Сергей Геннадьевич Бабаян
Mea culpa[1]

I

   – Чего это тебе дома не сидится?…
   Николай перевел взгляд с наручных часов на цифровое табло над дверью. Все правильно: на нем было без десяти четыре, на руке без пяти – его старая «Радуга» всегда уходила. Сменщик Бирюков, сухопарый белобрысый мужик лет тридцати пяти, закрыл за собою дверь – погасло монотонное гудение цеха – и бросил на стул длинную и круглую, как батон колбасы, спортивную сумку.
   – Сволочи, – непонятно-весело сказал он – останавливаясь перед вешалкой и с коротким текучим треском разнимая молнию своей серо-зеленой, с ядовито-оранжевым подбоем аляски. Куртка была уже старой: переливчатые ласы пятнали карманы и рукава. – Шестьдесят восьмой ходит как ему, суке, вздумается. В прошлый раз простоял полчаса – и опоздал на двадцать минут. Пришлось топать к старшей табельщице. Теперь выхожу как дурак на полчаса раньше.
   – Попросил бы охрану, – сказал Николай. – Может, и пропустили бы.
   Он не то чтобы не любил – скорее, без особой симпатии относился к сменщику Бирюкову – и сейчас даже слегка досадовал на его ранний приход… тем более что все равно прежде указанного в пропуске времени за проходную не выпустят. Выйти с территории завода (равно войти) можно было только три раза в день – утром, в обед и вечером. Сначала это его тяготило – на мебельной фабрике, где он работал раньше, на вахте сидели равнодушные ко всему старики (да и забор был как решето), – но он скоро привык. Платили здесь почти на полтинник больше.
   – Их попросишь, – сказал Бирюков, вешая куртку – пару раз промахнулся петлей. – Ты чего, никогда не опаздывал? Набрали лимитчиков – во!… – Он открыл рот и постучал себя по сухому звонкому лбу. – Чему тут болеть? Кость!… Вот и поговори с ними.
   Он размашисто (был он высок, длинноног, с широкими, прямоугольно очерченными плечами) подошел к столу и протянул Николаю руку. Николай в душе удивился: сменщик редко здоровался за руку, он вообще был сухим, малоразговорчивым человеком, большей частью открывавшим тонкогубый бесцветный рот лишь затем, чтобы вяло ругнуть начальство, – и пожал ему руку, приподнявшись со стула. При этом он уловил слабый, но свежий – не перегарный – запах спиртного. Вслух он, конечно, ничего не сказал – отношения были не те, – но, видимо, слишком пристально взглянул Бирюкову в лицо – потому что тот, наверное, почувствовав это, охотно сказал:
   – Перебрали вчера с приятелем. Сегодня чуть не умер, все утро пивом оттягивался. После обеда соснул, проснулся – опять голова болит. Ну и… принял сто пятьдесят. Представляешь, какими мы были вчера – если бутылка осталась?!
   Этим, конечно, и объяснялась непривычная разговорчивость Бирюкова… но именно то, что этим в нем обнаруживались неожиданно обыденные человеческие черты – перебрал накануне, весь день болел, опохмелился (а Николай раньше думал, что сменщик вовсе не пьет – вобла такая…), – приятно удивило Николая, и он – тем более под настроение окончания смены – широко улыбнулся.
   – Бывает, – сочувственно сказал он. – Сам третьего дня болел. Перед сменой хотел поправиться – ну его к черту, с дурной головой сидеть, – так жена не дала. У тебя-то как?
   – Моя ничего. Да ее и дома-то не было. В библиотеку свою ушла.
   – В библиотеку?
   – Ну да. Она у меня библиотекарем. Знаешь, за рыбным?
   – Знаю. Так она что же… институт кончила? – Николай откуда-то помнил, что есть такой – библиотечный институт. Сам он в библиотеку уже лет двадцать как не ходил, – но со школьного детства помнил, уважал и отчего-то жалел женщин-библиотекарей.
   – Не. Техникум.
   – Платят им мало, – сочувственно сказал Николай.
   – Уборщица столько же получает. Так сейчас ни одна уборщица на одной ставке не сидит: два часа в одной конторе махнет, два в другой – вот тебе и сто пятьдесят. И везде грязь непролазная.
