Мальчик к той поре уже был водворен в музыкальную школу. В квартире скоро появился инструмент, причем в квартире уже не научного сотрудника, а кандидата, который все реже заглядывал домой, потому что встречи с женой каждый раз заканчивались истерикой. Она потрясала перед ним пожелтевшими вырезками: «Ты видишь, это не мираж, не сон! Я печаталась! Печаталась! Понимаешь ты? Я была на большой дороге, но ты сгубил мой талант, сгубил, сломал, срубил, как деревенский мужик срубает березку для обыкновенной оглобли!»
   Время шло. Мальчик вырастал, становился умнее, пристрастился к машинам и возненавидел «инструмент».
   Музыка для него сделалась бременем, мать — навязчивым существом, из-за которого он стеснялся приводить к себе товарищей. Все чаще и чаще долговязый подросток пропадал из дому. Мыл на Москве-реке машины ради того, чтобы ему позволили ручку крутить. Он лез на краны, экскаваторы. Однажды пытался уплыть на пароходе в дальние страны. Это между прочим, многие мальчишки пытаются сделать, и по этому я сужу, что и он был мальчишкой, как и все. Но характер у него с годами становился резким, заносчивым. Ребята его били. Он сопротивлялся, сбивал нарочно пальцы, чем огорчал маму. Между прочим, мать дала ему звучное имя оперного персонажа — Роберто, и мальчик мирился, пока его звали Робкой, но когда подрос, имя это сгало для него мукой.
   …Лошадь шла в гору. Василий выскочил из кошевки и, держа в руках вожжи, посоветовал:
   — Разомнись немножко, ноги-то, пожалуй, затекут.
   Тася выпрыгнула, почувствовала, как мелкими иголками пронзило подошвы ног.
   — В самом деле, засиделась. — И, помолчав немного, тихо сказала: Ей-богу, даже не верится. Ты, наверное, насочинял?
   — Насочинял! Кабы насочинял. Вы не поверите, например, что к маме Роберто приходили дамы и приводили на шелковых ленточках каких-то плюгавеньких мопсов, стоивших бешеные деньги, что дамы эти два-три месяца в год лечатся на курортах и, как в старину, считают модным завести болванчика.
   — Это еще что за чудо?
   — Любовник. Помните, в романе «Демидовы» описан такой? Ну да, еще один из Демидовых спустил его с лестницы?
   — А-а, помню. Неужели ты серьезно?
   — Я сегодня все говорю серьезно. Здесь вот многие не поверят этому. Дескать, в книжках такие и остались только. Погляди, какая красота! - неожиданно прервал себя Лихачев и показал Тасе на взгорок, покрытый снегом. У подножья взгорка к огромной березе был приметан стог сена. На березе грузно висели черные тетерева. Вытянув шеи, они подозрительно вглядывались в приближающуюся подводу и на всякий случай предупреждали друг друга коротким кокотаньем, как это делают петухи, подзывая кур к корму. — Эх, ружьишко бы! — вздохнул Лихачев. — Было бы нам варево знатное! И ведь не взлетают, точно чувствуют, что без ружья.
   Подпустив их совсем близко, косачи дружно снялись с березы и вскоре растаяли вдали, в морозном тумане.
   — Так чем же все-таки заканчивается история кудрявенького мальчика? - заглядывая сбоку, спросила Тася. — Хочется дослушать. Леспромхоз уж недалеко.
