— Ты понял идею, — сказал я, улыбаясь его воинственности. — Видишь, как это отличается от безусловной…
   — Не останавливай меня, — сказал он. — Дай мне взорвать их к чертям! Я рассмеялся.
   — Дикки, это всего лишь мысленный эксперимент, а не резня!
   Он открыл глаза.
   — Боом… — сердито произнес он. — Никто не отберет мою землю!
   Я усмехнулся, пересадил его на верх фюзеляжа и, передвинув стремянку, начал полировать правое крыло Дейзи.
   — Значит, безусловной Любовь становится только тогда, — произнес он наконец, — когда ее перестают заботить наши игры.
   — Наши игры и наши цели, — сказал я. — Ни самосохранение, ни справедливость, ни мораль, ни совершенствование, ни образование, ни прогресс. Она любит нас такими, каковы мы есть, а не какими мы хотим казаться. Поэтому, наверное, смерть — такой шок. В ней наиболее сильно проявляется контраст между ролью и реальностью. Те, кому удалось вернуться буквально с того света, говорят, что эта любовь обрушивается, словно молот.
   — И она одинакова для скотоводов и для фермеров, разводящих цветы?
   — Для убийц и жертв, кротких и чудовищ. Одинаковая для всех. Абсолютная. Всеобъемлющая. Безусловная. Любовь.
   Дикки лег на фюзеляж, прижавшись щекой к холодному металлу и наблюдая, как я работаю.
   — Все эти вещи, которые ты мне рассказываешь, — откуда ты их узнал?
   — Я надеялся, что ты это знаешь, — сказал я. — Сколько я себя помню, для меня всегда было важно: «Как устроена Вселенная? Когда она появилась»?
   Я ожидал, что он что-нибудь мне сообщит, но если он и знал, в чем кроются истоки этого любопытства, то не собирался говорить.
   — Откуда ты знаешь, что твои ответы правильны? — спросил он.
   — Я этого и не знаю. Но каждый вопрос создает внутреннюю напряженность, которая потрескивает во мне, пока не находится ответ. Когда вопрос соприкасается с ответом, он заземляется на интуицию, происходит голубая вспышка, и напряженность уходит. Она не сообщает, «правильно» или «неправильно», а просто: «ответ получен».
   Ого, подумал я в наступившей тишине, вмятина на передней кромке… мы, должно быть, попали в сгусток воздуха во время последнего полета.
   — Приведи пример, — попросил он.
   Я медленно полировал крыло, вспоминая.
   — Когда я кочевал по стране, — начал я, — торгуя на пастбищах Среднего Запада полетами на старом Флите, некоторое время я ощущал вину. Честно ли было с моей стороны жить подобным образом, летя за ветром и зарабатывая этим на жизнь, когда другие люди вынуждены трудиться с девяти и до пяти? Но ведь не каждый может вести кочевую жизнь, думал я.
   — Это и было твоим вопросом? — сказал он.
   — Это было той самой напряженностью, гудевшей во мне много недель: все не могут быть кочевниками. Почему же я не живу как другие? Справедливо ли, что я имею такие привилегии?
   Он не видел эту картину: смешной, раздражительный, покрытый маслом авиатор, ночующий под крылом своего самолета, зарабатывающий долларовую бумажку с полета и мучающийся оттого, что он — самый счастливый парень в мире.
   — Каков же был твой ответ? — спросил он, торжественный, как сова.
   — Я думал об этом ночами, готовя лепешки на костре. Кочевник — чрезвычайно романтическая профессия, думал я, но таковы и профессии юриста, актера. Если бы все были актерами, то в «Желтых Страницах» остался бы только один раздел — А, актеры. Ни летных инструкторов, ни адвокатов, ни полиции, ни врачей, ни магазинов, ни строительных компаний, ни киностудий, ни продюсеров. Одни актеры. И наконец я понял. Все не могут быть кочевниками. Все не могут быть юристами, или актерами, или малярами. Все не могут заниматься чем-то одним!
   — Это и был ответ?
   — В моем сознании, Дикки, произошел взрыв и всплеск, как будто огромный кит поднялся с большой глубины на поверхность:
   Everybody can't do any one thing, but anybody can! [15]
   — О, — сказал он, тоже пораженный этим всплеском.
   — С того момента я перестал думать, что нечестно с моей стороны быть тем, кем я хочу быть.
   Я продолжал полировать крыло в тишине. Он обдумывал эту идею.
   — А я могу стать тем, кем захочу? — спросил он. — Даже если это не будешь ты?
   — Особенно если это не буду я, — сказал я ему. — Я думаю об этом время от времени, но мое место уже занято. Все места уже заняты. Капитан, кроме твоего.


Тридцать шесть


   Шепот в темноте.
   — Ты ведь не будешь учить его эгоизму, правда?
   На часах горело 3:20. Откуда Лесли узнала, что я не сплю? Откуда олень знает о том, что в его лесу бесшумно упал лист? Она услышала, как изменилось мое дыхание.
   — Я не учу его ничему, — прошептал я в ответ. — Я говорю ему то, что считаю истинным, а он должен сам выбрать то, что ему нужно.
   — Почему ты шепчешь? — спросила она.
   — Я не хочу тебя разбудить.
   — Ты уже разбудил, — прошептала она. — Твое дыхание изменилось минуту назад. Ты думаешь о Дикки.
   — Лесли, — сказал я, проверяя ее. — Что я делаю сейчас?
   Она прислушалась в темноте.
   — Ты моргаешь глазами.
   — НИКТО НЕ В СОСТОЯНИИ УГАДАТЬ В ТЕМНОТЕ, ЧТО КТО-ТО ДРУГОЙ МОРГАЕТ!
   Молчание. Потом шепот.
   — Хочешь, чтобы я извинялась за свой хороший слух?
   Я вздохнул.
   Короткий вызывающий шепот.
   — Я не собираюсь этого делать.
   — А что я делаю сейчас?
   — Не знаю.
   — Я улыбаюсь.
   Она повернулась ко мне и обвила себя моей рукой в темноте.
   — О чем ты подумал, что это тебя разбудило?
   — Ты будешь смеяться.
   — Не буду. Честное слово.
   — Я думал о добре и зле.
   — О, Риччи! Ты просыпаешься в три часа ночи, думая о добре и зле?
   — Ты все-таки смеешься? — спросил я.
   Она смягчилась.
   — Я просто спросила.
   — Да.
   — О чем ты думал? — спросила она.
   — О том, что я впервые понял… их не существует.
   — Не существует добра и зла?
   — Нет.
   — Что же тогда?
   — Существуют счастье и несчастье.
   — Счастье — это добро, а несчастье — зло?
   — Абсолютно субъективно. Это все только в нашей голове.
   — Тогда что значит быть счастливым или быть несчастным?
   — Что это значит для тебя? — спросил я.
   — Счастье — это радость! Огромное удовольствие! Несчастье — это депрессия, безнадежность, отчаяние.
   Мне следовало бы знать. Я было предположил, что ее слова будут и моими: счастье — это ощущение благополучия, несчастье — его отсутствия. Но моя жена всегда была более пылкой, чем я. Я сказал ей свое определение.
   — Думаешь, только чувства благополучия достаточно? — спросила она.
   — Мне нужно определение, в котором не было бы пятидесятифутовой пропасти между вершиной счастья и дном несчастья. Как бы ты назвала то, что находится между ними?
   — Я бы назвала это «Все хорошо».
   — У меня нет такого чувства, — сказал я.У меня есть чувство благополучия.
   — О'кей, — сказала она. — Что дальше?
   — Помоги мне найти любую ситуацию, в которой Добро не совпадает в сердце со словами «делает меня счастливым». Или ситуацию, в которой Зло не совпадает со словами «делает меня несчастным».
   — Любовь — это добро, — сказала она.
   — Любовь делает меня счастливым, — ответил я.
   — Терроризм — это зло.
   — Милая, ты способна на большее. Терроризм делает меня несчастным.
   — Добро, когда мы с тобой занимаемся любовью, — сказала она, прижимаясь ко мне в темноте своим теплым телом.
   — Это делает нас счастливыми, — сказал я, отчаянно цепляясь за интеллект.
   Она отстранилась.
   — Риччи, к чему ты ведешь?
   — Как бы я на это ни смотрел, выходит, что мораль определяем мы сами.
   — Конечно, — сказала она. — И это тебя разбудило?
   — Разве ты не понимаешь, Вуки? Добро и зло — не то, что нам внушили родители, церковь, государство или кто-нибудь еще! Каждый из нас сам решает, что ему считать добром, а что — злом. Автоматически — выбирая, что он хочет делать!
   — Ого, — сказала она. — Пожалуйста, никогда не пиши об этом в своих книгах.
   — Я только размышляю. И странно, что я никак не могу это обойти.
   — Пожалуйста…
   — Вот, к примеру, —сказал я, — в Книге Бытия о сотворении мира сказано так: И увидел Бог, что это хорошо.
   — Ты хочешь сказать, это значит, что Бог был счастлив?
   — Конечно!
   — Ты же не веришь в Бога, тем более в такого, который способен видеть, — сказала она, — или в котором чувства больше, чем в арифметике. Как же твой Бог может быть счастлив?
   — Автор Бытия, глупец, не посоветовался со мной, прежде чем взяться за перо. В его книге Бог полон чувств — радуется и печалится, сердится, интригует и мстит. Добро и зло не были абсолютами, они были мерой счастья Бога. Он писал эту историю и думал: «Если мне кажется, что от этого Бог был бы счастлив, я назову это „добром“».
   Меня раздражала темнота.
   — Мне необходимы примеры ситуаций, в которых люди используют слова «добро» и «зло», но сейчас темно и я не могу их искать.
   — Это хорошо.
   — Это делает тебя счастливой? — спросил я.
   — Конечно. Иначе бы ты уже был на ногах, включая свет, компьютер, доставая книги и болтая без умолку, и нам пришлось бы не спать всю ночь.
   — То есть ты счастлива, что сейчас темно, и я, по всей вероятности, не смогу беспокоить тебя своими разглагольствованиями о добре и зле всю ночь. Для тебя это действительно «хорошо».
   — Только не вздумай написать об этом, — сказала она. — Иначе каждый экстремист… нет, каждый «нормальный» человек в стране, бодрствующий допоздна, будет занят пропусканием твоих книг через измельчитель.
   — Лесли, в этом нет ничего, кроме любопытства. Осознание того, что мораль — дело сугубо личное, вовсе не превращает ее в нечто противоположное; мы не становимся маньяком-убийцей в ту же секунду, как осознаем, что можем им стать, если захотим. Мы рассудительны, добры, вежливы, любим друг друга, рискуем своей жизнью, чтобы выручить кого-то из беды, потому что нам нравится быть такими, а не потому, что мы боимся вызвать Божий гнев или отцовское неодобрение. Мы в ответе за наш характер, а не Бог или родители.
   Она была непреклонна.
   — Пожалуйста, не надо. Если ты напишешь, что добро — это то, что делает нас счастливыми, что получится? «Ричард Бах пишет, что добро — это то, что делает нас счастливыми. Я люблю красть поезда, значит, кража поездов — это добро. Как можно преследовать меня за то, что я совершил добро, притащив домой локомотив компании в сумке для завтраков? Как-никак, а это — идея Ричарда Баха». И ты будешь сидеть на скамье подсудимых рядом с каждым счастливым железнодорожным вором…
   — Тогда я вынужден буду свидетельствовать в суде, — сказал я. — Ваша честь, прежде чем перейти к обвинению, примите во внимание последствия. Допустим, нам доставит огромное удовольствие смыться с чужой дизельной турбиной, то есть на момент совершения такой поступок будет казаться нам добром. Но, на самом деле, добром для нас он будет только в том случае, когда его последствия тоже доставят нам удовольствие, иначе нам следует отказаться от подобной выходки.
   Она вздохнула, храня невысказанными нетерпеливые вопросы.
   — Прошу снисхождения. Ваша честь, — сказал я. — Каждое действие имеет вероятные, возможные и непредвиденные последствия. Когда все эти последствия совпадают с интересами длительного благополучия лица, совершающего данное действие, тогда добро проистекает как из самого действия, так и из каждого его последствия в отдельности. «Вероятно, меня не поймают» — не тоже самое, что «То, что я сейчас собираюсь сделать, принесет мне ощущение благополучия на всю мою жизнь».
   Ваша честь, я заявляю, что, если уж подсудимый имеет несчастье находиться здесь, в зале суда, то в действительности он не действовал в соответствии со своими интересами, пряча этот локомотив в свою сумку для завтраков, поэтому сейчас он, по определению, обвиняется также в глупости, раз его кражу удалось раскрыть!
   — Изобретательно, — сказала Лесли. — Но как быть с тем, что добро определяется на основе всеобщего соглашения, что добро — это то, что большинство людей на протяжении многих веков находили положительным и жизнеутверждающим? И подумал ли ты о том, что провести остаток жизни в суде, изобретая подобные аргументы, может не совпасть с твоими собственными интересами и, следовательно, быть Злом? Может, оставим это и будем наконец спать?
   — Если большинство людей считают добром убивать пауков, — сказал я,значит, мы творим зло, отпуская их? Мы что, должны жить в соответствии с мнением большинства?
   — Ты прекрасно понимаешь, о чем я.
   — Прочитай в словаре, — сказал я. — Каждое слово в определении какого-либо качества — обтекаемо. Добрый — это правильный, это нравственный, это приличный, это справедливый, это добрый. Но в примерах — совсем другое дело: в каждом используется сочетание «делает меня счастливым»! Принести словарь?
   — Пожалуйста, не надо, — попросила она.
   — Как ты приняла войну во Вьетнаме, Вуки? Президент и большинство людей считали ее справедливой. Так считал и я до того, как познакомился с тобой. Мысль о том, что мы защищаем невинную страну от злого агрессора, доставляла большинству из нас удовольствие. Но не тебе! То, что ты узнала об этой войне, совсем не доставило тебе удовольствия — ты стала организатором антивоенного комитета, концертов и матчей…
   — Ричи?
   — Да?
   — Вполне возможно, что ты прав во всем, что касается добра и зла. Давай поговорим об этом завтра.
   — Всякий раз, когда мы восклицаем Отлично!, это означает, что наше ощущение благополучия возросло, всякий раз, когда мы восклицаем Черт! или О, нет, только не это!, мы имеем в виду, что оно уменьшилось. Каждый час мы отслеживаем в себе хорошее и плохое, правильное и неправильное. Мы можем прислушиваться к себе непрерывно, минута за минутой, и создавать собственную этику!
   — Сон — это добро, — сказала она. — Сон доставил бы мне удовольствие.
   — Если бы я лежал здесь в кромешной тьме и рассматривал все мыслимые примеры, подразделяя «делает меня счастливым» на хорошее, правильное, превосходное, великолепное и прекрасное, а «делает меня несчастливым» — на злое, плохое, неправильное, ужасное, греховное и испорченное, это не дало бы тебе уснуть?
   Она свернулась у меня под боком, зарывшись головой в подушку.
   — Нет. Пока ты не начнешь моргать.
   Лежа в темноте, я тихо улыбнулся.


Тридцать семь


   Я ТОлько начал засыпать, с головой, все еще полной добра и зла…
   — Просто не могу поверить, что ты так думаешь! Добро — это то, что доставляет тебе удовольствие?
   — Хочешь — верь, хочешь — не верь, Дикки! — сказал я. — Думать так — не преступление.
   — Если бы это и было преступлением, тебя, по всей видимости, это бы не остановило.
   Холм за это время стал еще зеленее, и теперь по его склонам струились реки крошечных цветочков, в основном желтых и голубых, название которых Лесли сказала бы сразу, как только бы их увидела.
   — Откуда ты знаешь, о чем я думаю? — сказал я. — Разве я давал тебе ключ к моему сознанию? Ты следишь за всем, что я делаю?
   Вместо камешка он беззвучно протянул мне сделанную из бальсового дерева модель планера с размахом крыла в двадцать дюймов и куском пластилина на носу для балансировки.
   — Я ни за чем не наблюдаю, — сказал он.Я могу видеть твою жизнь, только когда ты мне это позволяешь. Но недавно я понял, что ты начинаешь учиться. Раньше этого не было.
   Счесть ли мне это его вторжение посягательством на частную собственность? Ощущаю ли я неудобство оттого, что он получил доступ к тому, что я узнаю сейчас?
   Я улыбнулся.
   — Что ж, ты растешь.
   Он с удивлением взглянул на меня.
   — Нет. Разве ты не помнишь? Мне всегда будет только девять лет, Ричард.
   — Тогда для чего ты хочешь узнать все, что знаю я, если не для того, чтобы, по твоим словам, попробовать прожить, пользуясь моим опытом и избегая моих ошибок?
   — Я не говорил, что собираюсь прожить жизнь, я сказал, что хочу только узнать, каково это — прожить жизнь? Для человека, которым я стану и который будет поступать в соответствии с тем, что я узнал от тебя, я буду оставаться девятилетним — так же, как для тебя. Скажи мне то, что считаешь истинным… я не знаю, что мне думать о добре и зле, а мне необходимо это знать!
   — Что тут непонятного? — сказал я. — Добро — это то, что доставляет тебе…
   — Это слишком… упрощенно! — сказал он, смакуя последнее слово. — Я и сам мог бы так сказать.
   — Перестань, Капитан. Во-первых, ты совсем не глуп, во-вторых, самые простые вещи, чаще всего, оказываются самыми истинными, в-третьих, это я — пятьдесят лет прочь, и есть тот парень, который учился, — вот его-то ты и ищешь. Это очень упрощенно, и, когда ты слышишь «Добро!», прежде чем согласиться, подумай, кто говорит это, и если да, то почему.
   Я уравновесил в руке планер и запустил его. Он поднялся фута на четыре над землей, замер и отвесно упал, уткнувшись носом в землю. Я бы сказал, что надо немного облегчить нос.
   — Добро — это нечто большее, — сказал он, — чем только то, что доставляет мне удовольствие.
   — Конечно. Кратковременное удовольствие не всегда совпадает с длительным счастьем, и нам необходимо подумать, чтобы сказать почему. В каждой истории, где некто продает душу дьяволу, суть сделки одна: обмен длительного счастья на кратковременное у довольствие, и мораль также одна: не очень умный обмен!
   Итак, существует согласие между добром и злом, этими ценностями с расплывчатыми границами, которые неплохо совмещаются во множестве людей. Культуры могут не сходиться друг с другом в том, что такое «хорошо» и что такое «плохо», но внутри каждой культуры, как правило, на эту тему существует согласие.
   — Почему так расплывчато? Почему бы тебе не говорить ясно? У меня есть четкие определения.
   — Убийство — это…
   — Плохо, — сказал он без колебаний.
   — Милосердие — это…
   — Хорошо.
   Я убрал немного пластилина с носа маленького планера.
   — Выражать сознательный протест в военное время —это…
   — Гм.
   — Добро это или зло, — спросил я снова, — выражать сознательный протест в военное время?
   — Какова эта война? Мы защищаем себя или нападаем на маленькую беззащитную страну?
   — Вот, — сказал я. — Как только ты находишь ситуацию, в которой добро и зло начинают зависеть от обстоятельств, вся твоя концепция оказывается субъективной, а выбор — совсем не таким ясным, как нам казалось. Как и в отношении других подобных категорий, мы должны говорить только, что это хорошо для меня или это плохо для меня.
   Я осторожно запустил планер снова. Он взмыл вверх, замер и снова свалился в траву.
   — Одно исключение не может повлиять на правило!
   — Нет, — сказал я, вновь беря в руки планер и задумавшись над проблемой его балансировки. Теперь я уже добавил немного пластилина.
   — Докажи.
   — Считать ли злом убийство, совершенное с целью самообороны? Убийство врагов в военное время? Эвтаназию?
   — По твоим словам, убить кого-либо невозможно, — сказал он. — Жизнь Есть, и мы не можем создавать ее или уничтожать.
   — Жизнь Есть, Дикки, это так. И у нее нет правил. Но мы с тобой сейчас говорим об играх, здесь, в пространстве-времени, о предположениях относительно образов, добре и зле в свете человеческой культуры, в обществе, где реально кажущееся, а Принцип остается незамеченным.
   — То есть в действительности добра и зла не существует?
   — Не существует абсолютных Добра и Зла. Единственный абсолют — Жизнь Есть.
   — Значит, я могу делать все, что мне вздумается, и не будет никаких последствий? Я могу идти обманывать, красть, убивать, и это не повлечет никаких последствий, если моя личная мораль говорит мне, что это хорошо?
   — Конечно, можешь, — сказал я. — Но будут последствия, которые ты вряд ли воспримешь как хорошие.
   — Например?
   — Например, твой поступок будет тяготить твою душу до конца жизни. Или ты будешь гнить в тюрьме от семи до двенадцати лет. Или ты у мрешь удивленным: ты думал, что твоя жертва беззащитна, а она оказалась вооруженной. В мире образов существует бесконечное множество последствий, чтобы уравновесить любой сделанный тобой выбор.
   — Любой? — спросил он.
   — Любой.
   Он потер указательным пальцем кончик большого.
   — Любой — и самый крошечный, и самый большой?
   — Подумай сам, — сказал я. — Какой выбор не имеет последствий?
   Я в третий раз запустил маленький планер. Он плавно поднялся над землей, пролетел, почти касаясь верхушек травы, футов тридцать, и легко, словно бабочка, приземлился. Неплохо для третьей попытки.
   — Есть ли последствия у решения стать писателем?
   — Да, —сказал я. — Каждый день я могу спать до обеда.
   — Перестань…
   Я отправился искать планер в траве.
   — Дикки, разве ты не понимаешь? Всегда есть какие-то… результаты, хорошие или плохие…
   — …доставляющие-мне-удовольствие и не-доставляющие-мне-удовольствия…пояснил он за нас обоих.
   — …того, что мы решаем делать, — закончил я, — и того, кем мы решаем быть.
   — А какие отрицательные последствия решения стать писателем? — спросил он.
   Идя назад, я не смог расшифровать выражение его лица и понять, почему он спрашивает.
   — Много лет назад я написал книгу о диете, в которой сказал, что многим из нас не помешало бы сбросить фунтов десять?
   — Это и есть отрицательные последствия?
   — Нет, — сказал я ему. — Последствие, которое не доставило мне удовольствия, заключалось в том, что один из моих читателей согласился с этим, процитировал меня в качестве авторитета и отрезал себе голову, таким образом избавившись от лишнего веса.
   Глаза словно блюдца.
   — ЧТО?
   — Он не понял, о чем я писал, Дикки, но сбросил те самые десять фунтов.
   — Ты шутишь!
   — Не совсем, — сказал я. — Много лет назад я действительно написал книгу, в которой главный герой не боялся смерти. Один молодой человек прочитал эту книгу, решил, что он тоже не боится смерти, и покончил с собой.
   — Ты опять шутишь.
   — Нет. Это правда.
   Я сел на траву с планером в руке.
   — Зачем он это сделал?
   — Он был влюблен в одну девушку и не нравился ее родителям, которые пообещали разлучить их навсегда. Влюбленные решили покончить с собой, въехав на большой скорости в стену. Она выжила, а он погиб.
   — Почему они просто не бежали вдвоем?
   — Хороший вопрос.
   — Если бы я уже решился умереть за что-то, Ричард, вряд ли меня остановило бы что-нибудь меньшее, чем смерть! А к этому относится немало решительных мер.
   — Например?
   Интересно, что я считал решительными мерами, когда мне было девять лет?
   — Взять свой скаутский нож, еду и спички и бежать с ней в горы.
   Я вспомнил свой последний мальчишеский побег: прочь из родного города, в дикие дебри, которые изо дня в день виднелись на горизонте. Я ожидал большего.
   — Если бы я умел водить машину, мы бы уехали в Монтану. Или пробрались бы на грузовое судно, идущее в Новую Зеландию.
   Конечно же, побег был его первой мыслью. Если бы сегодня в нашей жизни еще оставалось место чему-нибудь решительному, я бы тоже выбрал побег.
   — Я бы поговорил с ее родителями, — продолжал он, — пообещал бы подстригать траву на их лужайке до конца жизни, показал бы им дневник с моими отметками и привел бы полсотни своих друзей, чтобы они засвидетельствовали, что я действительно хороший парень.
   Я кивнул.
   — Господи, ну и потом, ведь она не была собственностью своих мамы и папы!
   — Нет, — сказал я. — По моему убеждению — ни одной секунды, но вряд ли у ее родителей были те же убеждения, что и у меня.
   — Позволил бы ей уехать, — сказал он. — Писал бы ей письма от имени нового близкого друга, пока бы не подрос настолько, что мог бы отправиться за ней.
   — Возможно.
   — Я бы работал и посылал бы ей деньги, чтобы она могла звонить мне, когда захочет. По телефону мы бы договорились, как нам опять встретиться.
   Я ждал.
   — Терпение. Рано или поздно мы останемся одни, без родителей, и тогда никто не сможет помешать нам быть вместе.
   За пять минут Дикки придумал пять планов, как преодолеть родительский запрет, не прибегая к самоубийству, — по одному плану в минуту. Однажды, подумал я, тот парень тоже ломал над этим голову.
   Если бы бедняга раскачивался на почти перетертой веревке над озером, полным крокодилов, тогда бы я мог согласиться, что выбор у него весьма ограничен, но даже в этом случае смерть вовсе не была бы неизбежной. Одно время, во Флориде, я часто плавал в водоеме с аллигаторами; не все из них людоеды. Если они не голодны или погружены в медитацию, когда ты проплываешь мимо, они не представляют никакой опасности.
   Я подбросил планер. Он набрал высоту, выровнялся и медленно скрылся из виду за гребнем холма.
   Смерть — это единственное, чего нельзя изменить, подумал я. Хотел бы я, чтобы тот мой опрометчивый юный читатель был здесь, со мной и Дикки. Убить себя в шестнадцать лет не означает выиграть игру, ради которой мы находимся здесь.
   И запомни, сказал бы я ему: если ты собираешься использовать мою книгу для оправдания самоубийства, тебе потребуется мое письменное разрешение, прежде чем сделать это. Давай, сделай это: я разозлюсь как черт, и мой читатель, забывший, какой игрой является наше пространство-время, низко поклонится этому миру зеркал.