Несмотря на строгость жизни Григория и разборчивость в знакомствах, даже и легкомысленные и разгульные товарищи весьма любили и почитали его[18]. Это особенно обнаружилось при отправлении его из Афин. Когда наступил тридцатый год жизни, Григорий решился возвратиться в отечество вместе с Василием. Того и другого стали упрашивать остаться в Афинах. Василий представил много причин, требовавших скорого отъезда. Но для Григория к заклинаниям и слезам присоединили даже и насилие. С великой поспешностью окружили его все чужеземцы, близкие знакомые, сверстники и даже учителя. Крепко схватив его за одежду и за руки, они сказали: «Что ни будет, не выпустим отсюда. Почтенные Афины не должны лишиться тебя. Они по общему приговору отдадут тебе первенство в словесности». Припоминая все это уже в глубокой старости, св. Григорий замечает: «…один дуб разве мог противиться стольким слезам и убеждениям, и я уступил просьбе, впрочем не совершенно. Меня влекло к себе отечество… Там посвятить себя любомудрию казалось мне прекраснейшим делом. Туда привлекали меня и родители, обремененные старостью и временем. Поэтому не долго пробыл я в Афинах, скрылся оттуда почти тайно и пустился в путь»[19]. Здесь Григорий неожиданно встретился с братом своим Кесарием, который возвращался из Александрии, и тем более радовался этой встрече, что считал ее не случайным стечением обстоятельств, но особенным действием Промысла. «Матерь, отпуская детей своих, усердно молила Бога о том, чтобы Он так же в одно время возвратил нас, как в одно время мы отправились, хотя и в разные города и школы»[20]. И ее молитва была услышана.
Под родительский кров из дальних странствий, предпринятых с целью получить всестороннее образование, Григорий возвратился около 356 года. Сограждане его непременно хотели испытать, чему и как он учился так долго, а посему, покоряясь их желанию, он показал им опыты своего красноречия, но в чем состояли они, неизвестно. Григорий уверяет только, что у него вовсе не были при этом в виду ни рукоплескания, ни говор удивления, ни упоение, ни поклонение, которыми в толпе молодых людей восхищаются софисты, и что эти опыты послужили как бы предуготовительным упражнением к будущим подвигам или преддверием важнейших таинств. Вероятно, вскоре по возвращении в отечество Григорий принял и Святое Крещение; оно, по предположению большей части ученых, откладывалось так долго из подражания примеру Спасителя, Который крестился, имый лет яко тридесять (Лк. 3:23). За сим предстояло окончательное избрание рода жизни. Усильно и долго размышлял Григорий об этом одном из самых мудреных вопросов в жизни. «Решившись все плотское вринуть в глубину, – пишет он сам о себе, – когда стал я рассматривать самые пути божественные, нелегко было найти путь лучший и гладкий. Приходили мне на мысль Илия Фесвитянин, великий Кармил, достояние Предтечи – пустыня. С другой стороны, пересиливали любовь к божественным книгам и свет Духа, почерпаемый при углублении в Божие слово, а такое занятие не дело безмолвия и пустыни. Много раз колебался я туда и сюда и наконец умирил свои желания, остановившись на средине. Я вступил на какой-то средний путь между отшельниками и подвижниками, живущими в обществе, занял у одних собранность ума, а у других старание быть полезным для общества»[22]. Под этими другими Григорий разумеет подвижников, которые проводили жизнь безбрачную, не уединяясь в пустыню и занимаясь делами общественными. «Предпочесть этот последний род жизни понуждала меня, – говорит сам о себе Григорий, – и признательность к родившим меня, у которых я был в долгу; я хотел лелеять их старость, водить их за руку, чтобы самому иметь счастливую старость, угождая их старости»[23]. Такой выбор сделан был и потому еще, что Григорий правилом любомудрия поставлял не показывать и виду, что он трудится для жизни превосходнейшей. Заботы о родителях, тем более необходимые, что брат Кесарии вскоре отправился на службу к императорскому двору, могли достаточно прикрывать его ревность об угождении Богу.
Утвердившись в таком образе мыслей, Григорий, вопреки обещанию, какое дал Василию в Афинах, и несмотря на неоднократные приглашения его, долго не находил возможности отправиться к нему в новоустрояемый монастырь. После же того, как провел с ним в Понтийской пустыне несколько времени, и по возвращении в свой Арианз часто с великим удовольствием вспоминал о занятиях, какие делил здесь со своим другом. Это тем удивительнее, что и жизнь в доме родительском очень мало отличалась по своей строгости от жизни иноков Василиевых. И дома Григорий так же занимался богомыслием и молитвой, питался самой умеренной и простой пищей, упражнялся в слове Божием, но его много возмущало поведение служителей, за которыми присмотр был поручен ему и которых в поместье отцовом, как видно, было немало. «Управлять слугами, – жалуется Григорий в одном стихотворении, – подлинная сеть пагубы. Жестоких владык они всегда ненавидят, а богобоязненных бесстыдно попирают; к злым не снисходительны, добрым не благопокорны, но на тех и на других дышат неразумным гневом»[24].
Гораздо большую скорбь Григорию причинило посвящение его в пресвитера, совершенное отцом его в праздник Рождества Христова (вероятно, в 361 году). И после обширного образования, какое получил в различных школах, высокое и досточестное звание служителя алтаря казалось Григорию тем же, чем бывает солнечный свет для слабых глаз[25]. Отец Григория знал взгляд своего сына на священство, но, побуждаемый отеческой любовью, совершенно против воли, рукоположил его в пресвитера. Григорий хотя и покорился воле родителя, принял от него посвящение, но так сильно огорчился, что забыл все: друзей, родителей, отечество, род – и, по собственному его сравнению, как вол, уязвленный слепнем, ушел в Понт, надеясь там в божественном друге найти врачевство от горести[26]. Этим удалением он, между прочим, хотел вразумить тех, которые, по его выражению, с неумытыми руками и нечистыми душами берутся за святейшее дело, теснятся и толкаются вокруг Святой Трапезы, как бы почитая священный сан не образцом добродетели, а средством к пропитанию и начальством, не дающим отчета[27].
Другими же, более важными причинами этого удаления были неожиданность рукоположения и любовь к безмолвию и созерцательной жизни. Вот собственные слова Григория об этом: «Особенно поражен я был неожиданностью; подобно человеку, поражаемому внезапным громом, не собрался с мыслями и потому преступил скромность, к которой приучал себя всю жизнь. Потом овладела мною какая-то привязанность к благу безмолвия и уединения. Любя его с самого начала, сколько едва ли любил кто-нибудь из занимающихся науками, в важнейших и опаснейших для меня обстоятельствах дав Богу обет безмолвной жизни, я не вынес принуждения. Мне казалось, что всего лучше, замкнув как бы чувства, собравшись в самом себе, без крайней нужды не касаясь ни до чего человеческого, носить в себе божественные образы, всегда чистые и не смешанные с земными и обманчивыми впечатлениями, постигать блага будущего века, находясь еще на земле, оставлять землю и быть возносиму Духом горе»[28]. Кроме сего, Григорий живо представлял себе ту тягостную борьбу, какую должен вести пастырь с дерзостью еретиков, с пороками слабых христиан, равно и угрозы недостойным служителям алтаря, изреченные в Писании. Памятование обо всем этом, говорит св. Григорий, не оставляло его день и ночь, сушило мозг, истощало плоть, лишало бодрости и не позволяло ходить с подъятыми высоко взорами[29]. «Признаюсь, что я немощен для такой брани… пока не очищен ум, пока далеко не превосхожу других близостью к Богу, небезопасным признаю принять на себя попечение о душах и посредничество между Богом и человеками, что составляет также долг иерея… Не почтите меня боязливым сверх меры; напротив того, похвалите даже мою предусмотрительность»[30]. «Рассматривая самых благоискусных мужей древности, нахожу, что из тех, кого благодать предызбрала в звание начальника или пророка, одни с готовностью следовали избранию, а другие медлили принимать дары; Моисей прекословил Богу, а Иеремия страшился юности, и Иона бежал от лица Божия, но и сии, отрекавшиеся за боязнь, не подверглись осуждению»[31].
Вот побуждения, по которым Григорий немедленно по рукоположении удалился в Понт. Видно, что и Василий Великий не осуждал своего друга за такой образ действий, иначе он не дозволил бы ему оставаться в своей пустыне от праздника Рождества Христова до самой Пасхи. По всему видно, что Григорию очень приятно было жить вместе со своим другом, но отец многократно и даже с угрозами убеждал его возвратиться в Назианз. Можно было опасаться, как бы нежность не обратилась в клятву[32], по обыкновенному свойству прогневанного простодушия[33]; и назианзяне сильно желали возвращения своего священника. Григорий долго боролся с мыслями, как поступить, находясь между двумя страхами; наконец его победил страх оказаться непокорным отцу. «Я стою в средине, – говорит он в объяснение своих действий, – в средине между слишком дерзновенными и слишком боязливыми. Я боязливее тех, которые хватаются за всякое начальство, и дерзновеннее тех, которые всего убегают. Во мне самое время ослабило чувство бедствия»[34]. Св. Григорий сказал себе, что «против страха быть начальником подаст, может быть, помощь закон благопокорности, потому что Бог вознаграждает веру и делает совершенным начальником того, кто возлагает на Него все надежды»[35]. Самое же сильное побуждение к возвращению состояло в том, что он вспомнил о временах давних и, встретив одно давнее сказание, извлек из него для себя наставление в настоящем обстоятельстве. Это сказание о бегстве пророка Ионы. Для Ионы, «поелику он предвидел падение Израиля и предчувствовал, что пророчественная благодать переходит к язычникам», по этой причине, может быть, «извинительно было отрекаться от пророческого служения. Но осталось ли бы какое извинение и место к оправданию для меня, если бы я стал долее упорствовать и отрицаться от возлагаемого на меня ига служения?»[36]
Итак, Григорий рассудил к Пасхе возвратиться в дом родительский и примириться с оскорбленным отцом и гражданами Назианза; из них многим казалось, что Григорий был сам не в себе, соделался иным человеком, противился и упорствовал больше, нежели сколько дозволительно. Родители с радостью и любовью приняли Григория, хотя он и огорчил их своим неожиданным удалением в Понт; но не видно было этого со стороны граждан назианзских. В самый первый день Пасхи, в первом Слове к своей пастве, Григорий прежде всего испрашивал себе прощения и кротко объяснял причины своего замедления, но в этот день многие из граждан не пришли в церковь и не показали ему той внимательности, которая могла бы быть порукой за будущее. Это вновь и весьма опечалило Григория, тем более что они сами вызывали его из Понта; светлый праздник для Григория превратился не в праздник[37]. Вскоре он произнес другие два Слова; в одном из них он высказал несколько кротких обличений жителям Назианза за непонятную и горестную для него изменчивость их чувств или превратность в расположении, а в другом подробно объяснил все причины и побуждения своего удаления в Понт (отсюда-то и занято было все, что прежде говорилось об этом)[38]. Чрез эти два Слова Григорий возвратил себе любовь и расположение граждан.
И в смутные времена царствования Констанциева[39] отличительным свойством паствы назианзской была непоколебимость и безмятежие, так что часто называли ее ковчегом Ноевым за то, что одна спаслась от всемирного потопления и хранила в себе семена благочестия[40]. Конечно, это было в соответствие заботам епископа и его сына пресвитера; но со вступлением на престол Юлиана и в Назианзской епархии открылись разделения по тому случаю, что отец Григория по простоте подписался под символом веры, составленным полуарианами (в котором слово ομοούσιος – «единосущный» заменено было на ομοιούσιος – «подобосущный»). Хотя отец Григория, по выражению сына, в этом случае не погрешил мыслью и чернило не очернило души его[41], но христиане назианзские отделились от своего пастыря; даже самые иноки, строгие по жизни и отличавшиеся особой преданностью своему епископу, хотя позднее других, оставили его и просили соседних епископов кого-либо из избранных старцев посвятить в пресвитера[42]. Повод к неблагоприятным толкам об отце Григориевом подавал еще брат Григория Кесарии, оставшийся на службе при дворе императорском и в царствование Юлиана. «И у своих и у посторонних, сколько ни есть нам знакомых, – по словам Григория, – обратилось в постоянное занятие говорить следующее: „Епископский сын ныне уже в службе, домогается мирских чинов и славы и побеждается корыстолюбием; и так ныне все воспламенено страстью к деньгам и для них не щадят люди души своей. Как теперь епископы уговорят другого не оскверняться общением с идолами, как теперь наказывать проступившихся в чем ином, когда сам епископ не смеет сказать слова по причине случившегося у него в доме?“ Вот что, или еще и гораздо сего худшее, слышим мы каждый день и от тех, которые говорят это, может быть, по дружбе, и от тех, которые нападают из неприязни»[43].
В таких обстоятельствах Григорий, как преданный сын, был истинным утешителем для своих родителей. Отец его так был огорчен такими слухами о Кесарии, что самая жизнь была ему в тягость. Посему для успокоения его Григорий уверял, что Кесарии скоро откажется от места и не будет больше причинять печали своему отцу. От матери же Григорий разными выдумками скрывал известие о брате Кесарии и толки из-за этого по тому опасению, как сам говорит в одном письме, «что государыня матерь, если услышит о тебе [Кесарии] что-нибудь неприятное, впадет в скорбь совершенно безутешную и что она как женщина, по крайнему благоговению, неспособна соблюсти меру в подобных случаях»[44]. В письме Кесарию Григорий убеждал его оставить службу при дворе и раскрывал все неблагоприятные следствия, каких можно ожидать от этой службы. Из письма видно, что Григорию не нравилась придворная служба Кесария не только при Юлиане, но и при его предшественнике[45]. Недолго молчал Григорий и по случаю отделения паствы от его отца. Самое молчание имело целью привлечь Дух и отрыгнуть[46] слово благо (Пс. 44:2)[47]. Прекращение смятения впоследствии Григорий приписывал молитвам и увещаниям отца, но, однако же, дозволял себе и такие слова: «…и я участвовал в его благочестии и деятельности, ибо помогал ему во всяком добром деле и как бы сопутствовал и следил за ним, почему и удостоился совершить большую часть дела»[48]. Но каких трудов стоило ему это примирение, неизвестно. До нас дошло только одно Слово его[49], которое говорено уже по воссоединении монашествующих. Здесь высказывалось уже благодарение Господу за умирение разделенных, и увещание направлено только к подкреплению и утешению тех, которые присоединились к Церкви.
Конечно, важное влияние на паству назианзскую имели еще и те два обличительных Слова против Юлиана, которые произнесены Григорием вскоре по смерти этого отступника. Это было лучшее противодействие похвальным речам, в которых превозносили умершего ученые язычники, и в числе их особенно Ливаний[50]. Слова Григориевы написаны, кажется, по совету или даже при помощи Василия, потому что в конце последнего Слова встречаются такие выражения, обращенные к лицу Юлиана: «Сие приносят тебе Василий и Григорий, противники и противоборники твои, как сам ты думал и других уверял, своими угрозами поощряя нас к вящему благочестию»[51]. Из этих же обличительных Слов Григория видно, что Юлиан усиленно убеждал его брата Кесария принять сторону язычников и, когда уверился в безуспешности убеждения, с огорчением сказал: «Благополучный отец, злополучные дети»[52]; последним выражением явно намекал он и на Григория.
Спустя год после сего Григорий принял живое участие в примирении Евсевия, епископа Кесарийского[53], с другом своим пресвитером Василием. Епископ Евсевий произвел сильные смятения в Кесарии единственно своей завистью к другу Григориеву. Притеснения Василию были так явны, что почитатели его, монахи и другие христиане кесарийские, хотели отделиться от епископа. Это отделение могло быть еще более опасно по своим последствиям, потому что император Валент[54], покровитель ариан, уже поставивший во многих православных церквах епископами ариан, начинал тем же угрожать и Кесарии. И дружба[55], и ревность о благе православных побуждали принять возможные меры к предотвращению зла. Посему, как скоро распространились слухи, что монахи кесарийские из-за Василия отделяются от своего епископа, Григорий сам пришел в Кесарию, советовал Василию оставить на время служение в Кесарии и удалиться в свой монастырь, а по возвращении в Назианз написал и ходатайственное письмо за Василия к епископу Евсевию. Письмо это ясно свидетельствует о сильной любви Григория к Василию и к справедливости, а кроме сего, замечательно по смелости, с какой пишет воодушевленный чувством правоты священник к своему митрополиту. Вот извлечение из сего письма: «Как радуюсь, что делаешь мне честь и приглашаешь меня на духовные собрания и совещания, так тяжело для меня оскорбление, какое терпел и доселе терпит от твоего благоговения досточестнейший брат Василий, с самого начала мной избранный и доныне остающийся для меня товарищем жизни, учения и самого высокого любомудрия… ты, унижая его и оказывая честь мне, по моему мнению, поступаешь почти так же, как если бы кто одного и того же человека стал одной рукой гладить по голове, а другой бить по щеке или, подломав основание дома, начал расписывать его стены и украшать наружность. Если убедишься сколько-нибудь моим словом, то сделаешь по-моему. А я прошу убедиться, потому что это и справедливо. Если обойдешься с Василием как должно, то он будет служить тебе. А мое дело следовать за ним, как тени за телом»[56]. Евсевий оскорбился таким письмом, но Григорий не считал нужным просить извинения и в следующем письме говорил не менее смело: «Хотя ты и выше по степени, однако же дай и мне несколько свободы и справедливого дерзновения, а потому будь к нам благосклоннее. Если же судишь о моем письме как о письме служителя, обязанного смотреть тебе в глаза, то в этом случае и удары приму, и плакать не буду»[57]. Хотя и после этого письма Евсевий обвинял Григория в низости[58], но, когда Григорий по новому приглашению явился в Кесарию, Евсевий уже охотно обещался в знак примирения писать самому Василию просительное и пригласительное письмо[59]. Узнав об этом, Григорий, со своей стороны, немедленно известил об этом Василия, убеждая его не доводить своего епископа до такого уничижения, но предупредить его или своим письмом, или немедленным возвращением. Этот высокий подвиг любви был совершенно по душе Василию – он немедленно явился в Кесарию и успешно разрушил все замыслы собравшихся сюда ариан.
Глава II
Общий взгляд на скорби Григория. – Колебания в избрании образа жизни. – Воспоминания о посещении пустыни Понтийской. – Причина удаления в пустыню Василиеву после посвящения в пресвитера. – Возвращение в Назианз к Пасхе по требованию отца. – Прием, сделанный ему, и слова, произнесенные им по возвращении. – Заботы Григория об утешении отца при отделении от него некоторых пасомых по поводу неблагоприятных толков о брате Кесарии. – Значение обличительных слов Григория против Юлиана. – Заботливость Григория о примирении Василия с епископом Кесарийским. – Письмо его по сему случаю к Евсевию. – Помощь Василию в борьбе с арианами. – Огорчение Григория по случаю смерти Кесария. – Побуждения к произнесению надгробных Слов ему и сестре Горгонии. – Ответ Василию на его приглашения в Кесарию. – Болезнь Нонны. – Посещение Василия после его рукоположения в епископа и защищение его по возвращении в Назианз. – Содействие отцу и Василию в борьбе с арианамиЖизнь Григория Богослова, следующая за периодом образования, есть не что иное, как история его несчастий; по крайней мере, так называет ее сам Григорий. Самое посвящение в пресвитера и возведение на епископскую кафедру для Григория было причиной глубочайшей скорби. Поэтому и в биографии его больше всего придется следить за обнаружениями его скорбей. Выражение сих сердечных скорбей составляет главный предмет многих его исторических Слов и стихотворений, посему объяснить причины и силу различных скорбей Григория можно не иначе, как передавши содержание большей части его сочинений. Отказаться же от объяснения, умолчать о впечатлениях, какие производили на Григория некоторые события и поручаемые ему должности, значило бы оставить его без биографии или, по крайней мере, без изображения характеристических его свойств. Григорий Богослов сам предчувствовал, что его скорби не могут быть поняты всеми, посему писал: «Есть древнее сказание, что, если злая ехидна наложит зубы и нанесет губительную рану, уязвленный только тому охотно пересказывает о сем, в кого безжалостная ехидна со своими палящими ядами влила ту же пагубу, ибо только такой человек знает нестерпимость пагубы. Так и мой рассказ с любовью примет и пожелает знать тайны слезящегося сердца только тот, у кого одинаковая со мною печаль, одинаковое страдание и одинаковое бремя креста. Но я возбудил бы смех, рассказывая о своих горестях другому, особливо в ком вера слегка напечатлелась на поверхности сердца, в чью внутренность не проникла крепкая любовь к Небесному Царю, кто живет на земле, помышляя более о том, что однодневно. Да погибнут такие люди…»[21]. Отсюда видно, каково должно быть расположение сердца для того, чтобы сведения о дальнейшей жизни Григория могли быть приняты с полным сочувствием.
Под родительский кров из дальних странствий, предпринятых с целью получить всестороннее образование, Григорий возвратился около 356 года. Сограждане его непременно хотели испытать, чему и как он учился так долго, а посему, покоряясь их желанию, он показал им опыты своего красноречия, но в чем состояли они, неизвестно. Григорий уверяет только, что у него вовсе не были при этом в виду ни рукоплескания, ни говор удивления, ни упоение, ни поклонение, которыми в толпе молодых людей восхищаются софисты, и что эти опыты послужили как бы предуготовительным упражнением к будущим подвигам или преддверием важнейших таинств. Вероятно, вскоре по возвращении в отечество Григорий принял и Святое Крещение; оно, по предположению большей части ученых, откладывалось так долго из подражания примеру Спасителя, Который крестился, имый лет яко тридесять (Лк. 3:23). За сим предстояло окончательное избрание рода жизни. Усильно и долго размышлял Григорий об этом одном из самых мудреных вопросов в жизни. «Решившись все плотское вринуть в глубину, – пишет он сам о себе, – когда стал я рассматривать самые пути божественные, нелегко было найти путь лучший и гладкий. Приходили мне на мысль Илия Фесвитянин, великий Кармил, достояние Предтечи – пустыня. С другой стороны, пересиливали любовь к божественным книгам и свет Духа, почерпаемый при углублении в Божие слово, а такое занятие не дело безмолвия и пустыни. Много раз колебался я туда и сюда и наконец умирил свои желания, остановившись на средине. Я вступил на какой-то средний путь между отшельниками и подвижниками, живущими в обществе, занял у одних собранность ума, а у других старание быть полезным для общества»[22]. Под этими другими Григорий разумеет подвижников, которые проводили жизнь безбрачную, не уединяясь в пустыню и занимаясь делами общественными. «Предпочесть этот последний род жизни понуждала меня, – говорит сам о себе Григорий, – и признательность к родившим меня, у которых я был в долгу; я хотел лелеять их старость, водить их за руку, чтобы самому иметь счастливую старость, угождая их старости»[23]. Такой выбор сделан был и потому еще, что Григорий правилом любомудрия поставлял не показывать и виду, что он трудится для жизни превосходнейшей. Заботы о родителях, тем более необходимые, что брат Кесарии вскоре отправился на службу к императорскому двору, могли достаточно прикрывать его ревность об угождении Богу.
Утвердившись в таком образе мыслей, Григорий, вопреки обещанию, какое дал Василию в Афинах, и несмотря на неоднократные приглашения его, долго не находил возможности отправиться к нему в новоустрояемый монастырь. После же того, как провел с ним в Понтийской пустыне несколько времени, и по возвращении в свой Арианз часто с великим удовольствием вспоминал о занятиях, какие делил здесь со своим другом. Это тем удивительнее, что и жизнь в доме родительском очень мало отличалась по своей строгости от жизни иноков Василиевых. И дома Григорий так же занимался богомыслием и молитвой, питался самой умеренной и простой пищей, упражнялся в слове Божием, но его много возмущало поведение служителей, за которыми присмотр был поручен ему и которых в поместье отцовом, как видно, было немало. «Управлять слугами, – жалуется Григорий в одном стихотворении, – подлинная сеть пагубы. Жестоких владык они всегда ненавидят, а богобоязненных бесстыдно попирают; к злым не снисходительны, добрым не благопокорны, но на тех и на других дышат неразумным гневом»[24].
Гораздо большую скорбь Григорию причинило посвящение его в пресвитера, совершенное отцом его в праздник Рождества Христова (вероятно, в 361 году). И после обширного образования, какое получил в различных школах, высокое и досточестное звание служителя алтаря казалось Григорию тем же, чем бывает солнечный свет для слабых глаз[25]. Отец Григория знал взгляд своего сына на священство, но, побуждаемый отеческой любовью, совершенно против воли, рукоположил его в пресвитера. Григорий хотя и покорился воле родителя, принял от него посвящение, но так сильно огорчился, что забыл все: друзей, родителей, отечество, род – и, по собственному его сравнению, как вол, уязвленный слепнем, ушел в Понт, надеясь там в божественном друге найти врачевство от горести[26]. Этим удалением он, между прочим, хотел вразумить тех, которые, по его выражению, с неумытыми руками и нечистыми душами берутся за святейшее дело, теснятся и толкаются вокруг Святой Трапезы, как бы почитая священный сан не образцом добродетели, а средством к пропитанию и начальством, не дающим отчета[27].
Другими же, более важными причинами этого удаления были неожиданность рукоположения и любовь к безмолвию и созерцательной жизни. Вот собственные слова Григория об этом: «Особенно поражен я был неожиданностью; подобно человеку, поражаемому внезапным громом, не собрался с мыслями и потому преступил скромность, к которой приучал себя всю жизнь. Потом овладела мною какая-то привязанность к благу безмолвия и уединения. Любя его с самого начала, сколько едва ли любил кто-нибудь из занимающихся науками, в важнейших и опаснейших для меня обстоятельствах дав Богу обет безмолвной жизни, я не вынес принуждения. Мне казалось, что всего лучше, замкнув как бы чувства, собравшись в самом себе, без крайней нужды не касаясь ни до чего человеческого, носить в себе божественные образы, всегда чистые и не смешанные с земными и обманчивыми впечатлениями, постигать блага будущего века, находясь еще на земле, оставлять землю и быть возносиму Духом горе»[28]. Кроме сего, Григорий живо представлял себе ту тягостную борьбу, какую должен вести пастырь с дерзостью еретиков, с пороками слабых христиан, равно и угрозы недостойным служителям алтаря, изреченные в Писании. Памятование обо всем этом, говорит св. Григорий, не оставляло его день и ночь, сушило мозг, истощало плоть, лишало бодрости и не позволяло ходить с подъятыми высоко взорами[29]. «Признаюсь, что я немощен для такой брани… пока не очищен ум, пока далеко не превосхожу других близостью к Богу, небезопасным признаю принять на себя попечение о душах и посредничество между Богом и человеками, что составляет также долг иерея… Не почтите меня боязливым сверх меры; напротив того, похвалите даже мою предусмотрительность»[30]. «Рассматривая самых благоискусных мужей древности, нахожу, что из тех, кого благодать предызбрала в звание начальника или пророка, одни с готовностью следовали избранию, а другие медлили принимать дары; Моисей прекословил Богу, а Иеремия страшился юности, и Иона бежал от лица Божия, но и сии, отрекавшиеся за боязнь, не подверглись осуждению»[31].
Вот побуждения, по которым Григорий немедленно по рукоположении удалился в Понт. Видно, что и Василий Великий не осуждал своего друга за такой образ действий, иначе он не дозволил бы ему оставаться в своей пустыне от праздника Рождества Христова до самой Пасхи. По всему видно, что Григорию очень приятно было жить вместе со своим другом, но отец многократно и даже с угрозами убеждал его возвратиться в Назианз. Можно было опасаться, как бы нежность не обратилась в клятву[32], по обыкновенному свойству прогневанного простодушия[33]; и назианзяне сильно желали возвращения своего священника. Григорий долго боролся с мыслями, как поступить, находясь между двумя страхами; наконец его победил страх оказаться непокорным отцу. «Я стою в средине, – говорит он в объяснение своих действий, – в средине между слишком дерзновенными и слишком боязливыми. Я боязливее тех, которые хватаются за всякое начальство, и дерзновеннее тех, которые всего убегают. Во мне самое время ослабило чувство бедствия»[34]. Св. Григорий сказал себе, что «против страха быть начальником подаст, может быть, помощь закон благопокорности, потому что Бог вознаграждает веру и делает совершенным начальником того, кто возлагает на Него все надежды»[35]. Самое же сильное побуждение к возвращению состояло в том, что он вспомнил о временах давних и, встретив одно давнее сказание, извлек из него для себя наставление в настоящем обстоятельстве. Это сказание о бегстве пророка Ионы. Для Ионы, «поелику он предвидел падение Израиля и предчувствовал, что пророчественная благодать переходит к язычникам», по этой причине, может быть, «извинительно было отрекаться от пророческого служения. Но осталось ли бы какое извинение и место к оправданию для меня, если бы я стал долее упорствовать и отрицаться от возлагаемого на меня ига служения?»[36]
Итак, Григорий рассудил к Пасхе возвратиться в дом родительский и примириться с оскорбленным отцом и гражданами Назианза; из них многим казалось, что Григорий был сам не в себе, соделался иным человеком, противился и упорствовал больше, нежели сколько дозволительно. Родители с радостью и любовью приняли Григория, хотя он и огорчил их своим неожиданным удалением в Понт; но не видно было этого со стороны граждан назианзских. В самый первый день Пасхи, в первом Слове к своей пастве, Григорий прежде всего испрашивал себе прощения и кротко объяснял причины своего замедления, но в этот день многие из граждан не пришли в церковь и не показали ему той внимательности, которая могла бы быть порукой за будущее. Это вновь и весьма опечалило Григория, тем более что они сами вызывали его из Понта; светлый праздник для Григория превратился не в праздник[37]. Вскоре он произнес другие два Слова; в одном из них он высказал несколько кротких обличений жителям Назианза за непонятную и горестную для него изменчивость их чувств или превратность в расположении, а в другом подробно объяснил все причины и побуждения своего удаления в Понт (отсюда-то и занято было все, что прежде говорилось об этом)[38]. Чрез эти два Слова Григорий возвратил себе любовь и расположение граждан.
И в смутные времена царствования Констанциева[39] отличительным свойством паствы назианзской была непоколебимость и безмятежие, так что часто называли ее ковчегом Ноевым за то, что одна спаслась от всемирного потопления и хранила в себе семена благочестия[40]. Конечно, это было в соответствие заботам епископа и его сына пресвитера; но со вступлением на престол Юлиана и в Назианзской епархии открылись разделения по тому случаю, что отец Григория по простоте подписался под символом веры, составленным полуарианами (в котором слово ομοούσιος – «единосущный» заменено было на ομοιούσιος – «подобосущный»). Хотя отец Григория, по выражению сына, в этом случае не погрешил мыслью и чернило не очернило души его[41], но христиане назианзские отделились от своего пастыря; даже самые иноки, строгие по жизни и отличавшиеся особой преданностью своему епископу, хотя позднее других, оставили его и просили соседних епископов кого-либо из избранных старцев посвятить в пресвитера[42]. Повод к неблагоприятным толкам об отце Григориевом подавал еще брат Григория Кесарии, оставшийся на службе при дворе императорском и в царствование Юлиана. «И у своих и у посторонних, сколько ни есть нам знакомых, – по словам Григория, – обратилось в постоянное занятие говорить следующее: „Епископский сын ныне уже в службе, домогается мирских чинов и славы и побеждается корыстолюбием; и так ныне все воспламенено страстью к деньгам и для них не щадят люди души своей. Как теперь епископы уговорят другого не оскверняться общением с идолами, как теперь наказывать проступившихся в чем ином, когда сам епископ не смеет сказать слова по причине случившегося у него в доме?“ Вот что, или еще и гораздо сего худшее, слышим мы каждый день и от тех, которые говорят это, может быть, по дружбе, и от тех, которые нападают из неприязни»[43].
