— О-о, у нее пасть, что у крокодила!
   — Чтоб ее сожрал тот крокодил!
   — Да крокодил-то, братцы, отравится, съевши ее.
   — Ха-ха-ха, она сама крокодила враз сглотнет, как пельмень!
   — Эй, довольно ржать! Тут грабительство, а вы хохочете!
   — Почему Карасев смылся? Давай его сюда!
   — Медвежья болезнь его с перепугу хватила… Го-го-го.
   — Пускай председатель выскажется…
   — И чего вам смешно? Разъязви-то вас…
   — Товарищи, товарищи! Помолчите немного!
   — Молчали, хватит.
   Уланов смотрел, смотрел на все это, покачал головой, подошел к осипшему от натуги Якову Григорьевичу и сердито крикнул, наклонившись к уху:
   — Раз унять не можете, объявите перерыв. Пусть накал остынет.
   Сделать перерыв было необходимо не потому, что шум не унимался. Настала необходимость связаться с райкомом. Уланов и Чудинов, который уехал на собрание в другой колхоз, заслышав о том, что на должность председателя колхоза «Уральский партизан» предлагают председателя постройкома, решительно воспротивились этому. Уж лучше было оставить на старой должности Птахина, чем приобрести на его место еще одного летуна и пустозвона, намозолившего глаза райкомовцам в городе. Решили как следует Птахина тряхнуть, взять его деятельность под особый контроль парторганизации, но пока не убирать с занимаемой должности. Теперь же Уланову стало ясно: они поторопились делать выводы — Птахину председателем не быть.
   Приехав в МТС на кургузом газике, Уланов сразу же связался с секретарем райкома. В этот ранний утренний час секретарь еще спал. Голос у него был хриплый со сна и недовольный. Пока Уланов рассказывал ему по порядку весь ход событий в корзиновском колхозе, тот невнятно подавал голос: «Так, угу, так-так, крепко…». Когда Уланов смолк, он откашлялся и сказал:
   — Вот что, Уланов, подбирайте кандидатуру председателя на месте. Пусть сами колхозники решают этот вопрос. Хватит нарушать колхозную демократию и навязывать им в председатели приглянувшихся кому-то людей. Деревенский коммунист, если он коммунист подлинный, скорее наведет порядок в своем колхозе. Вот тебе мои соображения. Желаю успешно закончить собрание. Бывает хуже. Напрасно ты меня будил, мог самостоятельно решить. Привыкать пора. Такая твоя должность.
   Уланов положил трубку. Даже неловко, что потревожил секретаря райкома. Видел он нового секретаря несколько раз, беседовал с ним, но не умел быстро разбираться в людях и не смог вывести о нем своего заключения. Запомнилась черная повязка вместо правого глаза, а больше на лице ничего примечательного не было; нос обыкновенный, целый глаз зеленоватый, волосы седые на висках. Только подбородок у него выдающийся, свидетельствующий о твердом характере. Руки сильные. Чувствовалось, эти руки умеют держать не только ручку с пером, но и лопату, и руль, и винтовку…
   Днем Уланов вызвал Чудинова, обсудил с ним обстановку. Чудинов сказал:
   — В колхозе три коммуниста: Букреев, Птахин и Качалин. Колхозу надо крепкого руководителя. Я со своей колокольни так смотрю: нужен коммунист, с него покрепче спросить можно.
   — Птахин ведь коммунист.
   — А гнать его надо в три шеи и меня за холку взять. Я рекомендацию ему давал.
   — Так-так, ну об этом потом, — вздохнул Уланов и поднял глаза на Чудинова. — Ты ведь уже наметил кого-то, а виляешь! И вообще, почему ты избегаешь Корзиновки? Может быть, мне это кажется?
   Чудинов поперхнулся дымом и, потупившись, пробормотал:
   — Но одна Корзиновка у эмтээс. Концы-концов, где-нибудь и не успеешь. Да-а, а наметить в самом деле наметил одного человека. Хочешь, скажу?
   — Валяй, если не секрет.
   — Качалин. Что скажешь?
   Уланов снял очки, отвел в сторону глаза, прищурился, словно старался себе представить Качалина во весь рост.
