Страница:
Это была его последняя отчетливая мысль – дальше все утонуло в какой-то безмысленной муке. Что-то темное и бесформенное тяжко ворочалось в его голове, лишь иногда освещаясь короткой искрой: убил… – как будто в мозгу его – словно лишившемся я, независимом от него – шла ему непонятная, без мыслей и чувств, слепая работа. Он сидел неподвижно, с опущенной головой, намертво уцепившись глазами за надпись «Спартак», – и обреченно, покорно, обессиленно ждал, когда эта работа закончится. Наконец – сколько он так просидел, неизвестно, – в голове его зыбко, несмело (утром зимнего дня…) – посветлело…
Он закурил. Руки его подрагивали; это поразило его – возвращая к жизни: в первый раз он увидел свои дрожащие руки… Он с силой несколько раз затянулся… пришел в себя.
– Ну, ну, ну, ну… – пробормотал он с чувством еще непонятного разуму облегчения. – Ну что ты… Николай Иваныч? Ты что, Коля?…
Он чувствовал себя очень усталым – но мозг его, как будто очнувшись от сна, заработал быстро и ясно.
«Ты идиот, – сказал он себе – но сказал не зло, – потому что в том, что он идиот, было его спасение. – Твоя смена закончилась в четыре. Бирюкова ударило током (как будто кто-то внутри него услужливо подсказал: „ударило током“, – а не убило…) в одиннадцать. В одиннадцать… кто сказал?! А, Михеич сказал… В одиннадцать часов („чего он вообще туда полез за час до окончания смены?!“ – вспыхнуло подсознательным раздражением). Так что же… ты хочешь сказать, что электромонтер в четыре часа обесточил линию – даже не обесточил, а просто увидел, что она обесточена, что это сделал другой, – и через семь – семь! – часов полез в сеть, не проверив рубильника?! Не может так поступить электромонтер. Не может. Не-мо-жет… Я ни в чем не виноват! – Огненным языком полыхнула злость. – Ты ни в чем не виноват, кретин!…» – Он пристукнул кулаком по столу – в последний момент удержал разошедшуюся руку; грудь сразу задышала свободно, легко, он подумал почти ласково: «Дурья твоя башка…» – улыбнулся… тут же устыдился своей улыбки и принял печальный, сосредоточенный вид.
Но его прямо распирало. Этот кит, эти три кита, на которых зиждилась его невиновность, казались неуязвимыми. Вокруг них могли бушевать ураганы и грозы, извергаться вулканы обвинительных несообразностей, несоответствий, его, Николая, ошибок, – но киты стояли незыблемо, потому что не признавать их – значило отвергать основу всея и всего: не мог электромонтер, взявшись за ремонт через семь часов после выключения рубильника – после того, как он увидел выключенным рубильник, – не подойти и не проверить его… Не мог! Это было ясно как дважды два… как Волга впадает в Каспийское море. За семь часов может случиться и можно забыть все, что угодно; через семь часов не проверить перед ремонтом, включен или выключен щит, – это… ну, большую дикость – нет, не дикость – нелепость – невозможно себе представить. Не мог Бирюков этого сделать. Не мог.
Единственное (уже неохотно подумал он), что… что электрик и не полезет в кабель, не выключив ток. Это тебе не станочная лампа. А Бирюков полез. Он подумал об этом – и снова запутался – и снова испуганно-злобно напрягся. Во всем этом была какая-то абсурдная, алогическая неясность, которая угнетала и раздражала его. С одной стороны, по прошествии семи часов Бирюков не мог не проверить щит… то есть с него, Николая, вину безусловно снимало то, что за семь часов Бирюков должен был подойти к щиту и проверить рубильник. Но… но если он не мог его не проверить, то, проверяя, он не мог его и не выключить! А рубильник оказался включен… и Бирюкова ударило током.
Мысли тупо, как слепые щенки, тыкались в как будто окольцевавшую его мятущееся сознание глухую, толстую стену. С одной стороны, не мог. С другой стороны, тоже не мог. Бред какой-то. Он как будто физически ощущал (начинало стучать в висках, увлажнялся лоб, болью тянуло затылок) неповоротливость своего бессильного перед этим противоречием, привычного к простому и ясному выбору мозга. Мог, не мог… Инстинкт самосохранения заставил его сдаться – махнуть рукой, – он не лицемерил перед собою, вполне добросовестно: главный кит – Бирюков не мог не проверить рубильника – оставался неколебимым…
(Единственное – виновато всплыло в мозгу: Бирюков погиб – вот что главное, в этом весь ужас. Не все ли равно, кто виноват? Не мерзко ли испытывать облегчение, что ты невиновен?…)
В коридоре знакомо застучали шаги – он встряхнулся, открыл журнал регистрации показаний, перелистнул на сегодняшний день. Быстро вошел Немцов.
– Ну, все в порядке?…
Николай поднял голову и увидел: Немцов нервничает. Страшно нервничает – сухие впалые щеки неровно пульсировали колючими желваками. Он еще не снимал показаний – какие тут показания?! – но согласно кивнул. Немцов быстро собрал в бесцветную трубочку и снова растянул тонкие губы.
– М-да. Вот так. Был человек, и нет человека. Только что звонил Полищук. Смерть наступила между шестью и семью часами. Никто… бардак… Елисеев… поздно…
Кажется, Николай потерял сознание… он все видел и слышал, но ни слова не понимал.
– …зачем?., говорил… пенсия… колай… николай… Николай!
Николай очнулся, но не смог поднять головы – надрываясь, поднял только глаза – коротко взглянул исподлобья.
– Спишь, что ли?
– Когда?
– Что – когда?
– Когда… наступила смерть?
– Между шестью и семью.
– Михеич сказал, в одиннадцать…
– Какой еще Михеич? Полищук звонил в экспертизу: между шестью и семью. Обнаружили его около девяти, в цехе-то после шести уже никого не было… Федорченко вне себя: первый несчастный случай с летальным исходом за восемь лет! Эх, Бирюков, Бирюков…
Немцов вдруг сгорбился – и ушел: непривычно медленно, не закрыв за собою дверь… Николай сидел, совершенно раздавленный, не было сил – даже мысленно – кричать, проклинать, обвинять себя… «перебрал вчера, – весело сказал Бирюков, поблескивая серыми, радующимися жизни глазами, – перед уходом не выдержал, принял сто пятьдесят…» – а он подошел к щиту и включил рубильник. «Вчера перебрали с приятелем…» Работал желудок, думал мозг, смотрели глаза… жили тысячи жилок, сосудов, клеток – и вдруг по всем ним – ослепительно-синей ветвящейся молнией – ударили триста восемьдесят трехфазовых вольт. И – все. Вдребезги. Кончилась жизнь. Ты убил.
Он вскочил – не владея собой: кресло отъехало и тупо ударилось в стену. Ноги сами понесли в распределительный зал. Опять судорожно заработал мозг – цепляясь за любую соломинку, содрогаясь от страха, предчувствуя муку… Все равно от четырех до шести – шести тридцати! – два с половиной часа. Что же, за два с половиной часа он ни разу не подошел к щиту? Он был выпивши, за два с половиной часа кровь из носу захотел бы сходить по нужде; чтобы попасть в туалет, надо пройти мимо щита… Он вошел в зал и остановился перед серебристой металлической дверью, с которой, пробитый ломаной красной стрелой, мертво смотрел на него обугленный череп. Перед глазами как будто вспыхнуло: голова Бирюкова, одетая горящей сварочно-голубыми зубцами короной… Рот его разодрала мучительная гримаса. Не-ет!… – яростно закричал мозг и забился в неистовой, непонятно к кому обращенной злобе. Не мог Бирюков не пойти в сортир! Не мог не заметить включенный рубильник! Не мог умереть – не по своей преступной вине!…
Он рывком открыл дверь и шагнул через высокий стальной порог – щупальце ненасытной Земли, вечно жаждущей электрической крови. Тугими ключами била она из неутомимых сердец генераторов, струилась на недосягаемой высоте по жилам передаточных проводов, завивалась крутыми спиралями вокруг сердечников трансформаторов, вспыхивала огненными трещинами в груди грозовых облаков… Земля стерегла ее день и ночь, пядь за пядью ощупывая холодными черными пальцами мертвую скорлупу изоляторов; Земля не смыкая глаз следила за каждым движением каждого из миллиардов комочков влажной, горячей плоти – которые, упиваясь своим могуществом, как будто смеялись над извечным стремлением друг к другу Энергии и Земли: рубящими контактами безжалостно рассекали пульсирующие электрической кровью артерии, загоняли ее в глухие керамические мешки конденсаторов, дробили, резали, сплющивали стройное и гибкое тело электромагнитной гармоники в преобразовательных мясорубках, замуровывали ее игривое, чувственное течение в толщу непроницаемых диэлектриков… Земля терпеливо ждала. Большие числа были на ее стороне: очень много времени, очень много пространства, очень много электричества, очень много живой, разумной – и потому часто ошибающейся – плоти… Плоть могла ошибиться один-единственный раз – времени в миллиардные доли секунды, за которые еще можно было спастись – исправить ошибку, – для плоти не существовало. На один ослепительный миг электрическое сердце и черное мясо Земли соединялись иллюзорно коротким, упоительно влажным мостком – и электронный ураган с ревом обрушивался в вожделенную бездну и мириадами своих составляющих растворялся в породившем его земном естестве. Электричество и приявшая его плоть возвращались домой – чтобы после дальних и долгих странствий и лет опять и по-новому возродиться…
Николай медленно переступил через высокий порог. Матовые отблески люминесцентных светильников быстро тонули в заплетенной синими лианами кабелей сумрачной глубине. Низко гудели трансформаторы – безжизненно ровным, угрожающим жизни гулом. Он сделал шаг в сторону, освобождая проем для света из зала, – и наткнулся подъемом ноги на приподнятую над полом поперечную стяжку каркаса. Носок скользнул дальше – почти невесомо ударился обо что-то скользкое, твердое… это что-то легко поддалось, лязгнуло, со стеклянным рокотом побежало, часто постукивая, в темноту… Он вздрогнул и, протянув руку назад, нашарил на стене и снял с гвоздя переноску. Вилка с сухим щелчком впилась в заглубленное донце розетки. Мутно-желтое, с темным глазком пятно эллипсируя заметалось по полу – выхватывая бетонные крошки, огарки спичек, растоптанные окурки, молочно-белые трубочки кембриков… наткнулось на что-то сверкнувшее зеркалом – промахнулось, коротко высветив подошву опоры, – маятником качнулось назад…
Метрах в трех от него, под толстым, как бревно, разноцветным жгутом, лежала пустая бутылка из-под водки.
Он осторожно выкатил ее из-под кабеля, поднял – когда нагибался, кровь бросилась в голову, лицу стало жарко – и несколько секунд, не отрываясь, смотрел на узорчатую, расписанную славянской вязью наклейку. Четыре сорок две, «Старорусская». Он понюхал горлышко – нос ущипнуло спиртом, – понюхал сам не зная зачем: и так было видно, что бутылку пили недавно – на донышке, послушный движенью его руки, скользил подвижной переливчатый полумесяц… Он вырвал переноску за шнур, сунул бутылку в карман – и, выйдя из трансформаторной, осторожно прикрыл за собой смотревшую оскаленным черепом дверь.
Ему казалось, что от стоявшей в его кармане бутылки плотными волнами расходится острый водочный запах. Он вернулся в дежурку, выдвинул ящик стола, без стука положил бутылку на дно и осторожно задвинул ящик обратно. Бутылка все же перекатилась – ему показалось, гулко, как в бочке, – и он невольно напрягся. Потом вытащил сигарету, закурил и, поставив локти на стол, обхватил руками горящую голову.
Бирюков не только поправился дома – сто пятьдесят, – но еще и принес бутылку с собой. Оставшиеся триста пятьдесят выпил за полтора-два часа – а может быть, и не триста пятьдесят, а все пятьсот, сто пятьдесят могли быть из другой бутылки. Ни в какой туалет он мог не ходить – когда сильно под газом, не тянет. То, что рубильник был выключен, он конечно запомнил, но проверять после поллитры не стал. Два часа – это не семь часов, тем более что за бутылкой они пролетели минутами. Он помнил, что расписался: «Принял», – и помнил, что рубильник был выключен. Спьяну – если чувствуешь себя хорошо и некуда деться – бывает, что хочется поработать. Бирюков помнил, что линия обесточена, спирт законсервировал эту мысль, и отсоединил коробку разъема. И электричество бросилось в землю, в клочья разрывая предохранители и Бирюкова.
Николай почувствовал, что ему надо куда-то идти. Он встал и пошел в туалет. Делать ему там было нечего, он постоял в холодном кафельном полумраке – в уши, спасительно усыпляя сознание, царапалось монотонное журчание проточной воды, – дождался Пилюгина из цеха – курносого, лохматого, синеглазого, – Пилюгин спросил: «Ты чего, с бодуна, что ли?» – он понял с трудом, не то кивнул, не то мотнул головой… вернулся в дежурную комнату. Он убил. Он засунул руки в карманы, сжал кулаки и какое-то время стоял, перекатываясь с пяток на носки и обратно. Всё было всё равно. Надо уходить. Невозможно было ни стоять, ни сидеть на месте. Надо было куда-нибудь идти не останавливаясь – чтобы каждую секунду вокруг него что-нибудь изменялось. Таких понятий, как смена, Немцов, показатели контрольных приборов, больше не существовало. Все это было никому не нужно. Он механически оделся – куртку не застегнул – и невидяще пошел к выходу. У открытой двери кабинета Немцова рефлекс заставил его остановиться. Немцов сидел за столом, что-то писал – седеющий горб головы между остроугольно вздернутыми плечами. Николай вошел и с порога сказал:
– Я пойду.
– Гра-га-га? – сказал Немцов. Лицо его было непонятно.
– Не могу, – сказал Николай – что-то говорило внутри него. – Я пойду.
И пошел.
– Ди-ди, – сказал Немцов ему в спину.
Он вышел на улицу – мороз царапнулся в грудь, плеснул колючей волной в лицо. Пелена в мозгу сразу как будто пыхнула клочьями – полетели обрывки мыслей, самое главное стало ослепительно ясно: он включил рубильник и убил человека. Что делать? Что делать? Что делать? Пока идти… он чуть не налетел на ярко-синюю на белом снегу фигуру. Фигура издала непонятный звук. Он сморгнул и увидел Наташку.
– Привет!
В нем вдруг вспыхнула ненависть – оттого, что его задержали… лицо яркое, накрашенное розовым, синим, алым, какими-то блестками, груди вытаращены арбузами…
– Здравствуй.
Он хотел пройти мимо. Она – плотоядно сверкнув зубами – заступила ему дорогу. Он с трудом удержался – не схватил за плечи и с размаху не отшвырнул ее в снег – валя с ног, чтобы она упала навзничь, плашмя, бревном…
– Ну, чего?! – рявкнул он.
– Ты что?… – кажется испугалась она.
– Че-ло-ве-ка убило, – яростно отчеканил он, отталкивая глазами ее лицо.
– Я знаю… – У нее дрогнули карминовые пухлые губы, круглые голубые глаза стали еще более круглыми, испуганными и глупыми… и чуть не плачущими. – Я знаю… Жалко как…
Вдруг он понял, что ей действительно жаль Бирюкова… что она добрая, хорошая баба, – все хорошие, один он – дерьмо, человека убил и теперь выплескивает на всех хороших, добрых, неубивавших людей свою мерзость и злость… В нем поднялось такое отвращение к себе, что заплясало лицо, он собрал все свои силы, чтобы не броситься опрометью бежать – туда, где не будет видно и слышно никого, ничего, – и пробормотал:
– Извини, Наташка… Извини. Я чего-то…
И, неуклюже погладив ее по плечу, обошел ее и чуть не побежал к проходной. Рывком открыв дверь, он навалился на турникет – чуть не упал на него, турникет был застопорен, не вращался.
– …Куда? – Смуглолицый охранник посмотрел на часы.
Николай бросил пропуск в окошко. Смуглолицый автоматическим смахивающим жестом поднял залитый в пластмассу картон и взглянул на режимный шифр.
– Обед через час.
– Пропусти. Мне надо.
Охранник невозмутимо покачал головой. Лицо его было каменным – странно, что он еще мог говорить. Николай не думая перенес ногу через турникет. Из-за него погиб человек. Какой обед?… Краем глаза он видел, как смуглолицый метнулся из своей стеклянной коробки. Он перевалился животом через скользкие перекрещенные дужки и толчком ладони распахнул наружную дверь. На улице ему сразу стало легче дышать. Смуглолицый чтото кричал ему вслед.
V
Он закурил. Руки его подрагивали; это поразило его – возвращая к жизни: в первый раз он увидел свои дрожащие руки… Он с силой несколько раз затянулся… пришел в себя.
– Ну, ну, ну, ну… – пробормотал он с чувством еще непонятного разуму облегчения. – Ну что ты… Николай Иваныч? Ты что, Коля?…
Он чувствовал себя очень усталым – но мозг его, как будто очнувшись от сна, заработал быстро и ясно.
«Ты идиот, – сказал он себе – но сказал не зло, – потому что в том, что он идиот, было его спасение. – Твоя смена закончилась в четыре. Бирюкова ударило током (как будто кто-то внутри него услужливо подсказал: „ударило током“, – а не убило…) в одиннадцать. В одиннадцать… кто сказал?! А, Михеич сказал… В одиннадцать часов („чего он вообще туда полез за час до окончания смены?!“ – вспыхнуло подсознательным раздражением). Так что же… ты хочешь сказать, что электромонтер в четыре часа обесточил линию – даже не обесточил, а просто увидел, что она обесточена, что это сделал другой, – и через семь – семь! – часов полез в сеть, не проверив рубильника?! Не может так поступить электромонтер. Не может. Не-мо-жет… Я ни в чем не виноват! – Огненным языком полыхнула злость. – Ты ни в чем не виноват, кретин!…» – Он пристукнул кулаком по столу – в последний момент удержал разошедшуюся руку; грудь сразу задышала свободно, легко, он подумал почти ласково: «Дурья твоя башка…» – улыбнулся… тут же устыдился своей улыбки и принял печальный, сосредоточенный вид.
Но его прямо распирало. Этот кит, эти три кита, на которых зиждилась его невиновность, казались неуязвимыми. Вокруг них могли бушевать ураганы и грозы, извергаться вулканы обвинительных несообразностей, несоответствий, его, Николая, ошибок, – но киты стояли незыблемо, потому что не признавать их – значило отвергать основу всея и всего: не мог электромонтер, взявшись за ремонт через семь часов после выключения рубильника – после того, как он увидел выключенным рубильник, – не подойти и не проверить его… Не мог! Это было ясно как дважды два… как Волга впадает в Каспийское море. За семь часов может случиться и можно забыть все, что угодно; через семь часов не проверить перед ремонтом, включен или выключен щит, – это… ну, большую дикость – нет, не дикость – нелепость – невозможно себе представить. Не мог Бирюков этого сделать. Не мог.
Единственное (уже неохотно подумал он), что… что электрик и не полезет в кабель, не выключив ток. Это тебе не станочная лампа. А Бирюков полез. Он подумал об этом – и снова запутался – и снова испуганно-злобно напрягся. Во всем этом была какая-то абсурдная, алогическая неясность, которая угнетала и раздражала его. С одной стороны, по прошествии семи часов Бирюков не мог не проверить щит… то есть с него, Николая, вину безусловно снимало то, что за семь часов Бирюков должен был подойти к щиту и проверить рубильник. Но… но если он не мог его не проверить, то, проверяя, он не мог его и не выключить! А рубильник оказался включен… и Бирюкова ударило током.
Мысли тупо, как слепые щенки, тыкались в как будто окольцевавшую его мятущееся сознание глухую, толстую стену. С одной стороны, не мог. С другой стороны, тоже не мог. Бред какой-то. Он как будто физически ощущал (начинало стучать в висках, увлажнялся лоб, болью тянуло затылок) неповоротливость своего бессильного перед этим противоречием, привычного к простому и ясному выбору мозга. Мог, не мог… Инстинкт самосохранения заставил его сдаться – махнуть рукой, – он не лицемерил перед собою, вполне добросовестно: главный кит – Бирюков не мог не проверить рубильника – оставался неколебимым…
(Единственное – виновато всплыло в мозгу: Бирюков погиб – вот что главное, в этом весь ужас. Не все ли равно, кто виноват? Не мерзко ли испытывать облегчение, что ты невиновен?…)
В коридоре знакомо застучали шаги – он встряхнулся, открыл журнал регистрации показаний, перелистнул на сегодняшний день. Быстро вошел Немцов.
– Ну, все в порядке?…
Николай поднял голову и увидел: Немцов нервничает. Страшно нервничает – сухие впалые щеки неровно пульсировали колючими желваками. Он еще не снимал показаний – какие тут показания?! – но согласно кивнул. Немцов быстро собрал в бесцветную трубочку и снова растянул тонкие губы.
– М-да. Вот так. Был человек, и нет человека. Только что звонил Полищук. Смерть наступила между шестью и семью часами. Никто… бардак… Елисеев… поздно…
Кажется, Николай потерял сознание… он все видел и слышал, но ни слова не понимал.
– …зачем?., говорил… пенсия… колай… николай… Николай!
Николай очнулся, но не смог поднять головы – надрываясь, поднял только глаза – коротко взглянул исподлобья.
– Спишь, что ли?
– Когда?
– Что – когда?
– Когда… наступила смерть?
– Между шестью и семью.
– Михеич сказал, в одиннадцать…
– Какой еще Михеич? Полищук звонил в экспертизу: между шестью и семью. Обнаружили его около девяти, в цехе-то после шести уже никого не было… Федорченко вне себя: первый несчастный случай с летальным исходом за восемь лет! Эх, Бирюков, Бирюков…
Немцов вдруг сгорбился – и ушел: непривычно медленно, не закрыв за собою дверь… Николай сидел, совершенно раздавленный, не было сил – даже мысленно – кричать, проклинать, обвинять себя… «перебрал вчера, – весело сказал Бирюков, поблескивая серыми, радующимися жизни глазами, – перед уходом не выдержал, принял сто пятьдесят…» – а он подошел к щиту и включил рубильник. «Вчера перебрали с приятелем…» Работал желудок, думал мозг, смотрели глаза… жили тысячи жилок, сосудов, клеток – и вдруг по всем ним – ослепительно-синей ветвящейся молнией – ударили триста восемьдесят трехфазовых вольт. И – все. Вдребезги. Кончилась жизнь. Ты убил.
Он вскочил – не владея собой: кресло отъехало и тупо ударилось в стену. Ноги сами понесли в распределительный зал. Опять судорожно заработал мозг – цепляясь за любую соломинку, содрогаясь от страха, предчувствуя муку… Все равно от четырех до шести – шести тридцати! – два с половиной часа. Что же, за два с половиной часа он ни разу не подошел к щиту? Он был выпивши, за два с половиной часа кровь из носу захотел бы сходить по нужде; чтобы попасть в туалет, надо пройти мимо щита… Он вошел в зал и остановился перед серебристой металлической дверью, с которой, пробитый ломаной красной стрелой, мертво смотрел на него обугленный череп. Перед глазами как будто вспыхнуло: голова Бирюкова, одетая горящей сварочно-голубыми зубцами короной… Рот его разодрала мучительная гримаса. Не-ет!… – яростно закричал мозг и забился в неистовой, непонятно к кому обращенной злобе. Не мог Бирюков не пойти в сортир! Не мог не заметить включенный рубильник! Не мог умереть – не по своей преступной вине!…
Он рывком открыл дверь и шагнул через высокий стальной порог – щупальце ненасытной Земли, вечно жаждущей электрической крови. Тугими ключами била она из неутомимых сердец генераторов, струилась на недосягаемой высоте по жилам передаточных проводов, завивалась крутыми спиралями вокруг сердечников трансформаторов, вспыхивала огненными трещинами в груди грозовых облаков… Земля стерегла ее день и ночь, пядь за пядью ощупывая холодными черными пальцами мертвую скорлупу изоляторов; Земля не смыкая глаз следила за каждым движением каждого из миллиардов комочков влажной, горячей плоти – которые, упиваясь своим могуществом, как будто смеялись над извечным стремлением друг к другу Энергии и Земли: рубящими контактами безжалостно рассекали пульсирующие электрической кровью артерии, загоняли ее в глухие керамические мешки конденсаторов, дробили, резали, сплющивали стройное и гибкое тело электромагнитной гармоники в преобразовательных мясорубках, замуровывали ее игривое, чувственное течение в толщу непроницаемых диэлектриков… Земля терпеливо ждала. Большие числа были на ее стороне: очень много времени, очень много пространства, очень много электричества, очень много живой, разумной – и потому часто ошибающейся – плоти… Плоть могла ошибиться один-единственный раз – времени в миллиардные доли секунды, за которые еще можно было спастись – исправить ошибку, – для плоти не существовало. На один ослепительный миг электрическое сердце и черное мясо Земли соединялись иллюзорно коротким, упоительно влажным мостком – и электронный ураган с ревом обрушивался в вожделенную бездну и мириадами своих составляющих растворялся в породившем его земном естестве. Электричество и приявшая его плоть возвращались домой – чтобы после дальних и долгих странствий и лет опять и по-новому возродиться…
Николай медленно переступил через высокий порог. Матовые отблески люминесцентных светильников быстро тонули в заплетенной синими лианами кабелей сумрачной глубине. Низко гудели трансформаторы – безжизненно ровным, угрожающим жизни гулом. Он сделал шаг в сторону, освобождая проем для света из зала, – и наткнулся подъемом ноги на приподнятую над полом поперечную стяжку каркаса. Носок скользнул дальше – почти невесомо ударился обо что-то скользкое, твердое… это что-то легко поддалось, лязгнуло, со стеклянным рокотом побежало, часто постукивая, в темноту… Он вздрогнул и, протянув руку назад, нашарил на стене и снял с гвоздя переноску. Вилка с сухим щелчком впилась в заглубленное донце розетки. Мутно-желтое, с темным глазком пятно эллипсируя заметалось по полу – выхватывая бетонные крошки, огарки спичек, растоптанные окурки, молочно-белые трубочки кембриков… наткнулось на что-то сверкнувшее зеркалом – промахнулось, коротко высветив подошву опоры, – маятником качнулось назад…
Метрах в трех от него, под толстым, как бревно, разноцветным жгутом, лежала пустая бутылка из-под водки.
Он осторожно выкатил ее из-под кабеля, поднял – когда нагибался, кровь бросилась в голову, лицу стало жарко – и несколько секунд, не отрываясь, смотрел на узорчатую, расписанную славянской вязью наклейку. Четыре сорок две, «Старорусская». Он понюхал горлышко – нос ущипнуло спиртом, – понюхал сам не зная зачем: и так было видно, что бутылку пили недавно – на донышке, послушный движенью его руки, скользил подвижной переливчатый полумесяц… Он вырвал переноску за шнур, сунул бутылку в карман – и, выйдя из трансформаторной, осторожно прикрыл за собой смотревшую оскаленным черепом дверь.
Ему казалось, что от стоявшей в его кармане бутылки плотными волнами расходится острый водочный запах. Он вернулся в дежурку, выдвинул ящик стола, без стука положил бутылку на дно и осторожно задвинул ящик обратно. Бутылка все же перекатилась – ему показалось, гулко, как в бочке, – и он невольно напрягся. Потом вытащил сигарету, закурил и, поставив локти на стол, обхватил руками горящую голову.
Бирюков не только поправился дома – сто пятьдесят, – но еще и принес бутылку с собой. Оставшиеся триста пятьдесят выпил за полтора-два часа – а может быть, и не триста пятьдесят, а все пятьсот, сто пятьдесят могли быть из другой бутылки. Ни в какой туалет он мог не ходить – когда сильно под газом, не тянет. То, что рубильник был выключен, он конечно запомнил, но проверять после поллитры не стал. Два часа – это не семь часов, тем более что за бутылкой они пролетели минутами. Он помнил, что расписался: «Принял», – и помнил, что рубильник был выключен. Спьяну – если чувствуешь себя хорошо и некуда деться – бывает, что хочется поработать. Бирюков помнил, что линия обесточена, спирт законсервировал эту мысль, и отсоединил коробку разъема. И электричество бросилось в землю, в клочья разрывая предохранители и Бирюкова.
Николай почувствовал, что ему надо куда-то идти. Он встал и пошел в туалет. Делать ему там было нечего, он постоял в холодном кафельном полумраке – в уши, спасительно усыпляя сознание, царапалось монотонное журчание проточной воды, – дождался Пилюгина из цеха – курносого, лохматого, синеглазого, – Пилюгин спросил: «Ты чего, с бодуна, что ли?» – он понял с трудом, не то кивнул, не то мотнул головой… вернулся в дежурную комнату. Он убил. Он засунул руки в карманы, сжал кулаки и какое-то время стоял, перекатываясь с пяток на носки и обратно. Всё было всё равно. Надо уходить. Невозможно было ни стоять, ни сидеть на месте. Надо было куда-нибудь идти не останавливаясь – чтобы каждую секунду вокруг него что-нибудь изменялось. Таких понятий, как смена, Немцов, показатели контрольных приборов, больше не существовало. Все это было никому не нужно. Он механически оделся – куртку не застегнул – и невидяще пошел к выходу. У открытой двери кабинета Немцова рефлекс заставил его остановиться. Немцов сидел за столом, что-то писал – седеющий горб головы между остроугольно вздернутыми плечами. Николай вошел и с порога сказал:
– Я пойду.
– Гра-га-га? – сказал Немцов. Лицо его было непонятно.
– Не могу, – сказал Николай – что-то говорило внутри него. – Я пойду.
И пошел.
– Ди-ди, – сказал Немцов ему в спину.
Он вышел на улицу – мороз царапнулся в грудь, плеснул колючей волной в лицо. Пелена в мозгу сразу как будто пыхнула клочьями – полетели обрывки мыслей, самое главное стало ослепительно ясно: он включил рубильник и убил человека. Что делать? Что делать? Что делать? Пока идти… он чуть не налетел на ярко-синюю на белом снегу фигуру. Фигура издала непонятный звук. Он сморгнул и увидел Наташку.
– Привет!
В нем вдруг вспыхнула ненависть – оттого, что его задержали… лицо яркое, накрашенное розовым, синим, алым, какими-то блестками, груди вытаращены арбузами…
– Здравствуй.
Он хотел пройти мимо. Она – плотоядно сверкнув зубами – заступила ему дорогу. Он с трудом удержался – не схватил за плечи и с размаху не отшвырнул ее в снег – валя с ног, чтобы она упала навзничь, плашмя, бревном…
– Ну, чего?! – рявкнул он.
– Ты что?… – кажется испугалась она.
– Че-ло-ве-ка убило, – яростно отчеканил он, отталкивая глазами ее лицо.
– Я знаю… – У нее дрогнули карминовые пухлые губы, круглые голубые глаза стали еще более круглыми, испуганными и глупыми… и чуть не плачущими. – Я знаю… Жалко как…
Вдруг он понял, что ей действительно жаль Бирюкова… что она добрая, хорошая баба, – все хорошие, один он – дерьмо, человека убил и теперь выплескивает на всех хороших, добрых, неубивавших людей свою мерзость и злость… В нем поднялось такое отвращение к себе, что заплясало лицо, он собрал все свои силы, чтобы не броситься опрометью бежать – туда, где не будет видно и слышно никого, ничего, – и пробормотал:
– Извини, Наташка… Извини. Я чего-то…
И, неуклюже погладив ее по плечу, обошел ее и чуть не побежал к проходной. Рывком открыв дверь, он навалился на турникет – чуть не упал на него, турникет был застопорен, не вращался.
– …Куда? – Смуглолицый охранник посмотрел на часы.
Николай бросил пропуск в окошко. Смуглолицый автоматическим смахивающим жестом поднял залитый в пластмассу картон и взглянул на режимный шифр.
– Обед через час.
– Пропусти. Мне надо.
Охранник невозмутимо покачал головой. Лицо его было каменным – странно, что он еще мог говорить. Николай не думая перенес ногу через турникет. Из-за него погиб человек. Какой обед?… Краем глаза он видел, как смуглолицый метнулся из своей стеклянной коробки. Он перевалился животом через скользкие перекрещенные дужки и толчком ладони распахнул наружную дверь. На улице ему сразу стало легче дышать. Смуглолицый чтото кричал ему вслед.
V
Дома никого не было. Не раздеваясь, он прошел в комнату и бросился в кресло. Он убил. Убил. Убил хуже, чем нарочно. Много хуже – просто взял и походя раздавил человека, как червяка. Лень было поискать и предупредить. Торопился домой – жрать сардельки. При слове «сардельки» в душе поднялось тяжелое, злобное чувство – к жене. Только бы жрать… Лень было подумать: стоит Бирюкова подпись и «принял» и выключен ток – надо ли включать? Когда он уходит из дома, то выключает из сети телевизор. Чтобы телевизор – стеклянная колба, куча дерьма – не сгорел. Человека он сжег не задумываясь.
Жизнь кончена. Он чувствовал это – что оборвалась, кончилась жизнь. Не только его сознание, но даже как будто и тело чувствовало, что с этого дня они будут жить по-другому – и что так жить им нельзя. Как будто от него отрезали – из него вырезали и выбросили – всю его прошлую жизнь. Тридцать пять лет. Их не повторить, не наверстать – потеря невосполнимая… как будто ноги отрезало – без них невозможно жить. Вся бесконечно долгая жизнь оказалась напрасна – будто ее и не было. Жизнь только сейчас начинается. Страшная новая жизнь.
В прихожей захрустел, защелкал замок. Он втянул голову в плечи. Шел кто-то из прежней, небывшей жизни. Дверь хлопнула – слышно было, как эхо зазвенело по лестнице. Он не повернулся, не встал – сидел и смотрел не отрываясь на золотистый виток обоев, пока его не заслонило женское испуганное лицо.
– Что случилось?…
Он очнулся. Ни о чем отвлеченном он думать больше не мог – мог только прямо отвечать на вопросы.
– Бирюкова убило.
– Что?!
Светка закрыла рукой покривившийся накрашенный рот; глаза ее на миг округлились – и тут же плачуще сузились… Что-то пробилось к его застывшему сердцу – отрешенно, не чувствуя ничего, он подумал: какая хорошая, добрая у меня жена… Была.
– Как… убило?
– Током.
– Когда?…
– Вчера вечером.
– О Господи! Бедная его жена!…
Он опять вспомнил, что у Бирюкова – жена. Которая летом ему нравилась. И дочка лет шести. Не больше. Он перестал смотреть Светке в лицо – смотрел на какие-то смазанные темные точки прямо перед глазами.
– Вот несчастье-то!…
Светка легко заплакала – по румяным щекам побежали голубые дорожки. Он сказал себе: и я один все это сделал.
– Как же это случилось?… Коля, да ты на себя не похож!
Если бы она знала.
Пронзительно закричал телефон; он сжался – с чувством, что на него падает что-то огромное, тяжелое, своей тяжестью и величиной делающее бессмысленным всякое сопротивление. Светка взмахом обеих рук вытерла нижние веки и подняла трубку.
– Алло?
Николай замотал головой и одновременно руками – плачуще исказившись лицом.
– А кто его спрашивает? А-а… вы знаете, не может он подойти. Плохо ему… что-то с сердцем. – Лицо ее вдруг подобралось, стало сочувственно-озабоченным. – Он мне сказал, что у вас там несчастье произошло… Да-да, просто ужасно. Да… Лежит прямо зеленый. Наверное, придется вызвать… – «Какая умница, – обессиленно подумал Николай, – какая же ты у меня умница… Это Немцов… спаси меня от него». – Ой, это не очень плохо, что он ушел? Да?., спасибо вам. Вы знаете, так переживает, прямо лица нет. Наверное, на нервной почве… Какое несчастье, я ведь знаю его жену, и дочку его, они ведь в нашем доме живут. Ужасно, бедная… Да, конечно, обязательно передам. Да… Спасибо. До свидания. До свидания.
Светка повесила трубку.
– Это Немцов. Спрашивал, что случилось. Ему звонили из режима, ты там что-то нарушил… Но он очень по-доброму говорил: ну ничего, говорит, ничего, они с Бирюковым близко знали друг друга, конечно переживает… – Она достала платок, вытерла окончательно слезы и посмотрела на Николая с жалостью – и с удивлением. – Но всякое же в жизни бывает, Коля… Нельзя же так. А… разве ты хорошо его знал?
Николай покачал головой.
– А что у тебя с режимом?
Он слабо махнул рукой. И на Немцова, и на режим ему было глубоко наплевать; он и звонка-то испугался лишь потому, что боялся единственно звука чужого голоса – как всепроникающей боли… Светка вышла из комнаты и вернулась с подкрашенной желтым водой.
– Ну-ка выпей.
Он послушно выпил полстакана пахучей пряной воды.
– Ну, что ты, отец… – Светка наклонилась, погладила его по голове, по щеке, заглядывая в глаза, – лицо ее было непривычно расслаблено, нежно, губы сложились вишневым сердечком, – он вдруг так растрогался, что глаза увлажнились… – Успокойся. Ты прямо… – в глазах ее снова мелькнуло как будто легкое удивление. Он понял: она удивлена, что он, здоровенный тридцатипятилетний мужик, так потрясен смертью напарника. Да, Бирюкова жалко, жалко его дочку, жену – всю жизнь будут жить одни, – но если бы ты знала все, что случилось… Его опять придавило – захотелось закрыть глаза и завыть, и вдруг одновременно с этим – появилось острое, непреодолимое желание рассказать все жене… она спокойная, умная – как она разговаривала с Немцовым!… – а вдруг она объяснит ему, всем, что он ни в чем не виноват, что все это не так, что все это он сам на себя придумал…
– Пойдем обедать, отец. Пойдем, пойдем…
– Ох нет, не хочу. – Слова признания уже рвались с языка, им тесно было в мозгу, но страшно было говорить: вдруг она посмотрит на него с ужасом… с отвращением?! – ему не перенести этой боли… Но и не было сил одному терпеть.
– Света… – Он туго сплел короткие толстые пальцы – и стиснул их так, что молоком налились суставы. Потом враз отпустил. – Света, это я во всем виноват.
И посмотрел – снизу вверх – на нее.
Но… ничего не произошло: лишь на секунду она нахмурилась – но тут же отстранилась с видом недоверчивого, раздосадованного, даже возмущенного удивления.
– В чем ты виноват?
В словах ее прозвучала укоризненная… чуть не насмешка. Он взглянул на нее с внезапно ожившей надеждой.
– Ты понимаешь, – торопливо начал он, – Бирюков пришел раньше времени… автобусы ходят плохо, в прошлый раз он опоздал, его не пустили, пришлось идти к старшей табельщице, отмечать опоздание, и он стал выходить раньше. От него здорово пахло… – Он всем своим существом тянулся к ее чуть снисходительному (снисходящему как будто к его неразумности, а ведь действительно – вот дурак!…), ласково-удивленному лицу, – говорил сбивчиво, слова наскакивали друг на друга, и с каждым словом с сердца его как будто падали по одной холодные гирьки – на душе становилось легче, теплее… – Когда он пришел, от него здорово пахло… он мне сказал, что вчера перебрал с приятелем, утром опохмелился и еще перед уходом вмазал сто пятьдесят, – я еще удивился, что он такой разговорчивый… то есть удивился, когда еще не знал, что он выпимши. Ну, поговорили о том, о сем, и он ушел… куда-то в цех, я не знаю. Я собрался… – почему-то он не сказал, что задержался на пять или даже десять минут, – не сказал, и все, – а какое это имеет значение?! – …я собрался, расписался в журнале, у нас за дверью журнал, лежит на столе, и… и там рядом со столом – наружный щит управления, шесть выключателей… ну, обесточивать линии, как у нас пробки в коридоре. Я после обеда хотел посмотреть кабель и выключил рубильник – это выключатель называется рубильником – и больше уже не включал, – ну, а когда уходил, я его, понятное дело… включил обратно. И ушел. А Бирюков… в общем, Бирюков принес с собой бутылку, я нашел ее сегодня – пустой, у того места, где его ударило… ну, он ее там оставил, там ничего не видно – кабеля и темно… и все равно странно, что ее никто не заметил, – заботливо добавил он, – черт его знает, что там будет с пенсией: может, если под этим делом, меньше дадут?… – Он почти успокоился и теперь уже чуть не нарочно хмурился – как будто даже уже через силу изображал виноватое и расстроенное лицо. После каждой его фразы Светка нетерпеливо – мол, мне и так все ясно, только теряю время, выслушивая тебя, – кивала кудрявой – крупными, черными с просинью кольцами – головой. – Так вот, наверно, он был… ну, сильно пьян… – если бы речь шла не о мертвом, он сказал бы «в стельку», «вдребадан», а то и «в ж…», – …наверное, сильно был пьян – ну, с похмелья и в одиночку бутылку водки, тем более он щуплый такой (виновато поморщился: слово показалось ему неприязненным, пренебрежительным – щуплый… «И откуда ты знаешь, что в одиночку?» – кольнула непрошеная мысль. Да не в этом дело!…). Так вот, он был здорово пьян и… в общем, он когда пришел, то, наверное, видел, что рубильник стоит на ноль – ну, выключен, – и потом не стал проверять… ну, как же так можно?! – в общем, он выпил бутылку и полез в кабеля. Ну, его и…
– Так, – вымученно вздохнула Светка. – Ну, и в чем же ты виноват?
– Так я же рубильник включил, – торопливо сказал он, проглатывая окончания, – не хотелось ничего говорить о своей вине. – Перед уходом…
Светка недоуменно пожала узкими плечами – она была пышной, крутобедрой, тяжелая грудь, а плечи и лодыжки у нее были стройными, узкими.
– Нич-чего не понимаю. – Он чуть не улыбнулся – от этого ее «нич-чего не понимаю». – В конце своей смены ты пошел и включил этот, как его… рубильник, – который ты выключил, потому что тебе надо было работать. А Бирюков начал что-то ремонтировать и не выключил ток. Ты-то здесь при чем?
– Ну… – Он жадно смотрел на ее румяное, круглое, слегка недовольное и уверенное лицо. – Вообще-то, – через силу выдавил он, – я включил его через пять минут… после того, как кончилась моя смена. Когда Бирюков уже расписался… Но он расписался – до!
Жизнь кончена. Он чувствовал это – что оборвалась, кончилась жизнь. Не только его сознание, но даже как будто и тело чувствовало, что с этого дня они будут жить по-другому – и что так жить им нельзя. Как будто от него отрезали – из него вырезали и выбросили – всю его прошлую жизнь. Тридцать пять лет. Их не повторить, не наверстать – потеря невосполнимая… как будто ноги отрезало – без них невозможно жить. Вся бесконечно долгая жизнь оказалась напрасна – будто ее и не было. Жизнь только сейчас начинается. Страшная новая жизнь.
В прихожей захрустел, защелкал замок. Он втянул голову в плечи. Шел кто-то из прежней, небывшей жизни. Дверь хлопнула – слышно было, как эхо зазвенело по лестнице. Он не повернулся, не встал – сидел и смотрел не отрываясь на золотистый виток обоев, пока его не заслонило женское испуганное лицо.
– Что случилось?…
Он очнулся. Ни о чем отвлеченном он думать больше не мог – мог только прямо отвечать на вопросы.
– Бирюкова убило.
– Что?!
Светка закрыла рукой покривившийся накрашенный рот; глаза ее на миг округлились – и тут же плачуще сузились… Что-то пробилось к его застывшему сердцу – отрешенно, не чувствуя ничего, он подумал: какая хорошая, добрая у меня жена… Была.
– Как… убило?
– Током.
– Когда?…
– Вчера вечером.
– О Господи! Бедная его жена!…
Он опять вспомнил, что у Бирюкова – жена. Которая летом ему нравилась. И дочка лет шести. Не больше. Он перестал смотреть Светке в лицо – смотрел на какие-то смазанные темные точки прямо перед глазами.
– Вот несчастье-то!…
Светка легко заплакала – по румяным щекам побежали голубые дорожки. Он сказал себе: и я один все это сделал.
– Как же это случилось?… Коля, да ты на себя не похож!
Если бы она знала.
Пронзительно закричал телефон; он сжался – с чувством, что на него падает что-то огромное, тяжелое, своей тяжестью и величиной делающее бессмысленным всякое сопротивление. Светка взмахом обеих рук вытерла нижние веки и подняла трубку.
– Алло?
Николай замотал головой и одновременно руками – плачуще исказившись лицом.
– А кто его спрашивает? А-а… вы знаете, не может он подойти. Плохо ему… что-то с сердцем. – Лицо ее вдруг подобралось, стало сочувственно-озабоченным. – Он мне сказал, что у вас там несчастье произошло… Да-да, просто ужасно. Да… Лежит прямо зеленый. Наверное, придется вызвать… – «Какая умница, – обессиленно подумал Николай, – какая же ты у меня умница… Это Немцов… спаси меня от него». – Ой, это не очень плохо, что он ушел? Да?., спасибо вам. Вы знаете, так переживает, прямо лица нет. Наверное, на нервной почве… Какое несчастье, я ведь знаю его жену, и дочку его, они ведь в нашем доме живут. Ужасно, бедная… Да, конечно, обязательно передам. Да… Спасибо. До свидания. До свидания.
Светка повесила трубку.
– Это Немцов. Спрашивал, что случилось. Ему звонили из режима, ты там что-то нарушил… Но он очень по-доброму говорил: ну ничего, говорит, ничего, они с Бирюковым близко знали друг друга, конечно переживает… – Она достала платок, вытерла окончательно слезы и посмотрела на Николая с жалостью – и с удивлением. – Но всякое же в жизни бывает, Коля… Нельзя же так. А… разве ты хорошо его знал?
Николай покачал головой.
– А что у тебя с режимом?
Он слабо махнул рукой. И на Немцова, и на режим ему было глубоко наплевать; он и звонка-то испугался лишь потому, что боялся единственно звука чужого голоса – как всепроникающей боли… Светка вышла из комнаты и вернулась с подкрашенной желтым водой.
– Ну-ка выпей.
Он послушно выпил полстакана пахучей пряной воды.
– Ну, что ты, отец… – Светка наклонилась, погладила его по голове, по щеке, заглядывая в глаза, – лицо ее было непривычно расслаблено, нежно, губы сложились вишневым сердечком, – он вдруг так растрогался, что глаза увлажнились… – Успокойся. Ты прямо… – в глазах ее снова мелькнуло как будто легкое удивление. Он понял: она удивлена, что он, здоровенный тридцатипятилетний мужик, так потрясен смертью напарника. Да, Бирюкова жалко, жалко его дочку, жену – всю жизнь будут жить одни, – но если бы ты знала все, что случилось… Его опять придавило – захотелось закрыть глаза и завыть, и вдруг одновременно с этим – появилось острое, непреодолимое желание рассказать все жене… она спокойная, умная – как она разговаривала с Немцовым!… – а вдруг она объяснит ему, всем, что он ни в чем не виноват, что все это не так, что все это он сам на себя придумал…
– Пойдем обедать, отец. Пойдем, пойдем…
– Ох нет, не хочу. – Слова признания уже рвались с языка, им тесно было в мозгу, но страшно было говорить: вдруг она посмотрит на него с ужасом… с отвращением?! – ему не перенести этой боли… Но и не было сил одному терпеть.
– Света… – Он туго сплел короткие толстые пальцы – и стиснул их так, что молоком налились суставы. Потом враз отпустил. – Света, это я во всем виноват.
И посмотрел – снизу вверх – на нее.
Но… ничего не произошло: лишь на секунду она нахмурилась – но тут же отстранилась с видом недоверчивого, раздосадованного, даже возмущенного удивления.
– В чем ты виноват?
В словах ее прозвучала укоризненная… чуть не насмешка. Он взглянул на нее с внезапно ожившей надеждой.
– Ты понимаешь, – торопливо начал он, – Бирюков пришел раньше времени… автобусы ходят плохо, в прошлый раз он опоздал, его не пустили, пришлось идти к старшей табельщице, отмечать опоздание, и он стал выходить раньше. От него здорово пахло… – Он всем своим существом тянулся к ее чуть снисходительному (снисходящему как будто к его неразумности, а ведь действительно – вот дурак!…), ласково-удивленному лицу, – говорил сбивчиво, слова наскакивали друг на друга, и с каждым словом с сердца его как будто падали по одной холодные гирьки – на душе становилось легче, теплее… – Когда он пришел, от него здорово пахло… он мне сказал, что вчера перебрал с приятелем, утром опохмелился и еще перед уходом вмазал сто пятьдесят, – я еще удивился, что он такой разговорчивый… то есть удивился, когда еще не знал, что он выпимши. Ну, поговорили о том, о сем, и он ушел… куда-то в цех, я не знаю. Я собрался… – почему-то он не сказал, что задержался на пять или даже десять минут, – не сказал, и все, – а какое это имеет значение?! – …я собрался, расписался в журнале, у нас за дверью журнал, лежит на столе, и… и там рядом со столом – наружный щит управления, шесть выключателей… ну, обесточивать линии, как у нас пробки в коридоре. Я после обеда хотел посмотреть кабель и выключил рубильник – это выключатель называется рубильником – и больше уже не включал, – ну, а когда уходил, я его, понятное дело… включил обратно. И ушел. А Бирюков… в общем, Бирюков принес с собой бутылку, я нашел ее сегодня – пустой, у того места, где его ударило… ну, он ее там оставил, там ничего не видно – кабеля и темно… и все равно странно, что ее никто не заметил, – заботливо добавил он, – черт его знает, что там будет с пенсией: может, если под этим делом, меньше дадут?… – Он почти успокоился и теперь уже чуть не нарочно хмурился – как будто даже уже через силу изображал виноватое и расстроенное лицо. После каждой его фразы Светка нетерпеливо – мол, мне и так все ясно, только теряю время, выслушивая тебя, – кивала кудрявой – крупными, черными с просинью кольцами – головой. – Так вот, наверно, он был… ну, сильно пьян… – если бы речь шла не о мертвом, он сказал бы «в стельку», «вдребадан», а то и «в ж…», – …наверное, сильно был пьян – ну, с похмелья и в одиночку бутылку водки, тем более он щуплый такой (виновато поморщился: слово показалось ему неприязненным, пренебрежительным – щуплый… «И откуда ты знаешь, что в одиночку?» – кольнула непрошеная мысль. Да не в этом дело!…). Так вот, он был здорово пьян и… в общем, он когда пришел, то, наверное, видел, что рубильник стоит на ноль – ну, выключен, – и потом не стал проверять… ну, как же так можно?! – в общем, он выпил бутылку и полез в кабеля. Ну, его и…
– Так, – вымученно вздохнула Светка. – Ну, и в чем же ты виноват?
– Так я же рубильник включил, – торопливо сказал он, проглатывая окончания, – не хотелось ничего говорить о своей вине. – Перед уходом…
Светка недоуменно пожала узкими плечами – она была пышной, крутобедрой, тяжелая грудь, а плечи и лодыжки у нее были стройными, узкими.
– Нич-чего не понимаю. – Он чуть не улыбнулся – от этого ее «нич-чего не понимаю». – В конце своей смены ты пошел и включил этот, как его… рубильник, – который ты выключил, потому что тебе надо было работать. А Бирюков начал что-то ремонтировать и не выключил ток. Ты-то здесь при чем?
– Ну… – Он жадно смотрел на ее румяное, круглое, слегка недовольное и уверенное лицо. – Вообще-то, – через силу выдавил он, – я включил его через пять минут… после того, как кончилась моя смена. Когда Бирюков уже расписался… Но он расписался – до!