Он затянулся в последний раз – пальцы затеплились розовым – и с хрустом воткнул окурок в консервную банку. Над россыпью угасающих искр поплыл струистый дымок. Он постоял еще с минуту у окна, глядя на двор: все было черно-белым – голые ветки деревьев на свежем снегу. В подъездной тишине сплетались едва различимые музыка и голоса; ничего нельзя было разобрать в многозвучном тумане… вот пробилась Пугачева – одним словом, или нотой, дальше воспоминанием: «мой любимый… знаю, что с тобой…» Все-то ты знаешь. Он отвернулся от окна и пошел на этаж – задники разношенных в тряпку шлепанцев сухо пощелкивали по ступенькам. Сейчас хоккей – предвкушая, он обрадовался, как мальчишка. Потом «Время»… там какой-то пленум, ну его к черту. Лягу и буду читать Адамова. Телевизор пускай работает, чтобы не пропустить спорта и для Светки погоду. Пленум не помешает: сделаю тихо, пусть их гугнят. Потом фильм по четвертой… чего там сегодня? забыл… Потом спать. На душе было тихо, светло, тепло. Хорошо было на душе. Порядок.

III

   Утром он чуть не опоздал на работу – вчера они со Светкой поздно заснули. Охранник – коренастый, каменнолицый, смуглый парень лет двадцати пяти – при его приближении равнодушно взглянул на табло. Это было равнодушием задвижки с электроприводом: до семи тридцати охранник выдавал пропуска, а ровно в семь тридцать с точностью и эмоциональностью автомата стопорил турникет. Иди к старшей табельщице – той еще стерве… Николай, слегка запыхавшись, остановился перед полукруглым окном. Кабина была прозрачной, залита люминесцентным замороженным светом – охранник сидел в ней, как телескоп у Сережки в аквариуме. На табло изумрудно-зеленым светилось семь двадцать девять сорок одна. У соседних кабин никого уже не было. Табло отрывисто пикнуло. Семь тридцать.
   – Сто восемьдесят восемь.
   Понапрасну охрана не придиралась. Смуглолицый клюнул пальцами ячеистую панель, выдернул залитую прозрачной пластмассой картонку пропуска, сличил одним взглядом фотографию с лицом Николая – и летящим движением вынес пропуск в окно. Стукнула певуче педаль, освободив турникет. Николай поспешно миновал проходную и вышел на территорию.
   Он шел торопясь, досадуя на неподвижность краснокирпичных стен, поднимавшихся по обеим сторонам обсаженной чахлыми тополями дороги. Слышно было, как один за другим, в догоняющий разнобой, в цехах включались станки. При сменной работе неудобно было опаздывать – сменщик был вынужден ждать. Небо еще даже не посерело; под фонарями и окнами дрожали желтые сумерки. Над водосточными люками вдоль дороги змеился молочный пар. Столовая. На бездонно-черном стекле смутно белела табличка – взгляд сам написал на ней до мельчайших неровностей букв знакомое: «Четверг – рыбный день» – и нарисовал губастого карася в поварском колпаке и с половником под плавниковою мышкой. «Сегодня – четверг, – вспомнил он. – Суп из ставриды… Ничего, завтра пятница – и выходной». У него сразу посветлело в душе, смутившейся было свежепамятной еще перспективой объяснения с табельщицей. На этот слабо забрезживший свет как будто заспешили со всех сторон огоньки, окончательно разгоняя душевные сумерки: со Светкой вчера было просто здорово – оттого и проспал; «Спартак» выиграл четыре – один; инспектор Лосев остался жив – то есть это было ежу понятно, но все равно хорошо; в проходную успел… он энергично, с удовольствием ускорил шаги – впереди, оранжевыми поясками горящих окон, уже тепло – по-домашнему – светилась подстанция. В июне у него будет мотоцикл: какой-нибудь час (и какой час!…) – и они на участке. Тесть обещался помочь с бетоном – залить фундамент и поставить пока хотя бы хороший хозблок; на хозблок деньги есть – тысяча у Светки на книжке; этого не только на хозблок – хватит и на забор, и на свет, и еще на воду останется… Сквозь ровный, певучий гул просыпающихся цехов пробилось торопливое сухое поскрипывание. Он повернул голову: кто-то приземистый, бесформенный, в незавязанном треухе с ушами торчком, спешил ему наперерез по лиловой на сером снегу тропинке. Шагах в десяти Николай узнал глубоко-морщинистое, носатое – вытянутое острогорлым кувшином – лицо: Михеич, из инструментального цеха… Садовые участки у них были рядом; Михеич уже сколотил на своем щелястый сарай.
   – Михеичу – привет!
   – А, Николай…
   Ради Михеича он остановился, пожал ему руку. Михеич был славный старик. Участок его уже полностью был раскорчеван и вскопан – помогали зятья, – только в дальнем от дороги углу, на границе с землей Николая, буйно кустился многоствольный ольховый пень: за этот пень, хоронясь от жены – высокой, костистой, громогласной, как мегафон, пятидесятилетней бабы, – Михеич как будто невзначай заходил, вскопав огород, чтобы выпить чекушку водки.
   – Ты чего, Михеич? Ночевал тут, что ли? Михеич торопился в сторону проходной.
   – Я сегодня в ночь вышел… Филатов попросил. – Михеич коротко нырнул головой – и выбил длинными темными картечинами обе ноздри. – Да, дела-а…
   – Дела у прокурора, Михеич, – весело сказал Николай, собираясь идти. – У нас что – делишки…
   – Да теперь-то уж точно у прокурора будут, – сказал Михеич как будто с досадой и сморщившись посмотрел на него. – Как же это вы так, а?
   Николай, сделавший уже было шаг, остановился… не от вопроса – от голоса.
   – А чего мы?
   – А ты чего, не знаешь?
   У Николая в груди – неизвестно отчего, без участия сознания – вдруг запульсировал тонкий струйчатый холодок.
   – Тьфу ты, тудыть твою… Чего я не знаю?
   – А, ты же только на смену идешь…
   – Ну!
   Рот Михеича сплющился в глубокую, круто сломившуюся углами морщину.
   – Сменщика твоего убило.
   Николай не понял, – потом понял, – так растерялся, что перестал осознавать себя… снял шапку и вытер сразу вспотевший лоб.
   – К-кто убил?…
   – Да кто, кто, – рассердился Михеич. – Ток убил. Полез чего-то там ремонтировать, напряжение не выключил – ну, и… На месте. Ночью это было, часов в одиннадцать, что ли… не этот сменщик, что сейчас, а тот… Бирюков, Леша. Уже увезли. Немцов весь трясется, кричит: он выпивший был! Боится, что придется ему отвечать…
   – Да ты что…
   Николай представил себе Бирюкова, потом мертвого Бирюкова… мертвого представить не смог – получился спящий. Однажды он застал Бирюкова спящим – Савватеев, не предупредив, заболел, и Бирюков остался вторую смену: тонкие губы его распустились, угловатое лицо округлилось, обмякло щеками, жестковатый прищур серо-зеленых, холодноватых, в хорошую минуту чуть насмешливых глаз сменился беззащитной выпуклостью тонких, с голубоватыми прожилками век, – но все было – живое, и хрящеватый нос, подрагивая ноздрями, тонко свистел…
   – Да как же так!… – Он махнул шапкой, рывком нахлобучил ее на голову. Все было по-новому, непривычно вокруг – и завод, и зима, и Михеич. Мир за секунду переменился. – Я пошел.
   – Иди, иди… Вот так вот. Смотри, Николай…
   Оставшуюся сотню метров до подстанции он почти добежал – спешил, не зная сам почему, – было страшно… рванул тяжелую дверь – петли загудели скрипуче, протяжно, резонируя в толстом железном листе. В коридоре никого и ничего не было, все было как вчера: льдистое бело-голубое мерцание люминесцентных светильников, ободранный соломенно-желтый стол с раскрытым журналом, щит управления с выключателями… нет, щита сейчас не было видно: крашенный серебрянкою шкаф был закрыт и заперт на висячий замок. Дверь, ведущая в цех, была как всегда приоткрыта: матово зеленели станки, горели масляно-желтыми лунками станочные лампы, долговязая, в черном халате фигура за ближним станком, вытянув шею, крутила, поигрывая локтем, суппортный маховик… Воздух дрожал от криков обдираемого металла. Это его потрясло: он остановился как вкопанный посреди коридора. Открывая дверь, он подсознательно ждал тишину… испуганную – или торжественную? – тишину, – быть может, лишь приглушенный гул голосов – какой бывает на кладбище, когда еще только идут к могиле, провожая покойного, – и еще он ожидал увидеть людей – много людей, толпы людей: конечно, директора, всех главных, своего Немцова, рабочих из цеха, электриков из соседних цехов, просто незнакомых людей, «Скорую помощь», милицию… Ничего этого не было: цех работал, пронзительно визжала фреза, хрипло гудели токарные, синими кольцами завивалась бесконечная стружка, снопы огненных искр бились, веерно отражаясь, в экраны; от станка к станку переходил неторопливо Борисов – с ярко-голубой, жизнерадостной папкой под мышкой, в неизменном галстуке тупорылой красной лопатой, с нисколько не изменившимся курносым, крутолобым, энергично-упрямым лицом… Цех работал, и по нему шел замначальника цеха Борисов, и никто и ничто не могло их остановить… Николай, не разбираясь в себе, тряхнул головой и прошел в дежурную. Третий сменщик, Савватеев – толстый губастый парень, добродушный тюлень, – сидел за столом торчком – напряженно, не откинувшись в кресле, – и гулко барабанил тупыми толстыми пальцами по столу.
   – Ну, ты чего? – буркнул он, мельком взглянув на Николая. – От жены не мог оторваться?
   – Извини, – пробормотал Николай, поспешно подходя к нему и неловко – все движения и слова казались ему сейчас неестественными, грубо искусственными, нелепыми – протягивая сменщику руку. – Что… что случилось-то?…
   Василий как-то затравленно, снизу вверх, посмотрел на него – и вдруг тупо саданул кулаком по столу, вскочил и, с ожесточением выбрасывая короткие ноги, прошелся по комнате.
   – Не знаю! – сипло выкрикнул он в потолок и резко остановился. Он был невысокого роста – по плечо Николаю, с незаметно переходившей в толстую шею глобуснокруглой, коротко остриженной головой; мясистые губы его приплясывали, влажно причмокивали, мяли друг друга. – Насмерть!…
   В коридоре торопливо, отрывисто, зло застучали шаги. Николай машинально – и с каким-то облегчением (что кто-то еще идет) – не оборачиваясь, посторонился с прохода. Из-за его плеча вывернулся Немцов, начальник подстанции – маленький, нервный, худой, пружинисто резкий в движениях, с игольчатыми глазами…
   – Пришел? – скрипнул он, кидая костистую руку. У него было острое, сухое, стремительное – а сейчас изможденное, колюче-неприязненное – лицо. – Слышал?…
   – По дороге узнал, – глухо сказал Николай. Все казалось ему нереальным – болезненно ярким, звонким, тревожным – как после ночи без сна или с невыспанного похмелья.
   – Вот так. – Голос у Немцова был тонкий, срывающийся, даже визгливый. – Под напряжением в кабель полез. Мне ночью позвонили, я приехал. Директор приехал. Матвеев приехал. Все приехали… Конечно! – сорвался – чуть не выкрикнул – он. – Кто виноват?! Шкаф нараспашку, резины нет, световой индикации нет… ни хера нет!
   – Блокировки дверей тоже нет, – вдруг резанул Василий. – Стояла бы блокировка, Бирюков при включенном рубильнике до конца смены долбился бы в дверь. Месяц уже нет! Мы виноваты?!
   Немцов окаменел тонким строгим лицом.
   – Савватеев, – сухо и почти спокойно сказал он, – у меня в кармане замков блокировки нет. Я заказал, Карпухин подписал, к концу месяца должны были быть. – Он помолчал немного, поджал нитяные губы. – Все Немцов… жалко Алексея, – безо всякого перехода сказал он. – Жалко. Говорят, выпивший был…
   – И-э-эх!… – крякнул Савватеев и тяжело посмотрел ему в спину.
   – Так. – Немцов резко обернулся – взлетели полы серого пиджака, – уколол Василия взглядом. – Через две недели экзамен по ТБ. По полной программе. Если на дежурстве замечу хоть одно нарушение – пеняйте на себя. В тот же день пишите на увольнение. Я из-за вас… Конечно, жаль парня. Хороший был парень. – Он посмотрел на Николая. – Ты, когда встретил его… он уже пьяный был?
   Николай сразу не понял – Немцов говорил быстро, он за его словами не успевал.
   – Чего?
   – Когда ты Бирюкову смену сдавал, он уже пьяным был?
   – Я не заметил, Владимир Егорыч, – не думая сказал Николай.
   – Ну, так уж и не заметил, – вздохнул Немцов.
   Николай тоже вздохнул. Не хотелось ничего говорить – угнетала, утомляла немцовская рубленая суета. Когда они уже все уйдут… к чертовой матери. Он через силу покачал головой.
   – Не был он пьяный, Владимир Егорыч. Точно вам говорю.
   – Да от него пахло, – резко сказал Немцов.
   – Да кто его нюхал? – буркнул Василий и уставился в пол.
   – Ладно. – Немцов крутнулся на каблуках, как сорвавшаяся пружина. – Тебя, наверно, Елисеев вызовет, – сказал он Николаю. – Сегодня или завтра. Расскажешь ему… как и что. Правду говори, – сказал он вдруг изменившимся голосом – слабея лицом. – Бирюкову уже все равно… пенсия семье все равно пойдет, по случаю потери кормильца. А… ну, все.
   Он повернулся и быстро вышел, пристукнув дверью.
   – Завертелся, как уж, – со злобой сказал Василий и чиркнул спичкой – чуть не порвал коробок. Николаю тоже – вспышкой, нестерпимо – захотелось курить: он вытащил сигарету и прикурил. – Я слышал, как он тут перед Матвеевым распинался: «выпивал, выпивал, случалось…» И морда при этом… как ацетона хватил.
   – Ну, он-то ни в чем не виноват, – сказал Николай. Все поведение Немцова шло как-то мимо него – не затрагивало его, он просто что думал, то и говорил.
   – Он-то ни в чем не виноват… хотя это он должен был ж… рвать, чтобы новую блокировку поставили! Но зачем же еще покойника грязью-то поливать?! («Покойник», – повторил про себя Николай.) Ну ладно, кто-то видел его перед этим пьяным, но когда это он выпивал1? Ты его хоть раз видел пьяным?
   – Нет, – сказал Николай – и вдруг с тоскливым ужасом осознал, что ему еще сидеть здесь восемь часов…
   – Ну ладно, – сказал Василий. – Пошли расписываться.
   Они вышли в пустой коридор, подошли к столу. Василий нацарапал булавочными головками: «Сдал», – и расписался – как будто завил длинную, с острым жалом пружину. Николай наткнулся взглядом на ученически-строго выведенную фамилию Бирюкова – и заспешил, скомкал свою подпись гармошкой.
   – Ключ от щита. – Николай взял крестообразный маленький ключ на синем шнурке и спрятал его в карман. – Не дай Бог, если шкаф оставишь открытым. Немцов сказал, о прогрессивке тогда на полгода забудь. Эх, Леха, Леха… На похороны пойдешь?
   – Не знаю, – смешался Николай. – Надо, наверное…
   – Ну, ладно. Если что узнаешь, позвони. И я тебе.
   – Хорошо. – Николай вдруг вспомнил, что у Бирюкова была… нет, она-то есть – дочка, лет пяти или шести. В садик за домом ходит. Он подумал – остался бы Сережка один… Эх!…
   За углом коридора тягуче зашаркали чьи-то шаги. Появилась тетя Дуся, уборщица – кривоногая маленькая старуха, морщинистая и остроглазая, похожая на бабу-ягу.
   – Здравствуй, тетя Дуся, – сказал Николай. Старуха покивала, глядя на них круглыми совиными глазками, – и вдруг лицо ее мелко задрожало и поползло, как Сережкина резиновая маска, – без звука и слез… Николай отвернулся.
   – Мать, наверное, осталась… Василий вытащил сигарету.
   – Детки-то у него есть?
   – Есть, – с досадой сказал Василий, прикуривая.
   – Ох, не жалеете вы себя, ребятки, – всхлипнула старуха и потащилась в цех. Василий – как будто взорвало его изнутри – резко развел руками:
   – Ну что за… твою мать-то?! – Его пучеглазое лицо сделалось совершенно бабьим – плаксивым и злым. – Ну как можно лезть в разъем, не сбросив рубильник?!
   Николай вдруг понял, что он не знает, как… погиб Бирюков.
   – А как это случилось?…
   Василий повернулся и ни слова не говоря зашагал в распределительный зал. Николай покорно пошел за ним. У щитов он остановился и опустил глаза: неприятно было смотреть на оскаленные черепа, пронзенные красными молниями… Василий рванул легкую, противно задребезжавшую – полоснуло по нервам – дверь.
   В сумрачной глубине трансформаторной толстыми, продольно-ребристыми змеями извивались кабельные жгуты. Низкий, тягучий звон как будто размывал контуры стоек и шин мелкой упругой дрожью. Николай, не отрываясь, смотрел на массивные плоские коробки разъемов, змеиными головами присосавшиеся к щитам. В первый раз в жизни – он испугался тока.
   – Отсоединил кабель, не выключив рубильника, – Василий ткнул издалека пальцем в матово поблескивающую коробку разъема. – Я не знаю, что он хотел сделать. Рядом, говорят, тестер лежал. Вывернул винты, снял корпус – и… Вот сюда упал, – он ударил каблуком по тяжелому тавру каркаса, вмурованному в бетон. – Все предохранители полетели. – Он лязгнул дверью, ему показалось: плохо закрылась – с грохотом впечатал ее ногой. – Коля, – как это может быть?
   – Не знаю, – сказал Николай. Проклятая дверь закрылась, и он сразу пришел в себя. – Я не знаю. Не выключить рубильник? Об этом забыть нельзя.
   – Вот и я про то. Разве что… Он что, действительно пьяный был?
   – Нет. Он был с похмелья. Ну и перед выходом – сам мне сказал – принял сто пятьдесят.
   Опять им овладело странное, тоскливое чувство. Сам сказал – и больше уже ничего никогда мне не скажет.
   – Может, добавил?
   – Не знаю.
   Василий засунул руки в карманы линялых джинсов и набычив голову уперся глазами в пол.
   – Тут еще вот что… Щитовой шкаф был открыт, вот что странно. Я, например, если иду работать в сети, шкаф всегда закрываю. Выключил рубильник и запер шкаф. Обесточенный щит должен быть закрыт! Ну, мало ли что? Пьяный упадет или припадок с кем-нибудь случится, схватится за рукоятку… конечно, это один случай на миллион, но тебе этого хватит. А у него щит был открыт. Странно.
   Николаю вдруг захотелось, чтобы сменщик ушел. Ему захотелось сесть и сидеть неподвижно. Он вдруг устал.
   – Но этого не может быть, – сказал Савватеев, направляясь к выходу. – Никто его случайно включить не мог. К щиту никто и не подойдет, кроме электрика… А-а! – Он вяло махнул рукой. – Все. Я пошел, Коля.

IV

   Николай вздохнул с облегчением, когда за сменщиком раскатисто громыхнула наружная дверь. Он был потрясен тем, что произошло, – потрясен даже как будто физически: какой-то механический звон стоял в голове – модулировал заунывное пение трансформаторов, бился по медленно, но неуклонно нарастающей амплитуде… Он опустился в кресло, опять закурил; последние полгода он старался меньше курить – считал сигареты, следил за интервалами перекуров, торопя бесстрастную стрелку часов, – но сейчас курил одну за одной, только что не прикуривая их друг о друга. На второй затяжке, перед тем как впустить колючую струйку в легкие, он привычно, выпятив губы, вытолкнул толстое волнистое голубое кольцо – и не отрываясь смотрел, как оно, неровно пульсируя, уплывает к противоположной стене. В сознании, успокоенном долгожданным одиночеством и тишиной, медленно ожил – казалось, бесконечно далекий – вчерашний вечер. Бирюков сказал ему: «Ну, я пошел…» – веселый был, первый раз за полгода. Пахло от него, конечно… Может, еще добавил. У него сумка с собой была. Но если в сумке была бутылка, ее бы нашли… потом. Хотя, если бы он выпил эту бутылку – стал бы он ее в сумку класть? А почему нет? Да потому, что бросил бы ее в мусорное ведро, и все. Ну да, и Немцов бы увидел. Конечно, спрятал бы в сумку. Но в сумке ничего не нашли, иначе Немцов так бы не спрашивал. Дочка осталась, жена… Вот так бы Светка одна осталась. Замуж, наверное, бы вышла… Вот ведь лезет в голову. Еще хоронить, вот что самое тяжкое. Как Юрку тогда хоронили… А мать? Жива у него мать? Ах ты черт… «Ну, я пошел», – и пошел, веселый такой. Похмелился. Я еще подумал… не помню, что я подумал, я тоже пошел. Расписываться. Бирюков аккуратно расписывался, из клетки не вылезал, не то что я.
   Четвертый десяток, а расписываюсь, как… – он за что-то выругал себя матом. – Когда я подошел, он уже расписался. Не по правилам… По правилам – это как сегодня Василий: подошли вдвоем и расписались. А Бирюков расписался один. Передо мной. Я еще не сдал, а он уже принял. И ушел. Я больше и не видел его… и никогда не увижу. Я еще подумал: куда он пошел? В цех, наверное… У него там приятель, Гольцов. С фиолетовым пятном на щеке. В школе вместе учились… Да, я расписался – хвост до нового года. Расписался. И шкаф со щитом был открыт. Конечно, шкаф надо закрывать. Мало ли что. Я сам, дурак, его вчера открытым держал. Выключил рубильник и полез в кабель, не закрыв шкаф. Шкаф был открыт, а рубильник выключен. Мною выключен, потому что я сам хотел посмотреть этот разъем. Он мне не нравился, его какой-то сапожник с похмелья паял. Понасажал там усов. Но потом меня дернули в цех, я оставил его и ушел. Так он у меня обесточенный весь вечер и простоял. Нагрузка все равно еще не подключена, ну и пускай стоит. И шкаф был открыт. Действительно, кто-нибудь мог подойти и включить… ну да, и еще на голову рядом стать. Кому это нужно – запитывать чужой щит?! Никому это не нужно, никто бы не стал включать. В принципе, конечно, кто-нибудь мог подойти и включить. Шкаф-то открыт. Я расписывался, и шкаф был открыт. Ну понятно, я же его не закрывал. А Бирюков расписался раньше меня. А шкаф был открыт, и третий справа рубильник был выключен. Я его выключил, для себя, три часа назад. Бирюков расписался и ушел. А я… А я…
   Ему вдруг стало трудно дышать… что-то мешало дыханию. Он вздохнул глубоко, что-то вспыхнуло ярко в мозгу – до дна осветило ячейку памяти, как молния ночную опушку, – и вдруг его сдавило со всех сторон, как тисками… Лицу стало жарко, как будто он близко наклонился к костру; все тело покрылось толстым слоем горячего липкого пота; он медленно, цепляясь, как утопающий за землю, глазами за глубоко вырезанную в столешнице фиолетовую надпись «Спартак», – пошел головою к столу…
   Он включил третий справа рубильник!!!
   Он ударом откинулся в кресло, задыхаясь. Он включил перед уходом рубильник! По окончании профилактического осмотра или ремонтных работ система должна быть возвращена в исходное состояние, если это не противоречит возможному изменению во время работ режима электропитания. Он возвратил. Он запитал сеть – включил третий рубильник! Бирюков расписался: «Принял» – и увидел выключатель в положении «вниз». Он думал, что кабель отключен от трансформаторов. Он думал, что напряжения нет, и полез в разъем. А я включил третий рубильник. А он не проверил, он видел, когда расписывался, что рубильник был выключен. Он был с похмелья. Он не думал, что я включу ток…
   Ты – убил его!!!
   Он впился новой сигаретой в окурок. Сигарета сломалась, посыпалась табачная крошка. Всплыло в сознании – спасая на миг: «Пылью какой-то набивают, сволочи…» Он прикурил обломок; на третьей затяжке жаром лизнуло губы. Ты убил его! Он замер, сжался в кресле – боясь, не в силах пошевелиться. Ты убил. Убил. Убил. Убил… Я не убивал!! – дико закричало что-то внутри него. – Я не хотел! Я не знал! Он должен был проверить… ах ты с-сука!… мразь!., испугался? Испугался, гнида?! Убил – и испугался? Падаль!… Ты убил его, сволочь. Смотри прямо, в глаза! Ты убил, тварь. Ты. Запомни: ты сейчас пойдешь и всем скажешь, что ты убил. И сядешь. Сядешь. И сдохнешь в тюрьме!… Он рывком вскинул голову – хрустнули позвонки, боль плеснула в затылок. Что-о?… Больно? Ты убил – и тебе еще больно? Н-на!… У него дергалось, ломалось лицо; он скомкал его рукою, как тряпку. Какая же ты сволочь… Когда ты сам собирался работать с кабелем, ты проверял выключатели десять раз. Это вчера ты случайно оставил открытым шкаф – а так ты всегда запирал его на замок! – и ключ прятал в карман, в са-амый глубокий карман – чтобы не дай Бог не потерять, чтобы никто его не нашел, чтобы никто не открыл щитовой шкаф, не поднял рубильник, тебя – не убил… Как ты, сволочь, всегда дрожал за свою поганую жизнь – а чужую отдал за то, чтобы не идти и не искать Бирюкова! сказать ему, что рубильник включен… что кабель под напряжением! Ты просто включил и пошел. Включил и пошел, ни о чем не подумав. Еще бы – думать о другом! думать о возможной ошибке другого, за которой – другая жизнь!… И – все. Кончена жизнь. Твоя жизнь – кончена. Он снова взбесился: и сейчас ты думаешь о себе!!