единственного ребенка и тогда и во веки веков. И все это время, вспоминая
ее, он вспоминал трехлетнюю девочку.
Но теперь он подумал: будь она жива сейчас, ей было бы не три года, а
почти двадцать три!
И против своей воли он попытался вообразить, как Лорель постепенно
становилась бы старше, пока наконец ей не исполнилось бы двадцать три
года. Это ему не удалось.
И все же он пытался: Лорель красит губы, за Лорель ухаживают, Лорель...
выходит замуж!
Вот почему, когда он увидел, как этот молодой человек застенчиво стоит
в стороне от равнодушно снующей вокруг группы преподавателей, ему пришла в
голову мысль, достойная Дон Кихота: ведь такой вот мальчишка мог жениться
на Лорель! А может быть, даже и этот самый мальчишка...
Ведь Лорель могла бы познакомиться с ним - здесь, в университете, или
как-нибудь вечером у себя дома, если бы они пригласили этого молодого
человека в гости. Они могли бы понравиться друг другу. Лорель, несомненно,
была бы хорошенькой, а этот юноша даже красив - смуглое, худое,
сосредоточенное лицо, уверенные, легкие движения.
Эти сны наяву внезапно рассеялись. Однако Поттерли поймал себя на
глупом ощущении, что молодой человек уже не посторонний ему, а как бы его
возможный зять в стране того, что могло бы быть. И вдруг заметил, что уже
подошел к юноше. Это был почти самогипноз. Он протянул руку.
- Я Арнольд Поттерли с исторического факультета. Если не ошибаюсь, вы
здесь недавно?
Молодой человек, по-видимому, удивился и неловко перехватил рюмку левой
рукой, чтобы освободить правую.
- Меня зовут Джонас Фостер, сэр, - сказал он, пожимая руку Поттерли, -
я преподаватель физики. Я в университете недавно - первый семестр.
Поттерли кивнул.
- Желаю вам здесь счастья и больших успехов!
На этом тогда все и кончилось. Поттерли опомнился, смутился и отошел.
Он было оглянулся, но иллюзия родственной связи полностью рассеялась.
Действительность вновь вступила в свои права, и он рассердился на себя за
то, что поддался нелепым рассказам жены про Лорель.
Однако неделю спустя, в тот момент, когда Эремен что-то втолковывал
ему, Поттерли вдруг вспомнил про молодого человека. Преподаватель физики!
Молодой преподаватель! Неужели в ту минуту он оглох? Неужели произошло
короткое замыкание где-то между ухом и мозгом? Или сработала
подсознательная самоцензура, так как в ближайшем будущем ему предстояло
свидание с заведующим отделом хроноскопии?
Свидание это оказалось бесполезным, но воспоминание о молодом человеке,
с которым он обменялся парой ничего не значащих фраз, помешало Поттерли
настаивать на своей просьбе. Ему даже захотелось поскорее уйти.
И, возвращаясь в скоростном вертолете в университет, Поттерли чуть не
пожалел, что никогда не был суеверным человеком. Ведь тогда он мог бы
утешиться мыслью, что это случайное, ненужное знакомство в
действительности было делом рук всеведущей и целеустремленной Судьбы.


Джонас Фостер неплохо знал академическую жизнь. Одна только долгая
изнурительная борьба за первую ученую степень сделала бы ветераном кого
угодно, а ему ведь потом был поручен курс лекций, и это окончательно его
отполировало.
Однако теперь он стал "преподавателем Джонасом Фостером". Впереди его
ждало профессорское звание. И поэтому его отношение к университетским
профессорам стало иным.
Во-первых, его дальнейшее повышение зависело от того, отдадут ли они
ему свои голоса, а во-вторых, он пробыл на кафедре так недолго, что еще не
знал, кто именно из ее членов близок с деканом или даже с ректором. Роль
искушенного университетского политика его не привлекала, и он был даже
убежден, что интриган из него получится самый посредственный, но какой
смысл лягать самого себя, чтобы доказать себе же эту истину?
Вот почему Фостер согласился выслушать этого тихого историка, в котором
тем не менее чувствовалось какое-то непонятное напряжение, вместо того
чтобы тут же оборвать его и указать ему на дверь. Во всяком случае, именно
таково было его первое намерение.
Он хорошо помнил Поттерли. Ведь это Поттерли подошел к нему на
факультетском чаепитии (жуткая процедура!). Старичок посмотрел на него
остекленевшими глазами, выдавил из себя две неловкие фразы, а потом как-то
сразу опомнился и быстро отошел.
Тогда Фостера это позабавило, но теперь...
А вдруг Поттерли подошел к нему не случайно, вдруг он искал этого
знакомства, а вернее, старался внушить ему мысль, что он, Поттерли, -
чудак, эксцентричный старик, но вполне безобидный? И вот теперь пришел
проверить лояльность Фостера, нащупать неортодоксальные убеждения.
Разумеется, его проверяли, прежде чем назначить на это место. И все же...
Возможно, конечно, что Поттерли вполне искренен, возможно, он
действительно не понимает, что делает. А может быть, превосходно понимает;
может быть, он попросту опасный провокатор. Пробормотав: "Ну, что ж...",
Фостер, чтобы выиграть время, вытащил пачку сигарет: сейчас он предложит
сигарету Поттерли, даст ему огонька, закурит сам - и проделает все это
очень медленно, чтобы выиграть время.
Однако Поттерли воскликнул:
- Ради бога, доктор Фостер, уберите сигареты!
- Простите, сэр, - с недоумением сказал Фостер.
- Что вы! Просить извинения следует мне. Но я не выношу запаха
табачного дыма. Идиосинкразия. Еще раз прошу извинения.
Он заметно побледнел, и Фостер поспешил убрать сигареты.
Страдая от невозможности закурить, Фостер решил выйти из положения
самым простым образом.
- Я очень польщен, что вы обратились ко мне за советом, профессор
Поттерли, но дело в том, что я не занимаюсь нейтриникой. В этой области я
не профессионал. С моей стороны неуместно даже высказать какое-либо
мнение, и, откровенно говоря, я предпочел бы, чтобы вы не расспрашивали
меня об этом.
Чопорное лицо историка стало суровым.
- Я не понял ваших слов о том, что вы не занимаетесь нейтриникой. Вы
ведь пока ничем не занимаетесь. Вам еще не дали никакой дотации, не так
ли?
- Это же мой первый семестр.
- Я знаю. Вероятно, вы даже еще не подали заявку на дотацию?
Фостер слегка улыбнулся. За три месяца, проведенных в университете, он
так и не сумел привести свою заявку о дотации на научно-исследовательскую
работу в мало-мальски приличный вид - ее нельзя было даже вручить для
доработки профессиональному писателю при науке, не говоря уже о том, чтобы
прямо подать в Комиссию по делам науки.
(К счастью, заведующий его кафедрой отнесся к этому вполне терпимо. "Не
торопитесь, Фостер, - сказал он, - поразмыслите над темой, убедитесь, что
хорошо знаете свой путь и то, куда он приведет. Ведь едва вы получите
дотацию, как тем самым официально закрепите за собой область вашей
специализации, и, на радость или на горе, не расстанетесь с ней до конца
вашей академической карьеры". Этот совет был достаточно банален, однако
банальность нередко обладает достоинством истины, и Фостеру это было
известно.)
- По образованию и по склонности, доктор Поттерли, я гипероптик с
уклоном в малую гравитику. Так я охарактеризовал себя, когда подавал
заявление на факультет. Официально это пока еще не моя область
специализации, но именно ее я собираюсь выбрать. Только ее! А нейтриникой
я вообще не занимался.
- Почему? - немедленно спросил Поттерли.
Фостер с недоумением посмотрел на него. Такие бесцеремонные расспросы о
чужом профессиональном статусе, естественно, вызывали раздражение. И он
ответил уже менее любезным тоном:
- Там, где я учился, курса нейтриники не читали.
- Бог мой, где же вы учились?
- В Массачусетском технологическом институте, - невозмутимо ответил
Фостер.
- И там не преподают нейтринику?
- Нет. - Фостер почувствовал, что краснеет, и начал оправдываться: -
Это же очень узкая тема, не имеющая особого значения. Хроноскопия,
пожалуй, обладает некоторой ценностью, но другого практического применения
у нейтриники нет, а сама по себе хроноскопия - это тупик.
Историк бросил на него возбужденный взгляд.
- Скажите мне только одно: вы можете назвать специалиста по нейтринике?
- Нет, не могу, - грубо ответил Фостер.
- Ну, в таком случае вы, может быть, знаете учебное заведение, где
преподают нейтринику?
- Нет, не знаю.
Поттерли улыбнулся кривой невеселой улыбкой.
Фостеру эта улыбка не понравилась, она показалась ему оскорбительной, и
он настолько рассердился, что даже сказал:
- Позволю себе заметить, сэр, что вы переступаете границы.
- Что?
- Я говорю, что вам, историку, интересоваться какой-либо областью
физики, интересоваться профессионально, - это... - он умолк, не решаясь
все-таки произнести последнее слово вслух.
- Неэтично?
- Вот именно, профессор Поттерли.
- Меня толкают на это результаты моих исследований, - сказал Поттерли
напряженным шепотом.
- В таком случае вам следует обратиться в Комиссию по делам науки. Если
Комиссия разрешит...
- Я уже обращался туда, но безрезультатно.
- Тогда вы, разумеется, должны прекратить эти исследования.
Фостер чувствовал, что говорит, как самодовольный педант, гордящийся
своей добропорядочностью, но не мог же он допустить, чтобы этот человек
спровоцировал его на проявление интеллектуальной анархии! Он ведь только
начинает свою научную карьеру и не имеет права рисковать по-глупому.
Но, очевидно, его слова задели Поттерли. Без всякого предупреждения
историк разразился бурей слов, каждое из которых свидетельствовало о
полной безответственности.
- Ученые, - сказал он, - могут считаться свободными только в том
случае, если они свободно следуют своему свободному любопытству. Наука, -
сказал он, - силой загнанная в заранее определенную колею теми, в чьих
руках сосредоточены деньги и власть, становится рабской и неминуемо
загнивает. Никто, - сказал он, - не имеет права распоряжаться
интеллектуальными интересами других.
Фостер слушал его с большим недоверием. Ничего нового в этом потоке
слов для него не было: студенты любили шокировать своих преподавателей
подобными рассуждениями, да и он сам раза два позволил себе поразвлечься
таким способом. Вообще каждый человек, изучавший историю науки, прекрасно
знал, что в старину многие придерживались подобных взглядов. И все же
Фостеру казалось странным, почти противоестественным, что современный
ученый может проповедовать столь дикую чепуху! Никому бы и в голову не
пришло организовать производственный процесс так, чтобы каждый рабочий
занимался чем хотел и когда хотел, и никто не осмелится повести корабль,
руководствуясь противоречивыми мнениями каждого отдельного члена команды.
Все считают бесспорным, что и на заводе, и на корабле должно существовать
какое-то одно центральное руководство. Так почему же то, что идет на
пользу заводу и кораблю, вдруг может оказаться вредным для науки?
Можно, конечно, возразить, что человеческий интеллект обладает
качественным отличием от корабля или завода, однако история
научно-исследовательских изысканий доказывала обратное.
Быть может, в дни, когда наука была юной и вся или почти вся
совокупность человеческих знаний оказывалась доступной индивидуальному
человеческому уму, - быть может, в те дни она и не нуждалась в
руководстве. Слепое блуждание по обширнейшим областям неведомого порой
случайно приводило к удивительным открытиям.
Однако по мере накопления знаний приходилось изучать и суммировать все
больше и больше уже известных фактов, для того чтобы путешествие в
неведомое оказалось плодотворным. Ученым пришлось специализироваться.
Исследователь уже нуждался в услугах библиотеки, которую сам собрать не
мог, а также в приборах, которые сам купить был не в состоянии.
Индивидуальный исследователь все больше и больше уступал место группе
исследователей, а потом и научно-исследовательскому институту.
Фонды, необходимые для научных исследований, с каждым годом
увеличивались, а приборы и инструменты становились все более
многочисленными. Где сейчас найдется на Земле настолько захудалый колледж,
что в нем не окажется хотя бы одного ядерного микрореактора или хотя бы
одной трехступенчатой счетно-вычислительной машины?
Субсидирование научных исследований оказалось не по плечу отдельным
частным лицам уже много веков назад. К 1940 году только государство,
ведущие отрасли промышленности и наиболее крупные университеты и научные
центры имели возможность выделять достаточные средства на научную работу в
широких масштабах.
К 1960 году даже крупнейшие университеты уже полностью существовали
лишь на государственные дотации, а научные центры держались только на
налоговых льготах и средствах, собиравшихся по подписке. К 2000 году
промышленные объединения стали частью всемирного правительства, и с тех
пор финансирование научно-исследовательской работы, а значит, и общее
руководство ею, естественно, сосредоточились в руках специального
государственного органа.
Все сложилось само собой и очень удачно. Каждая отрасль науки была
точно приспособлена к нуждам общества, а работы, проводившиеся в различных
ее областях, умело координировались. Материальный прогресс, которым была
ознаменована последняя половина века, достаточно убедительно
свидетельствовал о том, что наука отнюдь не загнивает.
Фостер попытался изложить хоть малую часть этих соображений своему
собеседнику, но Поттерли нетерпеливо перебил его:
- Вы, как попугай, повторяете измышления официальной пропаганды. У вас
же под самым носом пример, начисто опровергающий официальную точку зрения.
Вы верите мне?
- Откровенно говоря, нет.
- Ну, а почему же вы утверждаете, что обзор времени - это тупик? Почему
нейтриника не имеет никакого значения? Вы это утверждаете. Вы утверждаете
это категорически. А ведь вы ее не изучали. По вашим же словам, вы не
имеете о ней ни малейшего представления. Ее даже не преподавали в вашем
учебном заведении...
- Но разве это не является прямым доказательством ее бесполезности?
- А, понимаю! Ее не преподают, потому что она бесполезна. А бесполезна
она потому, что ее не преподают. Вам нравится такая логика?
Фостер растерялся.
- Но так говорится в книгах...
- Вот именно. В книгах говорится, что нейтриника не имеет никакого
значения. Ваши профессора говорят вам это, почерпнув свои сведения из
книг. А в книгах это утверждается потому, что их пишут профессора. Но кто
утверждал это, опираясь на собственные знания и опыт? Кто ведет
исследовательскую работу в этой области? Вам это известно?
- По-моему, этот спор бесплоден, профессор Поттерли, - сказал Фостер. -
А мне необходимо закончить работу...
- Еще минутку! Я хотел бы обратить ваше внимание на одну вещь. Как она
вам покажется? Я утверждаю, что правительство активно препятствует работам
в области нейтриники и хроноскопии. Оно препятствует практическому
применению хроноскопии.
- Не может быть!
- Почему же? Это вполне в его силах. То самое централизованное
руководство наукой, о котором вы говорили. Если правительство отказывает в
фондах какой-либо отрасли науки, эта отрасль гибнет. Так оно уничтожило
нейтринику. Оно имело возможность это сделать, и оно это сделало.
- Но зачем?
- Не знаю. И хочу, чтобы вы это выяснили. Я бы и сам попробовал, но у
меня нет специальных знаний. Я пришел к вам потому, что вы молоды и только
что завершили свое образование. Неужели артерии вашего интеллекта уже
поддались склерозу? Неужели в вас не осталось ни любознательности, ни
любопытства? Неужели вам не хочется просто _знать_? Находить ответы на
загадки?
Говоря это, историк впивался взглядом в лицо Фостера. Их носы почти
соприкасались, но Фостер до того растерялся, что даже не догадался
отступить на шаг.
Ему, разумеется, следовало бы попросту указать Поттерли на дверь. Или
даже самому вышвырнуть его.
Удерживало его отнюдь не уважение к возрасту и положению историка. И,
уж конечно, Поттерли его ни в чем не убедил. Нет, в нем вдруг заговорила
былая студенческая гордость.
В самом деле, почему в МТИ не читался курс нейтриники? И, кстати,
насколько он помнил, в институтской библиотеке не было ни единой книги по
нейтринике. Во всяком случае, он ни разу не видел там ничего подобного.
Фостер невольно задумался.
И это его погубило.


Кэролайн Поттерли когда-то была очень привлекательна. И даже теперь в
отдельных случаях - на званых обедах, например, или на университетских
приемах - ей удавалось отчаянным усилием воли возродить частицу этой
привлекательности.
В обычной же обстановке она "обмякала". Именно это слово она
употребляла, когда ее охватывало отвращение к себе. С возрастом она
располнела, но не только этим объяснялась ее дряблость. Казалось, будто ее
мускулы совсем расслабли, так что она еле волочила ноги, когда шла, под
глазами набухли мешки, а щеки обвисали тяжелыми складками. Даже ее
седеющие волосы казались не просто прямыми, но бесконечно усталыми. Они не
вились как будто только потому, что тупо подчинились силе земного
тяготения.
Кэролайн Поттерли поглядела в зеркало и решила, что сегодня она
выглядит особенно скверно, - и ей не нужно было догадываться о причине.
Все тот же сон про Лорель. Такой странный - Лорель вдруг стала
взрослой. С тех пор Кэролайн не находила себе места. И все-таки напрасно
она рассказала об этом Арнольду. Он ничего не сказал - он давно уже ничего
не говорит в подобных случаях, - но все-таки это дурно на него повлияло.
Несколько дней после ее рассказа он был особенно сдержан. Возможно, он
действительно готовился к этому важному разговору с высокопоставленным
чиновником (он все время твердил, что не ждет от их беседы ничего
хорошего), но возможно также, что все дело было в ее сне.
Уж лучше бы он, как раньше, резко прикрикнул на нее: "Перестань думать
о прошлом, Кэролайн! Разговорами ее не вернешь, да и сны помогут не
больше".
Им обоим было тяжело тогда. Невыносимо тяжело. Ее постоянно терзало
ощущение неискупимой вины: в тот вечер ее не было дома! Если бы она не
ушла, если бы она не отправилась за совершенно ненужными покупками, их
было бы тогда двое. И вдвоем они спасли бы Лорель.
А бедному Арнольду это не удалось. Он сделал все, что мог, и чуть было
сам не погиб. Из горящего дома он выбежал, шатаясь, обнаженный,
задыхающийся, полуослепший от жара и дыма - с мертвой Лорель на руках.
И с тех пор длится этот кошмар, никогда до конца не рассеиваясь.
Арнольд постепенно замкнулся в себе. Он говорил теперь тихим голосом,
держался мягко и спокойно - и сквозь эту оболочку ничто не вырывалось
наружу, ни одной вспышки молнии. Он стал педантичным и поборол свои дурные
привычки: бросил курить и перестал ругаться в минуты волнения. Он добился
дотации на составление новой истории Карфагена и все подчинил этой цели.
Сначала она пыталась помогать ему: подбирала литературу, перепечатывала
его заметки, микрофильмировала их. А потом вдруг все оборвалось.
Как-то вечером она внезапно вскочила из-за письменного стола и едва
успела добежать, до ванной, как у нее началась мучительная рвота. Муж
бросился за ней, растерянный и перепуганный.
- Кэролайн, что с тобой?
Он дал ей выпить коньяку, и она постепенно пришла в себя.
- Это правда? То, что они делали?
- Кто?
- Карфагеняне.
Он с недоумением посмотрел на нее, и она кое-как, обиняком, попыталась
объяснить ему, в чем дело. Говорить об этом прямо у нее не было сил.
Карфагеняне, по-видимому, поклонялись Молоху - медному, полому внутри
идолу, в животе которого была устроена печь. Когда городу грозила
опасность, перед идолом собирались жрецы и народ, и после надлежащих
церемоний и песнопений опытные руки умело швыряли в печь живых младенцев.
Перед жертвоприношением им давали сласти, чтобы действенность его не
ослабела из-за испуганных воплей, оскорбляющих слух бога. Затем раздавался
грохот барабанов, заглушавший предсмертные крики детей, - на это
требовалось несколько секунд. При церемонии присутствовали родители,
которым было положено радоваться: ведь такая жертва угодна богам...
Арнольд Поттерли угрюмо нахмурился. Все это гнуснейшая ложь, сказал он,
выдуманная врагами Карфагена. Ему следовало бы предупредить ее заранее.
История знает немало примеров такой пропагандистской лжи. Греки
утверждали, будто древние евреи в своей святая святых поклонялись ослиной
голове. Римляне говорили, будто первые христиане были
человеконенавистниками и приносили в катакомбах в жертву детей язычников.
- Так, значит, они этого не делали? - спросила Кэролайн.
- Я убежден, что нет. Хотя у первобытных финикийцев и могло быть
что-нибудь подобное. Человеческие жертвоприношения не редкость в
первобытных культурах. Но культуру Карфагена в дни его расцвета никак
нельзя назвать первобытной. Человеческие жертвоприношения часто
перерождаются в определенные символические ритуалы, вроде обрезания. Греки
и римляне по невежеству или по злобе могли истолковать символическую
карфагенскую церемонию как подлинное жертвоприношение.
- Ты в этом уверен?
- Пока еще нет, Кэролайн. Но когда у меня накопится достаточно
материала, я попрошу разрешения применить хроноскопию, и это даст
возможность разрешить вопрос раз и навсегда.
- Хроноскопию?
- Обзор времени. Можно будет настроиться на древний Карфаген в период
серьезного национального кризиса, например на 202 год до нашей эры, год
высадки Сципиона Африканского, и посмотреть собственными глазами, что
происходило. И ты увидишь, что я был прав.
Он ласково погладил ее по руке и ободряюще улыбнулся, но ей вот уже две
недели каждую ночь снилась Лорель, и она больше не помогала мужу в его
работе над историей Карфагена. И он не обращался к ней за помощью.
А теперь она собиралась с силами, готовясь к его возвращению. Он
позвонил ей днем, как только вернулся в город, сказал, что видел главу
отдела и что все кончилось, как он и ожидал. Значит - неудачей... И все же
в его голосе не проскользнула так много говорящая ей нота отчаяния, а его
лицо на телеэкране казалось совсем спокойным. Ему нужно побывать еще в
одном месте, объяснил он.
Значит, Арнольд вернется домой поздно. Но это не имело ни малейшего
значения. Оба они не придерживались определенных часов еды и были
совершенно равнодушны к тому, когда именно банки извлекались из
морозильника, и даже - какие именно банки, и когда приводился в действие
саморазогреватель.
Однако когда Поттерли вернулся домой, Кэролайн невольно удивилась. Вел
он себя как будто совершенно нормально: поцеловал ее и улыбнулся, снял
шляпу и спросил, не случилось ли чего-нибудь за время его отсутствия. Все
было почти так же, как всегда. Почти.
Однако Кэролайн научилась подмечать мелочи, а он выполнял привычный
ритуал с какой-то торопливостью. И этого оказалось достаточно для ее
тренированного глаза: Арнольд был чем-то взволнован.
- Что произошло? - спросила она.
Поттерли сказал:
- Послезавтра у нас к обеду будет гость, Кэролайн. Ты не против?
- Не-ет. Кто-нибудь из знакомых?
- Ты его не знаешь. Молодой преподаватель. Он тут недавно. Я с ним
разговаривал сегодня.
Внезапно он повернулся к жене, подхватил ее за локти и несколько секунд
продержал так, а потом вдруг смущенно отпустил, словно стыдясь проявления
своих чувств.
- С каким трудом я пробился сквозь его скорлупу, - сказал он. -
Подумать только! Ужасно, ужасно, как все мы склонились под ярмо и с какой
нежностью относимся к собственной сбруе.
Миссис Поттерли не совсем поняла, что он имел в виду, но она не зря в
течение года наблюдала, как под его спокойствием нарастал бунт, как
мало-помалу он начинал все смелее критиковать правительство. И она
сказала:
- Надеюсь, ты был с ним осмотрителен?
- Как так - осмотрителен? Он обещал заняться для меня нейтриникой.
"Нейтриника" была для миссис Поттерли всего лишь звонкой бессмыслицей,
однако она не сомневалась, что к истории это, во всяком случае, никакого
касательства не имеет.
- Арнольд, - тихо произнесла она. - Зачем ты это делаешь? Ты лишишься
своего места. Это же...
- Это же интеллектуальный анархизм, дорогая моя, - перебил он. - Вот
выражение, которое ты искала. Прекрасно, значит, я анархист. Если
государство не позволяет мне продолжать мои исследования, я продолжу их на
собственный страх и риск. А когда я проложу путь, за мной последуют
другие... А если и не последуют, какая разница? Карфаген - вот что важно!
И расширение человеческих познаний, а не ты и не я.
- Но ты же не знаешь этого молодого человека! Что, если он агент
комиссара по делам науки?
- Вряд ли. И я готов рискнуть. - Сжав правую руку в кулак, Поттерли
легонько потер им левую ладонь. - Он теперь на моей стороне. В этом я
уверен. Хочет он того или не хочет, но это так. Я умею распознавать
интеллектуальное любопытство в глазах, в лице, в поведении, а это
смертельное заболевание для прирученного ученого. Даже в наше время выбить
такое любопытство из индивида оказывается не так-то просто, а молодежь
особенно легко заражается... И почему, черт возьми, мы должны перед чем-то
останавливаться? Нет, мы построим собственный хроноскоп, и пусть
государство отправляется к...
Он внезапно умолк, покачал головой и отвернулся.
- Будем надеяться, что все кончится хорошо, - сказала миссис Поттерли,
в беспомощном ужасе чувствуя, что все кончится очень плохо и придется
забыть о дальнейшей карьере мужа и об обеспеченной старости.
Только она из них всех томилась предчувствием беды. И, конечно, совсем