— Что же было на другой стороне? — спросила она. — Что ты увидел?
— Ничего! Разве это не странно? Когда эта светящаяся завеса отошла, на ее месте остался не какой-то вид, а удивительное чувство радости: Все хорошо. Все просто замечательно. Потом завеса постепенно вернулась на свое место, и я стоял в темноте, глядя на уже обычные звезды.
Я посмотрел на нее, вспоминая.
— То чувство никогда больше меня не покидало, Вуки.
— Я не раз видела тебя в ужасном бешенстве, милый, — сказала она. — Я видела тебя в такие моменты, когда ты вряд ли мог думать, что все в порядке.
— Верно, но разве с тобой так не бывало: скажем, ты играешь в какую-нибудь игру и так увлекаешься, что начинаешь забывать, что это — всего лишь игра.
— Я почти все время об этом забываю. Я считаю, что реальная жизнь реальна, и думаю, что и ты так считаешь.
— Признаться, иногда это так и выглядит. Я расстраиваюсь, когда что-то встает на моем пути, или начинаю злиться, то есть пугаюсь, когда над моими планами нависает угроза. Но это как раз настроение игры. Вырвите меня из игры, скажите мне в момент самой сильной злобы: Конец жизни, Ричард, твое время вышло, и вся моя злоба исчезнет, все перестанет иметь значение. Я снова стану самим собой.
— Напомни мне еще раз эти слова: «Конец жизни…?»
Я засмеялся, зная, что теперь услышу это, когда в очередной раз снова выйду из себя.
— Мгновенная перспектива, назовем это так. Ты согласна?
Она свернула к нашему дому, вверх по подъездной дорожке.
Любовь в браке, подумал я, сохраняется до тех пор, пока муж и жена продолжают интересоваться мыслями друг друга. Она остановила машину и выключила зажигание.
— Это то, чего хочет он, правда? — спросила она.
— Кто?
— Дикки. Ему нужна мгновенная перспектива. Что бы ни происходило, он должен знать, что все в порядке.
— Ничего! Разве это не странно? Когда эта светящаяся завеса отошла, на ее месте остался не какой-то вид, а удивительное чувство радости: Все хорошо. Все просто замечательно. Потом завеса постепенно вернулась на свое место, и я стоял в темноте, глядя на уже обычные звезды.
Я посмотрел на нее, вспоминая.
— То чувство никогда больше меня не покидало, Вуки.
— Я не раз видела тебя в ужасном бешенстве, милый, — сказала она. — Я видела тебя в такие моменты, когда ты вряд ли мог думать, что все в порядке.
— Верно, но разве с тобой так не бывало: скажем, ты играешь в какую-нибудь игру и так увлекаешься, что начинаешь забывать, что это — всего лишь игра.
— Я почти все время об этом забываю. Я считаю, что реальная жизнь реальна, и думаю, что и ты так считаешь.
— Признаться, иногда это так и выглядит. Я расстраиваюсь, когда что-то встает на моем пути, или начинаю злиться, то есть пугаюсь, когда над моими планами нависает угроза. Но это как раз настроение игры. Вырвите меня из игры, скажите мне в момент самой сильной злобы: Конец жизни, Ричард, твое время вышло, и вся моя злоба исчезнет, все перестанет иметь значение. Я снова стану самим собой.
— Напомни мне еще раз эти слова: «Конец жизни…?»
Я засмеялся, зная, что теперь услышу это, когда в очередной раз снова выйду из себя.
— Мгновенная перспектива, назовем это так. Ты согласна?
Она свернула к нашему дому, вверх по подъездной дорожке.
Любовь в браке, подумал я, сохраняется до тех пор, пока муж и жена продолжают интересоваться мыслями друг друга. Она остановила машину и выключила зажигание.
— Это то, чего хочет он, правда? — спросила она.
— Кто?
— Дикки. Ему нужна мгновенная перспектива. Что бы ни происходило, он должен знать, что все в порядке.
Двадцать два
Должно быть, в его пустыне прошли дожди, так как высохшее дно озера покрылось травой, и на месте разорванных линий его памяти остались лишь малозаметные следы. На горизонте, не очень далеко, высилось дерево. Каким образом все так быстро изменилось?
Он стоял сразу за озером у подножия пологого холма, и я неторопливо приблизился к нему.
— Ты был там. Капитан? — спросил я.
— На балу? Когда ты испугался? Да.
— Я не испугался.
— А как насчет плана, как лучше сбежать, если бы они затеяли Аспириновый Тост?
— Прекрасный план, Дикки. Я почти надеялся, что это случится.
— Спасибо, — сказал он. — Он бы сработал.
— Да. Но были бы последствия.
— Мое дело было вытащить тебя оттуда, а последствия — это для взрослых.
— Они и не требовались, — сказал я. — Я мог бы выйти тем же путем, что и вошел. Без всяких объяснений, просто уйти, потому что мне не понравилось там находиться. Без погони и беспорядков, без пострадавших штор и разбитого стекла, без подъема на шесть этажей по стене в моих выходных туфлях и возращения по крышам к Лесли. Без последствий.
Он пожал плечами.
— Это значит, что ты — взрослый.
— Ты прав, — сказал я. — Это бы сработало и стало великим представлением.
Он начал взбираться по холму, как если бы на его вершине находилось что-то такое, что он хотел бы мне показать.
— Ты точно не веришь в медицину? — спросил он.
— Точно.
— И даже в аспирин?
Я отрицательно помотал головой.
— Ни капельки.
— А когда ты болеешь?
— Я не болею, — сказал я.
— Никогда?
— Почти никогда.
— Что же ты делаешь, когда тебе все-таки бывает плохо? — спросил он.
— Я приползаю из аптеки, нагруженный всевозможными лекарствами. Я начинаю с ацетаминофена и глотаю все подряд, не останавливаюсь, пока они все не закончатся.
— Если твое тело — идеальное отражение твоих мыслей о нем, почему ты лыс, как бильярдный шар? И почему ты пользуешься очками, читая полетные карты?
— Я ВОВСЕ НЕ ЛЫС, КАК БИЛЬЯРДНЫЙ ШАР! — возмутился я. — В мои мысли о теле входило облегчить расчесывание своих волос и то, что для отлично напечатанной карты вполне нормально выглядеть слегка расплывчатой, а для меня — смотреть на нее сквозь очки и считать, что так она выглядит отчетливее. Пришло ли мне это в голову, когда я, будучи тобой, каждый день мог видеть, что у папы меньше волос, чем у меня, и что они с мамой пользуются очками?
Он не ответил.
— То, что я знаю, что мое тело — это зеркальное отражение моих мыслей, — сказал я, — вовсе не означает, что я не могу быть ленивым или не искать легкие пути. В тот момент, когда мысленный образ моего тела начнет меня серьезно беспокоить, когда придет насущная потребность что-либо изменить, я это сделаю.
— А вдруг ты все-таки серьезно заболеешь? — спросил он. — Без дураков?
— Такого со мной не бывает — может быть, один-два раза за всю жизнь. Когда я учился летать, меня убедили, что летчики никогда не болеют. И это действительно так. Я не знаю ни одного летчика, который бы часто болел.
Он подозрительно посмотрел на меня.
— Почему?
Как это так получается, что иногда мы не знаем ответ до тех пор, пока не услышим вопрос, подумал я. До того, как открыть рот, я и понятия не имел, почему летчики редко болеют.
— Полеты все еще остаются фантазией, — сказал я, — для многих из нас. А в какой болезни есть фантазия? Когда живешь в полной мере тем, о чем всегда мечтал, плохому самочувствию неоткуда взяться.
Продолжая подниматься по холму, он улыбнулся, как будто читал мои мысли.
— Ты меня дурачишь, Ричард, — сказал он. — Ты совсем как папа. Ты меня дурачишь и при этом делаешь та-а-кое серьезное лицо, что мне трудно тебя раскусить.
— Не верь мне. Надейся только на себя. Капитан. Допустим, существуют результаты некоего сравнительного исследования здоровья людей, любящих свою работу, и людей, работающих по принуждению. Как ты думаешь, кто из них здоровее?
— Это нетрудно угадать.
Я коснулся его плеча.
— А что, если бы не было никакого исследования? — сказал я. — Стало бы твое мнение менее истинным?
Он широко улыбнулся мне с абсолютно беспечным видом.
— Это называется мысленным экспериментом, — сказал я ему. — Это способ выяснить то, что ты уже знаешь.
— Мысленный эксперимент! — сказал он. — Точно!
— Нужны ли тебе ответы?
— Конечно же, нужны!
— Нет, — сказал я.
— Почему это они мне не нужны?
— Потому что ответы изменяются, — сказал я. — Миллион ответов нужен тебе намного меньше, чем несколько вечных вопросов. Эти вопросы — алмазы, которые ты держишь на свету. Изучай их целую жизнь, и ты увидишь множество различных оттенков одного и того же камня. Каждый раз, когда ты задаешь себе один из этих вопросов, ты получаешь именно тот ответ, который тебе необходим, и как раз в ту минуту, когда он тебе необходим.
Он нахмурился, глядя на вершину холма, куда мы взбирались.
— Какие это вопросы?
— Вопросы вроде Кто я?
Это не произвело на него впечатления.
— Например?
— Например, перед тобой стоит такая проблема: все твои одноклассники во что бы то ни стало стараются быть модными: носят причудливую одежду, странно себя ведут и высказывают странные мысли. Станешь ли ты делать все это только для того, чтобы не выделяться и чувствовать себя в безопасности?
— Я не знаю. Я хочу иметь друзей…
— В этом твоя проблема. И ты находишь тихий уголок и спрашиваешь себя: Кто я?
По мере подъема нам все больше открывался вид на бархатисто-зеленую пустыню. Интересно, мой внутренний пейзаж тоже зеленеет теперь, когда я нашел и освободил этого ребенка?
— Кто я, — сказал он. — А что потом?
— Потом прислушайся. И прислушиваясь, ты вспомнишь. Ты — тот, кто однажды попросил высадить его на Землю, чтобы совершить что-то замечательное, что-то, имеющее для тебя значение. Разве Что-То Значительное означает подбирать на помойке любые дурацкие убеждения любых безмозглых ничтожеств только для того, чтобы приобрести фальшивых друзей?
— Ну…
— Вопрос Кто я? не изнашивается со временем, Дикки. Он помогает тебе на протяжении всей твоей жизни каждый раз, когда ты решаешь, что делать дальше.
— Кто мои друзья?
— Ты все понял! — сказал я, гордясь им. Он остановился и посмотрел на меня.
— Что я понял?
— Кто мои друзья? Этот вопрос ты должен задавать себе всегда. В следующий раз, попав в окружение дюжины заблудших овец, поклоняющихся покрою твоей бейсбольной куртки, или стилю твоей прически, или твоим «суперкрутым» солнечным очкам, задай себе его. Кто мои друзья, мои настоящие друзья, кто те остальные, пришедшие вместе со мной со звезд? Где они сейчас и чем занимаются? Могу ли я быть другом самому себе, отравляя свое звездное сознание мертвым и грязным стадным чувством, поднимая с «друзьями» кружку пива?
Дикки успокаивающе взял меня за руку.
— Ричард, я всего лишь ребенок…
— Все равно, — продолжал ворчать я, двигаясь дальше. — Ты понял, о чем я. Помни, кто ты, — в этом и будет твой ответ. Как может пришелец со звезд барахтаться в грязи зыбких ценностей?
Он улыбнулся мне.
— Ричард, ты рассердишься, если я решу стать пьяницей?
Я повернулся к нему, пораженный его словами.
— Скажем, из меня выйдет курящий-сигареты-принимаю-щий-табпетки-размахивающий-фпагом-стадньш-повеса-бабник-пьяница, — сказал он. — Тебя это расстроит?
— Если ты сделаешь этот выбор, немногие женщины решатся дотронуться до тебя даже палкой. Так что «бабника» можешь сразу вычеркнуть.
— Допустим, я все же так поступил, — сказал он. — Что бы ты на это сказал?
Был ли я разгневан, выйдя из себя в тот момент? Злость — это всегда страх, подумал я, а страх — это всегда страх потери. Потерял бы я себя, сделай он такой выбор? Хватило секунды, чтобы понять: я бы ничего не потерял. Это были бы его решения, не мои, а он волен жить так, как хочет. Потеря была бы неизбежна, если бы я осмелился влиять на его решения, стараясь жить одновременно и его, и своей жизнью. Это было бы ужаснее, чем жизнь на вертящемся стуле в баре.
Мне хватило этого момента и этой идеи, чтобы избавиться от раздражения и вернуться в спокойное состояние,
— Ты забыл упомянуть еще два качества, — сурово сказал я, — здравомыслие и сдержанность. Это мои качества, и у тебя их нет. В остальном твоя жизнь — это твое личное дело.
— И ты не будешь переживать за меня?
— Я не могу переживать о том, чего не могу контролировать, — сказал я.-Но вот что я тебе скажу, Дикки. Если ты дашь мне возможность управлять твоей жизнью, будешь следовать нсем моим указаниям буквально, думать и говорить только то, что я тебе скажу, я возьму на себя ответственность за твою жизнь.
— И я не буду Капитаном?
— Нет, — сказал я. — Командовать буду я.
— Успех гарантируется?
— Никаких гарантий. Но если я разрушу твою жизнь, я обещаю, что буду очень расстроен.
Он остановился.
— Что? Ты командуешь, ты принимаешь за меня все решения, я следую всем твоим указаниям, а если ты разобьешь мой корабль о скалы, то обещаешь взамен всего лишь «быть очень расстроенным?» Нет уж, спасибо! Раз речь идет о моей жизни, то я поведу корабль сам!
Я улыбнулся ему.
— Ты становишься мудрее. Капитан.
Когда мы добрались до вершины холма, он остановился у грубого, торчащего из земли пня, который, по-видимому, служил ему сиденьем. Я мог понять, почему он выбрал именно это место: здесь легче всего было переживать ощущение полета, не пользуясь ни крыльями, ни воображением.
— Отличный вид, — сказал я. — В твоей стране весна?
Застенчивая улыбка.
— Немножко запаздывает.
Почему бы не сказать ему прямо, подумал я. Почему бы мне не сказать, что я люблю его и буду ему другом до конца своей жизни? Я подумают, что в этом разговоре участвуют и наши сердца тоже, и, кто знает, может быть, невысказанное ими имеет наибольшее значение.
— По-моему, нужен легкий дождик, — сказал я.
— Совсем чуть-чуть, — сказал он.
Несколько мгновений он смотрел вдаль, как будто набираясь храбрости. Затем он повернулся ко мне. — Твоя страна тоже нуждается в дожде, Ричард.
— Может, и так.
Что он имел в виду? Как бы я был рад поделиться с ним всем, что я знаю, подумал я, не требуя ничего взамен.
— Я не знаю точно, что именно это значит для тебя, — сказал он, — но думаю, что многое.
До того, как я успел спросить, что он все-таки имеет в виду, он начал расшатывать торчащий перед нами из земли пень, наконец вытащил его и протянул мне — сын Моисея, протягивающий выцветшую табличку.
Это был не пень, а самодельное надгробие. Надпись на нем не содержала ни дат, ни эпитафии. Только четыре слова:
Бобби Бах
Мой Брат
Надежно забытое в течение полувека, все это вернулось.
Он стоял сразу за озером у подножия пологого холма, и я неторопливо приблизился к нему.
— Ты был там. Капитан? — спросил я.
— На балу? Когда ты испугался? Да.
— Я не испугался.
— А как насчет плана, как лучше сбежать, если бы они затеяли Аспириновый Тост?
— Прекрасный план, Дикки. Я почти надеялся, что это случится.
— Спасибо, — сказал он. — Он бы сработал.
— Да. Но были бы последствия.
— Мое дело было вытащить тебя оттуда, а последствия — это для взрослых.
— Они и не требовались, — сказал я. — Я мог бы выйти тем же путем, что и вошел. Без всяких объяснений, просто уйти, потому что мне не понравилось там находиться. Без погони и беспорядков, без пострадавших штор и разбитого стекла, без подъема на шесть этажей по стене в моих выходных туфлях и возращения по крышам к Лесли. Без последствий.
Он пожал плечами.
— Это значит, что ты — взрослый.
— Ты прав, — сказал я. — Это бы сработало и стало великим представлением.
Он начал взбираться по холму, как если бы на его вершине находилось что-то такое, что он хотел бы мне показать.
— Ты точно не веришь в медицину? — спросил он.
— Точно.
— И даже в аспирин?
Я отрицательно помотал головой.
— Ни капельки.
— А когда ты болеешь?
— Я не болею, — сказал я.
— Никогда?
— Почти никогда.
— Что же ты делаешь, когда тебе все-таки бывает плохо? — спросил он.
— Я приползаю из аптеки, нагруженный всевозможными лекарствами. Я начинаю с ацетаминофена и глотаю все подряд, не останавливаюсь, пока они все не закончатся.
— Если твое тело — идеальное отражение твоих мыслей о нем, почему ты лыс, как бильярдный шар? И почему ты пользуешься очками, читая полетные карты?
— Я ВОВСЕ НЕ ЛЫС, КАК БИЛЬЯРДНЫЙ ШАР! — возмутился я. — В мои мысли о теле входило облегчить расчесывание своих волос и то, что для отлично напечатанной карты вполне нормально выглядеть слегка расплывчатой, а для меня — смотреть на нее сквозь очки и считать, что так она выглядит отчетливее. Пришло ли мне это в голову, когда я, будучи тобой, каждый день мог видеть, что у папы меньше волос, чем у меня, и что они с мамой пользуются очками?
Он не ответил.
— То, что я знаю, что мое тело — это зеркальное отражение моих мыслей, — сказал я, — вовсе не означает, что я не могу быть ленивым или не искать легкие пути. В тот момент, когда мысленный образ моего тела начнет меня серьезно беспокоить, когда придет насущная потребность что-либо изменить, я это сделаю.
— А вдруг ты все-таки серьезно заболеешь? — спросил он. — Без дураков?
— Такого со мной не бывает — может быть, один-два раза за всю жизнь. Когда я учился летать, меня убедили, что летчики никогда не болеют. И это действительно так. Я не знаю ни одного летчика, который бы часто болел.
Он подозрительно посмотрел на меня.
— Почему?
Как это так получается, что иногда мы не знаем ответ до тех пор, пока не услышим вопрос, подумал я. До того, как открыть рот, я и понятия не имел, почему летчики редко болеют.
— Полеты все еще остаются фантазией, — сказал я, — для многих из нас. А в какой болезни есть фантазия? Когда живешь в полной мере тем, о чем всегда мечтал, плохому самочувствию неоткуда взяться.
Продолжая подниматься по холму, он улыбнулся, как будто читал мои мысли.
— Ты меня дурачишь, Ричард, — сказал он. — Ты совсем как папа. Ты меня дурачишь и при этом делаешь та-а-кое серьезное лицо, что мне трудно тебя раскусить.
— Не верь мне. Надейся только на себя. Капитан. Допустим, существуют результаты некоего сравнительного исследования здоровья людей, любящих свою работу, и людей, работающих по принуждению. Как ты думаешь, кто из них здоровее?
— Это нетрудно угадать.
Я коснулся его плеча.
— А что, если бы не было никакого исследования? — сказал я. — Стало бы твое мнение менее истинным?
Он широко улыбнулся мне с абсолютно беспечным видом.
— Это называется мысленным экспериментом, — сказал я ему. — Это способ выяснить то, что ты уже знаешь.
— Мысленный эксперимент! — сказал он. — Точно!
— Нужны ли тебе ответы?
— Конечно же, нужны!
— Нет, — сказал я.
— Почему это они мне не нужны?
— Потому что ответы изменяются, — сказал я. — Миллион ответов нужен тебе намного меньше, чем несколько вечных вопросов. Эти вопросы — алмазы, которые ты держишь на свету. Изучай их целую жизнь, и ты увидишь множество различных оттенков одного и того же камня. Каждый раз, когда ты задаешь себе один из этих вопросов, ты получаешь именно тот ответ, который тебе необходим, и как раз в ту минуту, когда он тебе необходим.
Он нахмурился, глядя на вершину холма, куда мы взбирались.
— Какие это вопросы?
— Вопросы вроде Кто я?
Это не произвело на него впечатления.
— Например?
— Например, перед тобой стоит такая проблема: все твои одноклассники во что бы то ни стало стараются быть модными: носят причудливую одежду, странно себя ведут и высказывают странные мысли. Станешь ли ты делать все это только для того, чтобы не выделяться и чувствовать себя в безопасности?
— Я не знаю. Я хочу иметь друзей…
— В этом твоя проблема. И ты находишь тихий уголок и спрашиваешь себя: Кто я?
По мере подъема нам все больше открывался вид на бархатисто-зеленую пустыню. Интересно, мой внутренний пейзаж тоже зеленеет теперь, когда я нашел и освободил этого ребенка?
— Кто я, — сказал он. — А что потом?
— Потом прислушайся. И прислушиваясь, ты вспомнишь. Ты — тот, кто однажды попросил высадить его на Землю, чтобы совершить что-то замечательное, что-то, имеющее для тебя значение. Разве Что-То Значительное означает подбирать на помойке любые дурацкие убеждения любых безмозглых ничтожеств только для того, чтобы приобрести фальшивых друзей?
— Ну…
— Вопрос Кто я? не изнашивается со временем, Дикки. Он помогает тебе на протяжении всей твоей жизни каждый раз, когда ты решаешь, что делать дальше.
— Кто мои друзья?
— Ты все понял! — сказал я, гордясь им. Он остановился и посмотрел на меня.
— Что я понял?
— Кто мои друзья? Этот вопрос ты должен задавать себе всегда. В следующий раз, попав в окружение дюжины заблудших овец, поклоняющихся покрою твоей бейсбольной куртки, или стилю твоей прически, или твоим «суперкрутым» солнечным очкам, задай себе его. Кто мои друзья, мои настоящие друзья, кто те остальные, пришедшие вместе со мной со звезд? Где они сейчас и чем занимаются? Могу ли я быть другом самому себе, отравляя свое звездное сознание мертвым и грязным стадным чувством, поднимая с «друзьями» кружку пива?
Дикки успокаивающе взял меня за руку.
— Ричард, я всего лишь ребенок…
— Все равно, — продолжал ворчать я, двигаясь дальше. — Ты понял, о чем я. Помни, кто ты, — в этом и будет твой ответ. Как может пришелец со звезд барахтаться в грязи зыбких ценностей?
Он улыбнулся мне.
— Ричард, ты рассердишься, если я решу стать пьяницей?
Я повернулся к нему, пораженный его словами.
— Скажем, из меня выйдет курящий-сигареты-принимаю-щий-табпетки-размахивающий-фпагом-стадньш-повеса-бабник-пьяница, — сказал он. — Тебя это расстроит?
— Если ты сделаешь этот выбор, немногие женщины решатся дотронуться до тебя даже палкой. Так что «бабника» можешь сразу вычеркнуть.
— Допустим, я все же так поступил, — сказал он. — Что бы ты на это сказал?
Был ли я разгневан, выйдя из себя в тот момент? Злость — это всегда страх, подумал я, а страх — это всегда страх потери. Потерял бы я себя, сделай он такой выбор? Хватило секунды, чтобы понять: я бы ничего не потерял. Это были бы его решения, не мои, а он волен жить так, как хочет. Потеря была бы неизбежна, если бы я осмелился влиять на его решения, стараясь жить одновременно и его, и своей жизнью. Это было бы ужаснее, чем жизнь на вертящемся стуле в баре.
Мне хватило этого момента и этой идеи, чтобы избавиться от раздражения и вернуться в спокойное состояние,
— Ты забыл упомянуть еще два качества, — сурово сказал я, — здравомыслие и сдержанность. Это мои качества, и у тебя их нет. В остальном твоя жизнь — это твое личное дело.
— И ты не будешь переживать за меня?
— Я не могу переживать о том, чего не могу контролировать, — сказал я.-Но вот что я тебе скажу, Дикки. Если ты дашь мне возможность управлять твоей жизнью, будешь следовать нсем моим указаниям буквально, думать и говорить только то, что я тебе скажу, я возьму на себя ответственность за твою жизнь.
— И я не буду Капитаном?
— Нет, — сказал я. — Командовать буду я.
— Успех гарантируется?
— Никаких гарантий. Но если я разрушу твою жизнь, я обещаю, что буду очень расстроен.
Он остановился.
— Что? Ты командуешь, ты принимаешь за меня все решения, я следую всем твоим указаниям, а если ты разобьешь мой корабль о скалы, то обещаешь взамен всего лишь «быть очень расстроенным?» Нет уж, спасибо! Раз речь идет о моей жизни, то я поведу корабль сам!
Я улыбнулся ему.
— Ты становишься мудрее. Капитан.
Когда мы добрались до вершины холма, он остановился у грубого, торчащего из земли пня, который, по-видимому, служил ему сиденьем. Я мог понять, почему он выбрал именно это место: здесь легче всего было переживать ощущение полета, не пользуясь ни крыльями, ни воображением.
— Отличный вид, — сказал я. — В твоей стране весна?
Застенчивая улыбка.
— Немножко запаздывает.
Почему бы не сказать ему прямо, подумал я. Почему бы мне не сказать, что я люблю его и буду ему другом до конца своей жизни? Я подумают, что в этом разговоре участвуют и наши сердца тоже, и, кто знает, может быть, невысказанное ими имеет наибольшее значение.
— По-моему, нужен легкий дождик, — сказал я.
— Совсем чуть-чуть, — сказал он.
Несколько мгновений он смотрел вдаль, как будто набираясь храбрости. Затем он повернулся ко мне. — Твоя страна тоже нуждается в дожде, Ричард.
— Может, и так.
Что он имел в виду? Как бы я был рад поделиться с ним всем, что я знаю, подумал я, не требуя ничего взамен.
— Я не знаю точно, что именно это значит для тебя, — сказал он, — но думаю, что многое.
До того, как я успел спросить, что он все-таки имеет в виду, он начал расшатывать торчащий перед нами из земли пень, наконец вытащил его и протянул мне — сын Моисея, протягивающий выцветшую табличку.
Это был не пень, а самодельное надгробие. Надпись на нем не содержала ни дат, ни эпитафии. Только четыре слова:
Бобби Бах
Мой Брат
Надежно забытое в течение полувека, все это вернулось.
Двадцать три
— Почему ты такой умный?
Мой брат поднял голову от книги, посмотрел на меня испытующе с высоты полутора лет разницы между нами.
— О чем ты, Дикки? Я не такой уж умный.
Я так и думал, что он это скажет и вернется к чтению.
— Все говорят, что ты умный, Бобби.
Любой другой брат на его месте вышел бы из себя и попросил семилетнего зануду отцепиться. Любой другой, но не мой.
— Ну хорошо, они правы, — сказал он. — Я должен быть умным, потому что я должен идти впереди и прокладывать тебе путь.
Если он подтрунивал надо мной, то не подал и виду.
— А Рой прокладывал тебе путь?
Он на минуту отложил книгу.
— Нет. Рой почти взрослый, и он другой. У меня не получается придумывать или мастерить вещи так же ловко. И я не умею рисовать так, как это делает Рой.
— Я тоже.
— Зато мы можем вместе почитать, правда?
Он сдвинулся на одну сторону широкого стула.
— Хочешь поупражняться в чтении?
Я забрался на стул рядом с ним.
— Ты такой умный, потому что много читаешь?
— Нет. Я читаю так много, потому что я должен быть впереди тебя. Если я прокладываю тебе путь, я должен идти впереди, ведь правда?
Он раскрыл книгу на наших коленях.
— Мне кажется, ты еще не можешь прочитать эту книгу. Ты же не можешь быть таким умным, правда?
Я посмотрел на страницы книги, в самом деле очень умной, и улыбнулся.
— Да нет, могу…
Он указал на заглавные буквы.
— Что здесь написано?
— Это легко, — сказал ему я. — «ГЛАВА ТРИНАДЦАТЬ. ЗА ПРЕДЕЛАМИ СОЛНЕЧНОЙ СИСТЕМЫ».
— Хорошо. Прочитай мне первый параграф.
В нашей семье на похвалу не скупились, но быстрее всего оценивалось умение хорошо читать, «с выражением», как говорила мама. Научись произносить написанные слова, и ты — образцовый сын.
В тот день я читал брату, стараясь так, как будто не читал, а сам рассказывал ему о звездах. Но глубоко во мне звучали его слова, которые я принял за истину: «Я должен прокладывать тебе путь».
Домой после школы, голодный, через ворота, через заднюю дверь — на кухню. Если повезет, можно стащить три-четыре ломтя ржаного хлеба, но, если увидит мама, за это меня могут лишить обеда.
Гм… Отец уже вернулся с работы — так рано? — и сидит на кухне с мамой и Бобби.
— Привет, папа, — сказал я, не подавая и виду, что испуган. — Мы что, опять переезжаем? Готовится что-то важное? Что это у вас здесь за конференция?
— Мы разговариваем с Бобби, — сказал мой отец. — И думаю, что нам лучше остаться одним. Ты не против?
Я на мгновение уставился на него, потом взглянул на маму. Она торжественно смотрела на меня, не говоря ни слова. Происходило что-то ужасное.
— О'кей, — сказал я, — конечно. Я буду у Майка. Пока.
Я толкнул вращающуюся дверь из кухни в гостиную, закрыл ее за собой и вышел через главный вход.
Что ж это происходит? Они никогда еще не говорили ни о чем гаком, чего я не мог бы по крайней мере слушать. Разве я не являюсь частью этой семьи? Может быть, и нет! Может быть, они решают, как им от меня избавиться? Но почему?
Рядом с домом Майка росло лучшее дерево для лазания, которое я когда-либо знал, — сосна с ветвями, образующими винтовую лестницу до самой верхушки; их было так много, что почти не оставалось шансов упасть. Нужно было только достать до первых толстых ветвей, которые начинались на высоте шести футов, остальное не составляло труда.
О чем они все-таки могли разговаривать? Почему они не хотели, чтобы я это слышал?
Прыжок с разбега. Теннисные туфли цепляются за кору, проскальзывают и вновь цепляются. Еще один рывок, и первая ветка достигнута. Я скрылся в толстых ветвях, взбираясь уверенно и решительно.
Что бы они ни обсуждали, это явно что-то нехорошее, и уж вовсе не какой-нибудь приятный сюрприз для меня. Иначе они бы просто прекратили говорить об этом или сменили тему разговора, когда я вошел, — заговорили бы о работе или Библии.
Ближе к вершине ветви становились тоньше, и в просветах между ними виднелись крыши домов. Самый замечательный вид открывался с верхушки дерева, но ветки и сам ствол были там такими тонкими, что легко начинали раскачиваться.
Я прекратил подъем недалеко от вершины, пока это еще не стало безрассудством. Мне нужно было подумать, а это место было самым уединенным из всех, которые я знал.
Мама всегда спрашивала меня, как там школа, подумал я, и что нового я сегодня узнал? Я хотел сказать ей, что сегодня мы проходили Закон Среднего, и спросить, что она об этом знает, но она неожиданно ничего не спросила. И почему папа дома в это время? Кто-нибудь умер? Что может быть не так?
Единственным умершим человеком из тех, кого я знал, была моя бабушка, но, когда это произошло, мне сказали. Я видел ее лишь однажды — строгую и седовласую, едва ли выше меня ростом, и совсем не плакал, когда узнал, что она умерла. Ни мама, ни, конечно, папа, тоже не плакали.
Никто не умер, иначе мне бы сказали.
В четверти мили отсюда за верхушками деревьев скрывался мой дом, но я все же мог различить часть крыши над кухней. Ничего, сложного: в Лейквуд-Виллидж все дома, кроме нашего, имели наклонные крыши, наша же крыша была плоской.
Что там все-таки происходит?
Легкий порыв ветра качнул дерево, и я обхватил ствол обеими руками.
Это должно касаться меня, подумал я, иначе почему так важно было меня выпроводить? Это было что-то, связанное со мной, и вряд ли хорошее.
Этого не может быть. Даже когда меня вызывает директор школы, это всегда оказывается что-нибудь хорошее: поздравления по поводу выбора меня старостой пожарников, предложение поработать в школьном комитете, сообщение, что на экзамене штата я набрал наибольшее количество баллов, не считая моего брата.
Сумерки застали меня сидящим на дереве, словно встревоженный енот. Я все еще блуждал во тьме своих предположений, однако решил ни о чем не спрашивать, как бы мне этого ни хотелось. Пусть они сами обо всем мне расскажут, когда решат, что пришло время. Я бессилен. Я ничего не могу сделать. Это что-то большое, что-то, чего я не должен знать, вот и все.
Я спустился вниз и пошел домой, втирая пятна сосновой смолы в джинсы.
Когда я толкнул дверь на кухню, отца там уже не было, мама готовила ужин. Не просто ужин, потому что в этот момент она как раз ставила в духовку торг со взбитыми сливками.
— Привет, Дикки, — сказала она обычным тоном. — Что сегодня проходили в школе?
— Да ничего, — ответил я ей в тон, уступая ее настроению.
Бобби стал чаще пропускать уроки, и эти закрытые собрания время от времени случались опять.
Один в нашей с ним комнате, иногда я различал сквозь стену негромкие голоса: в основном, отцовский, иногда — мамин, и, очень редко, голос Бобби, такой тихий, что я даже не был уверен, что это он.
Однажды перед сном, когда он взбирался по лестнице на верхнюю койку, я не выдержал.
— Что происходит, Бобби? — спросил я. — О чем вы с мамой и папой разговариваете? Это касается меня?
Он не посмотрел на меня, перегнувшись через край своей койки, как он это обычно делал.
— Это секрет, — сказал он. — Ты тут ни при чем, и тебе не нужно ничего знать.
Почти всегда мы с Бобби могли поговорить откровенно, но не сейчас. По крайней мере, они не собираются прийти за мной однажды ночью, бросить меня, связанного, в грузовик и отвезти черт знает куда. А может, Бобби меня обманывает, и все именно так и произойдет. Но если он не хочет говорить, то и не скажет.
На следующий день на столе в нашей комнате я обнаружил сумку из мягкой кожи размером с пиратский мешок для денег. До этого я никогда ее не видел…
Когда я ослабил ремешки и открыл ее, внутри я увидел не золото, а идола. Прекрасно сделанный из полированного черного дерева, он являл собой фигуру смеющегося Будды с руками над головой, ладони вверх, кончики пальцев почти касаются. Какого черта…
Шаги. Бобби идет! Я запихнул Будду обратно в сумку, затянул ремни, бросился на кровать и раскрыл книгу Уилли Лэя — «Ракеты и космические путешествия».
— Привет, Бобби, — на мгновение поднял глаза, когда он вошел, и снова вернулся к книге.
— Привет.
Я читал в тот момент так внимательно, что по сей день помню тот абзац: «…твердотопливные ракетные двигатели набиваются порохом не полностью, а только в объеме вокруг конической камеры сгорания. Чем больше область горения, тем больше тяга двигателя». Я представил, как при слишком большой области горения ракета взрывается — БУМ! — как динамит.
— Пока, — сказал Бобби, и вышел, захватив пальто и кожаную сумку, чтобы отправиться куда-то вместе с отцом на машине.
Две недели спустя отец отвез Бобби, выглядевшего усталым, в больницу, ничего серьезного.
Через неделю, без всяких прощаний, мой брат умер.
Вот в чем заключалась тайна, подумал я, девятилетний Холме с Бейкер-стрит. И все эти долгие тихие беседы: все, кроме меня знали, что Бобби умирает! Так они хотели уберечь меня от боли.
Будда из черного дерева прикасался к ответам, а нашел ли их мой брат — этого мне никогда не узнать.
Он мог бы сказать мне, я бы не стал горевать. Я мог бы спросить, что ощущает умирающий, больно ли это? Куда ты отправишься, когда умрешь, Бобби, и можешь ли ты не умереть, если захочешь? Видишь ли ты ангелов во сне? Легко ли умирать? Боишься ли ты?
Насколько я знаю, мама не плакала, как и Рой, и у ж, конечно, отец. Поэтому я тоже не плакал, во всяком случае — на виду у всех. Наша комната опустела, и там стало ужасно тихо, — вот и все, что изменилось.
«Лонг-Бич пресс телеграм» напечатала небольшой некролог, сообщавший, что Бобби опередил отца и мать, а также меня и Роя на скорбном пути. Я прикрепил вырезку из газеты к своей двери иглой от игрушечного самолета, гордясь тем, что наши имена были замечены и напечатаны в газете.
На следующий день вырезка исчезла; я нашел ее на своем столе текстом вниз. Я приколол ее снова, и на следующий день она вновь очутилась на столе. Я понял намек. Хоть мама и не плачет, но и газетные напоминания о том, что Бобби умер, ей тоже ни к чему.
Однажды, когда она мыла тарелки, ставя их с нежным фарфоровым звоном в кухонный шкаф, я наконец услышал:
— У Бобби была лейкемия.
Я немедленно запомнил это слово.
— Это неизлечимо. Последние дни. Дик, он был так спокоен. Он был таким мудрым.
Слез не было, и она перестала называть меня Дикки.
— «Всему на свете свое время, мама, — сказал он мне. — Сейчас мне пришло время умереть. Пожалуйста, не расстраивайся и не горюй — я не боюсь смерти. Я бы не выдержал, если бы ты плакала».
Она смахнула слезинку, и наш разговор был закончен.
Я был счастливчиком, не иначе. Что может быть безопаснее, чем легко и удобно лететь за своим братом? Он — ведущий, я — ведомый.
Теперь же, вместо ровного полета и плавных поворотов впереди меня, Бобби врубил полную тягу, ушел вверх и скрылся в солнечном свете.
Я был в ужасе. Я всхлипывал ночью под одеялом, вопил в подушку. Пожалуйста, Бобби, ну ПОЖАЛУЙСТА! Не оставляй меня здесь одного! Ты обещал показывать мне путь! Ты обещал! Не уходи! Я не знаю, как мне жить без моего брата!
Слезами делу не поможешь, выяснил я. Чувства не могут изменить положение вещей. Значение имеет только знание, а мне предстояло узнать многое.
Я посмотрел в словаре статью «Смерть»: формальные фразы об очевидном.
Я прочитал энциклопедию: ответа нет.
Бобби казался таким безмятежным, подумал я, и совсем не испуганным, как если бы он принял решение встретить смерть с открытыми глазами, как если бы готовился к испытанию. Когда час пришел и дверь открылась, он расправил плечи и шагнул в нее, не оглядываясь, с высоко поднятой головой.
Молодец, брат, подумал я, спасибо, что показал мне путь.
Но знаешь, Бобби, есть кое-что еще. Я внезапно изменился, превратившись в настойчивого сукина сына, и будь я проклят, если умру, не узнав, зачем я жил.
Мальчик, плачущий от ужаса после смерти брата, — в тот день я от него освободился, оставил его там в одиночестве и продолжал жить уже без него.
Мой брат поднял голову от книги, посмотрел на меня испытующе с высоты полутора лет разницы между нами.
— О чем ты, Дикки? Я не такой уж умный.
Я так и думал, что он это скажет и вернется к чтению.
— Все говорят, что ты умный, Бобби.
Любой другой брат на его месте вышел бы из себя и попросил семилетнего зануду отцепиться. Любой другой, но не мой.
— Ну хорошо, они правы, — сказал он. — Я должен быть умным, потому что я должен идти впереди и прокладывать тебе путь.
Если он подтрунивал надо мной, то не подал и виду.
— А Рой прокладывал тебе путь?
Он на минуту отложил книгу.
— Нет. Рой почти взрослый, и он другой. У меня не получается придумывать или мастерить вещи так же ловко. И я не умею рисовать так, как это делает Рой.
— Я тоже.
— Зато мы можем вместе почитать, правда?
Он сдвинулся на одну сторону широкого стула.
— Хочешь поупражняться в чтении?
Я забрался на стул рядом с ним.
— Ты такой умный, потому что много читаешь?
— Нет. Я читаю так много, потому что я должен быть впереди тебя. Если я прокладываю тебе путь, я должен идти впереди, ведь правда?
Он раскрыл книгу на наших коленях.
— Мне кажется, ты еще не можешь прочитать эту книгу. Ты же не можешь быть таким умным, правда?
Я посмотрел на страницы книги, в самом деле очень умной, и улыбнулся.
— Да нет, могу…
Он указал на заглавные буквы.
— Что здесь написано?
— Это легко, — сказал ему я. — «ГЛАВА ТРИНАДЦАТЬ. ЗА ПРЕДЕЛАМИ СОЛНЕЧНОЙ СИСТЕМЫ».
— Хорошо. Прочитай мне первый параграф.
В нашей семье на похвалу не скупились, но быстрее всего оценивалось умение хорошо читать, «с выражением», как говорила мама. Научись произносить написанные слова, и ты — образцовый сын.
В тот день я читал брату, стараясь так, как будто не читал, а сам рассказывал ему о звездах. Но глубоко во мне звучали его слова, которые я принял за истину: «Я должен прокладывать тебе путь».
Домой после школы, голодный, через ворота, через заднюю дверь — на кухню. Если повезет, можно стащить три-четыре ломтя ржаного хлеба, но, если увидит мама, за это меня могут лишить обеда.
Гм… Отец уже вернулся с работы — так рано? — и сидит на кухне с мамой и Бобби.
— Привет, папа, — сказал я, не подавая и виду, что испуган. — Мы что, опять переезжаем? Готовится что-то важное? Что это у вас здесь за конференция?
— Мы разговариваем с Бобби, — сказал мой отец. — И думаю, что нам лучше остаться одним. Ты не против?
Я на мгновение уставился на него, потом взглянул на маму. Она торжественно смотрела на меня, не говоря ни слова. Происходило что-то ужасное.
— О'кей, — сказал я, — конечно. Я буду у Майка. Пока.
Я толкнул вращающуюся дверь из кухни в гостиную, закрыл ее за собой и вышел через главный вход.
Что ж это происходит? Они никогда еще не говорили ни о чем гаком, чего я не мог бы по крайней мере слушать. Разве я не являюсь частью этой семьи? Может быть, и нет! Может быть, они решают, как им от меня избавиться? Но почему?
Рядом с домом Майка росло лучшее дерево для лазания, которое я когда-либо знал, — сосна с ветвями, образующими винтовую лестницу до самой верхушки; их было так много, что почти не оставалось шансов упасть. Нужно было только достать до первых толстых ветвей, которые начинались на высоте шести футов, остальное не составляло труда.
О чем они все-таки могли разговаривать? Почему они не хотели, чтобы я это слышал?
Прыжок с разбега. Теннисные туфли цепляются за кору, проскальзывают и вновь цепляются. Еще один рывок, и первая ветка достигнута. Я скрылся в толстых ветвях, взбираясь уверенно и решительно.
Что бы они ни обсуждали, это явно что-то нехорошее, и уж вовсе не какой-нибудь приятный сюрприз для меня. Иначе они бы просто прекратили говорить об этом или сменили тему разговора, когда я вошел, — заговорили бы о работе или Библии.
Ближе к вершине ветви становились тоньше, и в просветах между ними виднелись крыши домов. Самый замечательный вид открывался с верхушки дерева, но ветки и сам ствол были там такими тонкими, что легко начинали раскачиваться.
Я прекратил подъем недалеко от вершины, пока это еще не стало безрассудством. Мне нужно было подумать, а это место было самым уединенным из всех, которые я знал.
Мама всегда спрашивала меня, как там школа, подумал я, и что нового я сегодня узнал? Я хотел сказать ей, что сегодня мы проходили Закон Среднего, и спросить, что она об этом знает, но она неожиданно ничего не спросила. И почему папа дома в это время? Кто-нибудь умер? Что может быть не так?
Единственным умершим человеком из тех, кого я знал, была моя бабушка, но, когда это произошло, мне сказали. Я видел ее лишь однажды — строгую и седовласую, едва ли выше меня ростом, и совсем не плакал, когда узнал, что она умерла. Ни мама, ни, конечно, папа, тоже не плакали.
Никто не умер, иначе мне бы сказали.
В четверти мили отсюда за верхушками деревьев скрывался мой дом, но я все же мог различить часть крыши над кухней. Ничего, сложного: в Лейквуд-Виллидж все дома, кроме нашего, имели наклонные крыши, наша же крыша была плоской.
Что там все-таки происходит?
Легкий порыв ветра качнул дерево, и я обхватил ствол обеими руками.
Это должно касаться меня, подумал я, иначе почему так важно было меня выпроводить? Это было что-то, связанное со мной, и вряд ли хорошее.
Этого не может быть. Даже когда меня вызывает директор школы, это всегда оказывается что-нибудь хорошее: поздравления по поводу выбора меня старостой пожарников, предложение поработать в школьном комитете, сообщение, что на экзамене штата я набрал наибольшее количество баллов, не считая моего брата.
Сумерки застали меня сидящим на дереве, словно встревоженный енот. Я все еще блуждал во тьме своих предположений, однако решил ни о чем не спрашивать, как бы мне этого ни хотелось. Пусть они сами обо всем мне расскажут, когда решат, что пришло время. Я бессилен. Я ничего не могу сделать. Это что-то большое, что-то, чего я не должен знать, вот и все.
Я спустился вниз и пошел домой, втирая пятна сосновой смолы в джинсы.
Когда я толкнул дверь на кухню, отца там уже не было, мама готовила ужин. Не просто ужин, потому что в этот момент она как раз ставила в духовку торг со взбитыми сливками.
— Привет, Дикки, — сказала она обычным тоном. — Что сегодня проходили в школе?
— Да ничего, — ответил я ей в тон, уступая ее настроению.
Бобби стал чаще пропускать уроки, и эти закрытые собрания время от времени случались опять.
Один в нашей с ним комнате, иногда я различал сквозь стену негромкие голоса: в основном, отцовский, иногда — мамин, и, очень редко, голос Бобби, такой тихий, что я даже не был уверен, что это он.
Однажды перед сном, когда он взбирался по лестнице на верхнюю койку, я не выдержал.
— Что происходит, Бобби? — спросил я. — О чем вы с мамой и папой разговариваете? Это касается меня?
Он не посмотрел на меня, перегнувшись через край своей койки, как он это обычно делал.
— Это секрет, — сказал он. — Ты тут ни при чем, и тебе не нужно ничего знать.
Почти всегда мы с Бобби могли поговорить откровенно, но не сейчас. По крайней мере, они не собираются прийти за мной однажды ночью, бросить меня, связанного, в грузовик и отвезти черт знает куда. А может, Бобби меня обманывает, и все именно так и произойдет. Но если он не хочет говорить, то и не скажет.
На следующий день на столе в нашей комнате я обнаружил сумку из мягкой кожи размером с пиратский мешок для денег. До этого я никогда ее не видел…
Когда я ослабил ремешки и открыл ее, внутри я увидел не золото, а идола. Прекрасно сделанный из полированного черного дерева, он являл собой фигуру смеющегося Будды с руками над головой, ладони вверх, кончики пальцев почти касаются. Какого черта…
Шаги. Бобби идет! Я запихнул Будду обратно в сумку, затянул ремни, бросился на кровать и раскрыл книгу Уилли Лэя — «Ракеты и космические путешествия».
— Привет, Бобби, — на мгновение поднял глаза, когда он вошел, и снова вернулся к книге.
— Привет.
Я читал в тот момент так внимательно, что по сей день помню тот абзац: «…твердотопливные ракетные двигатели набиваются порохом не полностью, а только в объеме вокруг конической камеры сгорания. Чем больше область горения, тем больше тяга двигателя». Я представил, как при слишком большой области горения ракета взрывается — БУМ! — как динамит.
— Пока, — сказал Бобби, и вышел, захватив пальто и кожаную сумку, чтобы отправиться куда-то вместе с отцом на машине.
Две недели спустя отец отвез Бобби, выглядевшего усталым, в больницу, ничего серьезного.
Через неделю, без всяких прощаний, мой брат умер.
Вот в чем заключалась тайна, подумал я, девятилетний Холме с Бейкер-стрит. И все эти долгие тихие беседы: все, кроме меня знали, что Бобби умирает! Так они хотели уберечь меня от боли.
Будда из черного дерева прикасался к ответам, а нашел ли их мой брат — этого мне никогда не узнать.
Он мог бы сказать мне, я бы не стал горевать. Я мог бы спросить, что ощущает умирающий, больно ли это? Куда ты отправишься, когда умрешь, Бобби, и можешь ли ты не умереть, если захочешь? Видишь ли ты ангелов во сне? Легко ли умирать? Боишься ли ты?
Насколько я знаю, мама не плакала, как и Рой, и у ж, конечно, отец. Поэтому я тоже не плакал, во всяком случае — на виду у всех. Наша комната опустела, и там стало ужасно тихо, — вот и все, что изменилось.
«Лонг-Бич пресс телеграм» напечатала небольшой некролог, сообщавший, что Бобби опередил отца и мать, а также меня и Роя на скорбном пути. Я прикрепил вырезку из газеты к своей двери иглой от игрушечного самолета, гордясь тем, что наши имена были замечены и напечатаны в газете.
На следующий день вырезка исчезла; я нашел ее на своем столе текстом вниз. Я приколол ее снова, и на следующий день она вновь очутилась на столе. Я понял намек. Хоть мама и не плачет, но и газетные напоминания о том, что Бобби умер, ей тоже ни к чему.
Однажды, когда она мыла тарелки, ставя их с нежным фарфоровым звоном в кухонный шкаф, я наконец услышал:
— У Бобби была лейкемия.
Я немедленно запомнил это слово.
— Это неизлечимо. Последние дни. Дик, он был так спокоен. Он был таким мудрым.
Слез не было, и она перестала называть меня Дикки.
— «Всему на свете свое время, мама, — сказал он мне. — Сейчас мне пришло время умереть. Пожалуйста, не расстраивайся и не горюй — я не боюсь смерти. Я бы не выдержал, если бы ты плакала».
Она смахнула слезинку, и наш разговор был закончен.
Я был счастливчиком, не иначе. Что может быть безопаснее, чем легко и удобно лететь за своим братом? Он — ведущий, я — ведомый.
Теперь же, вместо ровного полета и плавных поворотов впереди меня, Бобби врубил полную тягу, ушел вверх и скрылся в солнечном свете.
Я был в ужасе. Я всхлипывал ночью под одеялом, вопил в подушку. Пожалуйста, Бобби, ну ПОЖАЛУЙСТА! Не оставляй меня здесь одного! Ты обещал показывать мне путь! Ты обещал! Не уходи! Я не знаю, как мне жить без моего брата!
Слезами делу не поможешь, выяснил я. Чувства не могут изменить положение вещей. Значение имеет только знание, а мне предстояло узнать многое.
Я посмотрел в словаре статью «Смерть»: формальные фразы об очевидном.
Я прочитал энциклопедию: ответа нет.
Бобби казался таким безмятежным, подумал я, и совсем не испуганным, как если бы он принял решение встретить смерть с открытыми глазами, как если бы готовился к испытанию. Когда час пришел и дверь открылась, он расправил плечи и шагнул в нее, не оглядываясь, с высоко поднятой головой.
Молодец, брат, подумал я, спасибо, что показал мне путь.
Но знаешь, Бобби, есть кое-что еще. Я внезапно изменился, превратившись в настойчивого сукина сына, и будь я проклят, если умру, не узнав, зачем я жил.
Мальчик, плачущий от ужаса после смерти брата, — в тот день я от него освободился, оставил его там в одиночестве и продолжал жить уже без него.
Двадцать четыре
Дикки взял надгробие из моих рук.
— Скажи мне еще раз, — сказал он. — Что значит смысл?
Я, моргая, уставился на него. Только что я вновь пережил один из самых мучительных моментов моей жизни, пережил, благодаря ему, всю эту боль до конца. И вот теперь он вдруг превращается в какого-то холодного незнакомца?
Он ответил на мои мысли.
— Почему бы и нет? Ты поступил со мной так же.
— Значит, мы квиты, — сказал я.
— Ты знаешь ответ. Что значит смысл?
Я принял бесстрастный тон (что нетрудно, если есть надлежащая практика) и сказал ему:
— Скажи мне еще раз, — сказал он. — Что значит смысл?
Я, моргая, уставился на него. Только что я вновь пережил один из самых мучительных моментов моей жизни, пережил, благодаря ему, всю эту боль до конца. И вот теперь он вдруг превращается в какого-то холодного незнакомца?
Он ответил на мои мысли.
— Почему бы и нет? Ты поступил со мной так же.
— Значит, мы квиты, — сказал я.
— Ты знаешь ответ. Что значит смысл?
Я принял бесстрастный тон (что нетрудно, если есть надлежащая практика) и сказал ему: