Страница:
Хлопотливая весна вступила на поля. За этим трактором Тася увидела уже множество других, за полем, где сейчас она стояла, ей чудилась бесконечная вереница полей, черных, пробудившихся, ждущих человеческих рук.
— С зачином тебя, товарищ агроном! — услышала Тася голос Букреева и вздрогнула.
По лицу бригадира расплылась хорошая улыбка, а глаза строгие. Она поняла, что он серьезно поздравляет ее с первой бороздой. Дрогнувшим голосом Тася ответила, переходя на «ты»:
— Спасибо, Павел Степанович, спасибо, дорогой! И тебя тоже!
Под горой загромыхала телега. Из деревни везли семена, и Миша Сыроежкин, лежа на мешках, во всю головушку орал песню без слов. Все удивились тому, что поет он просто так, без подпития, иначе он непременно гаркнул бы про вора и бандита.
Глава пятая
— С зачином тебя, товарищ агроном! — услышала Тася голос Букреева и вздрогнула.
По лицу бригадира расплылась хорошая улыбка, а глаза строгие. Она поняла, что он серьезно поздравляет ее с первой бороздой. Дрогнувшим голосом Тася ответила, переходя на «ты»:
— Спасибо, Павел Степанович, спасибо, дорогой! И тебя тоже!
Под горой загромыхала телега. Из деревни везли семена, и Миша Сыроежкин, лежа на мешках, во всю головушку орал песню без слов. Все удивились тому, что поет он просто так, без подпития, иначе он непременно гаркнул бы про вора и бандита.
Глава пятая
Птахин настоял на своем. На станцию они выехали рано угром. Большинство жителей Корзиновки в это время обычно спали. К удивлению Птахина, весь их багаж уместился на одной телеге. Воз, правда, получился солидный, но зато ничего не осталось, кроме расшатанных табуреток и скамеек в покинутом доме. Дом занял недавно прибывший новый кузнец. Он хмуро выжидал, когда они уберутся. Птахин снова поймал себя на мысли, что жена так вела хозяйство, чтобы при случае можно было без лишних хлопот собраться и ничего не оставить. «Тряпки, тряпки, тряпки! Неужели она жила как квартирантка в Корзиновке?»
Как ни избегал Птахин людских глаз, увернуться от них все же не сумел. В деревне уже топились печи, шевелился народ. Совсем неожиданно встретился Букреев. Он сошел с дороги, глянул на Птахина, и тот, не выдержав взгляда, опустил голову.
«Черти-то его поднимают ни свет ни заря!» — пронеслось раздраженно в голове Птахина. Клара глядела на Букреева, впаявшего деревяшку в грязь, нахально, вызывающе, чувствуя, что это ее единственное оружие. Она хотела и не могла быстро придумать какую-нибудь грубость.
К досаде и огорчению Птахина, людей встречалось много. «Корзиновцы нынче рано просыпаются, на работу спешат, не то что в прошлый год!» отметил он. Было неловко и обидно оттого, что многие встречные смотрели на него, как на незнакомого проезжего. Некоторые усмехались, но никто не пожелал доброго пути. «Как быстро чужаком для них стал!» — подумал он и стегнул лошадь, чтобы скорее выбраться из деревни. Но у самой околицы, уж совсем некстати, встретилась старая Удалиха с ведрами. До Птахина доходили слухи, что она сильно болела и бедствовала. А туг вот, как нарочно, поднялась и шагает себе, да еще твердо шагает, долго проживет.
«Смотаться бы скорей!» — тоскливо подумал Птахин, проезжая мимо Удалихи, стоявшей обочь дороги.
— Нахапали — и ходу! — сердито крикнула она. — Да ворованное еще никому впрок не шло.
— Заткнись, кляча! — огрызнулась Клара. — Завидно, самой-то нечем грех прикрыть!
— Брось ты! — ткнул Птахин жену под бок и вытянул по костлявой спине старого мерина.
— А чего она свой нос сует?
— …Голову вам сломать, шею свернуть… — несся вдогонку голос Удалихи.
Они сделали вид, будто ничего не слышат. Мерина Птахину дали старого. Назывался он почему-то Петушок. Ничего в нем петушиного не было. Сколько его ни хлестал Птахин, прибавлять шагу он и не подумал, только на каждый удар вожжами отвечал досадливым помахиванием хвоста, будто паутов отгонял. Птахин плюнул и отступился, бросил вожжи на колени. «Нарочно клячу дали, стиснул он зубы, — и сопровождающего не послали, там, говорят, на станции лошадь отдашь новому колхознику: из города едет к нам работать. Заслужил!» И тут же утешил себя: «Посевная. Работы по горло. Кого же посылать? Сами уедем. Лошади хорошие тоже в расходе». Но самообман не помогал. Ведь он своими глазами видел, что кобылка Бабочка стояла на конюшне. Птахин оглянулся на деревню, в которой начал свою трудовую жизнь, и со вздохом пропел:
Мало что изменилось в ней за эти десять лет. Она не расширилась, не разрослась. Только несколько новых домиков и построек, еще не успевших почернеть от времени и солнца, виднелись на краю села. Остальное — как было. Так же слепо сквозь узорчатые железные решетки глядела с горки на деревню старая, безмолвная церковка. Крышу ее украшали несколько толевых заплат, заметно выделявшихся на старом, ржавом железе. Вокруг церкви роем вились беспокойные галки и падали на вершины старых берез, росших когда-то в церковной ограде. Теперь, без ограды, они имели вид приблудных состарившихся странниц.
За Корзиновкой на косогоре виднеется правление с новым крыльцом. Чуть поодаль от него, ближе к обрыву — старый длинный дом Макарихи. Из дворов тянет перепрелым навозом, разносятся от дома к дому довольные голоса петухов, на улицах начинает появляться зелень. Мир, покой и удивительно мягкий уют кругом.
Дорога сворачивает к реке. Скоро начнется сосновый бор, и Корзиновка исчезнет.
Птахин смотрит на Корзиновку не отрываясь, и вспоминается ему, как десять лет назад он пришел сюда тоже весной, в заношенной вельветовой куртке с «молнией», в тапочках, с фанерным чемоданом, закрытым на большой замок. Как он спал в первые дни в правлении на стульях и ел картошку с луком. Картошку ему приносил в кармане бригадир-полевод Яков Григорьевич Качалин. Выкладывая на стол припорошенные табачными крошками картофелины, он ободрял:
— Не робей, парень. Все образуется. На квартиру определишься, сапоги раздобудешь, невесту подсмотришь. Все пойдет по порядку.
