За душеспасительными размышлениями я и не заметил, как свернул с главной дороги в какой-то проулок. Стены, заборы, трубы и лестницы теснили меня теперь со всех сторон. Приходилось то и дело наклоняться, проходя под низко свисающими проводами, подниматься по шатким металлическим трапам, петлять в лабиринтах гулких темных коридоров. Скоро я совсем заблудился.
   И тут обнаружилось, что места эти обитаемы. Где-то неподалеку перекликались голоса, торопливые шаги прогрохотали по железу над самой моей головой, эхо их отозвалось глубоко внизу, а потом вдруг раздался звук, точь-в-точь похожий на вопль большого стадиона в момент гола. Напрасно я искал хоть какую-нибудь щелку в высоченном заборе. Он был надежно склепан из одинаковых щитов с изображением черепа и надписью «Не влезай — убьет!». Мне так и не удалось увидеть, что там, за ним, происходило…
   Я двинулся дальше в дебри коридоров, но не сделал и десяти шагов, как снова услышал голоса, на этот раз совсем рядом.
   — Ну и вот, — спокойно сказал кто-то над самым моим ухом, — значит, режешь все это меленько и заливаешь квасом…
   — Рассолом можно, — вставил дребезжащий голосок.
   — Рассолом — это по зиме, — нетерпеливо возразил первый, — только уж зелени никакой не положишь зимой, яйца да колбаса — вот и вся окрошка. А летом — и петрушечки добавишь, и укропу, огурчиков свежих… А квасок-то ледяной, ах! В жару, под черемухой сидя, окрошечки пошвыркать — какое отдохновение!
   — Да-а… Сюда бы сейчас кваску ледяного… — просипел кто-то без голоса.
   — Как же, жди! — весело подхватил совсем молоденький тенорок. — Вон рогатый идет кваску поддавать!
   — Ну, накатит сейчас! — проворчал рассказчик про окрошечку.
   За стеной послышались гулкие шаги, звякнуло железо, стены завибрировали от мощного гудения, какое издает пламя, вырывающееся из доменной топки. Что-то заклокотало там, проливаясь с тяжелым лавовым плеском. Меня вдруг обдало жаром. Я отскочил от раскаленной стены подальше вглубь коридора. Стена на глазах наливалась малиновым свечением. И тут раздались вопли. Никогда в жизни мне не приходилось слышать ничего подобного. В голосах, которые я почти научился различать, больше не было ничего человеческого. Я слышал захлебывающийся, запредельный животный визг, верещание, хрип, издаваемый самой плотью, уже лишенной разума, потому что разум не способен вынести такое. Не знаю, как я сам не потерял рассудок, слушая эти последние вопли сжигаемых заживо людей. Через несколько мгновений с ними было покончено. Из невидимых щелей струйками потянулся дым. Лава, вероятно, схлынула. Стена, потрескивая, медленно остывала.
   Я хотел бежать отсюда как можно скорее и дальше, но не смог сделать ни шагу. Ноги, будто и впрямь ватные, как пишут в книжках-ужастиках, бессильно подогнулись, и я сел на пол по-турецки.
   Страшно. Отчаянно страшно. Не то слово. Господи, что я наделал! Как я оказался здесь?! Неужели и со мной будет то же самое?!
   Ответом мне был глубокий вздох из-за стены. Странный какой-то вздох. Впрочем, я мог ошибиться. Возможно, это был не вздох, а просто кто-то сладко зевнул.
   — Ну и вот, — сказал знакомый голос. — Окрошечка — это днем, пока жара. А к вечеру у меня уху подавали.
   — Сомовью! — с готовностью подхватил дребезжащий голосок.
   — Отчего же, можно и сомовью, — благосклонно согласился рассказчик. — Стерляжья также хороша. Да мало ли разных! Налим, ёрш — всё дары природы!
   — Караси в сметане жаренные — вот вещь! — заявил молодой тенорок.
   — А у меня в Кесарии, — вступил в разговор новый голос, раскатистый и повелительный, — всегда были эти… угри.
   — Тьфу, прости, господи! — проворчал рассказчик. — Мы ему про еду, а он про угри…
   — Я также говорю о еде, — продолжал повелительный голос. — К моему пиршественному столу подавались морские угри незабвенного вкуса…
   — Незабвенного! Ты, Юлич, со своим склерозом, молчал бы уж! Это когда было? При царе Горохе?
   — Я не обязан помнить местных царей, — высокомерно заявил любитель миног, — всех этих иродов и горохо… доносоров. Все их жалкое величие ничтожно по сравнению с незыблемой твердыней власти императора Августа Октавиана, озарившего…
   — Ну, Юлич, понес! — загалдели вперебой голоса. — Так хорошо врал про угрей незабвенного вкуса! Зачем императора-то приплел?
   — К столу императора, — немедленно заявил Юлич, — подавались угри и миноги. А также дорада и священная рыба египтян мормирус…
   Кто-то громко и голодно причмокнул.
   — Да что говорить! Щас бы хоть воблы! Под пивко-то, после жару…
   Я, наконец, почувствовал, что могу двигаться. Ужас, заковавший меня, сменился сначала изумлением, потом недоумением обманутого человека и, наконец, жгучим любопытством.
   Что же там все-таки происходит? Трагедия или водевильчик? Пытка, казнь или гастрономический семинар? Может быть, я зря так испугался, и меня ждет не такое уж страшное будущее? Пора это выяснить!
   Не поднимаясь с пола, я пополз вперед, вдоль стены, еще пышущей жаром, и сразу за поворотом коридора обнаружил дверь. Это была массивная стальная плита с колесом, приводящим в действие запоры, как в бомбоубежище. На ней красивыми готическими буквами была выведена золотая надпись: «Оставь одежду, всяк сюда входящий!». Ниже кто-то нацарапал от руки куском кирпича: «Преисподняя! Сымай исподнее!» У двери стояла длинная скамейка, какие используются в спортзалах. На ней аккуратными стопками, кучками и как попало лежали разномастные одеяния — от полотняных портов с тесемками до костюма-тройки с дипломатическим отливом. Рядом стояла и валялась такая же разнообразная обувь — стоптанные сапоги, лакированные туфли, сандалии с кожаными ремнями и просто лыковые лапти. Медно поблескивающий шлем с высоким гребнем тоже почему-то лежал на полу, уткнувшись в пыль стриженой щеткой, не то из перьев, не то из щетины. Я поднял его. Шлем был тяжелый, с потным, изъеденным солью кожаным подкладом и потускневшими бляхами на ветхом ремешке. Я провел ладонью по жесткой щетке гребня, и, не удержавшись, чихнул. Тут скопилась пыль, наверное, еще египетских походов.
   — А ну, положь шапку! — раздался у меня за спиной сердитый старческий голосок.
   Я обернулся. В полумраке коридора маячил рогатый силуэт. Сначала мне показалось, что это какой-то мелкий бес с вилами, но, приглядевшись, я понял, что ошибаюсь. Старичок явно принадлежал к роду человеческому, просто его всклокоченная шевелюра издали (и может быть, не без умысла) напоминала рога. Вооружен он был легкой метелкой и, судя по цветной металлической бляхе на фартуке, находился при исполнении.
   — Извините, — я потер шлем рукавом и аккуратно водрузил его на скамейку поверх смятой хламиды. — Я просто поинтересовался.
   — В музеях интересуйся! — покрикивал старичок, приближаясь с метлой наперевес.
   — А тут и музеи есть? — удивился я.
   — Это ко мне не касается! Не тобой положено — не хватай!
   — Да я не хватаю! Вижу, шлем упал. Лежит в пыли, пачкается…. Я и поднял.
   — А ты меня пылью не попрекай! — совсем взбеленился дед. — Я свою работу знаю не хуже твоего! Много вас тут ходит, подбирателей, что плохо лежит! А ну, кажи бирку! Разом запишу — и на доклад!
   Я понял, что в данной ситуации «казать бирку» как раз не стоит.
   — Кто ж знал, что у вас тут так чисто! Поднял шлем, смотрю — он и не запылился совсем, хоть сейчас на выставку. Прямо удивительно! Неужели, это вы один справляетесь — на всей территории?
   Старики тщеславны. Стоит спросить старика, не герой ли он случайно, и вы услышите рассказ длинною в жизнь, переполненный тяготами, лишениями и подвигами. В ответ на мой вопрос дед опустил метлу, окинул хозяйским взглядом всю вверенную территорию (пятачок пять на пять шагов перед дверью) и, высморкавшись для порядка в фартук, сказал уже не так грозно:
   — Небось, справлюсь! Не с такими справлялся… Новенький, что ли?
   — А вы откуда знаете? — искренне удивился я.
   — Уж больно ты вежлив!
   Ну вот, опять я опростоволосился. Почему же так странно устроено все в жизни и после нее? Стоит вежливо заговорить с человеком, и он сразу видит в тебе неофита, сосунка и вообще теряет всяческое уважение. Видимо, этого деда принято здесь гонять на пинках, а я отчего-то вдруг пустился с ним в политичные переговоры…
   Медленно, с тяжелым скрежетом стальная дверь отворилась, выпустив в коридор удушливый запах гари и компанию голых раскрасневшихся мужчин. Томно отдуваясь, обмахиваясь и покрякивая, они расселись по скамье и принялись утираться, причесываться, трясти одежками — словом, вели себя совершенно как в предбаннике.
   — Софрошка! Квасу! — распорядился рыхлый толстяк с жидкой прядью волос, прилипшей к голому черепу. — Чего встал, дубина старая? Беги взапуски!
   Я узнал голос гастрономического рассказчика.
   Старичок встрепенулся и цепко ухватил меня за рукав.
   — Вот, Федор Ильич, задержал, — он подтолкнул меня к толстяку. — Подозрительный. По вещичкам.
   Федор Ильич скептически выпятил пухлую губу.
   — Кто таков?
   Видно было, что настроен он добродушно, и квасу ему хочется больше, чем разбираться с подозрительными. Я сердито вырвался от Софрошки и сказал доверительно толстяку:
   — Да ну его, в самом деле! Просто шел мимо, слышу крики, ну и остановился…
   Толстый Федор Ильич с видимым усилием поднял бровь, осмотрел меня одним глазом и спросил полуутвердительно:
   — Новенький?
   Ну что ты будешь делать! Не успеешь рот раскрыть, а тебя уж видят насквозь…
   — Новенький, — признался я.
   Федор Ильич хлопнул ладонью по скамейке рядом с собой.
   — Садись. Голову на тебя задирать — кровь приливает… Софрошка! Ты здесь еще?! Беги, асмодей, за квасом, тебе говорят!
   Старичок исчез. Остальные уже утратили ко мне интерес и вернулись к своим делам и разговорам. Носатый крепыш, сунув шлем в пыль под скамейку, обматывал багрово-бугристое тело отрезом белой ткани. Глаза его, черные, и когда-то, вероятно, пронзительно-быстрые, поразили меня выражением безмерного равнодушия, какой-то брезгливой скуки.
   — Определили-то куда? — спросил меня Федор Ильич. — К нам, что ли, в парилку?
   — Н-нет, — не очень уверенно ответил я. — В какой-то девятый бокс…
   В предбаннике вдруг установилась тишина. Все снова смотрели на меня, даже носатый римлянин.
   — Врешь, — с надеждой в голосе произнес сидевший неподалеку паренек.
   — Ей-бо…гу, — я замялся, не зная, насколько уместно здесь подобное выражение. — У меня печать… красная.
   — Эк тебя, сердягу! — вздохнул кто-то слева.
   — Что ж они там, наверху, совсем жалости не имеют? — отозвались справа.
   — Знать, такая его судьба, — заключил Федор Ильич.
   Некоторое время все молча натягивали рубахи и штаны, пили принесенный Софрошкой квас. Общего разговора не получалось. Наконец, Федор Ильич поднялся, одернул сюртук и сказал:
   — Вот что, сударь ты мой, пойдем-ка с нами!
   — А вы куда? — спросил я.
   — Обедать, — ответил Федор Ильич и впервые по-доброму улыбнулся.
   Помещение, в которое меня привела компания Федора Ильича, напоминало летнюю столовую какого-нибудь заштатного дома отдыха или пионерлагеря. Тот же низкий, облупленный потолок с подслеповатыми плафонами, те же голые колченогие столы с салфетницами без салфеток. Поразила только неправдоподобная обширность помещения — ряды столов уходили вдаль и вширь и терялись в бесконечности. Никаких стен, никаких подпорок для потолка.
   Войдя, мы взяли по подносу с обгрызенными краями и встали к раздаче. За истертым металлическим парапетом неторопливо, с достоинством работали толстенькие, но неулыбчивые поварихи. Это были первые женщины, которых я видел в потустороннем (или теперь посюстороннем?) мире. Меню столовой состояло из одного-единственного комплексного обеда, но у каждого подошедшего раздатчицы неласково спрашивали:
   — Тебе чего?
   — Щец, да погуще! — сказал стоявший передо мной паренек.
   — Ага, щас! — отрезала повариха таким тоном, будто он попросил устриц в вине.
   Тем не менее она налила полную тарелку щей, раздраженно сунула ее пареньку и повернулась ко мне.
   — Тебе чего?
   — Ну и мне… — осторожно сказал я, — …аналогично.
   — Ага, щас! — гаркнула тетка и, зачерпнув из котла, налила мне такую же тарелку щей.
   У следующего котла меня опять спросили, чего надо.
   — Это у вас каша? Тогда… каши.
   — Ага, щас!..
   Я поставил тарелку с кашей на поднос и отправился за компотом.
   — Как-то все это слишком… знакомо, — шепнул я стоявшему за мной Федору Ильичу. — По-нашему как-то уж очень, по-русски. Но ведь ад — он, как я понимаю, для всех?
   — Так иностранцы его именно таким и представляют, — пояснил толстяк. — А чертям неохота новое изобретать. Зачем, когда есть живой пример? И люд служилый имеется. Вот и пользуются. И потом, это ж еще не самый ад, а так, хозблок…
   Компания Федора Ильича, как видно, не любила разлучаться нигде. Сдвинув вместе несколько столов, все общество принялось шумно усаживаться, расставлять тарелки и незаметно передавать друг другу под столом какую-то склянку.
   — Щи да каша — пища наша! — философски заметил Федор Ильич, разгружая свой поднос.
   Прежде всего он, как и остальные, отодвинул от себя и щи, и кашу, взялся за компот и отхлебнул полстакана.
   — Ну, чего ждешь?
   Я было потянулся за ложкой, но Федор Ильич покачал головой.
   — Тару, тару готовь!
   Я понял и послушно отхлебнул полкомпота. Федор Ильич забрал у меня стакан, на секунду отвернулся к другому соседу, оба склонились мимо стола, послышалось короткое бульканье.
   — Выпей-ка за знакомство…
   Стакан возвратился ко мне снова полным, но побледневшим.
   — Ну, братцы, с легким паром! — сказал Федор Ильич, обращаясь ко всей компании.
   — С легким паром! — загомонили все, при этом почему-то вздыхая.
   — Не чокаемся мы, — знакомым дребезжащим голосом предупредил меня сосед слева, по виду — дьячок сельской церкви.
   — А почему? — спросил я, опуская стакан.
   — Так ведь не чокаются за покойников, — пояснил он.
   Сильно отдающая техническим спиртом жидкость содрогнула, булыжником прокатилась по горлу и, упав в самую душу, разлилась огнем. Впрочем, это быстро прошло. Зато сразу пробудился волчий аппетит. Немудреные тепленькие щи и гречневая каша с бледно-серым подливом казались теперь вполне приличным закусоном. Все принялись работать ложками, только Федор Ильич, как истинный гурман, еще позволил себе поворчать:
   — Разве это щи? Вот, бывало, на пасху зайдешь к Тестову, закажешь ракового супу да селянки из почек с расстегаями. А то — кулебяку на двенадцать слоев, с налимьей печенкой, да костяными мозгами в черном масле, да тертым балыком, да… эх!
   — Ботвиньи бы хорошо после баньки! — заметил дьячок, охотно включаясь в гастрономический разговор.
   — Так это у вас баня была? — я, наконец, решился задать измучивший меня вопрос.
   — Нет. Работа, — угрюмо ответил Федор Ильич.
   — Какая работа?
   — А какая здесь, в аду, у всех работа? — он посмотрел на меня строго. — Муку посмертную принимать!
   Словно второй стакан компота ожег меня изнутри, но не пламенем, а морозом. И голод пропал, как не было.
   — Так эти крики… — пробормотал я, — были… ваши?
   — Наши! Еще бы не наши! — парнишка, сидевший напротив меня хохотнул. — Когда зальют чугуном из котла по самую шею, покричишь небось!
   — Покричишь… — в ушах у меня еще стоял хриплый, захлебывающийся визг, в котором не было ничего человеческого. — Покричишь… — повторил я. — А… потом?
   Федор Ильич развел коротенькими руками:
   — Так а что потом? Потом по домам. Писание читал? Нет? Ну хоть апокрифы? «…Будет плоть их сожигаема и не сгорит, но нарастет для новой муки, и так будет вечно…» А раз вечно, так торопиться некуда, верно? Помучился — отдохни. А начальству… — он ткнул пальцем, но не вверх, а вниз, — … начальству тоже неохота была — у котлов бессменно стоять! Назначили, чин чинарем, рабочий день, обеденный перерыв, отгулы, отпуска… Мука-то вечная! Так что без разницы, как ее отправлять — подряд или вразбивку.
   Меня колотила мелкая дрожь.
   — Как это легко вы говорите…
   Федор Ильич усмехнулся, насадил на вилку кусочек хлеба и принялся старательно вымакивать остатки подлива.
   — Нет, оно конечно… страшновато поначалу. Лет пятьдесят первых. Но не больше. А потом смотришь — и притерпелся.
   — Да разве к этому можно притерпеться?!
   — В самый-то момент, когда припечет, никто, понятно, не вытерпит. Орешь, как резаный. А потом, как с гуся вода. Кости, мясо нарастут — и снова цел, лучше прежнего. Так чего страдать? Вон Гай Юлич сидит, видишь?
   Я посмотрел на багрового римлянина. Тот с прежним равнодушием рубал кашу, изредка погромыхивая под столом своим шлемом.
   — Две тыщи лет горит, — сказал Федор Ильич. — Так уже и не замечает порой. Окатят, бывает, высоколегированной сталью, а он, как сидел, так и сидит. Задумался, говорит. Вот, брат, что такое привычка!
   — Ко всему-то подлец человек привыкает! — всхлипнул сизый помятый мужичонка, сидящий наискосок от меня. — Помню, как я еще при жизни к спирту привыкал. Первый раз жахнул — чуть не умер! Потом полегче… а потом как воду пил, честное слово! Пока не погорел от него же…
   Он безутешно по-сиротски подпер лицо кулаком, и слеза медленно потекла по сложному небритому ландшафту щеки.
   — И часто вам приходится так… гореть? — спросил я.
   — Не-а, не часто, — паренек напротив меня сладко зевнул. — Два раза до обеда и раз после. Зато потом — лафа! Иди куда хочешь. Хочешь — за пивом, хочешь — по девкам…
   — А лучше в сочетании! — сладко подпел дьячок слева.
   — По каким девкам? — насторожился я.
   — Да по любым, — паренек собрал посуду в стопку и поднялся. — Из зубовного можно…
   — Из смольного — лучше! — авторитетно заявил дьячок.
   — Можно и из смольного, — легко согласился парнишка, — да мало ли отделений?
   — Это точно, — сыто отдуваясь, пророкотал Федор Ильич, — такого добра тут навалом.
   — Из Смольного, это которые… институтские? — спросил я.
   — Всякие, — сказал Федор Ильич. — Которых в смоле варят. Называется — смольное отделение. Бедовые бабешки! Уж я, кажется, до седых волос дожил… в той жизни, а тут, веришь-нет, как петушок молодой! — он приосанился и подкрутил усы, более воображаемые, чем заметные на толстой губе. — А ты, я вижу, тоже интересуешься?
   Мне вдруг вспомнились насмешливые слова лысого черта из приемного отделения. Намечтал выше крыши, а сласти настоящей и в руках не держал… А что, если не все еще потеряно для меня? Пусть не при жизни, так хоть здесь и сейчас мои тайные вожделения в буквальном смысле обретут плоть! Может быть, я даже встречу ту единственную… да еще, может быть, и не одну!..
   Я помотал головой, отгоняя нахлынувшие мечты. Даже леденящие душу пытки отступили на второй план. Привыкну, поди, как-нибудь. Ко всему молодец человек привыкает… Компания мне душевная повстречалась, вот что хорошо. С такой компанией не то что гореть, даже с девчонками знакомиться не страшно.
   — Еще как интересуюсь! — решительно сказал я. — Почему бы мне девчонками не интересоваться? Меня из-за этого-то интереса в девятый бокс и определили!
   — Ах, вон оно что!.. — Федор Ильич сразу как-то поскучнел и принялся собирать свою посуду.
   — А когда вы к этим, смольным, еще пойдете? — спросил я.
   — Да сегодня же и пойдем, после смены, — вяло отозвался он.
   — А меня… кхм… возьмете?
   Толстяк тяжело вздохнул.
   — Нет, брат, не возьмем. Уж прости.
   У меня запершило в горле.
   — А… почему?
   — А вот попадешь в девятый бокс, узнаешь, почему!
   Разочарование и обида жгли меня не хуже технического компота, почти как расплавленный чугун.
   — Что это вы меня все время пугаете? — проворчал я. — Девятый бокс, девятый бокс! Ну помучаюсь, сколько положено. Вы же вон привыкли! Может и я…
   По правде сказать, особой уверенности в своей правоте я не чувствовал. Но этот неожиданный отказ принять в компанию, да еще в таком важном деле, меня рассердил.
   — Собственно, пожалуйста. Я и один могу… к девчонкам заглянуть… как-нибудь после смены…
   Дьячок вдруг хрюкнул в тарелку и закашлялся, давясь одновременно кашей и хохотом. Федор Ильич привстал и, перегнувшись через меня, постучал его по спине. Впрочем, не столько постучал, сколько заехал хорошенько кулаком. И не столько по спине, сколько по загривку.
   — Над чем ржешь, скабрезина! Сам ведь из таких же! Смотри, могут и тебе меру пресечения изменить…
   — Типун вам на язык, Федор Ильич! — дьячок опасливо отодвинулся. — Вечно вы скажете этакое! И в мыслях не было — смеяться…
   Он снял с головы скуфейку и утер выступившие от смеха слезы.
   — То-то! — Федор Ильич, сердито сопя, сел на место. — Над чужим горем не смейся!.. Тут, видишь, такое дело, парень… — он снова обратился ко мне, — как ни крути, а выходит — не гулять тебе по девкам!
   — Со мной что-то сделают? — я невольно опустил глаза.
   — Да нет! — отмахнулся толстяк. — За плоть свою ты не волнуйся. Тут плоть у всех, как у ящерицы хвост! Только вот не выпустят, из девятого-то бокса…
   — Как? А там разве нет этих всяких… выходных, перерывов?
   Сосед слева снова захрюкал, прикрывшись ладонью, но справился с собой и сказал сквозь кашу:
   — Этак каждый бы согласился! С выходными… В том-то и загвоздка, что без минутки покою!
   На душе у меня стало совсем гадко.
   — Значит, вечная и непрерывная пытка?
   — Вечная и непрерывная, — Федор Ильич сурово склонил голову. — Да еще и подлая…
   — Почему подлая?
   — А вот потому. Взять, скажем, нас. Мы сидим тут, годами кирзовой кашей давимся, да вспоминаем-то расстегаи! Уху стерляжью! Поросенка с хреном! Сладость такая иной раз пройдет в душе, будто и впрямь у Яра отобедал! С этой думкой сокровенной — куда как легче вечность коротать!.. А у тебя и сокровенное отберут…
   — Как отберут?
   Федор Ильич вздохнул и принялся выбираться из-за стола.
   — Уволь ты меня! Не хочу я об этом говорить! Там увидишь, как…
   Обед кончился, мы вышли из столовой. Федор Ильич протянул мне руку.
   — Ну, прощай, парень! Нам — на работу. Да и тебе уж скоро…
   Я покачал головой.
   — Нет. Сам не пойду. Буду скрываться, пока не поймают и силой не отведут. Кстати, у меня оправдание: я же не знаю, где этот девятый бокс! А искать и не собираюсь…
   Федор Ильич потрепал меня по плечу.
   — Молодой ты еще… Кто ж девятый бокс ищет? Он сам тебя найдет!
   …Я снова брел широкой, может быть, главной магистралью ада, старательно избегая всяческих ответвлений, а особенно въездов в ворота какого-то нескончаемого химкомбината, тянувшегося вдоль дороги. Черт его знает, как он выглядит, этот девятый бокс, и каким образом он будет за мной охотиться. Лучше не соваться, куда попало. И все же веселая бесшабашная, с огоньком, жизнь компании Федора Ильича не давала мне покоя. Почему, черт побери, я не могу закрутить пусть мимолетный, но бурный романчик с какой-нибудь девицей из Смольного отделения? Им, значит, можно, а мне нельзя? А вот назло сейчас подцеплю какую-нибудь! Терять мне больше нечего, стесняться — поздно. Мертвые сраму не имут. Комплексовать из-за внешности тоже не приходится. В гробу я видал свою внешность! Причем, не так давно. Узнать бы только, где его найти, это Смольное…
   Впереди вдруг послышался унылый кандальный звон, из-за поворота показался странный человек, с головы до ног окутанный цепями, оковами и веригами. Он медленно ковылял, приволакивая ногу, за которой со скрежетом тащилось чугунное ядро на длиннющей цепи. На лице закованного читалось такое нетерпение и целеустремленность, что лезть с расспросами совсем не хотелось. Однако других людей поблизости не было, и я решился.
   — Не подскажете, как в Смольное пройти?
   Человек остановился, тяжело дыша, подтянул цепь и смерил меня озорным прищуром.
   — Что, по девкам собрался?
   — Ага, — я лениво зевнул. — Выдалась вот свободная минутка, дай, думаю…
   — Трахнуться захотелось?
   Закованный, как видно, привык резать правду в глаза.
   — Ну… вроде того, — кивнул я.
   — Тогда понеси ядро, — сказал он. — А то долго с ним телепаться. Зато уж провожку до места. Я ведь тоже трахнуться иду.
   Ядро было тяжелое и пыльное. Я нес его за цепь, часто меняя руки и стараясь не запачкаться.
   — А цепи, кандалы — это у вас наказание?
   — Да ну, что ты! — рассмеялся закованный. — Это я сам намотал. Без цепей разве трахнешься, как следует?
   — Что вы говорите? — вежливо удивился я. — Да, вообще-то некоторые любят…
   Какое-то время мы шли молча, пыхтя и звеня железом. Постепенно впереди стал разворачиваться широкий простор, и вдруг открылся потрясающий вид. Мы вышли на обрыв. Под ногами разверзлась бездонная и безбрежная пропасть. Пространство впереди, внизу и вверху было так огромно, что от него захватывало дух. По краю обрыва кое-где бродили люди.