   — Не знаю. Николай Дементьевич, о нем я даже не подумал. Он мужик крупный, а какой-то незаметный. В колхозе нужна сейчас железная рука. Мне кажется… Сумеет ли он?
   — Посмотрим. А рука у него ой-ей. Ты обратил внимание?
   — Как не обратить — кувалда! Да я ведь о руке не в прямом смысле.
   — А хоть в прямом, хоть в кривом. Я руку Якова Григорьевича знаю. За что она возьмется — не выпустит. М-да, концы-концов, мы предложим, а там дело колхозников. Пусть сами решают. Как секретарь сказал…
   — А почему бы Букреева не предложить?
   — Букреев? — Чудинов собрал бумаги со стола, сунул в ящик, положил ручку в карман пиджака и усмехнулся.
   — Ты когда-нибудь пробовал ну хоть какой-нибудь пустяк сделать одной рукой?
   — Нет. К чему это?
   — А я пробовал и скажу тебе откровенно — плохо получается. Все в жизни приспособлено для двух рук и для двух ног. Все так рассчитано, что, если на человека навалить больше того, что он может нести, его задавит.
   — Начинаю понимать.
   — То-то и оно. Я бы не задумываясь назвал Букреева, и колхозники бы, знаю, за честь считали иметь его головой, но он нужен в другом месте. Ну так поехали, что ли?
   — А ты в Корзиновку?
   — Как видишь. Надо ж, концы-концов, рассеять твои предубеждения, — с грустью улыбнулся Чудинов и, застегивая у пальто пуговицы, со вздохом повторил: — Да, надо, от своей тени не скроешься…
   — Что-что?
   — Да так это я, по старой привычке бормочу.
   — Не замечал я у тебя такой привычки.
   Чудинов но отозвался. Они пошли в гараж, где их ждал шофер, дремавший за рулем газика.
   Ехали, перебрасываясь ничего не значащими фразами. Уланов заметно устал, а Чудинов был в неразговорчивом настроении. Шофер тоже был угрюм, сердито перекидывал рычаг скорости, бубнил что-то под нос насчет своей неспокойной жизни и в особенности насчет дороги, изуродованной лесозаготовителями, которые недавно начали вывозку хлыстов и выскребли ими снег до самой земли, наделали колдобин.
   В Корзиновке они увидели людей, которые торопливо шли в клуб, громко говорили о чем-то, плевались и неохотно уступали дорогу машине.
   Люди шли на собрание с сердитым ожиданием и настороженностью: как пойдет дальше дело?
   После обеда собрание возобновилось. Отдохнувшие колхозники вели себя мирно. Они ожидали, что последует дальше. Чувствовалось, что они взвинчены до предела, а если что-то сделано будет не по ним — не потерпят.
   Когда голосовали за исключение из членов артели Карасева, Птахина и его жены, все, как бы еще не веря в свои силы, поглядывали друг на друга и редко кто решался поднять руку. Но вот вверх взмыла рука с бугорками мозолей на брюшках пальцев и застыла, будто преграждая кому-то путь. За ней другая, третья, еще и еще. Повертел, повертел из стороны в сторону ястребиной головой Разумеев и осторожненько высунул руку из-за спины сидящего впереди колхозника, а сам весь сжался, затаился. Там вон голосует, отвернувшись к окну и почесывая ухо другой рукой, с таким расчетом, чтобы одновременно заслонить лицо, Балаболка — захудалый колхозник.
   Птахину сделалось душно, не хватало воздуха. «Ведь тварь, ничтожество! А туда же со своей лапой тянется. Его в правление ввели, передовиком сделали, хоть бы из чувства благодарности воздержался. Нет, поняла мразь, что сейчас выгодней проголосовать. Песня Птахина, мол, спета, а ему, Балаболке, в деревне оставаться, новому начальнику угождать».
   Колхозники не сразу ухватились за кандидатуру Якова Григорьевича. Все ждали, да и слух о том прошел, что в председатели привезут какого-то городского. Некоторые даже фамилию называли. И оттого, что многие заранее ощетинились, чтобы дать отпор привозной кандидатуре, предложение Чудинова: «Мы выдвигаем Качалина, но ничего не навязываем» — было встречено гробовым молчанием.
   Потом заговорили разом. Один за другим, и снова начался базар.
   Когда в деревне зажглись огни и за окнами на небо высыпали колючие звезды, собрание заканчивало свою работу. Растерянно мигавший, оглушенный всем происходившим, Яков Григорьевич все порывался что-то сказать. По всему было видно, что он рвется протестовать. Но Чудинов не обращал внимания на вспотевшего, обескураженного Якова Григорьевича, а Лидия Николаевна сзади шептала:
   — Ничего, Яша, ничего, все правильно, не брыкайся ты. Успокойся. На вот платок, оботрись. Вспотел весь, чадушко.
   Он и в самом деле успокоился. И когда колхозники потребовали: «Пусгь Качалин говорит!» — он встал и прямо из-за стола ровным и твердым голосом произнес:
   — Так вот, мужики, а значит, и женщины. В председатели я не напрашивался. На я член партии, и раз мне народ поручает и доверяет — не отказываюсь, не смею отказываться. Но вот что, мужики и вы, женщины, не думайте, если вы выбрали своего, деревенского, так из него можно веревки вить… — Яков Григорьевич насупился, поискал еще слов, но не нашел их, а протянул руку, сжал в кулак, закончил; — Рука у меня тяжелая, чтобы не обижались…
   В зале раздался смех. Кто-то хлопнул в ладоши. Яков Григорьевич с испугом посмотрел на свой кулак, сконфуженно сунул его под стол и сел на место. В зале зааплодировали.
   — Ну, а теперь, — расправил грудь Чудинов, — скамейки долой, Лихачев, на кон — веселиться! Довольно заседать, а то я вижу: тут уж некоторые с непривычки поувяли, — он подмигнул в сторону Уланова, который в самом деле имел измочаленный вид.
   Молодые парни и девушки начали выносить и раздвигать скамейки. Открыли двери. В душный зал ворвалась свежая, холодная струя. Мужики, втихомолку перемигиваясь между собой, так, чтобы не заметили бдительные жены, потянулись в буфет.
   Лихачев предупредительно пробежал пальцами по кнопкам и бросил к ногам колхозников любимую в Корзиновке «Сербиянку». Раздался топот, задрожали в окнах стекла. Озорные парни пытались вытолкать на середину Мишу Сыроежкина. Он упирался, с сердцем обматерил кого-то, порываясь уйти. Августа догнала его у дверей и сунула ему десятку.
   — На, опохмелись, оратор!
   — Провались! — рыкнул на нее Миша и, хлопнув дверью, ушел из клуба.
   Августа растерянно замерла у дверей. Потом бросилась догонять его и уже у дома настигла сгорбившегося, грустного Мишу. Он, не оборачиваясь, тихо заговорил:
   — Правду говорил, а меня, как придурка, на смех… Все это вино проклятое! — Больше в эту ночь Миша не сказал ни слова, только ворочался в постели и вздыхал.
   Как ни избегал Чудинов Тасю, все-таки столкнулся с него у дверей библиотеки. Она вспыхнула, ответив на его приветствие, и хотела пройти дальше.
   — Как живешь? — стараясь скрыть смущение, грубовато спросил Чудинов.
   — Живу и живу.
   — Я слышал, тут обидели тебя, не обращай внимания.
   — Вам-то что за нужда до этого? — сурово спросила Тася, стараясь изо всех сил удержать кипевшие в горле слезы. Все эти дни она почему-то не находила себе места, а тут еще Разумеев взял и хлестнул, да так, что и душу обожгло. Принародно хлестнул. Наверно, бросилась бы Тася на глазах у всех с кулаками на Чудинова — столь велика была в ней потребность разрядиться, но, к счастью, рядом очутилась Лидия Николаевна.
   — А-а, начальник с подчиненной встретились, — певуче заговорила она. Чудинов протянул было ей, руку, но, заметив, что Лидия Николаевна не замечает его руки, быстро отдернул. Холодея, он подумал, что Лидия Николаевна неспроста отвернулась от него.