   Николай покивал головой, доброжелательно глядя на Бирюкова. Несколько слов такого вот раз в год отмякающего сухаря радуют больше, чем ежедневный привычный треск какого-нибудь Сашки Борзова. Добродушно он подумал о том, что лучше бы сменщик пребывал в таком настроении не в начале, а в конце своей смены (они менялись дежурствами каждый квартал, и тогда Николай заступал Бирюкова): сколько раз его равнодушно-угрюмое, с глубоко спрятанными глазами лицо навевало на Николая тоску – и это перед началом восьмичасового дежурства… Бирюков посмотрел на свои электронные, с нержавеющим ребристым браслетом часы (как-то неуместно нарядные рядом с махрово обтрепавшимся рукавом его фланелевой, унылого цвета рубахи) и энергично мотнул головой.
   – Вот так и буду теперь за полчаса приходить. Два опоздания – долой пятьдесят процентов.
   Нормальный парень, подумал Николай. В конце концов, почему человек должен стрекотать как сорока? А если он нелюдим – то что, сразу плохой человек? Он знал Бирюкова пять лет – с тех пор, как пришел на завод; жили они в одном доме – Николай в первом, Бирюков в последнем подъезде, знал в лицо и его жену – симпатичную сероглазую женщину, которая летом (она носила тесные платья) даже его волновала… Он вдруг понял, что кроме молчаливости и угрюмоватого выражения белесого, худого лица не замечал за Бирюковым ничего дурного (а разве это дурное?…) – и в то же время всегда относился к нему прохладнее, чем, например, к третьему сменщику, Савватееву, или к тому же Петьке Безрукову с четвертого этажа, – потому что Петька всегда улыбался матрешкой и весело и вместе с тем уважительно здоровался с Николаем – и это непонятно перевешивало то, что Петька, напившись пьяным, нередко гонял по подъезду свою маленькую и толстую, но удивительно – ртутным шариком – подвижную жену (Николаю иногда приходилось спускаться)… Ведь если подумать, полный идиотизм: даже в книжках с упоением описывают людей, которые одновременно с добрыми совершают ну просто дикие дурные поступки, – авторы даже с гордостью, с любовью какой-то подчеркивают, что вот, мол, – живые, грешные люди! – как в этой книжке, по которой поставили фильм… «Тени исчезают в полдень»: там этот Фрол – ну, совершенный м…, ему за одни его издевательства над бабами надо было руки-ноги повыдергать, но автор – прямо чувствуется – восемьсот страниц не нарадуется на него (сам, наверное, такой же как этот Фрол… жизнелюб). Или этот… Гришка из «Тихого Дона»? – вообще дебильный какой-то. Когда по школьной программе читал, половину его поступков не понял: то он красных рубит, то белых, то любит Аксинью, то наплевать на нее… похож на Витьку из лакокрасочного, так тот на учете. Потому и не сядет никак… да, так вот: а человек правильный, но сухой – преподносится как бесчувственная зануда. То есть для того чтобы вызвать симпатию, надо сначала дать кому-нибудь по голове и желательно проломить – а потом раскаяться и исправиться (обычно когда тебе под шестьдесят – и сил уже ни на головы, ни на баб не осталось)… А Бирюков ходит себе, зла никому не делает, только молчит – и все сразу: «себе на уме», «в тихом омуте», «вобла»… и он, Николай, в том числе. Он откинулся в кресле, вскрикнувшем под его тяжестью, – недовольный собой. Бирюков – совершенно преобразившись лицом – засмеялся.
   – Ты поосторожней, Колян, кресло сломаешь. На чем я буду сидеть? В тебе, поди, килограммов сто с гаком?
   – Девяносто четыре, – сказал Николай. – Не сломаю. А вот ты поаккуратней дыши на Немцова.
   – Ладно, – сказал Бирюков и застрял в рукаве вылинявшего халата. – Ну, что там у тебя… все в порядке?
   – Все о'кей. На втором, правда, что-то предохранители стали часто лететь. Я уже третий за месяц меняю.
   – И я менял один раз, – оживился Бирюков. – В понедельник.
   – Где-то коротит. Я сегодня посмотрел краем глаза… завтра еще посмотрю.
   – Ладно, – сказал Бирюков. – Я проверю. – Он взглянул на часы. – Четыре минуты тебе осталось. Ну, я пошел.
   – Давай.
   Он расписался в книге регистрации показаний, захлопнул ее и откинулся на спинку глубокого кресла. Кресло было удобным, мягким – обнимающим тело, – из кабинета директора: когда списывали кабинетную мебель, Наташка из АХО разрешила забрать. Так… Завтра уже четверг. Еще день – и суббота. Что делать в субботу? Сережка просится на птичий рынок… ладно, поедем на рынок. Цены у этих рыбоводов, конечно, дикие – стебель какой-то болотной травы полтора рубля. Да я вам задаром из Тимирязевки таких наковыряю мешок… но Сережка говорит, что это не то. Ладно. Увлекся аквариумом не на шутку, одних книжек по этому делу купили штук пять. Может, будет биологом… работа чистая, головой, это из меня ни хрена не вышло. Электрик. А в школе учился хорошо… по крайней мере, многие из тех, кто окончил институт, учились хуже меня. По блату прошли: Петька Круг ликов в Бауманский, у него там батя преподавал, Тиша в педагогический… ну, в педагогический и я бы прошел, туда мужиков сетями ловили. Надо было после армии идти… не пошел. Ну и хрен с ним. Зато сейчас они на сто пятьдесят сидят, а я две с половиной выколачиваю. И электромонтер – это тоже не землю копать.
   Он машинально потянулся за сигаретой – как всегда, когда его забирала какая-нибудь долгая мысль, – но это движение вернуло его к жизни, и он остановился. Через пять минут выйдешь за проходную, покуришь. А так на улице все равно вытащишь сигарету, это уже как инстинкт, и получится два перекура за пятнадцать минут. И так пачка в день выходит. Недавно где-то прочел, что от этого снижается эта, как ее… В этих книжках все плохо, от чего человеку хорошо. Глупость какая-то… хотя Светка в последний раз была недовольна, даже буркнула что-то, черт побери. Ей хорошо, в кассе через день костяшками щелкать, – а здесь крутишься как белка в колесе, покурить спокойно не дадут. Станки летят один за другим, весь третий участок с пятьдесят первого года, изоляция сыплется, их давно на свалку пора – нет, ремонтируй… Это вообще не мое дело, мое дело – щиты, – я виноват, что в цеху не хватает электриков? Платите больше, будут электрики… Немцов, конечно, подбросит десятку-другую – Да нужна мне его десятка, я бы сам заплатил, лишь бы не дергали. Да… а эти черненькие, в аквариуме, дохнут одна за другой. В чем дело? Третий раз покупаем, и третий раз дохнут. Ладно, купим еще… А Светка сегодня дома? Вчера ее не было… тьфу ты ч-черт!
   Он увидел часы. Шесть минут пятого!… Он вскочил чертыхаясь. Лишние шесть минут – а пока оденешься, распишешься и все такое, будет уже пятнадцать – вызвали в нем ощущение потерянной жизни. Глупо, конечно. На ходу снимая халат, он направился к шкафу. Замок барахлил – он опять чертыхнулся, раздирая его ключом. Надо бы новый попросить у Наташки, она даст, но… Позавчера прямо прилипла к нему, как бы не дошло до греха. При этом воспоминании ему стало жарко. Можно не удержаться, и потом будет тошно. Он себя знает. Тем более что одним разом дело не кончится – работают вместе. На работе это затягивает хуже водки… Он надел шарф, шапку, пальто, мельком взглянул на стол… черт, сигареты забыл в халате. Опять возиться с замком. Ладно уж, не спеши… Он щелкнул замком, заглянул в щитовую – попрощаться с Бирюковым: того не было, пошел, наверное, в цех. Выйдя из дежурной комнаты, он подошел к щиту управления. В конце смены проверь выключатели. Рубильник контрольного кабеля унылым горбатым носом уставился вниз. Час назад он начал прозванивать цепь – почему предохранители летят? – и выключил ток. Он взялся за холодную гладкую рукоятку и перещелкнул ее наверх. Так… Что еще? Журнал. Журнал сдачи-приема смены лежал на избитом, с размочаленными углами столе с овальной инвентарной биркой завода. Такой стол на помойку вынести – месяц будет лежать, никто не возьмет, – а тут пожалуйста, бирка… «Имущество завода „Авангард“». Он вытащил ручку (свою: была раньше общая – лежала в журнале, – но начали красть) и в графе на пересечении строчки своей фамилии и колонки сегодняшнего дня написал: «Сдал». И поставил подпись – с росчерком аж на завтрашний день. За уход он всегда расписывался летящей рукой; утром подпись была более скромной, как будто усталой, – вот была бы задачка для этого… для графолога. Наверное, подумал бы, что электрик ночами пьет. А на работе опохмеляется. Он улыбнулся, надел колпачок и опустил ручку в карман. Под его «Сдал» и подписью стояло уже аккуратное сменщика: «Принял. Бирюков», – безо всяких росчерков, как надпись на школьной тетрадке. Когда это он успел – перед тем как войти в дежурку, что ли? Сдал, принял… Посторонний человек прочтёт и подумает: стоят электромонтеры руки по швам и отчитываются друг перед другом. Я сдаю, ты принимаешь – и не дай Бог что-нибудь не сдать… Он захлопнул журнал, вспомнил вдруг, как главный энергетик, Васильев, наткнувшись однажды на этот журнал, мотнул головой при виде его размашистой подписи: «Ну, прямо министр!…» – и, улыбаясь про себя, бодро зашагал к выходу.

II

   На улице было уже черно-сине, золотые снежинки роились в радужно смазанных по краям лимонно-желтых кругах фонарей. На другой стороне разъезженной в черные блестящие лужи дороги светились разноцветные соты пятиэтажных домов. Он закурил сигарету – маленькая розовая зарница коротко осветила ладонь. Славно. Чуть примороженный, неярко окрашенный сладковатой табачной горечью воздух мягко пощипывал грудь. Спешить не хотелось – торопить дорогие минуты, медленно проплывающие в умиротворенном, приятно-усталом бездумье. Мимо, надрываясь, прополз шестьдесят восьмой, набитый как икрой человеческими головами. Светка уже принесла к Новому году икру. Сережка съест – говорят, детям это полезно. Половину, конечно, придется поставить на стол – ее съест Васюков, муж Васюковой, всегда трескает икру, как дьячок из какой-то повести Чехова. И чего Светка привязалась к этим Васюковым? Пригласили бы лучше Мишку и Гарика – так нет: «нажрутся и будут песни орать». Почему орать? Гарик отлично поет под гитару. А Светка – прямо как у Высоцкого: «твои друзья такая пьянь…» Во-первых, они не пьянь, – а во-вторых, лучше пьяный друг, чем трезвый Васюков. Васюкова, видите ли, заведует гастрономическим отделом. Без нее не будет черной икры. Плевать я хотел на икру. Я вырос – ни разу не попробовал этой икры, – и ничего: два пуда выжимаю пятнадцать раз. Левой десять… Он остановил свои мысли – направление, в котором они устремились, было нехорошо. Впереди замаячил уже привычный, неизбежный тупик – застарелое, неразрешимое противоречие между его неприязнью к торговцам, которые все в его понимании были ворами, и сложным чувством… веры, любви, привычки – к жене. Противоречие это счастливо смягчалось тем, что Светка работала не продавцом, а кассиром: по крайней мере, она не орала на очередь и не обвешивала… не орала, это точно: несколько раз он заходил в магазин и нарочно – с чувством жадного и нежного любопытства – наблюдал за непривычно сосредоточенной, волнующе незнакомой женой. Она была по-новому – необычно – красива: в небесно-голубом с темно-синей оторочкой халате, с ярко-красным значком на высокой, возбуждающе острой груди, – и он неизменно испытывал радостное и гордое чувство, когда ее строгое, неприступно-красивое, равнодушное ко всем этим сотням людей лицо расцветало при виде его ласковой домашней улыбкой…
   Он перешел дорогу. Движение здесь было односторонним – справа мерцали россыпи красных, слева желтых огней. Хорошо, что он устроился рядом с домом, – до фабрики, когда они въехали в эту квартиру, добираться стало почти полтора часа. И платят здесь хорошо. И вообще… и вообще все хорошо. Где-то он слышал или читал… ах да – проходя мимо старух на подъездной скамейке: уныние – страшный грех. Правильно – страшный. У Белякова вон жена умирает от рака, у Ахапкина сын в тюрьме… у Валентины дочка, семнадцати лет, разбилась насмерть – ехала с парнем на мотоцикле. Зная людей, которые так несчастны, не то что грех, а настоящая подлость жаловаться. Подлость по отношению к этим людям и черная неблагодарность – не знаю к кому, к Богу, к судьбе – быть недовольным жизнью, когда может случиться такое… Надо сказать это Светке, которая завидует, что Васюкова купила белый с золотом гарнитур. Ты радуйся, что мать и отец живые и Сережка здоров – вот где радость-то! а не шкаф под какого-то там Людовика…
   Вечер был очень хорош. Воздух стоял неподвижно, как на утренней зорьке. Снежинки выросли, распушились и, падая, гладили его по лицу. В воскресенье надо сходить с Сережкой на лыжах. Можно позвать и Светку, но она не пойдет: «куда мне, с моим задом!…» Между прочим, очень хороший… гм! – она это знает, поэтому так и говорит. А то бы она сказала. Лентяйка… Он затянулся в последний раз и бросил окурок – тот, коротко шипнув, провалился в пуховый сугроб. Ему не надо никакого Людовика, не было бы хуже. Сейчас он поужинает… он сплюнул на дорогу, – и засядет смотреть хоккей, – а Сережкины телескопы будут таращиться на него, тычась в зеленые стекла аквариума…
   Он позвонил – по привычке три раза, – хотя у него и были ключи. Он хотел, чтобы ему открыли, – увидеть пускай короткую, озабоченную кухней улыбку на Светкином черноглазом лице. Как всегда, он издалека услышал ее шаги – даже обитые, хрущевские двери были для звуков почти прозрачными. Светка спешила, конечно, из кухни; задники ее босоножек похлопывали, как маленькие ладошки. Он вдруг вспомнил, что со следующей недели вторая смена его – будет возвращаться с работы за полночь. Ну ничего, до следующей недели еще вечер сегодня, вечер завтра и послезавтра, а потом два выходных… Он улыбнулся. Дверь отворилась – пахнуло мягким оранжевым светом и домашним теплом, – и Светка улыбнулась ему в ответ.
   – Это мы, – сказал он, переступая порог, и поцеловал ее в горячую душистую щеку. Конечно, нельзя сказать, чтобы он каждый вечер ее целовал, – но сегодня вдруг захотелось… На кухне что-то громко шипело и брызгало; пряный густой аромат – как будто поджаренной колбасы – волнами выплескивался в переднюю. Он шумно потянул носом воздух.
   – А-а!… Что это у тебя?
   – А вот увидишь.
   Светка стояла подбоченясь – пухлым кулачком в крутое бедро – и улыбалась черными, блестящими как вишни глазами. Из большой комнаты ушастой, коротко стриженной головой выглянул сын – исподлобья, обиженно вспухнув розовыми губами.
   – Ты чего надулся как мышь на крупу?
   Сережка нахмурился так, как могут хмуриться только дети – все лицо побежало морщинами к носу.
   – Моллиенизия умерла.
   – Это… черная, что ли?
   Как он выговаривает это слово – уму непостижимо.
   – Ну.
   – Не ну, а да, – услышала Светка на кухне. – Сережа, мой руки и быстро за стол.
   – Чего-то, значит, им не хватает, – сказал Николай, проходя в ванную. – Ты бы книжку почитал.
   – Я читал… Я все делаю, как там написано.
   – Ладно, не горюй, – сказал Николай, вытирая руки и глядя в зеркало на свое широкое, красное, с плоским волнистым чубом лицо. Всезнающий Пахомыч сказал, что такая прическа называется коровьим зализом. Он не обиделся: чего не придумаешь, когда у самого в сорок лет голова как коленка. Наташка из АХО однажды сказала, что он похож на актера Пуговкина. Тоже не Бог весть что, конечно… Ладно. Он отбросил мохнатый жгут полотенца и повернулся к сыну. Его совершенно убитый вид – из-за такой ерунды! – прямо схватил за сердце. – Да ты чего, Серега?! В субботу поедем на Птичку, купим еще.
   – Правда?!! – У Сережки засияли глаза. Счастливые все-таки люди – дети.
   – Отец врать не будет, – сказал Николай. Он часто повторял эту фразу: несколько лет назад она случайно родилась в его мозгу – он зацепился за нее, осмотрел со всех сторон, нашел, что она может быть полезна в воспитательных целях, – и к случаю стал повторять. На днях он просто растаял: Сережка внушительным, сиповатым, подрагивающим от напряжения голосом сказал кому-то по телефону: «Я – врать – не буду», – с расстановкой, с отцовскими интонациями… – Но к субботе тебе задание. – Баловать парня тоже нельзя, с детства надо воспитывать… ответственное отношение к делу. Сейчас это дело – аквариум, а к каждому делу нужен серьезный подход. – Задание такое: прочитать все, что у тебя есть про этих молей, и мне рассказать. Подумаем вместе, чего им у нас не хватает. Как говорится, одна голова хорошо, а две лучше.
   – А если обе головы глупые? – спросил Сережка. От неожиданности он приоткрыл даже рот. Во дает!
   В одиннадцать лет… Это как у них в армии было: перед приездом комиссии из округа комполка говорит: «Выдернуть все созревшие одуванчики!», – а начштаба добавил: «И желтые выщипать так, чтобы на клумбе вышла звезда». А замполит (правда, о замполите уже Юрка Панасенко выдумал) испугался: «Могут и не успеть – каждый цветок звездочкой выщипать…» Во, дубовая роща!
   – Если обе головы глупые, то получится в два раза глупее, – довольный, сказал Николай. – Но у нас-то с тобой умные головы.
   Сережка заплескался над раковиной. Николай вышел на кухню.
   – Скоро вся зарплата будет уходить на рыб, – впрочем, добродушно сказала Светка.
   – Ничего, – сказал он – и увидел на чугунной сковороде пухлые багровые кольца сарделек. – Ну, Светка!… Где это ты откопала?
   – В обед завезли, – сказала довольная Светка. – Пять килограммов взяла.
   – И почем?
   – Два десять.
   – Здорово. Магазин-то цел?
   – А их дальше подсобки никто и не видел. Всего-то двести килограммов привезли.
   Сережка впрыгнул на кухню, как кенгуру.
   – Садись, – сказала Светка, – хватит скакать.
   – Это называется тройной прыжок, – сказал Сережка и ухватился за раковину – поехали в разные стороны ноги. – Мне чуть-чуть не хватает допрыгнуть… от ванной до стола.
   – Садись, садись, – сказал Николай. – Санеев. Тугая дымящаяся сарделька ярко-розовой трещиной лопнула под ножом. Сережка равнодушно тыкал зубцами вилки в румяную, масляно блестящую кожицу: в отверстиях вспухали и лопались жирные пузыри.
   – М-м-м… – промычал Николай, мотая головой: сочное, пряное, солоноватое мясо прижгло язык. – Красота-а…
   – Папа, а когда мы пойдем в бассейн?
   – Сейчас все брошу и пойдем в бассейн, – с легкой досадой сказал Николай словами из старого анекдота (отец с похмелья ползет к холодильнику с пивом, а в это время к нему подбегает маленький сын и кричит: «Папа, папа, а мы будем клеить самолет?!»). Он проглотил истекающее соком колечко сардельки и раздавил языком терпкую, обжигающе-холодную мякоть консервированного помидора. Нет, Сережка говорит дело: в секцию надо идти, и самое лучшее – в плавательную. Он сам мечтал заниматься плаванием, когда был мальчишкой, но… – Обязательно пойдем. На следующей неделе.
   – А на этой нельзя?
   – На этой нельзя, я в первую смену.
   – Ешь! – прикрикнула Светка. – Ты посмотри, на кого ты похож. Тощий, как велосипед. Куда тебе плавать?
   – Я жилистый, – сказал Сережка, быстро сгибая и разгибая тонкую руку и скашивая глаза на еле заметный бугорок, проклевывающийся между плечом и локтем. – В плавании толстые не нужны.
   – Это ты зря, – сказал Николай. – Очень толстые, может, и не нужны, но мясо на костях надо иметь. А вообще, чем человек толще, тем он лучше держится на воде. Жир – он легче воды, понимаешь? А твои кости сразу пойдут ко дну… как гвозди.
   – Не пойдут, – сказал Сережка. Он еще не съел ни одного куска, только превратил сардельку в розовую дымящуюся кашу. – У нас Андреюшкин…
   – Ну-ка ешь, – рассердилась Светка, – хватит болтать!
   – Правильно, – лениво поддакнул Николай. Он уже съел три сардельки, ему было тепло и покойно.
   – Чаю? – спросила Светка.
   – Водки, – добродушно сказал Николай и незаметно рыгнул.
   – Счас, – сказала Светка и поднялась за чайником. Дымящаяся струйка заварки – цвета темного янтаря – клюнула перламутровое донышко чашки. Это был настоящий индийский чай, в жестяной лакированной банке со слонами и обезьянами. Банку подарил Васюков: такую нельзя было купить даже из-под прилавка.
   – Папа, а водка вкусная? – спросил Сережка.
   – Вот что ты говоришь? – бесцветным голосом – чтобы не заострять внимания – спросила Светка.
   Николай пожевал губами. Действительно, глупость сказал.
   – Нет, Серый, водка не вкусная, – вздохнул он. – Горькая, как… как алоэ.
   «Сейчас спросит, зачем ее пьют…»
   – А зачем ее тогда пьют?
   Светка через плечо ужалила взглядом. Он часто заморгал и виновато оттопырил нижнюю губу – зная, что при этом широкое лицо его приобретает обиженное, глуповато-растерянное выражение. Потом по-настоящему растерялся: ч-черт, что же ему сказать?!
   – Значит, так, – выручила Светка. – Если через пять минут ужин не будет съеден, птичий рынок в субботу отменяется.
   – Будет, будет… – забормотал Сережка – и схватил столько, что щека вздулась колом.
   Николай допил чай.
   – Ну, я пошел. У меня хоккей.
   – Хто игвае, фафа?… – пробился Сережка.
   – «Торпедо» – «Спартак».
   Он вышел на площадку, прикурил – и от запаха первой, еще не дошедшей до легких затяжки даже прикрыл глаза. Хорош-шо… В черном окне – искрами на мокром асфальте – светились окна домов. В каждом окне была жизнь… «чудеса, – непонятно подумал он, – в каждом окне такие же люди, как я… каждый сам по себе – я, – и никто из них не знает и не хочет знать про меня…» У соседей переливчато, как поставленная на высокие обороты пластинка, залаял щенок. Бабы во дворе говорили, что за него отдали чуть ли не тысячу… во, людям деньги девать некуда. Щенок и на собаку-то не похож – так, обтянутая, как чулком, бесшерстной палевой кожей суставчатая глиста, – а стоит, как «Ява». Действительно, психи – вместо мотоцикла купить щенка… Они и в самом деле какие-то странные: муж, с бородкою и в очках, при встрече всегда говорит: «Приветствую вас», – приветствую! Как император. Жена же, сухая и глазастая, как стрекоза, всегда говорит «добрый день» – и утром, и днем, и вечером, – но она, по-моему, чего-то стесняется. Научные работники. Хотя – зачем им мотоцикл? у них ведь машина есть… Просто чудеса какие-то: все говорят, что интеллигенция мало зарабатывает, что инженеры бегут чуть ли не в слесаря, Хазанов по телевизору шутит: «Дорогие женщины! Перед тем как в нашем клубе знакомств познакомиться с инженером, вы должны предоставить справку с места работы, что можете его содержать…», – а посмотришь на эту интеллигенцию – у каждого или дача, или машина, или собака за тыщу рублей, а у работяги с его двумя с половиной сотнями… как в анекдоте – одна кила. Он добродушно усмехнулся и затянулся в полную силу: проворная, мягко-когтистая лапка процарапалась до середины груди. Ничего, мотоцикл к лету будет: пятьсот уже есть, с каждой получки по четвертному – к маю еще сто пятьдесят, плюс тринадцатая как минимум двести… ну, полтинник он уж как-нибудь доберет. Мотоцикл еще как пригодится – ездить на участок, – потому и Светка молчит. Когда участка не было, ее начинало трясти при одном упоминании о мотоцикле: разобьешься! – а как постояла два часа в электричке – особенно после того, как с женщиной рядом с нею случился припадок, – сразу же согласилась… Он сказал: лучше быстро разбиться, чем всю жизнь так стоять, – пошутил, конечно… Светка сказала – дурак.