Противники Григория распустили было слух, что у нового архиепископа недостанет народа для наполнения одних притворов дарованного храма, но при частом проповедании слова Божия Григорий имел утешение видеть полным народа не один только константинопольский храм, но даже несколько храмов. Только распоряжение касательно церковного имущества не нравилось большей части клира и народа, но Григорий уверяет, что при этом имел в виду возвысить святую веру и ее таинства. Вот в чем состояло это распоряжение. Главный храм константинопольский, полученный в управление от ариан, прежде был известен огромными богатствами и многими драгоценностями; но Григорий, по занятии архиепископского престола, не нашел никакого отчета в этом ни в записях прежних предстоятелей, ни у экономов. При этом иные не только советовали, но и принуждали произвести проверку церковных доходов и имущества, но святитель не стал входить в разыскание, главным образом из опасения, чтобы не послужило это к оскорблению таинства. А для отражения порицаний за этот поступок Григорий писал: «Кто выше пристрастия к богатству, тот весьма одобрит меня за это. Если же во всяком случае худа ненасытность, то еще хуже быть ненасытным духовному. Если бы все так рассуждали о деньгах, то никогда не было бы такого беспорядка в Церквах»[120].
   Между тем враги Григория не преминули распространить молву, будто он домогался Константинопольского престола, и довести ее до слуха Григориева. Для обличения их св. Григорий в присутствии царя произнес Слово, в котором неопровержимо доказал неверность распространенных толков[121].
   В 381 году составился в Константинополе Второй Вселенский Собор под председательством Мелетия, Антиохийского архиепископа. Отцы Собора утвердили за Григорием кафедру, предоставленную ему народом и императором. Это утверждение подействовало весьма успокоительно на Григория и даже немало его обрадовало. «…В мечтаниях суетного сердца, – говорил он после, – предполагал я, что, как скоро приобрету могущество этого престола… тотчас приведу в согласие… отдалившихся друг от друга»[122]. Сколь ни естественна подобная надежда при самом глубоком смирении, но она не оправдалась, как бы для уверения его в том, что и малейшая самонадеянность неугодна Богу; Григорий вскоре усмотрел, что и в таком святом деле, как соборные совещания епископов, трудно примирить разногласящих. Смерть Мелетия породила чрезвычайные споры о том, кому быть его преемником, тогда как этот вопрос не требовал и совещаний, потому что у Мелетия был достойный его совместник, Павлин, только потому не пользовавшийся уважением восточных епископов, что был избран на Антиохийский престол западными епископами. После многих совещаний по поводу этого вопроса Григорий с твердостью человека, убежденного в истине, сказал отцам Собора: «Мне кажется, друзья, что не все вы равно постигаете дело. Пока находился в живых Мелетий, извинительно еще было несколько и оскорбить западных епископов. Теперь же примите мое предложение – благоразумное, превышающее мудрость юных. Престол пусть будет предоставлен во власть тому, кто владеет им, то есть Павлину. Это будет единственным прекращением неустройств. Пусть западные победят нас в малом, чтобы самим нам одержать важнейшую победу – быть спасенными для Бога и спасти мир». Так говорил Григорий, но прочие епископы кричали каждый свое; по словам Григория, «это было то же, что стадо галок, собравшееся в одну кучу; буйная толпа молодых людей, общая рабочая, вихрь, клубом поднимающий пыль, и бушевание ветров. Вступать в совещание с такими людьми не пожелал бы никто из имеющих страх Божий и уважение к епископскому престолу. Они походили на ос, которые мечутся туда и сюда и вдруг всякому бросаются прямо в лицо»[123]. «Немного спустя прибыли еще на собор епископы египетские и македонские. Те и другие сошлись между собой, как вепри, остря друг на друга свирепые зубы и искошая огненные очи»[124]. Они сочли самое утверждение Григория на Константинопольском престоле несообразным с законами, так как он рукоположен в епископа Сасимского. Как скоро намекнули на это, Григорий с радостью ухватился за предлог к оставлению кафедры и, здесь-то высказав общеизвестное сравнение себя с пророком Ионой, добровольно и решительно отказался от престола. Тотчас же после того он отправился к императору и просил дозволения навсегда оставить Константинополь, чтобы не быть предметом зависти других епископов. Царь в присутствии некоторых сановников с рукоплесканием выслушал последнюю речь Григория, однако же с трудом согласился на его просьбу. Еще труднее было убедить народ, чтобы приняли это равнодушно[125].
   И прежде много было пролито слез о Григории, много высказано было громких восклицаний, жалоб, заклинаний, когда он, по случаю противоречий об Антиохийской кафедре, перестал являться на соборные совещания и объявил желание вести жизнь пустынную[126]; и тогда еще многие говорили: «Уважь труды свои, какими изнурял себя, и останок дыхания своего отдай нам и Богу. Пусть этот храм препроводит тебя из сей жизни». Теперь же еще более можно было ожидать слез, просьб и заклинаний; это потому, что, когда Собор изъявил беспрекословное согласие на увольнение его из Константинополя, многие из епископов, как скоро узнали о решении Собора, потекли вон, как стрелы молнии, затыкали себе уши, всплескивали руками и не хотели даже и видеть, чтобы другой возведен был на престол Константинопольский. При таких обстоятельствах нужно было употреблять ласки, похвалы и рукоплескания людям злонамеренным, чтобы народ не питал к ним гнева, и Григорий дозволил себе то из опасения народного возмущения[127]. Для большего же утешения своих чад по вере св. Григорий в присутствии ста пятидесяти епископов сказал самую трогательную прощальную беседу к константинопольской пастве[128]. В этой беседе он предавал свое дело суду архипастырей, указал, сколько дозволяло смирение, на свои труды для блага Церкви, на слабость своих телесных сил, которые требовали успокоения, объяснил необходимость тех своих действий, которые подвергались пересудам, и повторил сущность проповеданного им здесь учения; в заключение просил отпустить его с молитвами, а на его место избрать такого, который был бы из числа возбуждающих зависть, а не сожаление, из числа не всякому во всем уступающих, но умеющих в ином случае и воспротивиться для большего блага. После этой беседы он вскоре удалился из Константинополя.
   И в стихотворении о своей жизни и в некоторых Словах, говоренных в Константинополе, Григорий имел случай довольно яркими чертами изобразить образ своей двухлетней жизни в Константинополе. Чтобы вернее можно было судить об обстоятельствах, благоприятствовавших восстановлению Православия в столице арианства, для сего здесь не только уместно, но и необходимо сделать извлечения из сих сочинений. Вот что сам Григорий говорит о том, что он сделал для Константинополя и какие употреблял для сего средства. «Некогда паства сия была мала и несовершенна, без порядка, без надзора, без точных пределов… Но теперь, кто бы ни был ценителем слов моих, виждь Собор, пресвитеров, украшенных сединой и мудростью, благочиние диаконов, недалеких от того же духа, скромность чтецов, любовь к учению в народе. Посмотри на мужей и жен – все равночестны в добродетели; и из мужей посмотри на любомудрых и простых – все умудрены в божественном; начальников и подчиненных, здесь все прекрасно управляются; на воинов и на благородных, на ученых и любителей учености; все воинствуют для Бога, все в подлинном смысле учены, все служители истинного слова. Иные из них – дело моих слов, порождение и плод моего духа, и я очень уверен, что сие засвидетельствуют признательные из вас или что даже все вы засвидетельствуете это. Смотрите: языки противников стали кротки и вооружившиеся против Божества безмолвствуют предо мною. И это плоды Духа, и это плоды моего делания. Ибо учу не как неученый, не поражаю противников укоризнами, но воинствование свое за Христа доказываю тем, что сражаюсь, подражая Христу, Который смирен и кроток»[129]. «…Был у меня и другой… закон обучения, именно же следующий: не признавать единственным путем к благочестию этого легко приобретаемого и зловредного метания языком, не метать таинственных учений без всякой пощады на зрелищах, на пирах, во время упоения, среди смеха, когда сердце разнежено песнями… но доказывать благочестие более всего исполнением заповедей, тем, чтобы питать нищих, принимать странных, ходить за больными, постоянно проводить время в псалмопениях, молитвах, воздыханиях, слезах, возлежаниях на голой земле, в обуздании чрева, в умерщвлении чувств…»[130]
   Когда император Феодосии жил в Константинополе, «все тогда кланялись гордыне сановников, особенно тех, которые имели силу при дворе и неспособны были ни к чему другому, как только собирать деньги; трудно и сказать, с каким усердием и с какими происками припадали тогда к самым вратам царевым, друг друга обвиняли, перетолковывали, употребляли во зло даже благочестие… Один я признавал для себя лучшим, чтобы меня любили, а не преследовали ненавистью. Я хотел снискать себе уважение тем, что меня редко видели, большую часть времени посвящал Богу и очищению, а двери сильных земли предоставлял другим»[131]. «Кланялся ли я, изгибался ли, припадал ли к его [императора] деснице? Вымолвил ли пред ним какое просительное слово? Засылал ли ходатаем кого другого из друзей, наиболее сильных при дворе и особенно ко мне расположенных?»[132] «Скорее можно обвинить нас в грубости и незнании светских приличий, нежели в ласкательстве и раболепстве; даже и к тем, которые весьма к нам привержены, оказываемся иногда суровыми, как скоро они поступают в чем-нибудь, по нашему мнению, незаконно»[133]. Действительно, «я не говорлив, не забавен, не могу понравиться тем, с которыми бываю вместе, не посещаю народных собраний, не умею повести разговоров и перекинуть слово с кем случится и как случится, так что и речи мои несносны… не хожу из дома в дом ласкательством насыщать чрево, но больше сижу у себя дома угрюмый и печальный, в безмолвии занимаюсь самим собой»[134]; «не тщеславлюсь грузом стола и приправами для бесчувственного чрева, веду себя по старине и по-философски, не запасаюсь на завтрашний день и посему мало чем отличаюсь от зверей, у которых нет ни сосудов, ни запасов»[135]; «нет у меня ни богатого стола, ни соответственной сану одежды, ни торжественных выходов, ни величавости в обхождении… Не знал я, что мне надобно ездить на отличных конях, блистательно выситься на колеснице, что и мне должны быть встречи, приемы с подобострастием, что все должны давать мне дорогу и расступаться передо мной, как перед диким зверем, как скоро даже издали увидят идущего»[136]. Вот образ жизни св. Григория в Константинополе; из этих его замечаний, сравнив их с обстоятельствами, легко можно понять, что сильное влияние архипастырей на народ и даже усердие к посещению храмов очень мало зависят от важности и грозной величавости епископов или поражающей обрядности и соединенного с театральностью великолепия при богослужении, о чем особенно заботятся пастыри Римской церкви. Напротив, по мнению Григория Богослова, эти условия больше и чаще бывают нужны только тогда, когда пастырю недостает духа истинного благочестия.
Глава V
   Причины удаления Григория из Константинополя. Грусть его о Константинопольской и Назианзской церквях. – Борьба с аполлинаристами. – Огорчения от Елладия Кесарийского. – Объяснение причин, почему не принял приглашения явиться на Собор. – Ходатайственные письма его об умирении дел церковных. – Образ жизни его в Арианзе. – Безмолвие его во время Четыредесятницы и причины сего обета. – Оскорбление от родственника Валентиниана и письмо к нему. – Молитва о смерти. – Внешние черты его лица
   Одна из главных причин, по которой Григорий сложил с себя управление Константинопольской церковью, была слабость здоровья. Так, он, еще до прибытия императора в Константинополь, по болезни на несколько времени удалялся отсюда в какое-то селение, лежавшее на берегу моря, и здесь занимался благочестивыми размышлениями, особенно о суете жизни, которые в то же время или после изложил стихотворным языком. Когда единомышленники Максима приступили к посвящению его, Григорий так был болен, что не мог ходить. В таком же положении был он и тогда, когда злоумышлявший на жизнь его пришел к нему с раскаянием в своем ужасном предприятии; и в это время он едва мог свесить ногу со своей постели, на которой лежал, не имея сил переходить с одного места на другое, и, по собственным его словам, не занимался делами; а это и подавало повод завистникам Григория говорить, что он в уединении предается неге[137]. Поэтому и в прощальном Слове он смело указывал пред епископами и пред знавшим его народом на ослабление телесных сил. «Успокойте меня, – говорит он, – от долговременных трудов, уважьте мою седину. Видите, в каком состоянии у меня тело, истощенное временем, болезнью и трудами. На что вам нужен старик робкий, ослабевший, умирающий, так сказать, ежедневно не телом только, но и заботами, – старик, который и это с трудом выговаривать может»[138]. Таким образом, и болезнь достаточно могла оправдывать удаление Григория из Константинополя, но, кроме сего, тем, которые смотрели на сие удаление с подозрением, святитель в свое оправдание указывал и другие причины. «Не слегка и не кое-как, – писал он какому-то Филагрию, – но с большим тщанием рассмотрев обстоятельства, приступил я к решению дела. Утомился я в борьбе с завистливыми епископами, которые нарушают общее единомыслие и дело веры ставят ниже частных распрей. Ты пишешь, что опасно оставлять церковь. Но какую? Если свою, то и я подтверждаю то же; если же церковь, не мне принадлежащую и не мне назначенную, то не подлежу ответственности. Но, может быть, надобно было держаться мне церкви, потому что несколько времени имел я о ней попечение? Правда, в настоящем случае труд достоин награды, но и отказ не подлежит ответственности, тем более что меня возвратили труд и болезнь»[139].
   Убежденный, таким образом, в невинности своего отказа, Григорий с радостью оставлял Константинополь. «Одного ищу себе, – писал он, – обитать вдали от злых, где мог бы единым умом искать Бога, где питала бы мою старость утешительная надежда горних благ, где избежал бы зависти и бури»[140].
   Успокоительна и отрадна была эта надежда, но внимательный читатель творений Григория легко заметит, что и эти утешительные минуты упования не свободны были от прилива грусти. Григорий сам говорит, что по временам все еще проявлялось в нем чувство скорби о сиротеющих духовных детях, и не знал, что будет с народом[141]. Он задавал себе и такие вопросы: «Как поступила со мной зависть? За что разлучила со священными чадами меня, который подвизался долгое время, озаряя их небесными учениями, и из камня источал им поток? Какое в этом правосудие? Мой был труд, я подвергался опасности, в первый раз напечатлевая в городе благочестие, а теперь другой веселит сердце свое моими трудами, неожиданно вступив на чужой престол, на который я был возведен Богом и добрыми Божиими служителями»[142].
   Из Константинополя Григорий счел нужным отправиться прежде всего в Кесарию и здесь почтил похвальным Словом своего умершего друга. Но и по возвращении в отечество Григория не оставляли скорбные мысли и чувства. Церковь Назианзскую уже нельзя было сравнивать с ковчегом Ноевым, спасшимся от потопления в водах еретического учения, как было при отце его; это был народ, страдавший от безначалия подобно кораблю, который, среди глубины лишившись кормчего, обуревается волнами. Особенно аполлинаристы немилосердно рвали и расхищали доброе стадо. «А я, хотя принял жезл другого стада, – писал по сему случаю св. Григорий, – однако же болезную, видя уничтожение отеческих трудов»[143]. Григорий желал и употреблял все возможные меры к тому, чтобы в епископа Назианзского был рукоположен пресвитер Евлалий, человек, по его словам, совершенно способный противостать дыханию бури; но многие из назианзян усиленно сему противодействовали. Поэтому, пока соседние епископы медлили рукоположением епископа в Назианз, Григорий и сам имел попечение о пастве отеческой, и хотя жил не в Назианзе, а в Арианзе, но, смотря по известиям, какие получал от пресвитера Кледония, он указывал те или другие меры к прекращению смут церковных. Особенно важными в сем отношении должно признать два послания его к Кледонию, которые значительно могли облегчить борьбу с аполлинаристами. Вскоре Григорий написал и несколько стихотворений, заключавших также опровержение заблуждений аполлинаристов. Эти стихотворения не могли не ослабить уважения к псалтири и стихам, которые написаны были аполлинаристами и почитались у них третьим заветом[144].
   В то время, когда Григорий лечился на ксанксаридских теплых водах, аполлинаристы поставили в Назианз своего епископа. Узнав об этом, святитель просил управлявшего Второй Каппадокией Олимпия хоть как-нибудь наказать их высокоумие, а Феодора, епископа Тианского, просил употребить все возможные меры к избранию православного епископа в Назианз[145]. С облегчением болезни Григорий был утешен избранием Евлалия епископом Назианзским, но в то же время немало был оскорблен тем, что Елладий, архиепископ Кесарийский, входил в исследование о его делах и для сего прибегал не к духовным средствам и целью поставлял не соблюдение церковных правил, но удовлетворение гнева. Это было тем оскорбительнее, что Елладий состоял в дружеской, по-видимому, переписке с Григорием и к праздникам посылал ему или подарки, или поздравительные письма[146]. Видно, что Елладию хотелось оставить Григория епископом Назианзским до самой смерти, но святитель всем тем, которые разделяли мысли Кесарийского митрополита, отвечал так: «Если бы я имел столько телесного здоровья, чтобы мог править Церковью в Назианзе… то я не столько жалок и несведущ в Божественных постановлениях, чтобы стал или презирать Церковь, или гоняться за удобствами жизни»[147].
   Удаляясь в Арианз, св. Григорий хотел, подобно рыбке-кораблику, издали смотреть, как другие терпят поражение или поражают ближних[148]. Действительно, он и из своего уединения внимательно наблюдал за современным ходом дел церковных; впрочем, при этом, сколько мог, и сам старался дать им направление, благоприятное для православных. Правда, что он отказался принять участие в совещаниях продолжавшегося Константинопольского Собора, несмотря на двукратное приглашение императора Феодосия, но отказался по причине недоверия к отцам Собора, а еще более по причине опасной болезни. «Если должно писать правду, – писал Григорий сановнику императора, через которого было сделано приглашение, – то моя мысль – уклоняться от всякого собрания епископов, потому что не видал еще ни одного собрания, которое бы имело во всех отношениях полезный конец и более избавляло от зол, нежели увеличивало их. Любопрительность и любоначалие… выше всякого описания…[149] Теперь же побуждает меня к такому решению и болезнь, от которой всегда я почти при последнем издыхании и ни на что не могу употребить себя»[150]. Впрочем, хотя Григорий отказался быть на Соборе, но своими письмами немало содействовал обузданию своеволия еретиков. Так, в письме к преемнику своему на Константинопольской кафедре просил ходатайствовать пред царем о запрещении еретикам, особенно аполлинаристам, иметь свои собрания[151]. Через несколько времени Григорий узнал о предполагаемом Соборе в 385 году, и в это время он убедительно просил тогдашних консулов, Постумиана и Сатурнина, а также двоих сильных при дворе сановников, Мардария и Виктора[152], принять возможные меры к умирению церквей во время Собора. Вот как заканчивается письмо к Постумиану: «…ничего не почитай столько приличным твоему начальствованию, как это одно, чтобы под твоим начальством и твоими трудами умирены были церкви, хотя бы для сего нужно было с особенной строгостью наказать мятежных. А если я кажусь тебе странным, что, удалившись от дел, не покидаю заботы, не дивись этому. Хотя уступил я престол и высокость сана желающим, однако же не уступил с этим и благочестия, но думаю, что теперь и покажусь для тебя более достойным доверия, как служащий не собственно своему, но общему благу»[153]. Советы Григория в самом деле были уважены, как видно из того, что император Феодосии повторил прежний свой указ, которым еретикам запрещалось иметь свои собрания, но который дотоле оставался без исполнения.
   Какую строгую подвижническую жизнь вел Григорий по удалении из Константинополя, это можно видеть из некоторых его стихотворений: «Один неразумный человек, – так пишет Григорий в одном стихотворении, – богатый и высокомерный, вздумал недавно утверждать, что я роскошествую; сверх прочего говорит он и то, что я богат, потому что свободен от дел, имею у себя сад и небольшой источник. На это отвечал я ему: „Умалчиваешь ты, несчастный, о слезах, об узде, наложенной на чрево, о язвах на коленах и о ночном бдении“»[154]. В другом стихотворении, оплакивая страдания души своей, Григорий так описывает образ своей жизни: «Я умер для жизни, едва перевожу дыхание на земле; бегаю городов и людей, беседуя со зверями и утесами; один вдали от других обитаю в мрачной и необделанной пещере, в одном хитоне, без обуви, без огня; питаюсь только надеждой… ложем у меня – древесные ветви, постелею – власяница и пыль на полу, омоченная слезами. Многие воздыхают под железными веригами… иные, осыпаемые зимними снегами, по сорок дней и ночей стоят как дерева… имея в мыслях единого Бога. Иной замкнул себе уста и на язык свой наложил узду, которую… ослабляет только для одних песнопений… Другой смежил очи и к слуху приставил двери, чтобы не уязвило его откуда-нибудь неприметным образом жало смерти. Такие способы уврачевания и я употреблял против неприязненной плоти»[155]. Особенно замечательна заботливость Григория об обуздании языка. В 382 году Григорий налагал на себя молчание на всю Четыредесятницу. Цель своего подвига он сам объясняет так: «…приметив, что стремительность беглого слова не знает ни веса, ни меры… я совершенно удержал слово в высокоумном сердце, чтобы язык мой научился наблюдать, что ему можно говорить и чего нельзя»[156]; молчание «укротит и раздражительность, которая не высказывает себя, но сама в себе поглощается»[157]. Быть может, что наложенным на себя молчанием он хотел и других сколько-нибудь предостеречь от суетного, а еще более от пагубного празднословия. Конечно, такой обет безмолвия казался многим даже странным, особенно тем, которые приходили к святителю в это время и не могли добиться от него ни одного слова, кроме каких-нибудь мин и жестов, более необходимых для ответа. Слушать других Григорий соглашался, если только они говорили при этом о чем-нибудь добром и нужном, но сам не давал ни на что ясных ответов[158]. В это время посещал Григория назианзский градоначальник Келевсий, но и для него не допущено было нарушение обета. Градоначальник обвинял Григория в грубости и неучтивости, но в ответ на это получил письмо, в котором Григорий со всею смелостью писал: «Мое безголосье лучше твоего красноглаголания» – и напомнил ему пословицу: «Тогда запоют лебеди, когда замолчат галки»[159]. Самые письма, какие писал он во время своего безмолвия и которых дошло до нас до семи, отличаются чрезвычайным лаконизмом. В это же время написал святой безмолвник и два стихотворения: «На гневливость» и «Разговор на часто клянущихся»; здесь отчасти объясняются и те причины, которые побудили Григория дать обет безмолвия[160].