   — Ты чего, Тасюшка, не танцуешь? Веселись давай, не вечно же горевать тебе и маяться. — Лидия Николаевна ласково и настойчиво отводила ее от Чудинова.
   Он постоял и направился к буфету. И тут у него впервые появилась мысль уехать куда-нибудь, избавиться от этого постоянного беспокойства, освободить человека, которому принес он так много бед, от тягостной обязанности встречаться и разговаривать с ним.
   Тасю и Лидию Николаевну в кругу втретили приветливыми возгласами:
   — Раздайся народ, Макариха плывет!
   — Круг шире! Она первой плясуньей была!
   — Я сейчас еще с любым кавалером возьмусь, — озорно блеснув глазами, сказала Лидия Николаевна. Доставая из-за рукава платок, она вышла в круг. Лихачев с хорошей улыбкой посмотрел на нее, склонил набок голову и чуть слышно сказал:
   — Ну, тетя Лида, уж для вас-то я рвану! Он прощупал пальцами пуговички и, найдя, по-видимому, самую веселую, начал с нее.
   Тем, кто не мог пробиться к кругу, сообщали:
   — Макариха вышла. Сколько лет не плясала, а сейчас пошла.
   — К тому есть причины! — хмыкнула какая-то женщина.
   — Молчи ты, не брякай языком, — оборвал ее рядом стоявший колхозник, должно быть, муж, потому что она сразу смолкла. — Много вы знаете, да мало понимаете…
   — Тише там!
   — Да и так тихо. Эка важность, Макариха курдюком трясет. Чо мы, баб не видали! — хорохорился маленький мужичок.
   К нему обернулся парень, рослый, со спортивным значком на борту пиджака и нахмурился.
   — Ты, уважаемый, если выпил, так помалкивай, а то я тебе помогу очистить помещение.
   — Все в порядке, все в норме, — испуганно залепетал пьяненький мужичок.
   А голоса баяна перекликались между собой, трепетали, то рассыпаясь звонкими переборами, то шли рядом, чуть слышно вздрагивая, набирая темп.
   Подхватила веселая мелодия сердца людей, понесла их с собой, наполнив теплотой и удалью.

Глава шестая

   Лидия Николаевна шла вначале неуверенно, притопывая, словно прощупывая каблуками крепость половиц, прислушивалась к музыке, примеривалась к кругу. Бывают такие люди, которые хороши в любом наряде. К их числу принадлежала и Лидия Николаевна. В черном шелковом платье, сшитом еще по старой моде, с закрытым стоячим воротничком, в желтых с потертыми носками туфлях, высокая, грудастая, шла она по кругу. Ее темные, всегда задумчивые глаза сияли, и в мягком движении рук, и в чуть закинутой голове с двумя еще красивыми косами, и в полуоткрытых губах ее, и в изломе правой приподнятой брови — во всем этом была та особенная, ненаигранная грация, которая приводит в восторженное изумление людей.
   В русских людях, как и в природе, породившей их, нет ничего разящего глаз. В них все скромно. Нужно присмотреться к незатейливым цветам нашим, уловить их скупой, затаенный запах, услышать над головой шорох сосновых ветвей, попить ломящей зубы воды из горных ключей, посмотреть в вешнюю синь после долгой зимы. Вот тогда ближе и понятней станет наш немногословный, наш суровый и душеобильный человек! Русский человек! Дайте вы ему, как лесу нашему, умыться дождем после долгого зноя. А вы видели русский лес, после долгого зноя умытый, спокойный, причесанный? Если видели, никогда уже не забудете его. Не дрогнет ни одной веточки, ни одного листочка. Висят утихомиренные листья, и с каждого из них рыбьим глазом смотрит капля. Солнце пьет из листьев, как из мягких ладоней, настоянную воду. Лес не шевелится, но переливается тенями, цветами. Мягко бродит по нему робкий ветерок и с шорохом осыпает капли наземь. А лес то ярко зазеленеет, то снова замрет, то будто испугается того, что забыл он о скромности и выказал миру свою красоту…
   А как красив делается наш русский человек, когда он тоже отряхнет с себя будничный вид, улыбнется и все, что он не успел допеть, все веселье, которое он не успел растратить, выплеснет щедро, одарит людей радостью, напоминая всем, что мир-то создан для нее, для радости человеческой.
   Переполненная вот этой редкой и оттого яркой радостью, Лидия Николаевна шла по кругу, и Тася, сама того не замечая, восторженно шептала: «Тетя Лида, милая, красивая, тетя Лида, тетя Лида…». И вдруг, словно услышав ее призывы, будто убедившись в том, что все взгляды теперь прикованы к ней, Лидия Николаевна ударила каблуками, взмахнула платочком, сверкнули молнией еще крепкие белые зубы ее.
   Едва поспевая за ней, гнал переборы Лихачев. Кто-то покрикивал:
   — Жми, дави, деревня близко!
   — Эх, Лида! Завей горе веревочкой, — громко пропела одна из женщин позади Таси, — редко нам, вдовам, веселиться приходится. Плясунья она раньше была, ох, плясунья! Бей, Лида, крой, Лида! За всех за нас, вдов сиротливых!
   Когда Лидия Николаевна поравнялась с говорливой женщиной, та не выдержала, бочком, мелким шажком тоже потрусила в круг.
   — Потаскуха! — разнесся истошный голос по клубу. — Перед чужими мужиками холкой виляешь!
   Тася обмерла. Будто ее окатили из ведра ледяной водой.
   Она следила за Лидией Николаевной и хотела только одного, чтобы та не услышала ничего, но по тому, как дрогнула, сломалась у виска бровь Лидии Николаевны, Тася поняла — услышала. Тася оглянулась и заметила у дверей женщину в пуховом платке, с высохшим, болезненным лицом, большеротую, желтую, злую.
   — Как вам не стыдно! — задыхаясь, выпалила Тася, и стоявшие кругом люди начали оборачиваться. Стук каблуков прекратился. Баян смолк.
   — Ты чего меня стыдишь? От горшка три вершка, а уж ребеночком обзавелась! Тоже какого-нибудь женатого охомутала? — Женщина говорила громко, била наотмашь, уверенно и властно.
   Где-то захихикали. Лихачев рванул баян. Появившийся в дверях Чудинов стоял оторопев, с широко раскрытыми глазами.
   — Пойдем отсюда, пойдем, — потянула за рукав Тасю Лидия Николаевна. Не слушай ты ее, пойдем…
   Голос у Лидии Николаевны был прежним. Только в глубине его угадывалась боль. Она настойчиво тянула Тасю к двери. Откуда-то вывернулся Яков Григорьевич и, нахмурившись, сказал все еще шумевшей женщине:
   — Евдокия! Ты зачем здесь? Иди домой.
   — А-а, я домой, издыхать, а ты тут будешь любовь крутить! В могилу меня сгоняешь! Специально-о-о!.. — громко закричала Евдокия.
   Лидия Николаевна почти силой вытащила Тасю за дверь. Чудинов посторонился, пропуская их мимо себя. Он порывался побежать за ними, что-нибудь сказать им. Но что он мог сказать?
   Женщины шли торопливо и молча по пустынной улице от клуба. У Таси спустился чулок, она нагнулась подтянуть его и вдруг разрыдалась. Все, что с таким трудом удерживала она долгое время, неудержимо прорвалось.
   — Ой, ой, за что это она нас, а? Тетя Лида? Милочка, за что, а?
   Лидия Николаевна обхватила Тасю за голову, прижала к себе и, вытирая ладонью ее глаза, растерянно успокаивала:
   — Ты что, ты что, девочка моя? Не надо, не надо… ну брось. Если нашему брату всякую обиду в сердце пускать, так даже наше сердце, каменное, лопнет. Пойдем-ка домой, пойдем.
   Она обняла Тасю, повела, как больную, придерживая рукой. Уже у самого дома, когда Тася выплакалась, она, как маленькой, концом шали вытерла ей нос.
   — Эх ты, хохлушка моя! Такое ли еще бывает в жизни? Сядем-ка рядком да поговорим ладком. Охота мне сегодня поговорить, ох как охота.
   Ребята спали. Пока Лидия Николаевна собирала на стол, Тася ушла в комнату, включила свет и уселась возле кровати, на которой спали Васюха и Сережка. Васюха спал крепко, приоткрыв рот и выпустив слюнки. Сережка спал вниз лицом, у стены, раскинув руки. Он заметно подрос. В желобке его худенькой шеи выросла косичка, которую Тася до сих пор не замечала. Она потрогала эту косичку, грустно улыбнулась, поцеловала Сережку в ухо и накрыла одеялом. Потом выключила свет, ушла на кухню. На столе между тарелками стояла бутылка вина. Тася изумилась.
   — Наш праздник, Тасюшка, — молвила Лидия Николаевна, — и выпьем мы с тобой, и душеньку разговором отведем.
   В голосе Лидии Николаевны послышалась глубокая тоска. Лицо ее было усталым. Та радость, что согревала его лишь полчаса назад, уже и не угадывалась даже. В клубе плясала какая-то другая Лидия Николаевна, на которую даже смотреть было немножко боязно, настолько она казалась красивой, гордой, недоступной. А сейчас за столом усаживалась та самая, привычная тетя Лида, только вроде бы разбитая, надсаженная. Ее глубокие глаза полуприкрыты ресницами, руки упали па колени.
   — Давай пьянствовать, — встряхнулась она, и горькая усмешка тронула ее губы. — Давай пьянствовать, вдова соломенная. Давай заливать угощение Евдокии, жены Якова. Давай присуху размачивать.
   — Какую? — с испугом уставилась на Лидию Николаевну Тася.
   — Эх, Яков, Яков, золотой мужик! — не слушая Тасю, вздохнула Лидия Николаевна и налила в рюмки вина. Они чокнулись, и Лидия Николаевна с глубокой задумчивостью произнесла: — Нет, хохлушка, моя, не за это мы выпьем, а знаешь за что? За ребятишек! Пусть детишки наши не знают того, не ведают, чего нам досталось.
   Они выпили и молча принялись за еду. Лидия Николаевна взялась за бутылку, Тася схватила свою рюмку.
   — Ой, что вы, тетя Лида! У меня уж в голове это самое, — она махнула рукой возле своей головы.
   — А я выпью еще, не суди меня. — Она покосилась на Тасю. — Небось уж всякое подумала?
   — Ничего и не думала, — ответила Тася.
   — Ну, ну, да хоть и подумала бы, так ничего в этом особенного нет, успокоила ее Лидия Николаевна. Неожиданно она добавила, как будто совсем не относящееся к разговору: — Чужую беду всяк рассудит, только в своей не разберется.
   Лидия Николаевна выпила, поморщилась, сердито отпихнула рюмку. Потом подцепила вилкой кружок огурца и задумалась. Глаза ее сделались неподвижными, глядели куда-то мимо Таси, и она замерла.
   — Славная пора у людей в жизни бывает — молодость! Молодость и у меня была хорошей, несмотря на голод и холод, — заговорила Лидия Николаевна, отвалившись ка спинку стула и закрыв глаза. — Я, как тебе молвить? Здоровая была и красотой, должно быть, не обижена. Парни-то приухлястывали за мной, а двое душой прилепились…
   …Жили в Корзиновке два парня; Яков да Макар. Один из крепкой семьи, большой, неловкий, хмуроватый. Девчата чурались его, да напрасно. Он сам стеснялся девок, на вечор ках сидел тихо, смирно. Стоило только одной девушке обратить на него внимание, и сердце Якова дрогнуло и распахнулось, впуская ее надолго и бесповоротно.
   На лужайке, за поскотиной появилась как-то Лидия Ключева. Застенчивая, связанная в движениях, с лентой в тяжелых косах, она была похожа на впервые распустившуюся в цвету черемуху, у которой мало кистей, но все они светлые и крупные.
   Ребята корзиновские вдруг увидели, что эта девка из бедной семьи Степаниды Ключихи — под стать любому парню. А как под гармошку плясать пошла, сомлели ребята, шеи вытянули: «Откуда такая взялась? Да неужели эта наша, деревенская?» И каждый из парней старался хоть чем-нибудь выгородить себя, заметным сделаться.
   Завистливо глядели девки на свою новую подругу, особенно Дуська Масленникова. Все у нее было: и наряды дорогие, и приданое. Разбогател отец ее от дикой удачи. Говорят, лучил он рыбу вместе с дочерью в реке и сундук с золотом нашел. По Кременной раньше заводское железо плавили в барках, вот и ухнули в воду с сундуком. А может, отец и пристукнул кого. Сторонились деревенские жители масленниковского дома. И сваты обходили его дочку, к которой, по-видимому, в наказание за темное дело отца, привязалась хворь какая-то, и она сохла на корню.
   Злилась Дуська на всех красивых и здоровых. Злилась она и на новую товарку, дочку вдовы Степаниды. А та, краснея от смущения, сплясала и неожиданно раскланялась перед самым никудышним парнем — Яшкой. Захихикали девки, прищурились ребята, а Яшка вскочил и начал смущенно перебирать кисти шелкового пояса.
   — Чего же ты? — подбадривала его Лида, чувствуя, что все ребята и девки внимательно смотрят на них и готовы потешиться над Яшкой. — Иди же!
   Она еще раз притопнула каблуками, схватила его за руки и потащила в круг. Плясать Яшка не умел, но в угоду ей потоптался по-медвежьи в кругу.
   Парни захохотали. Яшка сконфуженно скрылся. И тогда, чуть побледнев от волнения, Лидия подняла голову, поглядела вокруг и крикнула:
   — Кто самый храбрый, выходи, спляшем!
   Парни смолкли, начали прятаться друг за друга. Только рыжий Мишка Сыроежкин в заплатанных штанах стоял возле гармониста и насвистывал в два пальца, подбадривая заробевших парней. Девки начали откровенно посмеиваться над Лидой. Одна из них церемонно раскланялась.
   — Отбыли ваши кавалеры, а наши знать вас не желают!
   Лида уже готова была выскочить из крута и бежать домой, но в это время в круг вышел одетый по-городскому голубоглазый сын учителя — Макар. Он кивнул гармонисту, снял суконный пиджак, небрежно бросил его на траву и вдруг лихо пошел навстречу девушке. Где-то в конце лужайки они встретились, разошлись, снова встретились.
   Сверкнула радость в их глазах. Ударил Макар в ладоши, подхватил Лиду за талию, и они закружились.
   От большого счастья, от девичьей радости захватило дух у девушки. «Вот он какой, этот учителей сын. Веселый, оказывается, а все думают, что он гордый, не хочет с деревенскими знаться…»
   Поздней ночью шли они из-за околицы домой. Макар вежливо вел ее под руку. Она впервые шла с парнем, да с каким! От этого было радостно и немного страшно. У поскотины сорвалась с жердей и бесшумно метнулась в темноту сова. В кустах послышались шаги, замерли неподалеку.
   — Ой, что это, Макар? — вскрикнула девушка и приникла к нему.
   — Где?
   — Да в кустах.
   — Чудится тебе, — шепотом ответил он и обнял девушку.
   Так они стояли долго, обнявшись, не смея потревожить ночную тишину, не решаясь поцеловаться. За кустами чуть слышно шумела Кременная, и по ту ее сторону, путаясь в вершинах темного леса, катилась луна, отражаясь блеклым пятном в реке. Силуэты прибрежных деревьев и кустов дробили это пятно на множество мелких лун, то ярких, то чуть заметных.
   В кустах сонно тинькала пичужка, будто роняла из клюва капельки воды в тонкую посудину. Так и не посмев поцеловаться, Макар с Лидой пошли дальше. Луна поднялась, и впереди них закачались большие дружные тени. Макар распахнул перед Лидой ворота поскотины, сделанные из жердей. Ворота скрипнули на немазаных петлях, и снова что-то хрустнуло в кустах. По дороге стлался свет луны, и девушке было боязно ступать на эту тонкую дрожащую полоску, которая напоминала ей подвенечную фату. Возле крайнего дома в палисаднике кто-то выводил под балалайку: