навести хотя бы относительный порядок в севооборотах. А он мне в ответ намеки бросает. Мол, все мы так горячились и мечтали произвести революцию в земледелии!
— Да, так и в самом деле можно себя лишним человеком почувствовать.
— Нет, не то чтобы лишним, а не необходимым. Вы понимаете, вот я работаю, бегаю, выискиваю себе дело и все кажется: это только мне и нужно. Понимаете? Очень уж больно сознавать, что и без меня при нужде могут обойтись. Я ведь мечтала, много возлагала надежд на эту мою первую, большую работу.
— Наговаривай на себя, наговаривай, — зашумела из горницы Лидия Николаевна. Она взбивала подушки и, очевидно, не пропускала ни одного слова. — Не слушайте вы ее, Иван Андреевич. Чисто девичья привычка прибедняться. Это она оттого, что гриппует. Ну немного пусть, да уже успела сделать: сумела познакомиться с людьми, занятия с молодыми наладила, вывозку удобрения тоже, шефство леспромхоза над бригадами организовала. Разве же это не дело? Чего ты, в самом деле, хотела сразу переворот в Корзиновке произвести?
— Да нет, куда мне? Я просто нe могу удовлетвориться тем, что делаю. Мало этого, очень мало.
— А ну тебя. Не хочу слушать и ругаться при госте. Эй, ребята, долой с печки на свое место, пусть там агрономша погреется, а то у нее эта, как ее, мигрень от насморка.
Уланов рассмеялся;
— В самом деле, Таисья Петровна, вид у вас усталый. Кстати, раз уж вы были в леспромхозе, у меня к вам предложение.
— Пожалуйста.
— Директор леспромхоза — мой старый знакомый. Видел я его недавно, и он очень просил меня прислать Лихачева, чтобы тот помог организовать кружок художественной самодеятельности, и человека, который бы прочитал лекцию о выращивании овощей в уральских условиях. У них там много переселенцев приехало, они желают поучиться. Может быть, вы согласитесь?
— Что вы? Что вы, я никаких лекций не читала!
— Вот вам первая возможность. Подготовитесь и прочтете. Людей поучите и сами в аудитории держаться приучитесь. Агроному это тоже необходимо. Договорились?
Тася ответила не сразу. Она приложила пальцы к горящему виску, потерла его.
— Знаете что, Иван Андреевич, я, пожалуй, поеду, но только дня через три-четыре. Надумали мы тут провести молодежное собрание. Мне на нем быть необходимо.
— Отлично. Такие вещи я от всей души приветствую и постараюсь обязательно на этом собрании быть. Тася задумалась, потом подняла на Уланова глаза:
— Вы меня извините, Иван Андреевич, но на это собрание я попрошу вас не приезжать. Нам надо собраться одним, поговорить обо всем неофициально. Это даже не собрание будет, а скорее молодежный вечер. Наша задача создать коллектив, сгрудиться. Потом уж милости просим, а сейчас, извините, ребята засмущаются, будут чинно держаться…
— Хорошо, хорошо, соглашаюсь и на это. — Иван Андреевич прошелся по комнате, остановился против Таси. — Но, знаете, не удержусь, чтобы дать совет. Уж такая у меня нынче должность, — развел он руками. — Так вот, коллектив создается в труде, по своему опыту знаю. И вы поменьше заседайте, а побольше работайте, веселитесь. С вывозкой удобрений у вас дела обстоят неважно. Вот вам случай. Бросьте клич: на воскресник!
Иван Андреевич зашагал по комнате, увлекся и заявил, что свяжется с секретарем комсомольской организации завода, чтобы заводская молодежь тоже приехала на воскресник. Таким образом начнется содружество сельской и городской молодежи, а это сейчас очень важно.
— Да, это было бы просто здорово, если бы нам удалось сдружиться с городскими комсомольцами, — обрадовалась Тася.
— К следующему воскресенью готовьтесь. А пока проводите собрание — и в леспромхоз. Долго там не задерживайтесь. Кстати, я выкупаю своему другу подписные издания и новинки приобретаю. Вы не откажетесь их передать?
— Сделайте одолжение, присылайте. Передам с радостью. А сейчас спокойной ночи, Иван Андреевич.
— Спокойной ночи.
Тася забралась на печь. Лидия Николаевна дала ей какой-то порошок в пожелтевшей от времени бумажке.
Тася проглотила его и очумело замотала головой.
Порошок был до одури горький. Лидия Николаевна заботливо укутала ее одеялом, набросила полушубок.
— Не расхворайся, хохлушка моя, — потрепала она по голове Тасю, грейся как следует и спи.
Лидия Николаевна осторожно спустилась с приступков, ушла в горницу. Тася слышала, как там еще долго разговаривали вполголоса. В разгоряченной голове ее быстро или медленно, как на тормозах, проплывали разные события и люди. Можно было подумать, что кто-то без разбора склеил разнообразные кадры в одну ленту и она разматывалась, показывая в хаотическом нагромождении немые и бессмысленные картины.