   — Что ж, буду краток, а то слишком жидко развел. Когда началась война, Роберто учился в консерватории. Матушка настояла на своем. Отец отправился па фронт, а сына и жену эвакуировали. Можно было, конечно, обойтись и без эвакуации, но мама так боялась за жизнь драгоценного сыночка! На отца она топала ногой: «Не смей возражать! Ты хочешь нашей гибели?» Она, по наивности своей, полагала, что переезд в Сибирь не будет ничем отличаться от ежегодных поездок на южный берег Крыма. Вот мама и сынок с несессером и еще какими-то пустяками в руках очутились в Кемерово, ни к чему не приспособленные, никуда не пригодные. Пока была одежда — меняли ее на картошку. Потом люди помогали им просто так, как эвакуированным. Но в те времена в помощи нуждались многие. Мать не выдержала лишений, не сумела найти дела, перестала следить за собой, опустилась. И хотя парень из всех сил старался поддерживать ее: выполнял мелкие работы на станции, пытался даже спекулировать ради того, чтобы добыть пропитание, — ничего сделать не мог. Слишком долго мать просидела в своей дурацкой скорлупе. На тяжелый военный мир она глядела с испугом и умерла, так и не поняв ничего.
   Голос Лихачева упал до шепота, у губ легли горестные складки. Помолчав, он со вздохом добавил:
   — Страшно это и тяжело, когда мать только жалко. Только жалко, и ничего больше.
   Василий смолк. Совсем недалеко прокуковал паровозик, донесся лай собаки и то нарастающее, то затихающее тарахтенье электростанции, мешающееся с визгом электропил.
   — Леспромхоз, — кивнул головой Василий и быстро заговорил: — Туго пришлось тому пареньку. Если бы не добрые люди, протянул бы он ноги. Взяли его в армию, в офицерскую школу. Да какой из него офицер? В школе-то не миндальничали с курсантами, делали из них настоящих офицеров. По десять часов в сутки гоняли. Не выдержал такой нагрузки, заболел, а после болезни попал в танковую школу. Ну, рассказывать о том, как помяли бока тому парню на фронте, как воспитывали в нем чувство товарищества, как дошло до его сознания, что на свете куда больше нужных людей, чем таких, как он, и жизнь делают не праздные дамы, а простые люди — долго все это рассказывать. Хорошо было, когда он нашел настоящих друзей. Плохо сделалось, когда ему вручили документы, дали на дорогу продовольственные талоны и велели ехать домой. Какой дом? Он знал лишь тот дом, где стоял инструмент, глупые фигурки из фарфора и бронзы. В этот дом он уж теперь не мог вернуться. Надо было искать другой.
   В тот послевоенный год все ехали домой, устраивались, брались за дело, только Роберто болтался, как полосатый шарик по биллиарду, от борта к борту, не попадая в лузу. — Василий на секунду прервал свой рассказ и с выдохом заключил: — Впрочем, в лузу он все-таки попал — в Тулкухинскую исправительно-трудовую колонию.
   — Как это он умудрился?
   — А повстречал однажды своего двойника, какого-то «гения» с полными карманами папиных денег, кутили, разъезжали на легковой машине и однажды сбили на деревенской улице девочку. «Гений» прибавил газу, а Роберто запротестовал. «Гений» корячиться начал, был бит, и его отвезли в больницу. Ну а Роберто сюда, на Урал. Когда он отбыл срок, первое, что сделал, сменил имя и сделался Василием, Василием Лихачевым. — Он невесело улыбнулся. — Ваш покорный слуга.
   — А я поняла это с самого начала.
   — Я уже отметил твою жуткую проницательность! — сощурился Лихачев. Впрочем, извини, я опять паясничать начинаю. Нехорошо, взрослый человек вроде уже, а так и подмывает пооригинальничать.
   — Ты все рассказал?
   — Пожалуй, все, остается только добавить, что, выйдя из колонии, новоявленный Василий пропился до нитки и пошел работать в первую попавшуюся организацию. Первой и самой ближней оказалась эмтээс. Как танкист-водитель я стал трактористом. Еще вопросы есть? — попытался свернуть дело на шутку Василий, но Тася не приняла его шутливого тона.
   — Нет, но, очевидно, будут, — задумчиво ответила Тася. «Мы, по-моему, сродни», — вспомнила она давние слова Лихачева. Тася перебрала быстро, как нитку с узелками, свою жизнь в памяти: мачеха, госпиталь, Лысогорск. Нет, не родня они. Ее жизнь не баловала. Еще в раннем возрасте пришлось добывать свой хлеб. А от своего хлеба человек делается костью прочней и рассудок у него трезвеет. «И все-таки есть, есть что-то общее, — размышляла Тася. Предположим, наша несостоявшаяся молодость, паша, не утвердившаяся до сих пор, жизнь. А впрочем, все это пустяки! Ему нужно говорить суровую правду в глаза и не искать оправданий, или еще хуже — жизненного сходства с ним».
   Василий сидел грустный, упрятав подбородок в шарф.
   — Замерз я, однако. — Он встряхнулся и выпрыгнул из кошевки.
   Тася занесла ногу за борт кошевки.
   — Много у тебя было в жизни дрянного, но были ведь и порядочные друзья, и хорошие встречи? — Жизнь без порядочных людей и хороших встреч была бы никчемной штукой. Однако я коченею.
   — Слушай, Василий, мне, разумеется, еще рано читать людям наставления, как говорят, мелко плаваю я для этого. — Она взглянула на шагавшего рядом с вожжами в руках Лихачева и закончила жестко: — Живи ты, как все. Шутовство-то ведь признак маленькой души, а у тебя она, кажется, не такая уж мелкая.
   — Спасибо за доброту, — буркнул Василий, закусив губу, пробежал вперед и стегнул лошадь, бросив на ходу: — Не получается у меня, как у всех.
   Полозья саней срезались, кошевка накренилась. Он наступил на отводины и, когда сани выправились, продолжал:
   — Порченый я тоже, должно быть, с детства порченый.
   — Да будет тебе чепуху-то городить, — поморщилась Тася, — возомнил о себе черт-те что и куролесишь.
   Василий смахнул перчаткой клочок сена в ветки елки и, глядя в сторону, опять сердито буркнул:
   — Ладно, хватит меня воспитывать, у меня уж волосы седые.
   Получилось это очень резко, и, как бы испрашивая извинения, он осторожно взял за руку Тасю.
   — Пройдись, закоченела ведь. — В голосе Василия уже была мягкость.
   Тася соскочила в снег, высвободила руку и, поправляя шаль, взволнованно произнесла:
   — Как хорошо в лесу! Все-таки жизнь лучше всякой выдумки. Не умеем мы замечать то, что нас окружает. Умели бы, так все выглядело бы ясней и красочней. Правду я говорю, пане ямщик? — хитровато и многозначительно спросила Тася, повернувшись с улыбкой к Василию.
   Дорога поднималась в гору. Крепчал мороз, и светило солнце. Снег, как толченое стекло, переливался искорками. Все крутом притихло, смолкло, упряталось. Было трудно представить, что под снежным покровом, под остекленевшими следами полозьев и в маленькой норке, вырытой в снегу у подножья пихты, затаилась жизнь, которая терпеливо и настойчиво ждет тепла, весны. Лихачев огляделся вокруг, прислушался к чему-то и тихо ответил:
   — Правду…
   Поздней ночью Тася и Лихачев вернулись из леспромхоза, продрогшие и усталые. Лидия Николаевна напоила их горячим чаем. Василия уложила спать в горнице. Тася ушла к себе.
   Рано угром Лидия Николаевна с трудом разбудила Тасю, отправляясь на ферму. Тася долго ежилась в выстывшей комнате, одеваясь, клевала носом. Она только согрелась, разоспалась, и уже надо было вставать. Сегодня воскресник и необходимо сделать как можно больше. Зима, воскресенье, свободный день. Когда еще такой случай подвернется. Тася умылась холодной водой, затопила печку, начистила картофеля, поставила его варить. Затем сбегала на ферму, принесла молока, вскипятила для Сережки. Мальчик крепко спал, похрапывая под одеялом. Тася осторожно разбудила его:
   — Ну ты, Сережик, домовничай, а я пойду. Меня не будет целый день. Не перевертывайте тут все вверх дном.
   — Ой, мам, и в воскресенье ты все работаешь, а я все один, потягиваясь, недовольно пробурчал заспавшийся мальчик. У Сережки давно выпали передние зубы и до сих пор еще не выросли. Он говорил смешно, со свистом. Тася прижала его к себе, заправила в трусики выбившуюся майку.
   — Идти надо, хороший мой. Воскресник сегодня.
   — А-а, — понимающе протянул Сережа и запрыгал к умывальнику на одной ноге, — тогда ты иди, мам, только поскорее домой ворочайся, ну?
   Возле конного двора собралось много молодежи. Райка Кудымова уже успела вываляться в снегу. Завидев Тасю, она стала убирать растрепанные волосы, отряхиваться.
   — Обижают меня парни, — жаловалась она, хоть бы вы помогли, Тансья Петровна. — И тут же, улучив момент, Райка дала подножку зазевавшемуся пареньку. Тот свалился в снег и, выбираясь из сугроба, гудел:
   — Обидишь тебя…
   Наконец появилась машина с горожанами. Тася заметила среди приехавших Уланова. Ей понравилось, что Иван Андреевич приехал сам и не на своей машине, а вместе со всеми. Решено было разбиться на группы. На долю Таси выпало хлопотливое дело — она должна следить за работой во всех бригадах.
   В этот день в Корзинове было шумно. Вот в переулке показалась подвода, нагруженная навозом. Лошадью управляла Райка Кудымова. Она крутила вожжами и озорно кричала:
   — Но-но, милый, вези меня туда, где женихи похрабрей корзиновских.
   Приподняв занавеску, в окно выглянул Птахин в одном белье. Заметив Тасю, он задернул занавеску. Конечно, не по себе человеку. Колхозные дела идут своим чередом, а он ведь все же голова хозяйства. Нехорошо, когда жизнь проходит мимо.
   Многие колхозники отвыкли работать не только в воскресенье, но и в будние дни. Все они оповещены, что сегодня воскресник, но делают вид, будто их это не касается. Своей, дескать, работы по горло. Вот и шмыгают они воровато в двери при появлении агронома. Некоторые, наоборот, смотрят на нее вызывающе, ждут, что она начнет ругаться. Тут-то уж ее и положат на обе лопатки. Чего-чего, а огрызаться колхозные лодыри умеют.
   Но Тася проходит, не замечая их. Достаточно того, что многим стыдно делается. По лицам видно. Железную бы руку в колхоз, чтобы она тряхнула лодырей. Привыкли чужими руками жар загребать. Все-то им стали делать приезжие люди, отучили их заботиться о колхозном хозяйстве. Вот даже навоз и тот городские возят. Приехали за десятки километров, лишив себя отдыха. В деревне же к вечеру запиликают гармошки, заревут пьяные голоса, появятся два-три отъявленных нахала на улице, пойдут в обнимку и, завидев работающих горожан, закричат:
   — А-а, комсомолия! Робь, ребята, поднимай наше социалистическое хозяйство! Ха-ха-ха!..
   Успела Тася насмотреться за это время на деревенских бездельников, присосавшихся к артельному хозяйству, и возненавидела их. «Ничего, заставим мы вас жить и работать как нужно, народ заставит».
   Но на воскресник, кроме молодежи, пришли все-таки несколько пожилых колхозников, а доярки с Лидией Николаевной явились все. Они накладывали вилами навоз на подводы. Лидия Николаевна, разрумянившись на морозе, работала молча, сильно. Ее ухватка в работе очень напоминала Тасе Якова Григорьевича — спокойные, рассчитанные, ловкие движения.
   Тася высказала свои горькие размышления Лидии Николаевне. Та оперлась на черенок вил, постояла немного и, когда возле нее остановилась подвода, заговорила, орудуя вилами:
   — Скребут кошки нутро не у одного Птахина. За бортом остаются все правленцы. Думали, что без них мы шагнугь шагу нe сумеем. В Корзиновке мало народу вышло на воскресник, с оглядкой люди живут. Но в других бригадах, я уверена, половина людей на работе, а в третьей — все. Ты вот в бригады и спеши. Здесь мы управимся.
   В третьей бригаде, в самом деле, вышли на воскресник все от мала до велика.
   — Народ-то, гляди, рвет и мечет, — говорил довольный Букреев, поздоровавшись с Тасей. — Наши перед городскими не желают пасовать!
   — Остыть трактору не дают, — деланно сокрушался Лихачев. — Только заглушу — «Заводи! — кричат, — поехали!»
   Работа и в самом деле шла дружно, весело. Некоторые из городских девчат никогда еще не держали в руках вил. Деревенские, безобидно подшучивая, обучали их нехитрому делу.
   В шестой бригаде Тася задержалась до вечера. Здесь работа шла вяло. Бригадир уехал в город. Заместитель бригадира, Разумеев, не явился, и работой никто не руководил. Тася сама разыскала бригадный инвентарь, заставила конюха запрячь лошадей и накладывать на сани навоз. Он поворчал маленько, но за вилы взялся.
   К полудню сюда нагрянули ученики старших классов из корзиновской школы вместе с учителями. Не хватало подвод. Тася поехала в МТС просить трактор с санями. Чудинова в конторе не оказалось. Тася подумала и все-таки решилась попросить уборщицу позвать директора.
   Чудинов, встретив Тасю, неловко полез за папиросами. Она коротко сообщила ему о положении дел в шестой бригаде. Тут же, ни о чем больше ее не спрашивая, Чудинов распорядился снять трактор с вывозки леса и направить его в шестую бригаду.
   Тася поспешила уехать из МТС. Каждая встреча с Чудиновым камнем ложилась на сердце. Она чувствовала: и Чудинову нелегко. Огтого он так торопится выполнить ее любую просьбу.
   В заречных бригадах работа шла тоже хорошо. Здесь две деревни. Расположены они недалеко друг от друга. В одну деревню с комсомольцами поехал Иван Андреевич, а в другой оставили инструктора горкома комсомола. Часа через три Уланов пришел проверить, как идут дела у соседей, и видит: стоит инструктор возле огонька, руки греет. Тонколицый, щупленький паренек. Приехал он на воскресник в легоньком шарфике, в кожаных перчатках. Oн уже сумел найти для себя легкую работу: ставил карандашом палочки в блокноте, учитывая количество возов.
   — Вы что же, на прогулку приехали? — неприязненно спросил Иван Андреевич. — А ну, берите кайлу в руки. Берите, берите, она не кусается!
   Сам Уланов тоже взял из рук одной девушки кайлу и подошел к куче смерзшегося навоза.
   — Делайте все следом за мной.
   Иван Андреевич широко расставил ноги и начал со всего плеча долбить кайлой мерзлую кучу.
   — Быстрей, сильней бейте — и через десяток минут вам будет жарко.
   Колхозники, не скрывая улыбок, следили за их работой. Торопливо и бестолково тюкал кайлой инструктор. Кайла гуляла из стороны в сторону, один раз попала в ногу. А Уланов, ахая в лад с ударами, бил кайлой так, что далеко в стороны отлетали глыбы смерзшегося навоза.
   — Секретарь-то хоть и плюгавый с виду, а должно, бывала кайла у него в руках, — говорили колхозники. — Не то что этот хлюпик.
   — Рабочий! Кайла ему не в диковинку.
   Вечером участники воскресника собрались в жарко натопленном клубе. Пока Иван Андреевич вместе с Тасей подводили итоги работы, заводские комсомольцы орудовали на сцене, готовились к концерту. Многие разошлись по домам — ужинать. Той еды, что захватили из дому, не хватило. Но почти каждый горожанин завел сегодня знакомых. Новые друзья вместе поужинали, девушки даже переодеться сумели.
   Первое место и сегодняшнем воскреснике заняла группа комсомольцев, работавшая в третьей бригаде.
   — Иначе и быть не могло, — небрежно заявил Лихачев. — Кто там трактористом был?!
   Кругом засмеялись, захлопали. Кто-то крикнул:
   — Качать Лихачева!
   — Братцы! Я только что поужинал, осторожно!..
   Концерт понравился. Всем много аплодировали. Одна девушка, читая стихотворение, наполовину забыла его. Ей тоже хлопали, да еще сильнее, чем другим. Девушка вдохновилась и без запинки прочла до конца. После концерта начались танцы. Иван Андреевич пригласил Тасю на вальс. Он несколько раз наступил ей на ногу, но она и виду не показала.
   Шум и смех царили в клубе до поздней ночи, потом горожане поехали домой. Их провожали с песнями, просили приезжать еще.
   Из-за снежных сугробов настороженно, с отчуждением глядел темными окнами дом председателя. В некоторых домах еще слышались увядающие голоса опившихся брагой бездельников. Когда по улицам с шумом проносились машины, песни в избах как-то сами собой угасали.
   Новое шло по деревне своей трудной дорогой.

Глава пятая

   Перед каждым отчетно-выборным собранием Карасев недели по две не показывался в Корзиновке. А нынче ему предстояли еще более длительные отлучки. В кошевке, наполненной душистым сеном, он перекочевывал из бригады в бригаду, проверял работу и жизнь колхозников. Возле некоторых изб он под разными предлогами задерживался, толковал с хозяевами по душам, пил чай, а иногда и оставался ночевать. Разговор чаще всего начинался односложно, примерно так, как он начался у овощевода шестой бригады Кузьмы Разумеева.
   — Ну и жмет морозище-то, беда! — крякнул, потирая руки, Карасев.
   — Не говори, Аверьян Герасимович, так ведь и пробирает разные места и дыхало ровно паклей затыкает. А ты в этакой-то холодище мотаешься! - соболезнующе качал головой Разумеев, помогая Карасеву стянуть тулуп.
   — Служба! Знаешь, как в армии: солдат при любом удобном моменте — на боковую, а начальник без команды свыше сделать этого не моги. — Говорил он таким тоном, будто в армии он полжизни провел. И, разматывая шарф, озабоченно закончил: — Отчетное скоро, подготовиться надо, посмотреть, где, что и как. Руководитель, он только заботами и силен.
   — Что и говорить! Ты, Аверьян Герасимович, проходи вот сюда, к печке, а мы сейчас чего-нито сморокуем, — угодливо приговаривал хозяин, придвигая к шестку русской печки табуретку. — Манька! Эй, Манька! Куда ты запропастилась? А ну, мигом в лавку!
   Карасев проворно поворотился и сделал страшные глаза:
   — Не смей! Капли в рот не возьму. Видишь, я при службе и подготовку провожу.
   Белобрысая Манька в валенках на босую ногу и с пустой пол-литрой в руке нерешительно затопталась у порога, заслышав такой энергичный протест со стороны гостя. Но отец свирепо и незаметно от гостя мотнул рукой у бедра, и она, сверкая голыми коленями, выскочила за дверь. Хозяин начал хлопотать вокруг стола.
   — Самой-то нету, — пояснил он, — на рынок уехала, поторговать маленько.
   — Лошадей бригадир не отказывает? — деловито осведомился Карасев.
   — Пока Бог милостив. Суперечит кой-когда, да я уж на тебя, Аверьян Герасимович, уповаю. Зам, мол, председателя велел.
   — Правильно. Ты же знаешь, что я для труженика-колхозника душу не пожалею.
   — Как не знать. Твоей милостью и тянемся, а то б завязывай глаза и тикай отсюдова.
   — Тут, брат, моей милости нету. Я тоже человек маленький. А вот председатель дни и ночи хлопочет о вас, как бы помочь, чем бы помочь. Сам знаешь, какие урожаи наши: колосок от колоска не слыхать голоска. А Птахин отдувайся, голову ломай, как колхоз удержать, чем людей и скот кормить. Быть председателем — не трень-брень! Им наш колхоз держится.
   — Известно дело…
   — А ведь нашлясь сукины дети, живьем готовы слопать его.
   — Нашли-ись… Агрономшу новую знаешь?
   — Была как-то, видел, — отозвался Разумеев и, уловив в тоне Карасева неприязнь к агроному, ввернул, чтобы угодить гостю: — Плюгавенькая такая с виду, недоносок вроде.
   — Во-во, недоносок! — обрадованно засмеялся Карасев. — Метко ты ее. Недоносок! Этот недоносок и мутит воду. Под Птахина яму роет, на его место норовит. Что тогда с колхозом будет, а? Понимаешь? — Голос Карасева упал до злобного шепота. — После Пленума брожение сделалось. Люди сами не ведают, что творят. Жили, жили, как следует быть, одной семьей, а теперь на Птахина волками смотрят. Темнота! Беспонятливость! Ну, сбросят Птахнна, а дальше… дальше что?
   — Не допустим! — грохнул кулаком по столу хозяин так, что из тарелки лягушатами прыгнули соленые грибы и зашлепались о клеенку. — Где это Манька запропастилась? — Собрав вилки, Разумеев заглянул под занавеску. — Бежит, удовлетворенно молвил он и со скрежетом почесал поясницу. — Давай, Аверьян Герасимович, подвигайся. Уж извини, чем богаты… самой-то нету.
   Карасев некоторое время боролся с самим собой, а потом встал, одернул толстовку.
   — Только одну, и только ради тебя. Должен уважить хорошему человеку. У тебя как с покосишком-то?
   — Сшибаю кое-где.
   — Я с Птахиным потолкую насчет тебя, там, на острове, можно найти еще кусок. Не сто же гектаров тебе требуется.
   — Аверьян Герасимович, да за такое дело! Ведь замучались. Ночами уж, грех сказать, украдкой, клочок по клочку собирали…
   — Сделаем! Ты вот что, втолкуй туг насчет Птахина — поддержать человека надо. Сам знаешь, какая перспектива без него.
   — Все исполню, не сумлевайтесь. Только народишко-то наш всякие разные мысли обсказывает. Как пропечатали это постановление, так и началось. Теперь, мол, пойдем в гору и тому подобное.
   — В гору, — фыркнул Карасев, — в гору! Надо с кем-то в гору идти? — Он наклонился ближе к хозяину и понизил голос: — Ты на себя надейся, не плошай, понял?
   — Как не понять?
   — Вот и здешним людям втолкуй.
   — Постараюсь все сделать. Ты, Аверьян Герасимович, насчет наших не сумлевайся…
   — Поможешь, забыт не будешь! У тебя бригадир-то вроде родня?
   — Дальняя. Седьмая вода на киселе…
   — Это ничего, пусть хоть девятая. Поближе к нему держись. Ему доверия больше. В такое время надо кучней держаться.
   И пока все это говорил Карасев, лицо Разумеева вязалось в тугие узлы, челюсти его затвердели, на висках набрякли жилы, вспыхнули и уже не гасли отсутствующие, недобрые глаза.
   — Не береди душу! — решительно хлопнул он по столу и тут же заторопился, залисил: — Может, переночуешь, Аверьян Герасимович? Я еще за одной пошлю! Эй, Манька! Где ты там? Поди сюда!
   Карасев полез за бумажником, намереваясь достать свои деньги, но хозяин выдернул у него бумажник, сердито сунул обратно в карман гостю.