Не более как за год до смерти св. Григорию причинил еще великое оскорбление какой-то его родственник по имени Валентиниан.
В Арианзе, против места, где Григорий проводил свою безмолвную жизнь, Валентиниан поселил женщин зазорного поведения. Григорию по той его сердечной чистоте, какую он полюбил с самого детства, конечно, нечего было опасаться, но, несмотря на это, Григорий с приближенными ему людьми поспешно убежал из своей пустыни, хотя она была для него очень любезна и по родственным воспоминаниям, и потому, что здесь были погребены его родители и здесь же почивали мощи назианзских мучеников, в честь которых ежегодно совершалось празднество 29 октября. Положение добровольного изгнанника было чрезвычайно горестное. Великость скорби ясно выразилась в стихотворении, написанном по этому случаю. Здесь он говорит о себе следующее: «Оставалась у меня одна родина, но и оттуда изгнал меня злобный демон, воздвигнув против меня черные волны. Теперь я одинокий странник, скитаюсь на чужой стороне, влача скорбную жизнь и дряхлую старость, не имею у себя ни престола, ни града, ни чад, хотя обременен заботами о чадах…»[161]. И в письме к Валентиниану содержится подобная же жалоба, именно здесь он так выговаривает своему обидчику: «Самым нечестивым образом гонят нас из отчизны не словом, но делом, и весьма жестоко; гораздо лучше было бы объявить приказ об удалении явным предписанием, нежели нарушать святость нашей жизни поселением женщин прямо против нас. Если не смело будет сказать, то чрез Еву изверг ты и нас из рая. Правда, что нетрудно найти благовидную отговорку и сказать, что ты оказываешь нам честь чрез такое соседство, желаешь принимать нас дружески и родственно, однако же слово – не дело. Когда вы приходите на это место, мы принимаем вас и лобызаем, но от домоправления женщин так же спешим удалиться, как и от набега ехидн. Поэтому дело наше кончено. Мы перехитрены, предались бегству, оставив и труды рук своих, и надежды и принеся немало оправданий пред святыми мучениками. Конечно, это тяжело и невыносимо, однако же входит в любомудрие избранной нами жизни»[162]. Из этого письма ясно видно, как бдителен и строг к себе был св. Григорий даже при встрече с такими соблазнами, которых ему вовсе нечего было опасаться, и как несправедливы жалобы на строгость древних правил о поведении иноков в подобных сему обстоятельствах.
Письмо произвело в Валентиниане раскаяние, и св. Григорий последние дни своей жизни мог проводить в Арианзе. Обстоятельства его кончины неизвестны. Обыкновенно полагают, что он умер в 389 или 390 году. Смерть для него была так нестрашна, что он сам в молитвах своих часто просил ее у Бога. Незадолго до смерти он написал в стихах и надгробие себе; здесь он кратко исчислил скорбные и радостные события своей жизни, упомянул и о своих трудах для славы имени Божия, а также и о том, что он от юности носил в душе своей чистые стремления[163].
В Прологах сохранилось описание внешнего вида св. Григория. Именно, об этом здесь говорится следующее: св. Григорий росту небольшого, бледноват, брови имел прямые, взгляд кроткий и ласковый; правый глаз, который в одном углу сократила рана, прищурен; борода была недлинная, но довольно густая, конец бороды представлялся с темным отливом; волос на голове было очень мало, в молодости они были белокурые, а в старости совершенно седые. Мощи его из Назианза в Константинополь перенесены в 950 году по желанию и при участии императора Константина Порфирородного, а теперь они хранятся в Риме в базилике св. Петра; сюда они перенесены греческими монахинями во время крестовых походов[164].
Богомыслие так было постоянно в Григории, что он без всякого сомнения дозволяет о себе такие выражения: «О Пресвятой Троице я чаще говорю, нежели дышу, говорю среди опасностей и когда нет опасностей»[166].
Подобно другу своему Василию, он утешением для себя считал ходатайствовать за несчастных, и его ходатайство, сколько можно судить по письмам, было по большей части уважаемо. Правители Второй Каппадокии, к которой принадлежал Назианз, весьма уважали Григория, хотя некоторые из них были и язычниками, например Немезий. Это особенно видно из тех благодарственных писем, которые Григорий писал к градоправителям при известии о перемещении их на другие должности. Известно еще, что по его ходатайству назианзянам дважды даровано было прощение, несмотря на то что за возмущение, произведенное ими, предполагалось до основания разрушить самый город. Всех ходатайственных писем св. Григория дошло 67, но из них в 24 испрашиваются милости родственникам Григория, особенно племяннику Никовулу[167]. Воспитанием его так был озабочен Григорий, что внимания к нему и надзора за ним просил чрез свои письма у всех софистов и риторов, бывших при тех училищах, в коих в разное время обучался Никовул. Это было тем необходимее, что Никовул, при очень хороших способностях, не отличался должным прилежанием. Набожный дядя просил иногда и епископов позаботиться об отыскании квартиры для его племянника, только поближе к церкви[168].
Бескорыстие было так любезно душе Григория, что, продавая Адамантию свои риторические книги, он опасался, чтобы покупатель не почел его корыстолюбивым; и потому, не назначая цены за книги, он объявил только, что какая бы ни была плата, она поступит к нищим. «Пришли только деньги, – писал он, – а возражение решат нищие»[169].
В письмах своих часто упоминает Григорий о большом числе своих друзей, но в то же время замечает: «Когда называю кого друзьями, то разумею людей прекрасных, добрых, соединенных со мною узами добродетели»[170]. Поэтому же, когда он рекомендовал какому-то Стратигию одного сопресвитера Сакердота, то прибавлял: «Увидев [Сакердота], скажешь: „Григорий подлинно любитель всего прекрасного“»[171]. Большая часть друзей Василиевых были, как видно, и друзьями Григория. Таковы магистр Софроний, св. Григорий Нисский, Воспорий Колонийский, св. Амфилохий Иконийский. От последнего Григорий получил до тысячи писем. «Бодрствую ли я или сплю, у меня не прекращается попечение о твоих делах, – так пишет Григорий Палладию, – и ты стал добрым смычком и стройной лирой, поселившись в душе моей после того, как, пиша ко мне тысячи писем, усовершился в познании моей души»[172]. Особенно много приобрел Григорий для себя друзей, и притом из числа первых сановников империи, живя два года в Константинополе. Таковы были, например, два консула, к коим он обращался с просьбами об умиротворении дел церковных. Но первым и искренним другом, так же, как и Василия, св. Григорий называет Софрония. Дружба Григория с Василием, по случаю отказа от Сасимской кафедры, по-видимому, недалека была от разрыва: с одной стороны сыпались резкие и колкие упреки в лености, а с другой – в гордости, но действия, единовременные этим письмам, в том и другом показывали высокое взаимное расположение и уважение. О глубокой преданности Григория своим друзьям ясно говорит и письмо к Амазонию, писанное вскоре по удалении из Константинополя. Вот как оно читается: «Если кто из общих наших друзей (а их, как уверен я, много) спросит у тебя: „Где теперь Григорий, что делает?“ – смело отвечай, что любомудрствует в безмолвии, столько же думая об обидчиках, сколько и о тех, о ком неизвестно ему, существовали ли когда на свете. Так он непреодолим! А если тот же человек еще спросит тебя: „Как же он переносит разлуку с друзьями?“ – то не отвечай уже смело, что любомудрствует, но скажи, что в этом очень малодушествует. Ибо у всякого своя слабость, а я слаб в отношении к друзьям и дружбе…»[173]. В числе друзей Григория было немало софистов и риторов. При всяком удобном случае он убеждал их оставить занятие софистикой[174], а одного из них, именно ритора Евдоксия, склонял и к монашеской жизни по следующим причинам: «…во-первых, у тебя, как мне представляется, есть свои правила жизни, нрав тихий и нехитростный, неспособный к изворотливости в свете; во-вторых, у тебя душа даровитая, возвышенная и легко вдающаяся в умозрения; в-третьих, болезненность и телесная немощь, а это и Платону немаловажным кажется в деле любомудрия. Сверх того, ты в таком возрасте, когда страсти начинают покоряться»; «язык у тебя не зол… род у тебя не худой, и вовсе ты человек не для народной площади… Поэтому… не соглашайся иметь превосходство между галками, когда ты в состоянии быть орлом!.. Долго ли играть с детьми в куклы и приходить в восторг от рукоплесканий?»[175]. Уверенность, что исполнение сего совета принесет много утешительных плодов, эта сильная уверенность побудила Григория заключить письмо такими словами: «И очень знаю, похвалишь меня теперь не много, а вскоре несравненно больше, когда увидишь себя в том состоянии, какое обещаю, и когда найдешь, что это не пустое блаженство, не вымыслы ума, но самая действительность»[176].
Весьма замечательно по искусству и по чувству письмо Григория, писанное в защиту своей племянницы Алипианы (которая была дочерью Горгонии). Муж Алипианы порицал ее за малый рост. Посему св. Григорий писал: «Осмеиваешь у нас Алипиану, будто бы она мала и недостойна твоей великости, длинный и огромный великан и ростом, и силой. Теперь только узнал я, что и душа меряется, и добродетель ценится по весу, что дикие камни дороже жемчужин и вороны предпочтительнее соловьев. Возьми себе величину и рост в несколько локтей и ни в чем не уступай Церериным жницам. Ты правишь конем, мечешь копье, у тебя забота – гоняться за зверями, а у ней нет таких дел; не большая нужна крепость сил владеть челноком, обходиться с прялкой и сидеть за ткацким станом, – а это преимущество женщин. Но если присовокупить, как Алипиана до земли преклонена в молитве и высокими движениями ума всегда собеседует с Богом, то пред этим что значат твоя высота и твой телесный рост? Посмотри на ее благовременное молчание; послушай, когда говорит; рассуди, как не привязана к нарядам, как по-женски мужественна, как радеет о доме, как любит мужа; и тогда скажешь словами одного лакедемонянина[177]: „Подлинно, душа не меряется, и внешнему человеку должно иметь у себя в виду и внутреннего“. Если примешь это во внимание, то перестанешь шутить и смеяться над малым ее ростом, а назовешь себя счастливым за супружество с ней»[178].
Скажем теперь о том уважении, каким Григорий пользовался в Древней Церкви. В произведениях древней церковной письменности не дошло до нас ни одного похвального Слова Григорию Богослову, но одно наименование его Богословом, с пятого века[179] усвоенное ему Церковью и одинаковое с именованием возлюбленного ученика Иисусова, одно это имя лучше всех похвальных Слов говорит о высоком уважении к нему. По уверению пресвитера Григория (жившего в VIII веке), это название дано Григорию Назианзскому, потому что никто ни прежде, ни после не увлекал так своими догматическими беседами, не заставлял так полюбить богословие, как Григорий Назианзин. Действительно, в один год незнакомому пришельцу восстановить Православие в такой столице, в которой сорок лет пред сим господствовало арианство, – это истинно изумительный подвиг, который несомненно свидетельствует о великом обилии благодатных даров в проповеднике. Св. Василий Великий писал Евсевию, Самосатскому епископу: «Если бы Григорию нужно было поручить в управление церковь, соответствующую его дарованиям, то таковой была бы вся Церковь, собранная под солнцем»[180]. События показали, что эти слова для своего понимания не требовали больших ограничений. Еще когда Григорий не был посвящен в пресвитера, св. Василий называл его в письме к кесарийским монахам[181] сосудом избранным, глубоким кладезем и устами Христовыми. А что сказал бы Василий о Григории, если бы дожил до 381 года? И на Западе имя Григория Богослова было в великой славе. Блаженный Иероним думал немало возвысить себя чрез то, что своим учителем в изъяснении Писания называл Григория Богослова. Руфин был враг Иерониму, но и он так почитал Григория, что несогласие в чем-нибудь с учением Григория Богослова признавал несомненным признаком уклонения от Православия. Православная наша Церковь в одном из песнопений (именно кондаке) называет Григория Богослова «умом крайнейшим».
Известно, что ни на чьи отеческие творения не писано так много толкований, как на сочинения Григория Назианзина. Так, в V веке писал толкования на св. Григория Нонн Пентапольский, в VII веке – св. Максим Исповедник, в VIII – Илия, митрополит Критский, Григорий пресвитер, описавший его жизнь, и многие другие в X, XI и XII веках. Все это, конечно, была дань искреннего уважения к вселенскому учителю и следствие высоты его учения, а отнюдь не темноты изложения мыслей, хотя правда и то, что сочинения, исполненные глубокомыслия, требуют больших трудов для понимания, чем те сочинения, которые поражают более цветами ораторского красноречия.
После этого не излишним еще представляется коснуться вопросов: что есть сходного и различного между Василием Великим и Григорием Богословом? Есть ли какое преимущество у одного пред другим, или они во всем равны между собой? Эти вопросы занимали некоторых и в древности. Ближайшие, например, ко времени Василия Великого и Григория Богослова церковные писатели затруднялись, которому из них отдать преимущество. Вот слова о сем церковного историка Сократа: «Память о Василии и Григории, сохраняемая всеми людьми, и ученость написанных ими книг уже достаточно свидетельствуют о знаменитости того и другого; в свое время они принесли много пользы церквам, их считали пламенниками веры. Но если бы кто захотел сравнить Василия с Григорием, представить душевные свойства, образ жизни того и другого и свойственные каждому добродетели, тот затруднился бы, которого из них предпочесть, ибо по образу жизни и по образованию, то есть по своим познаниям в эллинских науках и в Священном Писании, они были равны друг другу»[182]. Сам Григорий Богослов пишет о себе, что он всегда предпочитал себе великого Василия и потому письма его клал напереди, а свои за ними; Василий же, по его словам, предпочитал себе Григория[183]. В XII веке, в царствование Алексея Комнина, в Константинополе дошло дело даже до споров по сему предмету. Одни почтенные и добрые люди ставили выше Василия, тогда как иные особенно преданы были Григорию Богослову, говоря, что он по изяществу и разнообразию изложения, по звучности слов и по цветистости выражений превосходит всех знаменитых ученых, как языческих, так и наших. Третьи возвышали Златоуста как более человечного в поучениях своих и за множество медоточных слов и силу мысли. Одни посему назывались василианами, другие григорианами, иные иоаннитами. Спустя немалое время после этих споров святители сии явились Иоанну, епископу Евхаитскому, сперва поодиночке, а потом все, и сказали ему: «Мы, как видишь, едино пред Богом; каждый из нас в свое время, руководимый Божественным Духом, составил учение для спасения человеческого. Нет между нами ни первого, ни второго. Поэтому, вставши, прикажи спорящим прекратить споры из-за нас. Соедини нас во один день и, как тебе покажется приличным, совершай праздник во имя наше и потомкам передай, что мы равны пред Богом. И мы непременно будем содействовать спасению тех, которые будут совершать праздник в общую память нашу». Следствием этого видения было, как известно, установление праздника в честь трех святителей 30 января[184].
Несомненное различие между Григорием и Василием состоит только в том, что первый был гораздо чувствительнее последнего; потому Григорий, лишь только замечал завистливое нерасположение к себе некоторых, желал уклоняться от поприща своего служения, чтобы не подать повода к несправедливым о себе толкам. И Василию не менее приходилось терпеть от своих завистников, и особенно от евстафиан, но, призванный однажды на чреду своего служения, он с твердостью защищал свои права, а клеветы и обвинения отражал только частными письмами, не оставляя самой должности. С нравственной стороны то и другое, конечно, законообразно. Но где больше самопожертвования, трудно решить. Немало нужно, конечно, терпения и тогда, когда остаются при своих должностях, несмотря на то что иные неизменную ревность о благе Церкви называют гордостью или упрямством. И такие подвиги, очевидно, соединяются с самопожертвованием, так как наша честь и слава составляют часть нашего благополучия. А эта твердость и сила есть преимущественно достояние Василия. Как проповедники и ораторы, Василий и Григорий истинно неразличимы. Действительным оттенком различия между ними представляется то, что в проповедях Григория чаще можно встретить речь более сжатую, чем живописно подробную и общепонятную. Вообще же совершенства их красноречия очень единообразны; так должно быть и потому, что, при единообразии направления, они слушали одних наставников и имели одинаковые успехи во всех науках. Правда, что более изящества и законченности в пяти Словах Григория о богословии, чем в пяти книгах Василия против Евномия, но это различие объясняется самой целью сочинений. Василий опровергал апологию Евномия применительно к порядку ее слов и мыслей, а Григорий занимался решением устных возражений, которым он, естественно, должен был усвоить порядок, более приличный церковным беседам. При этом хотя последний замечает, что он не хочет строить свои беседы на чужом основании, но нередко повторяет мысли Василия почти его же словами[185].
Неизвестный автор
В Арианзе, против места, где Григорий проводил свою безмолвную жизнь, Валентиниан поселил женщин зазорного поведения. Григорию по той его сердечной чистоте, какую он полюбил с самого детства, конечно, нечего было опасаться, но, несмотря на это, Григорий с приближенными ему людьми поспешно убежал из своей пустыни, хотя она была для него очень любезна и по родственным воспоминаниям, и потому, что здесь были погребены его родители и здесь же почивали мощи назианзских мучеников, в честь которых ежегодно совершалось празднество 29 октября. Положение добровольного изгнанника было чрезвычайно горестное. Великость скорби ясно выразилась в стихотворении, написанном по этому случаю. Здесь он говорит о себе следующее: «Оставалась у меня одна родина, но и оттуда изгнал меня злобный демон, воздвигнув против меня черные волны. Теперь я одинокий странник, скитаюсь на чужой стороне, влача скорбную жизнь и дряхлую старость, не имею у себя ни престола, ни града, ни чад, хотя обременен заботами о чадах…»[161]. И в письме к Валентиниану содержится подобная же жалоба, именно здесь он так выговаривает своему обидчику: «Самым нечестивым образом гонят нас из отчизны не словом, но делом, и весьма жестоко; гораздо лучше было бы объявить приказ об удалении явным предписанием, нежели нарушать святость нашей жизни поселением женщин прямо против нас. Если не смело будет сказать, то чрез Еву изверг ты и нас из рая. Правда, что нетрудно найти благовидную отговорку и сказать, что ты оказываешь нам честь чрез такое соседство, желаешь принимать нас дружески и родственно, однако же слово – не дело. Когда вы приходите на это место, мы принимаем вас и лобызаем, но от домоправления женщин так же спешим удалиться, как и от набега ехидн. Поэтому дело наше кончено. Мы перехитрены, предались бегству, оставив и труды рук своих, и надежды и принеся немало оправданий пред святыми мучениками. Конечно, это тяжело и невыносимо, однако же входит в любомудрие избранной нами жизни»[162]. Из этого письма ясно видно, как бдителен и строг к себе был св. Григорий даже при встрече с такими соблазнами, которых ему вовсе нечего было опасаться, и как несправедливы жалобы на строгость древних правил о поведении иноков в подобных сему обстоятельствах.
Письмо произвело в Валентиниане раскаяние, и св. Григорий последние дни своей жизни мог проводить в Арианзе. Обстоятельства его кончины неизвестны. Обыкновенно полагают, что он умер в 389 или 390 году. Смерть для него была так нестрашна, что он сам в молитвах своих часто просил ее у Бога. Незадолго до смерти он написал в стихах и надгробие себе; здесь он кратко исчислил скорбные и радостные события своей жизни, упомянул и о своих трудах для славы имени Божия, а также и о том, что он от юности носил в душе своей чистые стремления[163].
В Прологах сохранилось описание внешнего вида св. Григория. Именно, об этом здесь говорится следующее: св. Григорий росту небольшого, бледноват, брови имел прямые, взгляд кроткий и ласковый; правый глаз, который в одном углу сократила рана, прищурен; борода была недлинная, но довольно густая, конец бороды представлялся с темным отливом; волос на голове было очень мало, в молодости они были белокурые, а в старости совершенно седые. Мощи его из Назианза в Константинополь перенесены в 950 году по желанию и при участии императора Константина Порфирородного, а теперь они хранятся в Риме в базилике св. Петра; сюда они перенесены греческими монахинями во время крестовых походов[164].
Глава VI
Некоторые черты характера св. Григория, извлеченные из его писем. – Уважение к нему в Древней Церкви и сравнение его с Василием ВеликимВ дополнение к жизнеописанию св. Григория находим нужным познакомить читателя с некоторыми чертами нравственного его характера, о которых не было повода говорить при последовательном изложении событий его жизни и подвигов служения Церкви. Сведения об этом заимствуем из писем Григория[165].
Богомыслие так было постоянно в Григории, что он без всякого сомнения дозволяет о себе такие выражения: «О Пресвятой Троице я чаще говорю, нежели дышу, говорю среди опасностей и когда нет опасностей»[166].
Подобно другу своему Василию, он утешением для себя считал ходатайствовать за несчастных, и его ходатайство, сколько можно судить по письмам, было по большей части уважаемо. Правители Второй Каппадокии, к которой принадлежал Назианз, весьма уважали Григория, хотя некоторые из них были и язычниками, например Немезий. Это особенно видно из тех благодарственных писем, которые Григорий писал к градоправителям при известии о перемещении их на другие должности. Известно еще, что по его ходатайству назианзянам дважды даровано было прощение, несмотря на то что за возмущение, произведенное ими, предполагалось до основания разрушить самый город. Всех ходатайственных писем св. Григория дошло 67, но из них в 24 испрашиваются милости родственникам Григория, особенно племяннику Никовулу[167]. Воспитанием его так был озабочен Григорий, что внимания к нему и надзора за ним просил чрез свои письма у всех софистов и риторов, бывших при тех училищах, в коих в разное время обучался Никовул. Это было тем необходимее, что Никовул, при очень хороших способностях, не отличался должным прилежанием. Набожный дядя просил иногда и епископов позаботиться об отыскании квартиры для его племянника, только поближе к церкви[168].
Бескорыстие было так любезно душе Григория, что, продавая Адамантию свои риторические книги, он опасался, чтобы покупатель не почел его корыстолюбивым; и потому, не назначая цены за книги, он объявил только, что какая бы ни была плата, она поступит к нищим. «Пришли только деньги, – писал он, – а возражение решат нищие»[169].
В письмах своих часто упоминает Григорий о большом числе своих друзей, но в то же время замечает: «Когда называю кого друзьями, то разумею людей прекрасных, добрых, соединенных со мною узами добродетели»[170]. Поэтому же, когда он рекомендовал какому-то Стратигию одного сопресвитера Сакердота, то прибавлял: «Увидев [Сакердота], скажешь: „Григорий подлинно любитель всего прекрасного“»[171]. Большая часть друзей Василиевых были, как видно, и друзьями Григория. Таковы магистр Софроний, св. Григорий Нисский, Воспорий Колонийский, св. Амфилохий Иконийский. От последнего Григорий получил до тысячи писем. «Бодрствую ли я или сплю, у меня не прекращается попечение о твоих делах, – так пишет Григорий Палладию, – и ты стал добрым смычком и стройной лирой, поселившись в душе моей после того, как, пиша ко мне тысячи писем, усовершился в познании моей души»[172]. Особенно много приобрел Григорий для себя друзей, и притом из числа первых сановников империи, живя два года в Константинополе. Таковы были, например, два консула, к коим он обращался с просьбами об умиротворении дел церковных. Но первым и искренним другом, так же, как и Василия, св. Григорий называет Софрония. Дружба Григория с Василием, по случаю отказа от Сасимской кафедры, по-видимому, недалека была от разрыва: с одной стороны сыпались резкие и колкие упреки в лености, а с другой – в гордости, но действия, единовременные этим письмам, в том и другом показывали высокое взаимное расположение и уважение. О глубокой преданности Григория своим друзьям ясно говорит и письмо к Амазонию, писанное вскоре по удалении из Константинополя. Вот как оно читается: «Если кто из общих наших друзей (а их, как уверен я, много) спросит у тебя: „Где теперь Григорий, что делает?“ – смело отвечай, что любомудрствует в безмолвии, столько же думая об обидчиках, сколько и о тех, о ком неизвестно ему, существовали ли когда на свете. Так он непреодолим! А если тот же человек еще спросит тебя: „Как же он переносит разлуку с друзьями?“ – то не отвечай уже смело, что любомудрствует, но скажи, что в этом очень малодушествует. Ибо у всякого своя слабость, а я слаб в отношении к друзьям и дружбе…»[173]. В числе друзей Григория было немало софистов и риторов. При всяком удобном случае он убеждал их оставить занятие софистикой[174], а одного из них, именно ритора Евдоксия, склонял и к монашеской жизни по следующим причинам: «…во-первых, у тебя, как мне представляется, есть свои правила жизни, нрав тихий и нехитростный, неспособный к изворотливости в свете; во-вторых, у тебя душа даровитая, возвышенная и легко вдающаяся в умозрения; в-третьих, болезненность и телесная немощь, а это и Платону немаловажным кажется в деле любомудрия. Сверх того, ты в таком возрасте, когда страсти начинают покоряться»; «язык у тебя не зол… род у тебя не худой, и вовсе ты человек не для народной площади… Поэтому… не соглашайся иметь превосходство между галками, когда ты в состоянии быть орлом!.. Долго ли играть с детьми в куклы и приходить в восторг от рукоплесканий?»[175]. Уверенность, что исполнение сего совета принесет много утешительных плодов, эта сильная уверенность побудила Григория заключить письмо такими словами: «И очень знаю, похвалишь меня теперь не много, а вскоре несравненно больше, когда увидишь себя в том состоянии, какое обещаю, и когда найдешь, что это не пустое блаженство, не вымыслы ума, но самая действительность»[176].
Весьма замечательно по искусству и по чувству письмо Григория, писанное в защиту своей племянницы Алипианы (которая была дочерью Горгонии). Муж Алипианы порицал ее за малый рост. Посему св. Григорий писал: «Осмеиваешь у нас Алипиану, будто бы она мала и недостойна твоей великости, длинный и огромный великан и ростом, и силой. Теперь только узнал я, что и душа меряется, и добродетель ценится по весу, что дикие камни дороже жемчужин и вороны предпочтительнее соловьев. Возьми себе величину и рост в несколько локтей и ни в чем не уступай Церериным жницам. Ты правишь конем, мечешь копье, у тебя забота – гоняться за зверями, а у ней нет таких дел; не большая нужна крепость сил владеть челноком, обходиться с прялкой и сидеть за ткацким станом, – а это преимущество женщин. Но если присовокупить, как Алипиана до земли преклонена в молитве и высокими движениями ума всегда собеседует с Богом, то пред этим что значат твоя высота и твой телесный рост? Посмотри на ее благовременное молчание; послушай, когда говорит; рассуди, как не привязана к нарядам, как по-женски мужественна, как радеет о доме, как любит мужа; и тогда скажешь словами одного лакедемонянина[177]: „Подлинно, душа не меряется, и внешнему человеку должно иметь у себя в виду и внутреннего“. Если примешь это во внимание, то перестанешь шутить и смеяться над малым ее ростом, а назовешь себя счастливым за супружество с ней»[178].
Скажем теперь о том уважении, каким Григорий пользовался в Древней Церкви. В произведениях древней церковной письменности не дошло до нас ни одного похвального Слова Григорию Богослову, но одно наименование его Богословом, с пятого века[179] усвоенное ему Церковью и одинаковое с именованием возлюбленного ученика Иисусова, одно это имя лучше всех похвальных Слов говорит о высоком уважении к нему. По уверению пресвитера Григория (жившего в VIII веке), это название дано Григорию Назианзскому, потому что никто ни прежде, ни после не увлекал так своими догматическими беседами, не заставлял так полюбить богословие, как Григорий Назианзин. Действительно, в один год незнакомому пришельцу восстановить Православие в такой столице, в которой сорок лет пред сим господствовало арианство, – это истинно изумительный подвиг, который несомненно свидетельствует о великом обилии благодатных даров в проповеднике. Св. Василий Великий писал Евсевию, Самосатскому епископу: «Если бы Григорию нужно было поручить в управление церковь, соответствующую его дарованиям, то таковой была бы вся Церковь, собранная под солнцем»[180]. События показали, что эти слова для своего понимания не требовали больших ограничений. Еще когда Григорий не был посвящен в пресвитера, св. Василий называл его в письме к кесарийским монахам[181] сосудом избранным, глубоким кладезем и устами Христовыми. А что сказал бы Василий о Григории, если бы дожил до 381 года? И на Западе имя Григория Богослова было в великой славе. Блаженный Иероним думал немало возвысить себя чрез то, что своим учителем в изъяснении Писания называл Григория Богослова. Руфин был враг Иерониму, но и он так почитал Григория, что несогласие в чем-нибудь с учением Григория Богослова признавал несомненным признаком уклонения от Православия. Православная наша Церковь в одном из песнопений (именно кондаке) называет Григория Богослова «умом крайнейшим».
Известно, что ни на чьи отеческие творения не писано так много толкований, как на сочинения Григория Назианзина. Так, в V веке писал толкования на св. Григория Нонн Пентапольский, в VII веке – св. Максим Исповедник, в VIII – Илия, митрополит Критский, Григорий пресвитер, описавший его жизнь, и многие другие в X, XI и XII веках. Все это, конечно, была дань искреннего уважения к вселенскому учителю и следствие высоты его учения, а отнюдь не темноты изложения мыслей, хотя правда и то, что сочинения, исполненные глубокомыслия, требуют больших трудов для понимания, чем те сочинения, которые поражают более цветами ораторского красноречия.
После этого не излишним еще представляется коснуться вопросов: что есть сходного и различного между Василием Великим и Григорием Богословом? Есть ли какое преимущество у одного пред другим, или они во всем равны между собой? Эти вопросы занимали некоторых и в древности. Ближайшие, например, ко времени Василия Великого и Григория Богослова церковные писатели затруднялись, которому из них отдать преимущество. Вот слова о сем церковного историка Сократа: «Память о Василии и Григории, сохраняемая всеми людьми, и ученость написанных ими книг уже достаточно свидетельствуют о знаменитости того и другого; в свое время они принесли много пользы церквам, их считали пламенниками веры. Но если бы кто захотел сравнить Василия с Григорием, представить душевные свойства, образ жизни того и другого и свойственные каждому добродетели, тот затруднился бы, которого из них предпочесть, ибо по образу жизни и по образованию, то есть по своим познаниям в эллинских науках и в Священном Писании, они были равны друг другу»[182]. Сам Григорий Богослов пишет о себе, что он всегда предпочитал себе великого Василия и потому письма его клал напереди, а свои за ними; Василий же, по его словам, предпочитал себе Григория[183]. В XII веке, в царствование Алексея Комнина, в Константинополе дошло дело даже до споров по сему предмету. Одни почтенные и добрые люди ставили выше Василия, тогда как иные особенно преданы были Григорию Богослову, говоря, что он по изяществу и разнообразию изложения, по звучности слов и по цветистости выражений превосходит всех знаменитых ученых, как языческих, так и наших. Третьи возвышали Златоуста как более человечного в поучениях своих и за множество медоточных слов и силу мысли. Одни посему назывались василианами, другие григорианами, иные иоаннитами. Спустя немалое время после этих споров святители сии явились Иоанну, епископу Евхаитскому, сперва поодиночке, а потом все, и сказали ему: «Мы, как видишь, едино пред Богом; каждый из нас в свое время, руководимый Божественным Духом, составил учение для спасения человеческого. Нет между нами ни первого, ни второго. Поэтому, вставши, прикажи спорящим прекратить споры из-за нас. Соедини нас во один день и, как тебе покажется приличным, совершай праздник во имя наше и потомкам передай, что мы равны пред Богом. И мы непременно будем содействовать спасению тех, которые будут совершать праздник в общую память нашу». Следствием этого видения было, как известно, установление праздника в честь трех святителей 30 января[184].
Несомненное различие между Григорием и Василием состоит только в том, что первый был гораздо чувствительнее последнего; потому Григорий, лишь только замечал завистливое нерасположение к себе некоторых, желал уклоняться от поприща своего служения, чтобы не подать повода к несправедливым о себе толкам. И Василию не менее приходилось терпеть от своих завистников, и особенно от евстафиан, но, призванный однажды на чреду своего служения, он с твердостью защищал свои права, а клеветы и обвинения отражал только частными письмами, не оставляя самой должности. С нравственной стороны то и другое, конечно, законообразно. Но где больше самопожертвования, трудно решить. Немало нужно, конечно, терпения и тогда, когда остаются при своих должностях, несмотря на то что иные неизменную ревность о благе Церкви называют гордостью или упрямством. И такие подвиги, очевидно, соединяются с самопожертвованием, так как наша честь и слава составляют часть нашего благополучия. А эта твердость и сила есть преимущественно достояние Василия. Как проповедники и ораторы, Василий и Григорий истинно неразличимы. Действительным оттенком различия между ними представляется то, что в проповедях Григория чаще можно встретить речь более сжатую, чем живописно подробную и общепонятную. Вообще же совершенства их красноречия очень единообразны; так должно быть и потому, что, при единообразии направления, они слушали одних наставников и имели одинаковые успехи во всех науках. Правда, что более изящества и законченности в пяти Словах Григория о богословии, чем в пяти книгах Василия против Евномия, но это различие объясняется самой целью сочинений. Василий опровергал апологию Евномия применительно к порядку ее слов и мыслей, а Григорий занимался решением устных возражений, которым он, естественно, должен был усвоить порядок, более приличный церковным беседам. При этом хотя последний замечает, что он не хочет строить свои беседы на чужом основании, но нередко повторяет мысли Василия почти его же словами[185].
Неизвестный автор
Два друга. Василий Великий и Григорий Богослов[186]
Христианская религия в лице Константина Великого взошла на престол кесарей и сделалась господствующей в Римской империи, а потому и в Афинах. Но афиняне еще не забывали шумных празднеств прежнего своего язычества; идолопоклонство и побежденное еще продолжало воспламенять воображение их различными воспоминаниями. Оно напоминало им о славе их героев, поэтов, ораторов и философов книгами и памятниками, изящными произведениями наук и искусств, языческими обычаями и нравами.
В Афинах в это время учились и обращали особенное на себя внимание два каппадокийца – Василий из Кесарии и Григорий из Назианза. Решившись обогатить себя сокровищами мирской мудрости, они посещали школы Кесарии, Александрии, Византии и наконец пришли в Афины. Здесь они сблизились и сделались друзьями. При всей своей любви к мирским наукам, в городе просвещеннейшем и развращеннейшем они чуждались всякого светского развлечения; их узнавали по важной и скромной поступи, отличали от сверстников и называли «двумя христианами»; между тем их любили, им удивлялись, их уважали. Василия почитали как старца в юношеском теле: человеческая философия не имела для него непостижимостей, но он был проникнут высшей, неземной философией, и его ожидало служение апостольское. На Григория смотрели как на поэта, исполненного силы и приятности, но он готовился петь величие Нового Завета и проповедовать тайны Откровенного богословия. Тогда же и в Афинах же отличался юный грек, под философской одеждой скрывавший порфиру кесарей: то был Юлиан, внук Константина Великого, одаренный счастливейшими способностями, но развращенный до крайнего сумасбродства платониками того времени. Сохраняя наружность христианина, он тайно предан был язычеству, а введенный в Елевсинские таинства[187], дал обещание восстановить языческую религию на место христианской.
В Афинах в это время учились и обращали особенное на себя внимание два каппадокийца – Василий из Кесарии и Григорий из Назианза. Решившись обогатить себя сокровищами мирской мудрости, они посещали школы Кесарии, Александрии, Византии и наконец пришли в Афины. Здесь они сблизились и сделались друзьями. При всей своей любви к мирским наукам, в городе просвещеннейшем и развращеннейшем они чуждались всякого светского развлечения; их узнавали по важной и скромной поступи, отличали от сверстников и называли «двумя христианами»; между тем их любили, им удивлялись, их уважали. Василия почитали как старца в юношеском теле: человеческая философия не имела для него непостижимостей, но он был проникнут высшей, неземной философией, и его ожидало служение апостольское. На Григория смотрели как на поэта, исполненного силы и приятности, но он готовился петь величие Нового Завета и проповедовать тайны Откровенного богословия. Тогда же и в Афинах же отличался юный грек, под философской одеждой скрывавший порфиру кесарей: то был Юлиан, внук Константина Великого, одаренный счастливейшими способностями, но развращенный до крайнего сумасбродства платониками того времени. Сохраняя наружность христианина, он тайно предан был язычеству, а введенный в Елевсинские таинства[187], дал обещание восстановить языческую религию на место христианской.