И все шло по порядку: жил, работал, вырастил первый урожай, женился. Время шло незаметно, быстро шло время в трудах, заботах, радостях и горестях. Ведь были и радости. Были. Шли к нему люди и с тем, и с другим, шли за помощью, за советом, не таясь выкладывали все. Они нуждались в нем, а он в них — вот в чем была самая большая радость. А потом он как-то привык к этому, обтерпелся, надоедать ему стали люди, и жалобы, и просьбы их показались ему докучливыми, раздражать стали. Раз отмахнулся, другой. Так незаметно лишился главного — сердечного отношения людей и остался как перст один.
Сдавило грудь Птахина, и судорога докатилась до горла. Он только сейчас понял, что у человека на земле бывает два самых дорогих места.
Одно, где сонно скрипит деревянный очеп, где трюкает под печкой сверчок, где пахнет парным молоком и из русской печки тянет сладким угаром. Там он сделал свой первый шаг: от кованого сундука к подолу большой, вечно занятой женщины, которую звали единственным, известным ему тогда словом «мама».
Пошел он необычно, а запомнил все обстоятельства, связанные с этим событием, потому что ему часто потом рассказывали, как все получилось. Оказывается, он еще с детства был «ползунком». Миновало уже два года, а он все еще ходил у скамейки, возле сундука. Ему достаточно было одного пальца матери, чтобы шагать. Но отнимала мать палец — и он тут же шлепался на пол. Однажды он стоял у сундука, смотрел в окно и заметил, что рыжее солнце исчезло, окно потемнело, кругом сделалось тихо. Он прислушался к этой тишине, позвал мать. Никто не откликнулся. За окном блеснуло что-то яркое и ужалило его в глаза. Вслед за этим забарабанило так, будто на чердаке передвигали по камням такой же тяжелый сундук, за какой он держался.
Тут-то мальчик и обнаружил, что он уже не держится за сундук, а, теряя равновесие, ковыляет головой вперед к цветастому переднику матери, будто боднуть ее собирается. Мать ахнула, подхватила его и выбежала в сени.
— Отец, отец, гляди-ка, Зинка-то пошел!
Отец долго молчал, а потом угрюмо выдавил:
— Какой град, все выхлещет!
На крыльце прыгали, бились со щелканьем друг о дружку градины. Они были круглые, похожие на пуговицы, пришитые к материнской кофте. Мальчику они еще напоминали сладкие круглые конфеты. Он высвободился из рук матери, подобрал одну кругленькую, положил в рот. Она оказалась несладкой. Он выплюнул ледяшку и шагнул на улицу. По голове больно заклевали злые курицы. Зинка заревел. Светлый, большой мир, который был за порогом, сразу обидел его.
Вторая родина памятней. Может быть, оттого, что сам помнишь, как сделал здесь первый шаг, как получил первую получку, как заработал первое, вслух сказанное спасибо. Если в краю детства каждый дом, каждый пригорок и переулок были таинственной загадкой, то здесь они до мелочей знакомы. Порой постылы, надоедливы делались корзиновские места. А вот трудно от них оторваться…
«Устроимся еще лучше, подумаешь, невидаль какая, Корзиновка!» толкует ему Клара постоянно. «Вот и невидаль. Для меня всего одна Корзиновка на свете». — Птахин вдруг выпрямился, изумленно огляделся вокруг. «Правда, ну куда я, зачем? Хотел, чтобы мне покорились, догнали, упрашивали, а мне клячу и, пожалуйста, катись колбасой. Ничего никому не доказал и докажу ли?»
Телегу подбросило на выбоине, покатился чемодан. Клара ловко подхватила его, пристроила, зевнула и, сонно щурясь от солнца, снова замурлыкала что-то под нос.
— А знаешь, — оборвала она песню, — все, что ни свершается, к лучшему. Даже хорошо, что тебя турнули из председателей. Устроимся где-нибудь в городе, в театр, в цирк ходить станем, а в этой дыре уж заплесневели, одичали вовсе.
Птахин повернулся, с нескрываемым раздражением посмотрел на ее затененное косынкой лицо с черными полуопущенными ресницами.
— Ни шиша же ты не понимаешь! — желчно и снисходительно бросил он и соскочил с телеги. — Н-но, паскуда! — выругался Птахин, охаживая кнутом мерина.
— Псих ненормальный! — пожала плечами Клара.
Дорога свернула в желтоствольный сосняк. Корзиновка пропала из виду. Ехали молча. Показалась МТС.
«Скорей бы здесь проехать, а то еще кого-нибудь черт вытащит», нахмурилась Клара.
Птахин грубо бросил:
— Слезь. Не видишь, грязь, тяжело коню.
Клара нехотя слезла с воза, оглядела юбку, подтянула косынку и, догнав Птахина, пошла рядом с ним, покусывая выдернутую из-под чемодана соломинку. Птахин отдал ей вожжи.
— На, я закурю.
Она взяла вожжи, подсунула их под чемодан на телеге.
— Не беспокойся, рысак не удерет!
— А у тебя руки отсохнут?
Клара удивленно пожала плечами.
— Псих, я сказала — псих, так оно и есть. Жалко Корзиновку стало? Так я-то тут ни при чем.
— Ты ни при чем. Ты всегда ни при чем! — забубнил Птахин.
— Разумеется, ни при чем! — И тут добавила, чтобы вывести Птахииа из дурного расположения духа: — Вот и река, гляди, как вода здорово прибывает, на острове уже кусты затопило.
«Эх, пиломатериал для парниковых рам не увезли с берега, — ахнул про себя Птахин. — Унесет, если Яков Григорьевич или Голубева не вспомнят. Позвонить, что ли? А ну их!»
Стараясь идти рядом с лошадью, чтобы закрыться от окон МТС, они воровато ехали по улице.
В ограде МТС рядами стояли новые машины. Часть их уже отправлена в колхозы. Возле некоторых хлопотали люди. «Да-а, посевная начинается, вот и шевелятся, как муравьи, — думал Птахин. — А машин-то, машин! Только и работать теперь. Тут тебе и для хлеба, и для овощей: тракторы, культиваторы, сеялки и всякая холера. Вот в войну бы или в первые годы после войны попробовали. Руками голыми, на одной картошке, а кругом кричат: „Давай! Давай!“ И давали. Еще как давали! Птахина весь район знал, в газете писали об опыте его работы! Теперь никому не нужен, все рыло воротят. Отваливай, мол. А куда?»
— Н-н-но ты, одер! — закричал Птахин и с яростью ударил по обвислому заду Петушка.
В кабинете Чудинова выставляли рамы. Горбатенькая секретарша убирала со стола и что-то сердито говорила уборщице, вытаскивавшей рамы.
Чудинова в кабинете не было. Птахин вздохнул и облегченно и раздосадованно. Где-то в глубине души у него еще таилась надежда, что здесь, на этом последнем рубеже, его остановят. И думалось: остановит именно Чудинов: «Концы-концов, не хочешь в Корзиновке быть, айда в другой колхоз или к нам. Агрономы да еще с такой практикой, как у тебя, по проулкам не валяются». Но Чудинова не было. Обрывалась последняя нить. Моментально созрела уловка:
— Может, в магазин заедем, на дорожку чего-нибудь купим? — спросил Птахин у Клары.
— Время терять, да чтобы глазели тут разные! Поехали дальше. Закусить на дорогу есть, а что другое — на станции купим.
— Да и… коня покормить бы… еле ноги переставляет.
— Ничего, доедем. Не наше дело кормить колхозных кляч.
Птахин прошел несколько шагов и, ничего не сказав жене, вернулся к конторе МТС, заглянул в несколько комнат, но Чудинова в них не оказалось. Тогда он зашел к секретарше, взял телефонную трубку, намереваясь вызвать Корзиновку, но раздумал и попросил секретаршу позвонить насчет пиломатериала:
— Пусть не царапаются — унесет.
Больше здесь делать нечего. Птахин потоптался, нахлобучил кепку и, попрощавшись с секретаршей, побежал догонять подводу.
Вот и последние дома деревни Сосновый Бор. Дорога поднимается в гору. МТС остается внизу. Рыжий домик правления, как муравьиная куча, посредине ограды, а вокруг него, будто рой замерзших муравьев: тракторы, автомашины, какие-то механизмы, похожие на стрекоз, сеялки, видимо.
Из кузницы валил черный дым и долго не растворялся в голубом небе. По реке плыли редкие льдины. Иногда какой-нибудь куст со слабыми корнями выворачивало течением, и он мчался неведомо куда, то исчезая в реке, то ненадолго выныривая. Куда-то его прибьет? Сумеет ли он уцепиться своими переломанными корнями в другом месте, на другой косе или обмыске? А может, закрутит его течением и бросит на сплошной камешник, где и со здоровыми корнями не всякий куст приживается.
Река все дальше и дальше, а впереди, насколько хватает глаз, поля озими, отороченные ельником и пихтачом. Дышит озимь, расправляет выстоявшие зиму перышки, тянется навстречу солнцу.
Впереди за щетинкой мелколесья дымки. Станция. Птахин еще раз оглянулся на реку, на МТС и скользнул взглядом дальше, туда, где из-за соснового леса чуть выглядывала белая церковка, в которой, может быть, сейчас Миша Сыроежкин отпускал семена в бригады.
Но Миша Сыроежкин оказался на станции. Вместе с ним был тот человек, которому велели передать лошадь. Птахин узнал его.
— Здравствуй, Хопров. — И протянул ему руку.
— Здравствуйте, здравствуйте, — раскланялся Хопров. Одет он был в хороший шевиотовый костюм, обут в добротные хромовые сапоги. По всему видно, жилось человеку в городе неплохо. И язвительный вопрос насчет того, что несладко, мол, в городских хоромах, отпал сам собой. Вместо этого Птахин просто спросил:
— Потянуло, значит?
— Потянуло, — откровенно признался Хопров. — Да и все время тянуло. Я в городе-то чувствую себя временным жителем. Да и не один я. Много нас таких толкалось в городской тесноте, и не теряли мы надежды переехать обратно. — Хопров помолчал и признался: — Мне часто изба своя снилась. Будто стоит она, забитая досками. Я подхожу ближе, а это уж не изба, а отец-покойник глядит… мурашки по коже… да-а, земля родная, она тянет к себе человека. А вы что же надумали?
— Да вот, — пожал плечами Птахин, — надоел я корзиновцам, выгнали.
— С председателей тебя прогнали, а из деревни небось не гнали, недоверчиво протянул Хопров. — Я корзиновцев знаю. Они зря обидеть не позволят. Не-ет.
В словах Хопрова была затаенная надежда. В трудное для деревни время он отсиделся в городе. Побаивался Хопров, как и Илюха Морозов, как бы земляки не показали от ворот поворот. Как бы между прочим он поинтересовался, пустует ли та половина избы в доме Лидии Николаевны, которую он занимал прежде, или уже заселена.
Птахин рассказал ему обо всем. На лице Хопрова появилось огорчение, но он тут же горячо заговорил, уверяя скорее себя, чем Птахина, в том, что не может, мол, быть такого положения, чтобы в родной деревне не нашелся уголок для своего человека.
Почувствовав, что разговор принимает неприятный характер, Птахин распрощался с Хопровым и направился в вокзал. Там на деревянном чемодане по-хозяйски устроилась Клара.
Скрыться от неприятных собеседников Птахину не удалось. Только вышли они из вокзала, появился Миша Сыроежкин, с ним Хопров.
— Пых, пара кривых! — заговорил Миша, увидев Птахина и Клару. — Ну и лошадку вам удружили! На ней только горшки возить. — И громогласно прибавил: — Распрощаться пришли, значит.
В поведении Миши чувствовалась заносчивость. Птахин торопливо ответил:
— Что ж, спасибо.
Миша прикурил от его папироски и сообщил:
— Ездил вот с Яковом насчет семян. Выхлопотали, будут семена. Меня было за холку там взяли, да расписка выручила. Хорошо, что я тогда расписочкой разжился у Карасева, а то бы как милый загремел! Семена, оказывается, Карасев сплавил. Ты как-то отвертелся. Вовремя удочки сматываешь, а то и тебя бы прижали!
— Я за карасевские махинации не ответчик.
Миша сердито сощурился, вспыхнули глаза его недобрым огнем.
— Конечно, ты не ответчик. Мы — ответчики. И отвечать нам вот этим местом, — он похлопал себя по загривку. — Сейчас вот взаймы нам семена дали, а потом их вернем, а вернем непременно, не беспокойтесь. Но то, что вы нажили на нашем горе, боком у вас выйдет.
— Ты чего разорался-то? — зашипела Клара. — Забирай свою клячу и уходи. Ишь, налил шары!
— Налил? Зашабашил Миша Сыроежкин, точка! Прежде выпивал, но на свои любезные — никого не ограбил, не обворовал, на ваш манер я никогда не жил. Вы от людей тоже не убежите! Разгадают вас. Может, еще скорее, чем здесь! Не везде такие людишки вислоухие, как корзиновцы.
— Ладно, мотай, мотай!
— Да не связывайся ты с ним, — оборвал Клару Птахин, весь красный от смущения. — Вон уже люди останавливаются. Пошли к багажу.
Он завернул за скверик и напустился на нее.
— Тебя хлебом не корми, дай поругаться!
— А чего они привязываются? — Завидно голоштанцам! Жить не умеют, завидовать только ловки!
— Это еще неизвестно, кто жить не умеет, — прогнусавил Птахин.
— Эх ты, мямля! На тебя каждое слово действует, отпор дать не умеешь.
Так, переругиваясь, они перетаскали чемоданы в багажное отделение. Клара достала дорожные харчи, разложила их на чемодане, который оставила при себе, но есть Птахин отказался.
— Мне больше достанется, — заявила Клара.
Она сердито изжевала бутерброд, легла на скамейку, положив чемодан под голову. Вскоре Клара уснула, а Птахин ходил от стены к стене но вокзалу и, не обращая внимания на табличку «Не курить. Штраф!», жег папироску за папироской.
Пришел пригородный поезд, постоял немного, и паровоз тендером вперед потащил дальше десяток старых вагонов. На перроне остался милиционер. Он кого-то поджидал. Появился Миша Сыроежкин, о чем-то с ним поговорил, показывая рукой в сторону МТС, и они пошли вместе. Несколько минут спустя мерин Петушок важно прошествовал через переезд. На телеге возле багажа сидел Хопров. За телегой шагали милиционер и Миша Сыроежкин. Отчаянно жестикулируя, он что-то рассказывал. «Куда это они?» — удивленно подумал Птахин, и на душе у него вдруг сделалось тревожно.
Клара спала. Дорожная пыль, осевшая на ее лице, оттенила тонкие, не нуждающиеся в помаде алые губы. Даже во сне на ее продолговатом и смуглом лице лежала печать высокомерия, надменности, будто и сейчас она говорила:
«А я плевать на всех хотела! Ну, найди, кто тут краше меня?» Было в ее красоте что-то вызывающее, броское, до чего дотронугься боязно и отступить нет сил.
Однажды пастух Осмолов очень удачно сравнил ее с мухомором. «Самый яркий гриб, а в пищу не годится — отрава!» Глядел, глядел на нее Птахин и вдруг ясно понял: «А ведь то, что болтали насчет Карасева и ее, — правда!»
У Птахина кончились папиросы. Он пошарил в кармане, нашел скомканные рубли и пошел в конец станции, к переезду, где заваленный разнокалиберными ящиками приютился магазин.
Поезда ждать еще долго. Птахин купил папирос и книжку. Среди множества завалявшихся и по своей устарелости уже годных только на обертку книг, брошюр продавщица по его просьбе отыскала «художественную вещь». Книжка была в хорошем переплете, во многих местах изъеденном мышами.
В книжке рассказывалось о том, как один фронтовик, вернувшись с войны, зажил с передовой во всех отношениях женой.
Сначала жизнь шла гладко, но зазнался фронтовик, и началась драма. Фронтовик даже из родной деревни норовил уйти, но его перехватили. Колхозный парторг прочитал ему соответствующую мораль, и все закончилось благополучно.
Зиновий перелистал книжку до конца, со вздохом вернулся к началу, пробежал глазами краткую биографию автора с перечислением его литературных трудов. Портрет писателя был помещен рядом. Сквозь роговые очки, занимавшие пол-лица, глядели на Птахина простодушные глазки.
Птахин швырнул книгу, поднялся и, терзая зубами незажженную папироску, зашагал по скверику за вокзалом. Сколько он так проходил, сам не знал.
Уж начало вечереть, когда он увидел спускавшуюся к переезду телегу, которую снова тащил Петушок. На телеге сидели двое: милиционер, которого он узнал по форме; другого пока различить не мог. Птахин хотел выйти из скверика, да раздумал. Толстые стволы одряхлевших от старости, изросших в сучья тополей скрывали скамейку, на которой он сидел. Телега повернула к вокзалу. Птахин узнал сидевшего на телеге рядом с милиционером Карасева. Возле магазина телега остановилась. Милиционер повел Карасева к вокзалу.
— Курить разрешается? — услышал Птахин голос Карасева.
— Курите, чего ж?
Следом за телегой, поныривая в выбоинах, подъехал газик зонального секретаря. Уланов торопливо вынырнул из него и тоже направился к вокзалу.
Птахин подождал, пока Уланов поравнялся с ним.
— Добрый день, Иван Андреевич! — окликнул он его и протянул через заборчик руку.
Уланов помедлил, нехотя подал руку и сухо ответил на приветствие:
— Здравствуйте.
Птахин молчал, не зная, с чего начать разговор, и ухватился за спасительное средство.
— Закуривайте, — шлепнул он но пачке «Беломор», — ленинградские, с фабрики Урицкого.
— Спасибо. Я только что бросил.
— А-а, тогда я один закурю, — смущенно пробормотал Птахин и, когда справился с собой, щурясь от дыма, как мог небрежней полюбопытствовал:
— Куда же Карасева-то?
— В тюрьму, — ответил Уланов, колюче прощупывая Птахина через стекла очков.
Чисто выбритое лицо секретаря было обветрено, губы шелушились. Раздвоенный на кончике нос заострился. Худоба и стремительность появились в Уланове. Почему-то все это бросилось в глаза Птахину только сейчас, и он nepвый раз поймал себя на мысли, как, должно быть, трудно работать этому, не очень здоровому, не очень сильному человеку, на новой должности, сколько напряжения, подчас, может, непосильного, требуется от него, чтобы поднимать такие колхозы, как «Уральский партизан». Кабы он один был такой «Партизан».
— Во-он что! — с плохо скрываемым изумлением сказал Птахин, думая обо всем этом. — За что Карасика-то?
— За ловкость рук.
— За это у нас, кажется, еще не садят, — натянуто усмехнулся Птахин.
— Эх, Птахин, Птахин! — не отзываясь на его реплику, покачал головой Уланов. — Знаешь ли ты, что тебя спасли от тюрьмы только расписки этого пройдохи Карасева да твои прошлые добрые дела?
— Ничего я не знаю.
— А жаль, придется рассказать, хотя и не особенно хочется с тобой здесь, с таким вот, разговаривать. Качалин Яков Григорьевич тебя отстаивал в райкоме. Я, говорит, вот этаким юнцом его знаю. Способный он и невредный для колхоза человек. Беда только, что с курса сбился. Но если, говорит, он побудет среди колхозников, поработает в поле, мозолей на ладони натрет, да сам своим горбом рассчитается за тот урон, который нанес колхозу, поймет, с кем идти надо и куда. Я, говорит, верю в него. Это в тебя, значит. — Уланов поправил пальцами очки и задумчиво прибавил: — Не вернулся еще Яков Григорьевич домой и не знает, что вы уже бросили колхоз. Другое бы, вероятно, заговорил.
Птахин молчал и, как мальчишка, крутил пуговицу на пиджаке, глядя себе под ноги. К сапогу пристал прошлогодний лист. Птахин наклонился, чтобы отскрести его.
— Между прочим, — донесся до него голос секретаря, — когда у Качалина спросили, отчего он так яро заступается за тебя, он ответил: «Я, говорит, заступаюсь не только за человека, но и за молодого коммуниста и хочу, чтобы он смог загладить свою вину перед людьми, перед партией». Хорошо сказал Качалин, да, вижу я, напрасно хорошие слова тратил, — заключил Уланов и, ничего больше не прибавив, пошел к вокзалу.
От березового листка в руках остались только клочки. Птахин зачем-то понюхал их, вытер руку и почувствовал, как рубашка у него прилипла к спине. Он утерся рукавом и снова закурил, хотя во рту уже и без того было горько.
Пришел пригородный поезд. Паровоз теперь катился передом и, весело прокричав, пшикнул тормозами.
Из вокзала вывели Карасева. Он небрежно хлестал но голенищу хромового сапога березовой веткой, мимоходом пугнул охальным движением руки молоденькую проводницу и, громко расхохотавшись, исчез в вагоне.
— У, гадюка! — сквозь зубы процедил Птахин и почти бегом кинулся на вокзал.
Клара с помятым после сна лицом сидела у чемодана. Она раздраженно набросилась на мужа:
Как ни избегал Птахин людских глаз, увернуться от них все же не сумел. В деревне уже топились печи, шевелился народ. Совсем неожиданно встретился Букреев. Он сошел с дороги, глянул на Птахина, и тот, не выдержав взгляда, опустил голову.
«Черти-то его поднимают ни свет ни заря!» — пронеслось раздраженно в голове Птахина. Клара глядела на Букреева, впаявшего деревяшку в грязь, нахально, вызывающе, чувствуя, что это ее единственное оружие. Она хотела и не могла быстро придумать какую-нибудь грубость.
К досаде и огорчению Птахина, людей встречалось много. «Корзиновцы нынче рано просыпаются, на работу спешат, не то что в прошлый год!» отметил он. Было неловко и обидно оттого, что многие встречные смотрели на него, как на незнакомого проезжего. Некоторые усмехались, но никто не пожелал доброго пути. «Как быстро чужаком для них стал!» — подумал он и стегнул лошадь, чтобы скорее выбраться из деревни. Но у самой околицы, уж совсем некстати, встретилась старая Удалиха с ведрами. До Птахина доходили слухи, что она сильно болела и бедствовала. А туг вот, как нарочно, поднялась и шагает себе, да еще твердо шагает, долго проживет.
«Смотаться бы скорей!» — тоскливо подумал Птахин, проезжая мимо Удалихи, стоявшей обочь дороги.
— Нахапали — и ходу! — сердито крикнула она. — Да ворованное еще никому впрок не шло.
— Заткнись, кляча! — огрызнулась Клара. — Завидно, самой-то нечем грех прикрыть!
— Брось ты! — ткнул Птахин жену под бок и вытянул по костлявой спине старого мерина.
— А чего она свой нос сует?
— …Голову вам сломать, шею свернуть… — несся вдогонку голос Удалихи.
Они сделали вид, будто ничего не слышат. Мерина Птахину дали старого. Назывался он почему-то Петушок. Ничего в нем петушиного не было. Сколько его ни хлестал Птахин, прибавлять шагу он и не подумал, только на каждый удар вожжами отвечал досадливым помахиванием хвоста, будто паутов отгонял. Птахин плюнул и отступился, бросил вожжи на колени. «Нарочно клячу дали, стиснул он зубы, — и сопровождающего не послали, там, говорят, на станции лошадь отдашь новому колхознику: из города едет к нам работать. Заслужил!» И тут же утешил себя: «Посевная. Работы по горло. Кого же посылать? Сами уедем. Лошади хорошие тоже в расходе». Но самообман не помогал. Ведь он своими глазами видел, что кобылка Бабочка стояла на конюшне. Птахин оглянулся на деревню, в которой начал свою трудовую жизнь, и со вздохом пропел:
А Клара, сидя на возу, беззаботно напевала «Самару-городок». Птахин досадливо сморщился: нашла время веселиться. Хотел оборвать ее, но раздумал и начал грустным взглядом прощаться с Корзиновкой.
Эх, Корзиновка! Корзиновка! Деревянное село!
Мало что изменилось в ней за эти десять лет. Она не расширилась, не разрослась. Только несколько новых домиков и построек, еще не успевших почернеть от времени и солнца, виднелись на краю села. Остальное — как было. Так же слепо сквозь узорчатые железные решетки глядела с горки на деревню старая, безмолвная церковка. Крышу ее украшали несколько толевых заплат, заметно выделявшихся на старом, ржавом железе. Вокруг церкви роем вились беспокойные галки и падали на вершины старых берез, росших когда-то в церковной ограде. Теперь, без ограды, они имели вид приблудных состарившихся странниц.
За Корзиновкой на косогоре виднеется правление с новым крыльцом. Чуть поодаль от него, ближе к обрыву — старый длинный дом Макарихи. Из дворов тянет перепрелым навозом, разносятся от дома к дому довольные голоса петухов, на улицах начинает появляться зелень. Мир, покой и удивительно мягкий уют кругом.
Дорога сворачивает к реке. Скоро начнется сосновый бор, и Корзиновка исчезнет.
Птахин смотрит на Корзиновку не отрываясь, и вспоминается ему, как десять лет назад он пришел сюда тоже весной, в заношенной вельветовой куртке с «молнией», в тапочках, с фанерным чемоданом, закрытым на большой замок. Как он спал в первые дни в правлении на стульях и ел картошку с луком. Картошку ему приносил в кармане бригадир-полевод Яков Григорьевич Качалин. Выкладывая на стол припорошенные табачными крошками картофелины, он ободрял:
— Не робей, парень. Все образуется. На квартиру определишься, сапоги раздобудешь, невесту подсмотришь. Все пойдет по порядку.
И все шло по порядку: жил, работал, вырастил первый урожай, женился. Время шло незаметно, быстро шло время в трудах, заботах, радостях и горестях. Ведь были и радости. Были. Шли к нему люди и с тем, и с другим, шли за помощью, за советом, не таясь выкладывали все. Они нуждались в нем, а он в них — вот в чем была самая большая радость. А потом он как-то привык к этому, обтерпелся, надоедать ему стали люди, и жалобы, и просьбы их показались ему докучливыми, раздражать стали. Раз отмахнулся, другой. Так незаметно лишился главного — сердечного отношения людей и остался как перст один.
Сдавило грудь Птахина, и судорога докатилась до горла. Он только сейчас понял, что у человека на земле бывает два самых дорогих места.
Одно, где сонно скрипит деревянный очеп, где трюкает под печкой сверчок, где пахнет парным молоком и из русской печки тянет сладким угаром. Там он сделал свой первый шаг: от кованого сундука к подолу большой, вечно занятой женщины, которую звали единственным, известным ему тогда словом «мама».