Тася открывала глаза, и видения исчезали. Но все чаще и чаще возникало перед ней одно и то же лицо с тонкими чертами, в которых таилась молчаливая печаль. Лихачев? Да, да, это он. Вот и папироска у него картинно торчит в уголке рта, и зубы сверкают на чумазом лице, и балагурит он беспрестанно. Бесшабашный парень! А глаза у него невеселые. Никак не распознаешь: что затаилось в этих глазах?
Уже много дней проработала Тася вместе с Лихачевым. Они по-прежнему острословят, будто находят в этом удовлетворение. А у Таси вовсе нет желания донимать его колкостями. Ей спросить хочется, что у него на душе, отчего он вдруг то озорной сделается, то злой, то молчаливый и замкнугый.
И странное дело. При всей своей неуравновешенности, Лихачев ни разу не позволил по отношению к Тасе какой-нибудь гадости. Наоборот, он с шутками и прибаутками умел незаметно услужить, вовремя прийти на помощь. С каждым днем Тася все больше проникалась к нему уважением и доверием. А то плохое, что говорилось при ней о Лихачеве, она уже не могла принимать безоговорочно. Она ведь иной раз, пусть не всегда, уже различала за его поступками что-то скрытое от других. А скрывает он как раз то, что иные люди стремятся выложить напоказ, и щедро разбрасывается тем, чего другие не только показывать, но и признавать в себе не желают. «Интересные люди живут на свете, — уже в полусне размышляла Тася. — Они, как огромная тайга, в которой все деревья издали похожи друг на друга, а на самом деле разные, со своими корневищами, со своей сердцевиной».
И вот уже перед Тасей возникла тайга, огромная, неоглядная, зеленая. Качалось, ходило зеленое море тайги, ходили из стороны в сторону вершины елей и пихт, скрипели старые, окостенелые сухостоины.
А у ног Таси прилегли тихие сумерки. Хвоя рыжая и особенно заметная в этих сумерках, ох и горячая же она! Колет хвоя и жжет, кругом колет, всю колет. Надо бы подняться, перелечь на другое место, но хвоя горячая, а Тасе велели хорошо прогреться, она немного простыла. Сверху к ней с тихим шорохом склоняется суковатая елка. Но туг же елка расползается, и на ее месте уже Васька Лихачев. На голове у него венок из хвойных веток. Он снимает его, церемонно раскланивается, прикладывая к груди уже не венок, а затрепанную кепчонку. Отовсюду у него торчат сучки. Тася тянется, хочет их обломать, но Лихачев болезненно морщится, а потом с хохотом убегает и, прислонившись к большому дереву, прячется за ним. Тася беззвучно зовет его: «Вася, Вася, не смейся, я ведь вижу, по глазам вижу — тебе не хочется смеяться». И тут же на Тасю с шумом и треском начинает валиться та самая ель, за которой спрятался Лихачев. Тася вздрагивает, пытается вскочить и просыпается.
Полушубок и одеяло, зацепив ворох лучины, свалились с печки. Тася бесшумно спустилась, подняла одежду и снова улеглась. В горнице все еще горел свет. «О чем это они так долго судачат?» — погружаясь в горячечный сон, подумала Тася.
А Лидия Николаевна и Уланов переговорили о многом. Уланов больше слушал. Сегодня он узнал о том, как создавался колхоз «Уральский партизан» и как он захудал. И, пожалуй, только сейчас Уланов начал сознавать со всей полнотой, какая огромная работа предстоит в сельском хозяйстве. И вспомнил он отца, который почему-то лучше сына знал, как здесь трудно.
Лидия Николаевна просила подсоблять и сама давала совет, с чего начать, как подсоблять. Прежде всего надо было привести в порядок то, что имелось в хозяйстве, заставить трудиться всех, кто числится в колхозе, рассчитаться с долгами и создать фонд, из которого можно было бы авансировать колхозников хотя бы раз в квартал, сделать так, чтобы члены артели были заинтересованы в трудодне, надеялись на него. До весны необходимо провести проверку приусадебных участков, забрать их у тех, кто не работает в колхозе, отрезать излишки у лодырей, изъять незаконно захваченные сенокосные угодья.
— Но самое главное сейчас — это сохранить скот, семена, вывезти удобрения на поля, распланировать как следует посевы и как-то людей в колхоз вернуть. Без людей ничего не сделать. Корма у нас уже кончаются. Если не принять срочные меры, падеж скота начнется раньше, чем в прошлом соду.
— Что же вы подразумеваете, Лидия Николаевна, под срочными мерами?
Лидия Николаевна опустила глаза, помедлила:
— Я предлагаю замер сена во дворах колхозников и изъять в пользу колхоза излишки.
— Это как?
— А очень просто. Полагается человеку на трудодень семьсот граммов сена, а трудодней у него всего сто, вот и оставить ему семьдесят килограммов, а остальное с повети забрать.
— Х-м, вы уж слишком круто.
— Иначе нельзя, Иван Андреевич. Коров у добросовестных колхозников почти нет. Из-за налогов, из-за бескормицы и колхозных беспорядков лишились мы их. Смешно сказать — деревенские ребятишки ныне едят молока меньше городских. Честные люди от реквизиции не пострадают. Мы будем забирать корма у тех, кто их украл у нас же, кто за спиной колхоза спрятался. Мне таких не жалко.
— Да-а, единоличников в колхозах развелось, как опят на гнилом пне. Приспособились как-то, на глазах у всех приспособились!
— Сорняк, он приспособится, для него рыхлить почву не надо. Так вот этой мерой мы сможем обойтись пока и продержать скот. А дальше уж надежда на власти. Помогайте хлопотать нам надежную ссуду и закупать корма в Сибири. — Лидия Николаевна усмехнулась, подперла лицо рукой. — Немыслимые вещи в колхозе начались — начальство ни мычит, ни телится, а нам приходится обо всем заботиться. Поделом! Не надо было руки опускать, поглядывать нужно было, вести как следует хозяйство. Понадеялись на Птахина, а он узнавать нас перестал. Ой, Иван Андреевич, — спохватилась Лидия Николаевна, — петухи ведь скоро запоют. Отдыхайте ложитесь.
Калитка хлопнула, и в ограде раза два тявкнула собачонка, видимо, для того, чтобы напомнить о своем присутствии.
Ветер стих. Кругом потрескивало и что-то все время скрипело, словно шло по деревне множество лошадей с санями. Где-то пилили дрова. Вот пила попала на сучок и раздались такие звуки, которых зубы боятся. От реки, нарастая, доносился рокот трактора.
— Таисья едет. — кивнула головой Лидия Николаевна, — заколела, наверно? Валенок-то нет, а Юркины не надевает — страшны кажутся.
Уланов прислушался к шуму трактора и, засунув руки вместе с перчатками в боковые карманы полупальто, казавшегося сейчас тонковатым и коротковатым, спросил:
— Лидия Николаевна, а почему Осмолов живет в такой плохой избе? Неужели он лучшую не заработал?
— И не одну, — подтвердила Макариха. — Но в пустые избы не идет он, своя, говорит, ближе к сердцу, а новую выстроить не на что. Здесь деньги водятся у тех, кто в колхозе не работает, но колхозным добром умеет попользоваться. Вообще-то в жилье нужды у нас нет, хоть и не строим. Домов пустых сколько угодно: побросали люди, в город подались. Там в комнатушке ютятся, на квартирах, а назад придуг, когда им калачей напекут.
— Неправда, начали возвращаться. Некоторые уже в своих деревнях работают.
— Но не наши. И рады бы иные, да при таком руководстве не вернутся.
— Хорошо, Лидия Николаевна, мы еще поговорим. А Осмолов заинтересовал меня очень.
— Вот наша с Таисьей изба. Вот вам веник.
Пока Иван Андреевич обметал валенки, а обметал он их очень тщательно, Лидия Николаевна рассказывала:
— Осмолов и фамилии своей не знает. Сирота он пришлый. Кто-то дал ему прозвище, по-видимому, кулак тот, у которого он в детстве коров пас. Видели, у него верхняя губа ровно пчелой укушена, вот по ней и прозвище Губка — получил. С прозвищем дожил до колхоза. Вступать стал — мы ему фамилию всем колхозом придумали, нашу, уральскую. Больше двадцати лет он наших колхозных коров пасет. Из-за него, можно сказать, и стадо у нас было лучшее в районе. Хороший старик. Только Карасева да председателеву жену ненавидит, а те его. К слову, правильно он делает: они только и норовят что-нибудь выбраковать для районного начальства… Вот сюда идите и пригнитесь, а то шишку посадите, тут низко.
Уланов шагнул в сенки, нашарил холодную, скользкую скобу и открыл дверь, обитую тряпками, обмерзшую и оттого тяжелую. Сначала он ничего не мог разглядеть, а когда протер очки, первое, что ему бросилось в глаза, это множество ребят, и все черноглазые.
— Здравствуйте, народ честной! — сняв перчатки, с улыбкой сказал Уланов.
Недружный хор отозвался в ответ.
— У нас тут семейно! — рассмеялась Лидия Николаевна. — А ну, ребята, быстро наводите порядок в избе, и за дровами. Печку топить будем. Иван Андреевич, вы проходите, в ногах правды нет. Перешагивайте тут через которых.
Наговаривая так, Лидия Николаевна развязывала шаль, ногой поправила половик. Затем она поставила трубу на самовар, замела стружки в угол к печке.
«Честной народ» толкался возле нее. Юрий принес с улицы охапку дров и, сбросив галоши, тоже шмыгнул на печь.
— Стоп, старшой! — скомандовала Лидия Николаевна. — Натягивай валенки и шагом марш к Августе, сам знаешь зачем.
— Откуда у вас целая рота и которые ваши? — оглядевшись и попривыкнув к обстановке, спросил Уланов.
— Трое моих-то. Четвертый убежал только что. Его Юрием зовут. А эти вот Якова Качалина. Эти вот трое Августы Сыроежкиной. Та девочка доярки нашей — не с кем оставить дома. А этот вот, большеглазенький — Таисьин. Лидия Николаевна мимоходом прижала к себе упиравшегося Сережку и на ходу продолжала: — И не болеет он, а все тощий. Вот она, интеллигентская-то кровь. Мои вон картошку с солью наворачивают, а кожи на них не хватает, коротка.
— Серьезно, ребята у вас здоровые, особенно этот вот, солидный человек. Тебя как звать?
— Васюхой. А твое как фамиль?
— Моя? Дядя Ваня.
— Это не фамиль, — пробасил Васюха и, заметив какие-то знаки с печки, спросил: — А раз ты начальник, то почему не на «победе» приехал и почему медалев нет?
— Матушки мои родимые! — всплеснула руками Лидия Николаевна. — Вот так грамотей стал! Медалев нет! Медали только такие, как Карасев, цепляют на что попало, а другие хранят до поры до времени. Понятно тебе?
Васюха закивал головой, подтянул штаны и еще что-то хотел спросить, по в это время в избу молнией влетела Тася и, стукая ногой об ногу, начала раздеваться.
— Ой, тетя Лида, как я замерзла, вы бы знали… мочи нет…
Лидия Николаевна обернулась к Уланову, чуть заметно подмигнула и, неся самовар на стол, проговорила:
— На тракторе, да с таким трактористом, да в таких резиновых ботах мерзнуть?! Стыдилась бы говорить. Кто тебе поверит?
— Вы еще измываетесь надо мной? — запричитала Тася и, шагнув из-за печки на свет, вскрикнула: — Ой, Иван Андреевич, он… извините. Не заметила. И Макариха помалкивает. Хоть бы шикнула…
— Да я уж нашикалась.
— А ну вас, тетя Лида, вы всегда меня разыгрываете. Здравствуйте, Иван Андреевич, извините, что я босиком, правда, ноги очень замерзли.
— Да ничего, ничего, грейтесь вон у нечки железной. Ребята крепко ее расшевелили. Бушует, как мартен.
— Ох, благодать какая! — став близко к печке, выдохнула Тася и сморщилась. — Только пальчики щиплет очень.
— Вы их снегом, Таисья Петровна!
— Что Bы, Иван Андреевич, подумать боязно о чем-нибудь холодном. Тетя Лида, у меня топлено или нет?
— Я днем прибегала, затопляла, да сейчас, поди, выстыло. Ночуйте здесь, а чтобы картошка не замерзла в подполье, я вон ребят наряжу еще раз протопить. Сама-то не ходи: небось, все селезенки с мороза дрожат? Много удобрений перевезли?
— Одни сани извести, а навоз целый день развозили. Дорог нет, навоз смерзся. Васька Лихачев, оказывается, сообразительный. Видит, что женщинам тяжело долбить навоз, зацепит тросом кучу, ка-ак попрет! А то гусеницей мерзлое продавит, и скорее получается. Но мало народу, ой мало, а работы, работы… Тетя Лида, не томи, налей чайку.
— Гостя-то постыдись. Кто же вперед гостя угощения просит?
— Он ничего, гость сознательный.
— Эх ты, хохлушка моя, — проходя мимо, ласково теребнула ее за завиток Лидия Николаевна и проворно исчезла в подполье. Ребята с печки единодушно проводили ее взглядом, и среди них началось оживление. Они видели, что Лидия Николаевна спустилась в подполье с вазой. Пустив клуб пара, в избе появился запыхавшийся Юрий.
— В подполье не упади! — предостерегли его с печки. Он вытащил бумажный сверток, из которого торчали мокрые хвосты селедок.
— Вы такие хлопоты развели, — смутился Уланов. — Знал бы, в эмтээс ночевать убрался, неудобно.
Вылезая из подполья, Лидия Николаевна певуче заговорила:
— Стесняться, Иван Андреевич, не следует. Таисья вон тоже пробовала сначала стесняться, да поняла, что это ни к чему. Если хотите знать, в деревне душевные-то разговоры за столом и начинаются. Пришел человек чужой, сел за один стол — и уже свой. У нас говорят: «Не дорого угощение, дорого приглашение». Так что уж чем богаты, милости прошу к столу.
— Что же, покоряюсь, — поднялся Уланов. — Только ребятишки куда уместятся?
— Об этом не горюйте. Ребята обижены не будут.
Но Лидия Николаевна говорила это только так, для проформы. Ребята ее были воспитаны в строгости и за один стол со взрослыми не лезли. Им накрыли на кухне.
Прибежала Августа Сыроежкина и, увидев, как ребятишки работают ложками за кухонным столом, принялась браниться:
— Лидия, зачем моих-то кормишь? Дома ничего не едят, а у тебя мнут, ровно мельницы. Картошка, что ли, тут слаще? Гляди-ко, чего делается! Им ведро на всех-то надо, объедят они тебя.
Тут Августа шагнула в горницу, увидела гостя, сконфузилась, стала извиняться. Поотказывавшись для приличия, она тоже села за стол.
— Наша беда и выручка! — отрекомендовала ее Лидия Николаевна и с оттенком гордости прибавила: — Единственный в райпотребсоюзе продавец, проработавший двадцать лет за прилавком.
— Ну уж ты скажешь, — отмахнулась от нее Августа.
Двадцать лет назад появилась она в «потребиловке» робкой, неповоротливой девкой и, стараясь что-нибудь не уронить, прибирала за прилавком и в помещении. Миша Сыроежкин орудовал за прилавком, с карандашом за ухом, довольный, подвыпивший. Когда не было народу, он посвящал ее в мудросги торгового дела:
— Гляди, Гуска! — поучал ее он и виртуозно бегал пальцами по костяшкам счетов, словно баянист, играющий «барыню». — Примерно шикаладная конфетка стоит двадцать копеек. Ты взяла шикаладку за двадцать, так? Гляди теперь сюда! Двадцать по двадцать! Рупь двадцать! Папиросы брала? Нет. Сорок копеек, — прибавлял он четыре косточки на счетах. — Чай брала? Нет. Пятьдесят копеек и плюс червонец. Что у тебя в кармане лежит? Итого двадцать рублей с гривенником! — подытоживал Миша, довольнехонький тем, что ошарашил ее.
Когда Августа поняла, что своих «отменных» познаний Миша на практике не применяет, пренебрегая теми благами, которые могли сыпаться на него за счет корзиновских жителей, она прониклась к Мише глубокой симпатией, Миша, в свою очередь, почувствовал влечение души к тихой, неиспорченной вниманием со стороны корзиновских парней, уборщице. В один прекрасный момент он сказал, что ей пора замуж. Дальнейшие объяснения были очень отрывисты, невнятны и за давностью лет забылись.
Августа скоро уяснила, что иметь мужа-продавца такого, как Миша Сыроежкин, нет никакого смысла. Свой заработок он расходовал без отрыва от производства, и иногда еще и ей приходилось расходовать свои маленькие сбережения, чтобы покрыть Мишины долги. Было целесообразнее удалить Мишу из магазина и самой занять эту столь искусительную для него должность.
И сколько в Корзиновке с тех пор произошло всяческих событий, сколько людей перебывало на неспокойных должностях, Августа неизменно несла торговую службу.
Всегда эта женщина умела узнать о чужой нужде, помочь людям. Другой раз помощь ее и не велика, да оттого, что ко времени, особенно ценная. Одному она из продуктов что-нибудь в долг отпустит, у другого гость нечаянный, а попотчевать нечем. Поможет человеку, свои деньжонки вложит, но выручит односельчанина. В любое время дня и ночи Августу можно разбудить и попросить товару. Если случался Миша дома, то он клял такого человека и свою жену, ссылался на законы, которые-де попирались в Корзиновке самым беззастенчивым образом.
Люди за добро умели платить добром. Когда в войну случилась недостача, Августу не оставили в беде. При получении на базе товаров какой-то проходимец надул Августу. Правление колхоза, колхозники, все жители близлежащих деревень написали письмо прокурору, сами съездили и просили за нее, а когда прокурор разрешил покрыть недостачу без суда, всем миром собрали деньги, кто сколько мог.
К удивлению своему, Уланов чувствовал себя за столом, среди женщин, как дома. Простота, неподдельная искренность его собеседниц невольно располагали к ним. До сегодняшнего вечера он чувствовал себя стесненно в обществе женищн. Он умел легко и свободно держаться на производстве, с горожанами, особенно с мужчинами. Уланову казалось, что он не вдруг сможет найти общий язык с деревенскими жителями. Такое ощущение порождало отчуждение, и с болью в душе воспринимались намеки на то, что-де в селе он — залетная птица. А вот сейчас Иван Андреевич совсем ясно осознал, что его роднит с деревенскими жителями общность интересов, единое дело. И когда он понял, что работа его в селе — дело не временное, что от него многого ждуг, от него многое зависит, когда он почувствовал себя частицей большого коллектива, земля под ногами стала казаться ему тверже.
Да, здесь не тот коллектив, который собирается в цехе. Колхозный народ разбросан по деревням, мало общается между собой, по все-таки коллектив есть. Его нужно собрать, заново сколотить. Народ здешний мало похож на цеховой. Есть люди, с которыми ему предстоит воевать, которых не сразу поймешь, проймешь и раскусишь. Но Уланову было уже и то отрадно, что вот эти три женщины готовы всегда прийти на помощь, взяться за любое дело, пусть даже самое трудное. «Если такому народу вручить колхозные дела, можно будет работать и корчевать всякую нечисть, успевшую пустить корни в деревенскую жизнь», — размышлял Иван Андреевич.
За столом о многом переговорили. Уланов теперь почти ясно представлял себе положение, в котором находился корзиновский колхоз. Тася больше слушала. Она лишь изредка вставляла свои замечания, иногда поддакивала Лидии Николаевне. Уланов ел с аппетитом и поглядывал на нее, как бы приглашая принять участие в разговоре.
— Я времени попусту не теряю, — сказала Тася и кивнула на чашку с картофелем, — и вам не советую особенно в рассуждения пускаться, тут народ проворный.
Разогревшись, она беспрестанно шмыгала носом, часто доставала из-за рукава платок. Поужинали. Августа одела своих ребятишек и ушла. Уланов закурил.
— Что же это вы не бережете себя, Таисья Петровна? — с укором сказал он. — Если не можете из зарплаты выкроить денег на валенки, попросили бы ссуду. Нельзя же в морозы работать в этих скороходах.
— Я закаленная, — отшугилась Тася.
— Напрасно храбритесь, — упрекнул ее Уланов и в силу давней привычки зашагал по избе от стола до порога и обратно. — Ну, а как живется, работается? Вижу, мира у вас с председателем нет.
— Не говорите, — махнула рукой Тася. — Я начинаю у себя обнаруживать дурные черты в характере. Раньше как-то не приглядывалась к себе, а теперь приходится. Вот испортила отношения с колхозным начальством.
— Если только с начальством, то для агронома это еще полбеды. Может, я неправ?
— Если бы только с начальством, я бы и не чихала сейчас.
— Признаться, я всегда думал, что вы принадлежите к числу тех счастливых людей, которые могут вызвать сочувствие, возможно, снисходительность, но не злобливость.
— Именно снисходительность! Это сильней всего за живое берет. Да и не это больше, а глухая стена какая-то. Хорошо имегь такого противника, которого сразу раскусишь и уже можно с ним побороться. А вот ехидная улыбочка, подковырка… и противника-то будто бы нет. Вон иные слушают меня, соглашаются, даже в гости приглашают, а делают все по-своему. В глаза называют: «Товарищ агрономша», а за глаза — «Кнопка».
— Трудно обживаться в деревне, трудно, — заключил Уланов, и Тася поняла, что он это не только о ней.
— Самое скверное, что чувствую я себя здесь между небом и землей, продолжала она. — Я не колхозная — эмтээсовская. Поэтому ко мне относятся, как к разным докучливым уполномоченным. Агроном тогда агроном, когда правление с ним считается и через него осуществляет все полевые работы, согласует будущие планы. Чтобы он не был, как слепой котенок. Если председатель правления не самодур, подменяющий собой и правление, и агронома, тогда так и будет. А попробуйте с нашим договориться. Он все выслушает, внимательно выслушает, а у самого вид такой, будто он говорит: «Цыпа! Чего ты мельтешишь перед глазами? Получаешь зарплату — и ладно». Заговорила я с ним об укрупнении полей. Хочется к песне хоть частично ликвидировать эту лоскутную сетку, навести хотя бы относительный порядок в севооборотах. А он мне в ответ намеки бросает. Мол, все мы так горячились и мечтали произвести революцию в земледелии!
— Да, так и в самом деле можно себя лишним человеком почувствовать.
— Нет, не то чтобы лишним, а не необходимым. Вы понимаете, вот я работаю, бегаю, выискиваю себе дело и все кажется: это только мне и нужно. Понимаете? Очень уж больно сознавать, что и без меня при нужде могут обойтись. Я ведь мечтала, много возлагала надежд на эту мою первую, большую работу.
— Наговаривай на себя, наговаривай, — зашумела из горницы Лидия Николаевна. Она взбивала подушки и, очевидно, не пропускала ни одного слова. — Не слушайте вы ее, Иван Андреевич. Чисто девичья привычка прибедняться. Это она оттого, что гриппует. Ну немного пусть, да уже успела сделать: сумела познакомиться с людьми, занятия с молодыми наладила, вывозку удобрения тоже, шефство леспромхоза над бригадами организовала. Разве же это не дело? Чего ты, в самом деле, хотела сразу переворот в Корзиновке произвести?
— Да нет, куда мне? Я просто нe могу удовлетвориться тем, что делаю. Мало этого, очень мало.
— А ну тебя. Не хочу слушать и ругаться при госте. Эй, ребята, долой с печки на свое место, пусть там агрономша погреется, а то у нее эта, как ее, мигрень от насморка.
Уланов рассмеялся;
— В самом деле, Таисья Петровна, вид у вас усталый. Кстати, раз уж вы были в леспромхозе, у меня к вам предложение.
— Пожалуйста.
— Директор леспромхоза — мой старый знакомый. Видел я его недавно, и он очень просил меня прислать Лихачева, чтобы тот помог организовать кружок художественной самодеятельности, и человека, который бы прочитал лекцию о выращивании овощей в уральских условиях. У них там много переселенцев приехало, они желают поучиться. Может быть, вы согласитесь?
— Что вы? Что вы, я никаких лекций не читала!
— Вот вам первая возможность. Подготовитесь и прочтете. Людей поучите и сами в аудитории держаться приучитесь. Агроному это тоже необходимо. Договорились?
Тася ответила не сразу. Она приложила пальцы к горящему виску, потерла его.
— Знаете что, Иван Андреевич, я, пожалуй, поеду, но только дня через три-четыре. Надумали мы тут провести молодежное собрание. Мне на нем быть необходимо.
— Отлично. Такие вещи я от всей души приветствую и постараюсь обязательно на этом собрании быть. Тася задумалась, потом подняла на Уланова глаза:
— Вы меня извините, Иван Андреевич, но на это собрание я попрошу вас не приезжать. Нам надо собраться одним, поговорить обо всем неофициально. Это даже не собрание будет, а скорее молодежный вечер. Наша задача создать коллектив, сгрудиться. Потом уж милости просим, а сейчас, извините, ребята засмущаются, будут чинно держаться…
— Хорошо, хорошо, соглашаюсь и на это. — Иван Андреевич прошелся по комнате, остановился против Таси. — Но, знаете, не удержусь, чтобы дать совет. Уж такая у меня нынче должность, — развел он руками. — Так вот, коллектив создается в труде, по своему опыту знаю. И вы поменьше заседайте, а побольше работайте, веселитесь. С вывозкой удобрений у вас дела обстоят неважно. Вот вам случай. Бросьте клич: на воскресник!
Иван Андреевич зашагал по комнате, увлекся и заявил, что свяжется с секретарем комсомольской организации завода, чтобы заводская молодежь тоже приехала на воскресник. Таким образом начнется содружество сельской и городской молодежи, а это сейчас очень важно.
— Да, это было бы просто здорово, если бы нам удалось сдружиться с городскими комсомольцами, — обрадовалась Тася.
— К следующему воскресенью готовьтесь. А пока проводите собрание — и в леспромхоз. Долго там не задерживайтесь. Кстати, я выкупаю своему другу подписные издания и новинки приобретаю. Вы не откажетесь их передать?
— Сделайте одолжение, присылайте. Передам с радостью. А сейчас спокойной ночи, Иван Андреевич.
— Спокойной ночи.
Тася забралась на печь. Лидия Николаевна дала ей какой-то порошок в пожелтевшей от времени бумажке.
Тася проглотила его и очумело замотала головой.
Порошок был до одури горький. Лидия Николаевна заботливо укутала ее одеялом, набросила полушубок.
— Не расхворайся, хохлушка моя, — потрепала она по голове Тасю, грейся как следует и спи.
Лидия Николаевна осторожно спустилась с приступков, ушла в горницу. Тася слышала, как там еще долго разговаривали вполголоса. В разгоряченной голове ее быстро или медленно, как на тормозах, проплывали разные события и люди. Можно было подумать, что кто-то без разбора склеил разнообразные кадры в одну ленту и она разматывалась, показывая в хаотическом нагромождении немые и бессмысленные картины.
Тася открывала глаза, и видения исчезали. Но все чаще и чаще возникало перед ней одно и то же лицо с тонкими чертами, в которых таилась молчаливая печаль. Лихачев? Да, да, это он. Вот и папироска у него картинно торчит в уголке рта, и зубы сверкают на чумазом лице, и балагурит он беспрестанно. Бесшабашный парень! А глаза у него невеселые. Никак не распознаешь: что затаилось в этих глазах?
Уже много дней проработала Тася вместе с Лихачевым. Они по-прежнему острословят, будто находят в этом удовлетворение. А у Таси вовсе нет желания донимать его колкостями. Ей спросить хочется, что у него на душе, отчего он вдруг то озорной сделается, то злой, то молчаливый и замкнугый.
И странное дело. При всей своей неуравновешенности, Лихачев ни разу не позволил по отношению к Тасе какой-нибудь гадости. Наоборот, он с шутками и прибаутками умел незаметно услужить, вовремя прийти на помощь. С каждым днем Тася все больше проникалась к нему уважением и доверием. А то плохое, что говорилось при ней о Лихачеве, она уже не могла принимать безоговорочно. Она ведь иной раз, пусть не всегда, уже различала за его поступками что-то скрытое от других. А скрывает он как раз то, что иные люди стремятся выложить напоказ, и щедро разбрасывается тем, чего другие не только показывать, но и признавать в себе не желают. «Интересные люди живут на свете, — уже в полусне размышляла Тася. — Они, как огромная тайга, в которой все деревья издали похожи друг на друга, а на самом деле разные, со своими корневищами, со своей сердцевиной».
И вот уже перед Тасей возникла тайга, огромная, неоглядная, зеленая. Качалось, ходило зеленое море тайги, ходили из стороны в сторону вершины елей и пихт, скрипели старые, окостенелые сухостоины.
А у ног Таси прилегли тихие сумерки. Хвоя рыжая и особенно заметная в этих сумерках, ох и горячая же она! Колет хвоя и жжет, кругом колет, всю колет. Надо бы подняться, перелечь на другое место, но хвоя горячая, а Тасе велели хорошо прогреться, она немного простыла. Сверху к ней с тихим шорохом склоняется суковатая елка. Но туг же елка расползается, и на ее месте уже Васька Лихачев. На голове у него венок из хвойных веток. Он снимает его, церемонно раскланивается, прикладывая к груди уже не венок, а затрепанную кепчонку. Отовсюду у него торчат сучки. Тася тянется, хочет их обломать, но Лихачев болезненно морщится, а потом с хохотом убегает и, прислонившись к большому дереву, прячется за ним. Тася беззвучно зовет его: «Вася, Вася, не смейся, я ведь вижу, по глазам вижу — тебе не хочется смеяться». И тут же на Тасю с шумом и треском начинает валиться та самая ель, за которой спрятался Лихачев. Тася вздрагивает, пытается вскочить и просыпается.
Полушубок и одеяло, зацепив ворох лучины, свалились с печки. Тася бесшумно спустилась, подняла одежду и снова улеглась. В горнице все еще горел свет. «О чем это они так долго судачат?» — погружаясь в горячечный сон, подумала Тася.
А Лидия Николаевна и Уланов переговорили о многом. Уланов больше слушал. Сегодня он узнал о том, как создавался колхоз «Уральский партизан» и как он захудал. И, пожалуй, только сейчас Уланов начал сознавать со всей полнотой, какая огромная работа предстоит в сельском хозяйстве. И вспомнил он отца, который почему-то лучше сына знал, как здесь трудно.
Лидия Николаевна просила подсоблять и сама давала совет, с чего начать, как подсоблять. Прежде всего надо было привести в порядок то, что имелось в хозяйстве, заставить трудиться всех, кто числится в колхозе, рассчитаться с долгами и создать фонд, из которого можно было бы авансировать колхозников хотя бы раз в квартал, сделать так, чтобы члены артели были заинтересованы в трудодне, надеялись на него. До весны необходимо провести проверку приусадебных участков, забрать их у тех, кто не работает в колхозе, отрезать излишки у лодырей, изъять незаконно захваченные сенокосные угодья.
— Но самое главное сейчас — это сохранить скот, семена, вывезти удобрения на поля, распланировать как следует посевы и как-то людей в колхоз вернуть. Без людей ничего не сделать. Корма у нас уже кончаются. Если не принять срочные меры, падеж скота начнется раньше, чем в прошлом соду.
— Что же вы подразумеваете, Лидия Николаевна, под срочными мерами?
Лидия Николаевна опустила глаза, помедлила:
— Я предлагаю замер сена во дворах колхозников и изъять в пользу колхоза излишки.
— Это как?
— А очень просто. Полагается человеку на трудодень семьсот граммов сена, а трудодней у него всего сто, вот и оставить ему семьдесят килограммов, а остальное с повети забрать.
— Х-м, вы уж слишком круто.
— Иначе нельзя, Иван Андреевич. Коров у добросовестных колхозников почти нет. Из-за налогов, из-за бескормицы и колхозных беспорядков лишились мы их. Смешно сказать — деревенские ребятишки ныне едят молока меньше городских. Честные люди от реквизиции не пострадают. Мы будем забирать корма у тех, кто их украл у нас же, кто за спиной колхоза спрятался. Мне таких не жалко.
— Да-а, единоличников в колхозах развелось, как опят на гнилом пне. Приспособились как-то, на глазах у всех приспособились!
— Сорняк, он приспособится, для него рыхлить почву не надо. Так вот этой мерой мы сможем обойтись пока и продержать скот. А дальше уж надежда на власти. Помогайте хлопотать нам надежную ссуду и закупать корма в Сибири. — Лидия Николаевна усмехнулась, подперла лицо рукой. — Немыслимые вещи в колхозе начались — начальство ни мычит, ни телится, а нам приходится обо всем заботиться. Поделом! Не надо было руки опускать, поглядывать нужно было, вести как следует хозяйство. Понадеялись на Птахина, а он узнавать нас перестал. Ой, Иван Андреевич, — спохватилась Лидия Николаевна, — петухи ведь скоро запоют. Отдыхайте ложитесь.