В таких обстоятельствах Григорий, как преданный сын, был истинным утешителем для своих родителей. Отец его так был огорчен такими слухами о Кесарии, что самая жизнь была ему в тягость. Посему для успокоения его Григорий уверял, что Кесарии скоро откажется от места и не будет больше причинять печали своему отцу. От матери же Григорий разными выдумками скрывал известие о брате Кесарии и толки из-за этого по тому опасению, как сам говорит в одном письме, «что государыня матерь, если услышит о тебе [Кесарии] что-нибудь неприятное, впадет в скорбь совершенно безутешную и что она как женщина, по крайнему благоговению, неспособна соблюсти меру в подобных случаях»[44]. В письме Кесарию Григорий убеждал его оставить службу при дворе и раскрывал все неблагоприятные следствия, каких можно ожидать от этой службы. Из письма видно, что Григорию не нравилась придворная служба Кесария не только при Юлиане, но и при его предшественнике[45]. Недолго молчал Григорий и по случаю отделения паствы от его отца. Самое молчание имело целью привлечь Дух и отрыгнуть[46] слово благо (Пс. 44:2)[47]. Прекращение смятения впоследствии Григорий приписывал молитвам и увещаниям отца, но, однако же, дозволял себе и такие слова: «…и я участвовал в его благочестии и деятельности, ибо помогал ему во всяком добром деле и как бы сопутствовал и следил за ним, почему и удостоился совершить большую часть дела»[48]. Но каких трудов стоило ему это примирение, неизвестно. До нас дошло только одно Слово его[49], которое говорено уже по воссоединении монашествующих. Здесь высказывалось уже благодарение Господу за умирение разделенных, и увещание направлено только к подкреплению и утешению тех, которые присоединились к Церкви.
Конечно, важное влияние на паству назианзскую имели еще и те два обличительных Слова против Юлиана, которые произнесены Григорием вскоре по смерти этого отступника. Это было лучшее противодействие похвальным речам, в которых превозносили умершего ученые язычники, и в числе их особенно Ливаний[50]. Слова Григориевы написаны, кажется, по совету или даже при помощи Василия, потому что в конце последнего Слова встречаются такие выражения, обращенные к лицу Юлиана: «Сие приносят тебе Василий и Григорий, противники и противоборники твои, как сам ты думал и других уверял, своими угрозами поощряя нас к вящему благочестию»[51]. Из этих же обличительных Слов Григория видно, что Юлиан усиленно убеждал его брата Кесария принять сторону язычников и, когда уверился в безуспешности убеждения, с огорчением сказал: «Благополучный отец, злополучные дети»[52]; последним выражением явно намекал он и на Григория.
Спустя год после сего Григорий принял живое участие в примирении Евсевия, епископа Кесарийского[53], с другом своим пресвитером Василием. Епископ Евсевий произвел сильные смятения в Кесарии единственно своей завистью к другу Григориеву. Притеснения Василию были так явны, что почитатели его, монахи и другие христиане кесарийские, хотели отделиться от епископа. Это отделение могло быть еще более опасно по своим последствиям, потому что император Валент[54], покровитель ариан, уже поставивший во многих православных церквах епископами ариан, начинал тем же угрожать и Кесарии. И дружба[55], и ревность о благе православных побуждали принять возможные меры к предотвращению зла. Посему, как скоро распространились слухи, что монахи кесарийские из-за Василия отделяются от своего епископа, Григорий сам пришел в Кесарию, советовал Василию оставить на время служение в Кесарии и удалиться в свой монастырь, а по возвращении в Назианз написал и ходатайственное письмо за Василия к епископу Евсевию. Письмо это ясно свидетельствует о сильной любви Григория к Василию и к справедливости, а кроме сего, замечательно по смелости, с какой пишет воодушевленный чувством правоты священник к своему митрополиту. Вот извлечение из сего письма: «Как радуюсь, что делаешь мне честь и приглашаешь меня на духовные собрания и совещания, так тяжело для меня оскорбление, какое терпел и доселе терпит от твоего благоговения досточестнейший брат Василий, с самого начала мной избранный и доныне остающийся для меня товарищем жизни, учения и самого высокого любомудрия… ты, унижая его и оказывая честь мне, по моему мнению, поступаешь почти так же, как если бы кто одного и того же человека стал одной рукой гладить по голове, а другой бить по щеке или, подломав основание дома, начал расписывать его стены и украшать наружность. Если убедишься сколько-нибудь моим словом, то сделаешь по-моему. А я прошу убедиться, потому что это и справедливо. Если обойдешься с Василием как должно, то он будет служить тебе. А мое дело следовать за ним, как тени за телом»[56]. Евсевий оскорбился таким письмом, но Григорий не считал нужным просить извинения и в следующем письме говорил не менее смело: «Хотя ты и выше по степени, однако же дай и мне несколько свободы и справедливого дерзновения, а потому будь к нам благосклоннее. Если же судишь о моем письме как о письме служителя, обязанного смотреть тебе в глаза, то в этом случае и удары приму, и плакать не буду»[57]. Хотя и после этого письма Евсевий обвинял Григория в низости[58], но, когда Григорий по новому приглашению явился в Кесарию, Евсевий уже охотно обещался в знак примирения писать самому Василию просительное и пригласительное письмо[59]. Узнав об этом, Григорий, со своей стороны, немедленно известил об этом Василия, убеждая его не доводить своего епископа до такого уничижения, но предупредить его или своим письмом, или немедленным возвращением. Этот высокий подвиг любви был совершенно по душе Василию – он немедленно явился в Кесарию и успешно разрушил все замыслы собравшихся сюда ариан.