Пошел он необычно, а запомнил все обстоятельства, связанные с этим событием, потому что ему часто потом рассказывали, как все получилось. Оказывается, он еще с детства был «ползунком». Миновало уже два года, а он все еще ходил у скамейки, возле сундука. Ему достаточно было одного пальца матери, чтобы шагать. Но отнимала мать палец — и он тут же шлепался на пол. Однажды он стоял у сундука, смотрел в окно и заметил, что рыжее солнце исчезло, окно потемнело, кругом сделалось тихо. Он прислушался к этой тишине, позвал мать. Никто не откликнулся. За окном блеснуло что-то яркое и ужалило его в глаза. Вслед за этим забарабанило так, будто на чердаке передвигали по камням такой же тяжелый сундук, за какой он держался.
Тут-то мальчик и обнаружил, что он уже не держится за сундук, а, теряя равновесие, ковыляет головой вперед к цветастому переднику матери, будто боднуть ее собирается. Мать ахнула, подхватила его и выбежала в сени.
— Отец, отец, гляди-ка, Зинка-то пошел!
Отец долго молчал, а потом угрюмо выдавил:
— Какой град, все выхлещет!
На крыльце прыгали, бились со щелканьем друг о дружку градины. Они были круглые, похожие на пуговицы, пришитые к материнской кофте. Мальчику они еще напоминали сладкие круглые конфеты. Он высвободился из рук матери, подобрал одну кругленькую, положил в рот. Она оказалась несладкой. Он выплюнул ледяшку и шагнул на улицу. По голове больно заклевали злые курицы. Зинка заревел. Светлый, большой мир, который был за порогом, сразу обидел его.
Вторая родина памятней. Может быть, оттого, что сам помнишь, как сделал здесь первый шаг, как получил первую получку, как заработал первое, вслух сказанное спасибо. Если в краю детства каждый дом, каждый пригорок и переулок были таинственной загадкой, то здесь они до мелочей знакомы. Порой постылы, надоедливы делались корзиновские места. А вот трудно от них оторваться…
«Устроимся еще лучше, подумаешь, невидаль какая, Корзиновка!» толкует ему Клара постоянно. «Вот и невидаль. Для меня всего одна Корзиновка на свете». — Птахин вдруг выпрямился, изумленно огляделся вокруг. «Правда, ну куда я, зачем? Хотел, чтобы мне покорились, догнали, упрашивали, а мне клячу и, пожалуйста, катись колбасой. Ничего никому не доказал и докажу ли?»
Телегу подбросило на выбоине, покатился чемодан. Клара ловко подхватила его, пристроила, зевнула и, сонно щурясь от солнца, снова замурлыкала что-то под нос.
— А знаешь, — оборвала она песню, — все, что ни свершается, к лучшему. Даже хорошо, что тебя турнули из председателей. Устроимся где-нибудь в городе, в театр, в цирк ходить станем, а в этой дыре уж заплесневели, одичали вовсе.
Птахин повернулся, с нескрываемым раздражением посмотрел на ее затененное косынкой лицо с черными полуопущенными ресницами.
— Ни шиша же ты не понимаешь! — желчно и снисходительно бросил он и соскочил с телеги. — Н-но, паскуда! — выругался Птахин, охаживая кнутом мерина.
— Псих ненормальный! — пожала плечами Клара.
Дорога свернула в желтоствольный сосняк. Корзиновка пропала из виду. Ехали молча. Показалась МТС.
«Скорей бы здесь проехать, а то еще кого-нибудь черт вытащит», нахмурилась Клара.
Птахин грубо бросил:
— Слезь. Не видишь, грязь, тяжело коню.
Клара нехотя слезла с воза, оглядела юбку, подтянула косынку и, догнав Птахина, пошла рядом с ним, покусывая выдернутую из-под чемодана соломинку. Птахин отдал ей вожжи.
— На, я закурю.
Она взяла вожжи, подсунула их под чемодан на телеге.
— Не беспокойся, рысак не удерет!
— А у тебя руки отсохнут?
Клара удивленно пожала плечами.
— Псих, я сказала — псих, так оно и есть. Жалко Корзиновку стало? Так я-то тут ни при чем.
— Ты ни при чем. Ты всегда ни при чем! — забубнил Птахин.
— Разумеется, ни при чем! — И тут добавила, чтобы вывести Птахииа из дурного расположения духа: — Вот и река, гляди, как вода здорово прибывает, на острове уже кусты затопило.
«Эх, пиломатериал для парниковых рам не увезли с берега, — ахнул про себя Птахин. — Унесет, если Яков Григорьевич или Голубева не вспомнят. Позвонить, что ли? А ну их!»
Стараясь идти рядом с лошадью, чтобы закрыться от окон МТС, они воровато ехали по улице.
В ограде МТС рядами стояли новые машины. Часть их уже отправлена в колхозы. Возле некоторых хлопотали люди. «Да-а, посевная начинается, вот и шевелятся, как муравьи, — думал Птахин. — А машин-то, машин! Только и работать теперь. Тут тебе и для хлеба, и для овощей: тракторы, культиваторы, сеялки и всякая холера. Вот в войну бы или в первые годы после войны попробовали. Руками голыми, на одной картошке, а кругом кричат: „Давай! Давай!“ И давали. Еще как давали! Птахина весь район знал, в газете писали об опыте его работы! Теперь никому не нужен, все рыло воротят. Отваливай, мол. А куда?»
— Н-н-но ты, одер! — закричал Птахин и с яростью ударил по обвислому заду Петушка.
В кабинете Чудинова выставляли рамы. Горбатенькая секретарша убирала со стола и что-то сердито говорила уборщице, вытаскивавшей рамы.
Чудинова в кабинете не было. Птахин вздохнул и облегченно и раздосадованно. Где-то в глубине души у него еще таилась надежда, что здесь, на этом последнем рубеже, его остановят. И думалось: остановит именно Чудинов: «Концы-концов, не хочешь в Корзиновке быть, айда в другой колхоз или к нам. Агрономы да еще с такой практикой, как у тебя, по проулкам не валяются». Но Чудинова не было. Обрывалась последняя нить. Моментально созрела уловка:
— Может, в магазин заедем, на дорожку чего-нибудь купим? — спросил Птахин у Клары.
— Время терять, да чтобы глазели тут разные! Поехали дальше. Закусить на дорогу есть, а что другое — на станции купим.
— Да и… коня покормить бы… еле ноги переставляет.
— Ничего, доедем. Не наше дело кормить колхозных кляч.
Птахин прошел несколько шагов и, ничего не сказав жене, вернулся к конторе МТС, заглянул в несколько комнат, но Чудинова в них не оказалось. Тогда он зашел к секретарше, взял телефонную трубку, намереваясь вызвать Корзиновку, но раздумал и попросил секретаршу позвонить насчет пиломатериала:
— Пусть не царапаются — унесет.
Больше здесь делать нечего. Птахин потоптался, нахлобучил кепку и, попрощавшись с секретаршей, побежал догонять подводу.
Вот и последние дома деревни Сосновый Бор. Дорога поднимается в гору. МТС остается внизу. Рыжий домик правления, как муравьиная куча, посредине ограды, а вокруг него, будто рой замерзших муравьев: тракторы, автомашины, какие-то механизмы, похожие на стрекоз, сеялки, видимо.
Из кузницы валил черный дым и долго не растворялся в голубом небе. По реке плыли редкие льдины. Иногда какой-нибудь куст со слабыми корнями выворачивало течением, и он мчался неведомо куда, то исчезая в реке, то ненадолго выныривая. Куда-то его прибьет? Сумеет ли он уцепиться своими переломанными корнями в другом месте, на другой косе или обмыске? А может, закрутит его течением и бросит на сплошной камешник, где и со здоровыми корнями не всякий куст приживается.
Река все дальше и дальше, а впереди, насколько хватает глаз, поля озими, отороченные ельником и пихтачом. Дышит озимь, расправляет выстоявшие зиму перышки, тянется навстречу солнцу.
Впереди за щетинкой мелколесья дымки. Станция. Птахин еще раз оглянулся на реку, на МТС и скользнул взглядом дальше, туда, где из-за соснового леса чуть выглядывала белая церковка, в которой, может быть, сейчас Миша Сыроежкин отпускал семена в бригады.
Но Миша Сыроежкин оказался на станции. Вместе с ним был тот человек, которому велели передать лошадь. Птахин узнал его.
— Здравствуй, Хопров. — И протянул ему руку.
— Здравствуйте, здравствуйте, — раскланялся Хопров. Одет он был в хороший шевиотовый костюм, обут в добротные хромовые сапоги. По всему видно, жилось человеку в городе неплохо. И язвительный вопрос насчет того, что несладко, мол, в городских хоромах, отпал сам собой. Вместо этого Птахин просто спросил:
— Потянуло, значит?
— Потянуло, — откровенно признался Хопров. — Да и все время тянуло. Я в городе-то чувствую себя временным жителем. Да и не один я. Много нас таких толкалось в городской тесноте, и не теряли мы надежды переехать обратно. — Хопров помолчал и признался: — Мне часто изба своя снилась. Будто стоит она, забитая досками. Я подхожу ближе, а это уж не изба, а отец-покойник глядит… мурашки по коже… да-а, земля родная, она тянет к себе человека. А вы что же надумали?
— Да вот, — пожал плечами Птахин, — надоел я корзиновцам, выгнали.
— С председателей тебя прогнали, а из деревни небось не гнали, недоверчиво протянул Хопров. — Я корзиновцев знаю. Они зря обидеть не позволят. Не-ет.
В словах Хопрова была затаенная надежда. В трудное для деревни время он отсиделся в городе. Побаивался Хопров, как и Илюха Морозов, как бы земляки не показали от ворот поворот. Как бы между прочим он поинтересовался, пустует ли та половина избы в доме Лидии Николаевны, которую он занимал прежде, или уже заселена.
Птахин рассказал ему обо всем. На лице Хопрова появилось огорчение, но он тут же горячо заговорил, уверяя скорее себя, чем Птахина, в том, что не может, мол, быть такого положения, чтобы в родной деревне не нашелся уголок для своего человека.
Почувствовав, что разговор принимает неприятный характер, Птахин распрощался с Хопровым и направился в вокзал. Там на деревянном чемодане по-хозяйски устроилась Клара.
Скрыться от неприятных собеседников Птахину не удалось. Только вышли они из вокзала, появился Миша Сыроежкин, с ним Хопров.
— Пых, пара кривых! — заговорил Миша, увидев Птахина и Клару. — Ну и лошадку вам удружили! На ней только горшки возить. — И громогласно прибавил: — Распрощаться пришли, значит.
В поведении Миши чувствовалась заносчивость. Птахин торопливо ответил:
— Что ж, спасибо.
Миша прикурил от его папироски и сообщил:
— Ездил вот с Яковом насчет семян. Выхлопотали, будут семена. Меня было за холку там взяли, да расписка выручила. Хорошо, что я тогда расписочкой разжился у Карасева, а то бы как милый загремел! Семена, оказывается, Карасев сплавил. Ты как-то отвертелся. Вовремя удочки сматываешь, а то и тебя бы прижали!
— Я за карасевские махинации не ответчик.
Миша сердито сощурился, вспыхнули глаза его недобрым огнем.
— Конечно, ты не ответчик. Мы — ответчики. И отвечать нам вот этим местом, — он похлопал себя по загривку. — Сейчас вот взаймы нам семена дали, а потом их вернем, а вернем непременно, не беспокойтесь. Но то, что вы нажили на нашем горе, боком у вас выйдет.
— Ты чего разорался-то? — зашипела Клара. — Забирай свою клячу и уходи. Ишь, налил шары!
— Налил? Зашабашил Миша Сыроежкин, точка! Прежде выпивал, но на свои любезные — никого не ограбил, не обворовал, на ваш манер я никогда не жил. Вы от людей тоже не убежите! Разгадают вас. Может, еще скорее, чем здесь! Не везде такие людишки вислоухие, как корзиновцы.
— Ладно, мотай, мотай!
— Да не связывайся ты с ним, — оборвал Клару Птахин, весь красный от смущения. — Вон уже люди останавливаются. Пошли к багажу.
Он завернул за скверик и напустился на нее.
— Тебя хлебом не корми, дай поругаться!
— А чего они привязываются? — Завидно голоштанцам! Жить не умеют, завидовать только ловки!
— Это еще неизвестно, кто жить не умеет, — прогнусавил Птахин.
— Эх ты, мямля! На тебя каждое слово действует, отпор дать не умеешь.
Так, переругиваясь, они перетаскали чемоданы в багажное отделение. Клара достала дорожные харчи, разложила их на чемодане, который оставила при себе, но есть Птахин отказался.
— Мне больше достанется, — заявила Клара.
Она сердито изжевала бутерброд, легла на скамейку, положив чемодан под голову. Вскоре Клара уснула, а Птахин ходил от стены к стене но вокзалу и, не обращая внимания на табличку «Не курить. Штраф!», жег папироску за папироской.
Пришел пригородный поезд, постоял немного, и паровоз тендером вперед потащил дальше десяток старых вагонов. На перроне остался милиционер. Он кого-то поджидал. Появился Миша Сыроежкин, о чем-то с ним поговорил, показывая рукой в сторону МТС, и они пошли вместе. Несколько минут спустя мерин Петушок важно прошествовал через переезд. На телеге возле багажа сидел Хопров. За телегой шагали милиционер и Миша Сыроежкин. Отчаянно жестикулируя, он что-то рассказывал. «Куда это они?» — удивленно подумал Птахин, и на душе у него вдруг сделалось тревожно.
Клара спала. Дорожная пыль, осевшая на ее лице, оттенила тонкие, не нуждающиеся в помаде алые губы. Даже во сне на ее продолговатом и смуглом лице лежала печать высокомерия, надменности, будто и сейчас она говорила:
«А я плевать на всех хотела! Ну, найди, кто тут краше меня?» Было в ее красоте что-то вызывающее, броское, до чего дотронугься боязно и отступить нет сил.
Однажды пастух Осмолов очень удачно сравнил ее с мухомором. «Самый яркий гриб, а в пищу не годится — отрава!» Глядел, глядел на нее Птахин и вдруг ясно понял: «А ведь то, что болтали насчет Карасева и ее, — правда!»
У Птахина кончились папиросы. Он пошарил в кармане, нашел скомканные рубли и пошел в конец станции, к переезду, где заваленный разнокалиберными ящиками приютился магазин.
Поезда ждать еще долго. Птахин купил папирос и книжку. Среди множества завалявшихся и по своей устарелости уже годных только на обертку книг, брошюр продавщица по его просьбе отыскала «художественную вещь». Книжка была в хорошем переплете, во многих местах изъеденном мышами.
В книжке рассказывалось о том, как один фронтовик, вернувшись с войны, зажил с передовой во всех отношениях женой.
Сначала жизнь шла гладко, но зазнался фронтовик, и началась драма. Фронтовик даже из родной деревни норовил уйти, но его перехватили. Колхозный парторг прочитал ему соответствующую мораль, и все закончилось благополучно.
Зиновий перелистал книжку до конца, со вздохом вернулся к началу, пробежал глазами краткую биографию автора с перечислением его литературных трудов. Портрет писателя был помещен рядом. Сквозь роговые очки, занимавшие пол-лица, глядели на Птахина простодушные глазки.
Птахин швырнул книгу, поднялся и, терзая зубами незажженную папироску, зашагал по скверику за вокзалом. Сколько он так проходил, сам не знал.
Уж начало вечереть, когда он увидел спускавшуюся к переезду телегу, которую снова тащил Петушок. На телеге сидели двое: милиционер, которого он узнал по форме; другого пока различить не мог. Птахин хотел выйти из скверика, да раздумал. Толстые стволы одряхлевших от старости, изросших в сучья тополей скрывали скамейку, на которой он сидел. Телега повернула к вокзалу. Птахин узнал сидевшего на телеге рядом с милиционером Карасева. Возле магазина телега остановилась. Милиционер повел Карасева к вокзалу.
— Курить разрешается? — услышал Птахин голос Карасева.
— Курите, чего ж?
Следом за телегой, поныривая в выбоинах, подъехал газик зонального секретаря. Уланов торопливо вынырнул из него и тоже направился к вокзалу.
Птахин подождал, пока Уланов поравнялся с ним.
— Добрый день, Иван Андреевич! — окликнул он его и протянул через заборчик руку.
Уланов помедлил, нехотя подал руку и сухо ответил на приветствие:
— Здравствуйте.
Птахин молчал, не зная, с чего начать разговор, и ухватился за спасительное средство.
— Закуривайте, — шлепнул он но пачке «Беломор», — ленинградские, с фабрики Урицкого.
— Спасибо. Я только что бросил.
— А-а, тогда я один закурю, — смущенно пробормотал Птахин и, когда справился с собой, щурясь от дыма, как мог небрежней полюбопытствовал:
— Куда же Карасева-то?
— В тюрьму, — ответил Уланов, колюче прощупывая Птахина через стекла очков.
Чисто выбритое лицо секретаря было обветрено, губы шелушились. Раздвоенный на кончике нос заострился. Худоба и стремительность появились в Уланове. Почему-то все это бросилось в глаза Птахину только сейчас, и он nepвый раз поймал себя на мысли, как, должно быть, трудно работать этому, не очень здоровому, не очень сильному человеку, на новой должности, сколько напряжения, подчас, может, непосильного, требуется от него, чтобы поднимать такие колхозы, как «Уральский партизан». Кабы он один был такой «Партизан».
— Во-он что! — с плохо скрываемым изумлением сказал Птахин, думая обо всем этом. — За что Карасика-то?
— За ловкость рук.
— За это у нас, кажется, еще не садят, — натянуто усмехнулся Птахин.
— Эх, Птахин, Птахин! — не отзываясь на его реплику, покачал головой Уланов. — Знаешь ли ты, что тебя спасли от тюрьмы только расписки этого пройдохи Карасева да твои прошлые добрые дела?
— Ничего я не знаю.
— А жаль, придется рассказать, хотя и не особенно хочется с тобой здесь, с таким вот, разговаривать. Качалин Яков Григорьевич тебя отстаивал в райкоме. Я, говорит, вот этаким юнцом его знаю. Способный он и невредный для колхоза человек. Беда только, что с курса сбился. Но если, говорит, он побудет среди колхозников, поработает в поле, мозолей на ладони натрет, да сам своим горбом рассчитается за тот урон, который нанес колхозу, поймет, с кем идти надо и куда. Я, говорит, верю в него. Это в тебя, значит. — Уланов поправил пальцами очки и задумчиво прибавил: — Не вернулся еще Яков Григорьевич домой и не знает, что вы уже бросили колхоз. Другое бы, вероятно, заговорил.
Птахин молчал и, как мальчишка, крутил пуговицу на пиджаке, глядя себе под ноги. К сапогу пристал прошлогодний лист. Птахин наклонился, чтобы отскрести его.
— Между прочим, — донесся до него голос секретаря, — когда у Качалина спросили, отчего он так яро заступается за тебя, он ответил: «Я, говорит, заступаюсь не только за человека, но и за молодого коммуниста и хочу, чтобы он смог загладить свою вину перед людьми, перед партией». Хорошо сказал Качалин, да, вижу я, напрасно хорошие слова тратил, — заключил Уланов и, ничего больше не прибавив, пошел к вокзалу.
От березового листка в руках остались только клочки. Птахин зачем-то понюхал их, вытер руку и почувствовал, как рубашка у него прилипла к спине. Он утерся рукавом и снова закурил, хотя во рту уже и без того было горько.
Пришел пригородный поезд. Паровоз теперь катился передом и, весело прокричав, пшикнул тормозами.
Из вокзала вывели Карасева. Он небрежно хлестал но голенищу хромового сапога березовой веткой, мимоходом пугнул охальным движением руки молоденькую проводницу и, громко расхохотавшись, исчез в вагоне.
— У, гадюка! — сквозь зубы процедил Птахин и почти бегом кинулся на вокзал.
Клара с помятым после сна лицом сидела у чемодана. Она раздраженно набросилась на мужа: