Я с благодарностью обнял ее.
   — Спасибо тебе, дорогая.
   — Не приставай ко мне, — сказала она. — Меня не волнует, что ты бесхарактерный трус, который боится признать в себе хотя бы намек на сочувствие, заботу или другие человеческие эмоции; что ты даже не понимаешь, что когда-то был ребенком. Ты можешь считать себя пришельцем из иного мира. Ты хорошо готовишь, и этого достаточно, чтобы быть мужем.
   Боже, подумал я. Она полагает, что для Меня будет Хорошо вернуться назад и открыть ящик Пандоры — комнатушку Дикки. Любая другая женщина на ее месте сказала бы, что ей и даром не нужен муж, который без конца пропадает в темных дебрях своей памяти, пытаясь подружиться с воображаемым мальчишкой.
   Дети могут представить себе дружбу с воображаемым взрослым, думал я, но могут ли взрослые представить себе дружбу с воображаемым ребенком? В моих книгах живут воображаемые Чайка Джонатан и Дональд Шимода, и Пай — трое из четырех моих ближайших друзей и учителей живут без физических тел. Ради каких перемен в моей жизни потребовался еще и Дикки?
   Я потерял контроль над собой из-за этого чокнутого Шепарда и его дурацких фантазий. Если я еще когда-нибудь увижу его «форд», то первым делом запишу номера и узнаю, какие еще дела тянутся за этим парнем. Как удалось этому маньяку превратить мою размеренную жизнь в сумасшедший дом?
   — Рис — это хорошо, — сказал я наконец. Я оставил на кушетке Лесли с остывшей чашкой чая, поставил на плиту китайский котелок, зажег огонь, налил в котелок немного оливкового масла, достал сельдерей, лук, перец, имбирь из холодильника, все это мелко нарезал и перемешал.
   Чего я, собственно, так боюсь? В конце концов, кто хозяин в моем сознании? Я вот представлю себе сейчас маленького мальчика, и на этот раз он будет добрее ко мне… Он принесет мне свои извинения за огнемет, заполнит анкету о моем детстве и пойдет своей особой воображаемой дорогой, считая себя умнее и счастливее, и никому не станет хуже от нашей встречи.
   В котелок полетели кубики нарезанной зелени, зашипел вчерашний рис; еще немножко соевого соуса, стручок фасоли, еще один.
   Мне так нравится устанавливать новые спортивные рекорды — пройти милю за десять минут вместо 10:35, продержаться в воздухе на параплане два с половиной часа вместо двух с четвертью; если я стараюсь развить свою физическую оболочку, то почему мне не поработать над расширением эмоциональной?
   Я поставил тарелки на стол, белые с голубым; на них изображены цветы, точно как те живые, которые собирает и приносит в дом Лесли.
   Я не обязан это делать, размышлял я, и никто не принуждает меня. Но если мне самому любопытно узнать, что же я оставил в своем детстве и как оно — если бы его удалось отыскать — изменило бы мою теперешнюю жизнь, разве это преступление? Неужели Полиция Мачо постучит в мою дверь и арестует меня за то, что я этим заинтересовался? Кто посмеет сказать мне, что я не имею права прогуляться по своему прошлому просто ради развлечения?
   — Время обедать. Вуки, — позвал я.
   За едой мы говорили о детях, обсудили все подробности. Я рассказал ей, как я горжусь тем, что мои дети сами принимают решения, и как я рад, что мне нет необходимости снова стать ребенком и оказаться перед лицом тех лет — самых трудных, самых жестоких, самых беспомощных и загубленных лет, которых почти никому не удается избежать.
   — Ты прав, — сказала Лесли, когда я подал клубнику на десерт. — Позор, что каждому ребенку приходится одолевать эти трудные годы в одиночку.


Восемь


   Я никогда не страдал бессонницей. Поцеловав жену на сон грядущий, я поправлял подушку, и, едва прикоснувшись к ней головой, уже спал.
   Только не сегодня. Уже два часа как Лесли заснула, а я все еще гляжу в потолок и в тринадцатый раз прокручиваю события этого дня.
   Когда я в последний раз смотрел на часы, было час ночи. Еще шесть часов до рассвета. Придет день, и я пойду повожусь немного с ремонтом Дэйзи — нашей Сессны Скаймастер[3].
   Хотя бы дождь пошел с утра, мечтал я во мраке. Мне нужно летать при разнообразной погоде, чтобы не заржавели мои профессиональные навыки. К Бейвью — ориентирование по сигналу автоматического маяка, затем развернуться на Порт-Анджелес, посадка вслепую…
   Обязательно нужно заснуть.
   Ты боишься, что Дикки сожжет дверь и зажарит тебя в собственной постели?
   Глупо! Чего я боюсь? Когда Лесли сердита на меня, разве я выскакиваю вон из комнаты? Ну, иногда бывает, но не так уж часто. Так почему же я так шарахаюсь от этой деревянной камеры? Я захлопнул ту дверь, не нужно было этого делать, я сожалею об этом, я не соображал, что делаю. Это вышло неумышленно, и теперь я должен по крайней мере открыть дверь и выпустить моего воображаемого мальчишку.
   Через полчаса, уже в полудреме, я снова увидел эту дверь, такую же холодную и темную, как и прежде.
   Ну-ка, подумал я, не давай спуску своим страхам, вызови их на открытый бой, пусть покажутся, и если покажутся — раздави их. Каждый поворот, которого ты боишься, — это всего лишь пустота, одетая так, что кажется адом.
   Я откинул засов, но оставил дверь закрытой.
   — Дикки, это я, Ричард. Я не понимал, что я делаю. Я поступил глупо. Мне ужасно стыдно за то, что я сделал.
   Я слышал его движения внутри камеры.
   — Хорошо, — наконец произнес он. — Сейчас ты войдешь внутрь и дашь мне возможность закрыть тебя здесь на пятьдесят лет. После чего я возвращусь и сообщу тебе, как мне стыдно. Посмотрим, что ты скажешь тогда. Ну как, справедливо?
   Я открыл дверь.
   — Это справедливо, — сказал я. — Я прошу прощения. Я поступил глупо, закрыв тебя здесь. Моя жизнь от этого стала беднее. Теперь твой черед. Закрой меня здесь.
   Отворяя дверь, я прежде всего увидел голубое сияние воспламенителя в ствольной насадке нацеленного на меня огнемета. Нет уж, я не побегу, что бы ни случилось, подумал я. Он имеет полное право убить меня здесь, если захочет.
   Он, не двигаясь, сидел на скамье напротив двери.
   — Ты закрыл меня здесь и оставил меня одного! Тебя не волновало, плачу я здесь или молю о помощи; с глаз долой — из сердца вон. РИЧАРД, Я МОГ БЫ ТЕБЕ ПОМОЧЬ! Я мог бы тебе помочь, но я тебе не был нужен, ты не любил меня, тебе вообще до меня НЕ БЫЛО ДЕЛА!

 
   — Я вернулся, чтобы извиниться перед тобой, — сказал я. — Я величайший и тупейший идиот, какой только есть в мире.
   — Ты думаешь, раз я живу только в твоем сознании, то меня можно не замечать, я не страдаю, я не нуждаюсь в том, чтобы ты защищал и учил, и любил меня. НЕТ, Я НУЖДАЮСЬ В ЭТОМ! Ты думаешь что я не существую, что я не живой, что меня не ранит то, что ты делаешь со мной, — НО Я ЕСТЬ!
   — Я не очень-то силен в заботе о других, Дикки. Когда я запер тебя здесь, я запер вместе с тобой большую часть моих чувств и жил вдали отсюда, в мире, где управляет главным образом интеллект. До вчерашнего дня я даже не подозревал, что ты здесь, и не заглядывал сюда. — Мои глаза стали привыкать к темноте. — Ты внушаешь мне такой же страх, как и я тебе. Ты имеешь полное право уничтожить меня на месте. Но прежде чем ты сделаешь это, я хочу, чтобы ты знал: я видел тебя, когда ты лежал на кровати, сразу после смерти Бобби. Я хотел сказать тебе, что все будет хорошо. Я хотел сказать тебе, что люблю тебя.
   Его глаза засверкали, черные, чернее, чем тьма камеры.
   — Так вот как ты любишь меня? Запереть меня здесь? Удалить меня из своей жизни? Я прожил здесь твои труднейшие годы, я ИМЕЮ ПРАВО знать то, что ты знаешь, но Я НЕ ЗНАЮ ЭТОГО! ТЫ ЗАПЕР МЕНЯ! ТЫ ЗАПЕР МЕНЯ В КАМЕРЕ, ГДЕ ДАЖЕ ОКНА НЕТ! ЗНАКОМЫ ЛИ ТЕБЕ ЭТИ ОЩУЩЕНИЯ?
   — Нет.
   — Это все равно что бриллиант в сейфе! Это все равно что бабочка на цепи! Ты чувствуешь безжизненность! Ты чувствовал когда-нибудь без-жизненность? Тебе знаком холод? Ты знаешь, что такое тьма? Знаешь ли ты кого-нибудь, кто должен любить тебя больше всех на свете, а его даже не интересует, жив ты еще или мертв?
   — Мне знакомо одиночество, — сказал я.
   — Одиночество, подонок! Пусть кто-нибудь, кого ты любишь, — пусть это буду я — схватит тебя и засунет против твоей воли в эту деревянную клетку, и повесит большой замок на дверь и оставит тебя здесь без еды, без воды и без слова привета на пятьдесят лет! Попробуй это, а потом приходи со своими извинениями! Я ненавижу тебя! Если здесь есть что-нибудь, что я мог бы дать тебе, что-нибудь, что тебе от меня нужно, без чего ты жить не можешь, дай мне морить тебя без этого до тех пор, пока ты не свалишься, и тогда приноси мне свои извинения! Я НЕНАВИЖУ ТВОИ ИЗВИНЕНИЯ!
   Единственным оружием в моем распоряжении был разум.
   — Сейчас, Дикки, это первая из миллионов минут, которые мы можем провести вместе, если, конечно, есть хоть что-нибудь, ради чего ты хотел бы быть со мной вместе. Я не знаю, сколько минут у нас есть, у меня и у тебя. Ты можешь уничтожить меня, ты можешь закрыть меня здесь и уйти на весь остаток нашей жизни, и если это хоть как-то уравновесит мою жестокость к тебе, сделай это. Но я так много мог бы рассказать тебе о том, как устроен мир. Хочешь прямо сейчас узнать все то, чему ты научишься за пятьдесят лет? Ну так вот, я стою перед тобой. Половина века потрачена мною главным образом на пробы и ошибки, но время от времени я натыкался и на истину. Закрой меня здесь, если хочешь, или используй меня, чтобы осуществить свою старую мечту. Сделай свой выбор.
   — Я ненавижу тебя, — сказал он.
   — У тебя есть полное право ненавидеть меня. Есть ли хоть что-нибудь, что бы я мог сделать для тебя? Есть ли что-нибудь, о чем ты мечтаешь, а я мог бы показать тебе это? Если я делал это, если я прожил это, если я знаю это, — оно твое.
   Он устремил на меня безнадежный взгляд, затем отвел в сторону огнемет, и его темные глаза наполнились слезами.
   — Ох, Ричард, — сказал он. — Как это, летать?


Девять


   Утром Лесли выслушала мою историю, и, когда я закончил, она села на кровать и, тихая, как мысль, уставилась в окно; под окном в саду росли ее цветы.
   — У тебя очень многое осталось позади, Ричи. Неужели ты никогда не оглядывался назад?
   — Я думаю, почти никто из нас этого не делает. Я как-то не склонен был считать свое детство сокровищем и хранить его. Задача состояла в том, чтобы поскорее покончить с ним. Научиться за это время чему сможешь, а затем пригнуться, затаить дыхание и покатиться с этого холма бессилия и зависимости, — а набрав нужную скорость, врубить сцепление и ехать дальше уже своим собственным ходом.
   — Тебе было девять, когда умер твой брат?
   — Около того, — сказали я. — А какое это имеет отношение к нашему разговору?
   — Дикки тоже девять, — сказала она.
   Я кивнул.
   — Это было тяжело?
   — Совсем нет. Смерть Бобби не произвела на меня особого впечатления. Тебе это кажется странным? Я чувствую, что должен врать тебе, чтобы не показаться жестоким. Но так и было, Буки. Он попал в больницу, там умер, а все остальные продолжали жить как и раньше, занятые своим делом. Никто не плакал, я это видел. А о чем плакать, если ничего нельзя сделать.
   — Многих бы это опустошило.
   — Почему? Разве мы печалимся, когда кто-нибудь уходит из нашего ноля зрения? Они все живы, так же как и мы, но мы должны расстраиваться, потому что не можем видеть их? Не вижу в этом особого смысла. Если все мы — бессмертные существа…
   — Считал ли ты себя бессмертным существом в девять лет? Думал ли ты, что Бобби просто вышел из поля зрения, когда он умер?
   — Я не помню. Но какая-то глубинная интуиция подсказывает мне, что его смерть не произвела на меня впечатления.
   — Я так не думаю. Я думаю, у тебя было много совсем других интуиций, когда твой брат попал в больницу и больше не вернулся.
   — Возможно, — сказал я. — Мои записи утеряны.
   Она подняла на меня огромные голубые глаза.
   — Ты вел записи? Когда твой брат…
   — Просто шутка, милая. Никаких записей я не вел. Я толком не помню, умер ли он вообще.
   Она не улыбнулась.
   — Дикки помнит, я могу поспорить.
   — Я не уверен, что хочу это знать. Сейчас я бы рад просто заключить с ним мир и заниматься своими делами.
   — Хочешь запереть его снова?
   Лежа на спине, я изучал структуру древесного волокна в обшивке потолка над головой; от узла полоски тянулись к краям планок, словно паучьи лапы. Нет, я не хочу никого запирать.
   — Что он имел в виду, Лесли, когда сказал: «Я мог бы помочь тебе»?
   — Это когда ты летаешь, — сказала она. — Скажем, в один прекрасный день тебе хочется полетать просто ради удовольствия — разве ты идешь в аэропорт и покупаешь там билет на самое заднее место самого большого, самого тяжелого, самого стального, самого транспортного и реактивного монстра, какого только удастся найти?
   Я совершенно не мог понять, к чему она клонит.
   — Нет, конечно. Я поднимаюсь на гору с парапланом или выкатываю мою Дэйзи из ее ангара и выбираю в небе то направление, куда бы мне хотелось полететь, я сливаюсь с крыльями, а потом и со всем небом в одно целое, пока не почувствую себя лучом солнца. Ты это хотела узнать?
   — Вспомни, как ты действуешь, когда тебя осаждают проблемы, от которых невозможно убежать?
   — А как тут действовать? Сбрасываю обороты, отпускаю газ, крепко зажмуриваю глаза и на малой скорости — четыре мили в час — наезжаю на все эти проблемы.
   — Тебе не кажется, что, когда Дикки говорил «Я мог бы помочь тебе», он имел в виду, что если бы ты сумел стать его другом, то мог бы держать глаза открытыми?


Десять


   Когда я усаживался в кабину Дэйзи, Дикки не выходил у меня из головы, и я чувствовал себя так, будто снова превратился в мальчишку. Мальчик, которым я был когда-то, сейчас больше походил на спасенного из ловушки дикого енота, чем на внезапно обретенного друга; и, в то время как он — моими глазами — впервые рассматривал самолет, я тоже увидел свою машину — его глазами, и его восклицания звенели у меня в голове.
   — Ух ты! Сколько кнопок и переключателей! Что это такое?
   — Это указатель высоты, — сказал я. — Видишь изображение маленького самолета здесь? Это мы, а это линия горизонта, поэтому когда мы летим в облаках, то мы знаем, что…
   — А это что?
   — Это рычаги управления шагом винта, по рычагу на каждый двигатель. Перед взлетом они устанавливаются в переднюю позицию, а затем, в полете…
   — А это что?
   — А это в грозовую погоду показывает, где сверкают молнии и куда не следует лететь.
   — Дай мне покрутить штурвал!
   Я улыбнулся этой просьбе. У меня было такое ощущение, будто я впервые в жизни трогаю штурвал самолета — тяжелый, но легкий в управлении. Вся моя работа, все удовольствие в этом штурвале.
   — Что это за кнопки?
   — Это кнопка включения микрофона. Это переключатель состояния готовности. Это управление тормозными щитками, кнопка отключения автопилота, а это контролеры карты перемещения…
   — Заведи мотор!
   Я включил обогащение горючей смеси.
   — Можно я попробую?
   Что чувствует сейчас этот парнишка внутри меня? Впервые в жизни сидит за штурвалом настоящего самолета и уже знает, что и как нужно делать? Черт побери!
   Включить главный аккумулятор, включить топливный насос переднего двигателя.
   — ЗАПУСТИТЬ ПЕРЕДНИЙ ДВИГАТЕЛЬ! — кричу я. Магнето включаю на СТАРТ, и… Господи, я слышу как ожил двигатель!
   Нас оглушил рев разбуженного нами шторма.
   Я с новой свежестью ощутил трепет и танец самолета в те секунды, когда заводишь двигатели, когда машина будто сама не может поверить в то, что она снова жива и сейчас взлетит.
   — ЗАПУСТИТЬ ЗАДНИЙ ДВИГАТЕЛЬ! — Включаю магнето на СТАРТ.
   Рев шторма УДВОИЛСЯ!
   Он тычет пальцем в измерительные приборы, стрелки которых пришли в движение, а я поясняю назначение этих приборов.
   — Тахометры! Давление масла! Подача топлива! Контроль расхода горючего!
   Сколько лет я уже пролетал, как давно забыл упоение каждым моментом в этой кабине? Спокойное, глубокое наслаждение — это было; ох, какой же я взрослый.
   — …ветер один семь ноль градусов в один пять узлов, — прозвучал голос в наушниках, — полоса для взлета и посадки один шесть справа, сообщите в начале контакта, что вы располагаете информацией «Кило»[4]
   Я нажал на кнопку микрофона, и мальчишка просто обезумел: он разговаривал с контрольно-диспетчерским пунктом…
   — Привет, Земля, я Скаймастер Один Четыре Четыре Четыре Альфа, из западных ангаров, располагаю «Кило»… — Живой дух говорил моим голосом, и говорил точно как настоящий пилот, и он был вне себя от восторга.
   — Чистая работа! — сказал он, когда мы подрулили к месту взлета. Впервые он ощутил, что его тело — уже не тело девятилетнего мальчика. Он мог дотянуться ко всем переключателям и педалям управления без каких-либо подушечек, мог спокойно смотреть через лобовое стекло и обозревать всю взлетную полосу, как настоящий пилот!
   Переключая тумблеры и двигая рычаги, он впервые в жизни прикасался к огромной энергии. Шторм превратился в торнадо, Дэйзи ринулась вперед, в страстном порыве к небу прижав нас к спинке сиденья.
   Взлетная полоса с белым штрихом разметки посередине превратилась в сплошное мелькающее месиво под нами.
   — Вверх! Вверх! Вверх!
   Он потянул штурвал на себя, самолет задрал нос, и мы снежно-лимонной ракетой понеслись в небо.
   — Убрать шасси! Поднять закрылки! — кричал он. — Давай, Дэйзи! Давай! Давай!
   Для меня это был подъем со скоростью тысяча шестьсот футов в минуту, —это можно было видеть по указателю вертикальной скорости. Для него это было — как будто кто-то обрезал цепь, земля полетела вниз, и мы оказались в пустом пространстве. Наконец-то свободны!
   Я развернулся в противоположную сторону от аэропорта, от всех воздушных путей, от всех наземных систем управления полетами, — а он сделал вираж в направлении кучевых облаков, теснившихся, словно воздушные острова, вокруг горных вершин. Это было лучше, чем мечты, в миллион раз лучше, чем валяться в лопухах и воображать себя вон на том облаке.
   К тому моменту, когда мы достигли облаков, наша скорость составляла 220 миль в час; жуткий восторг сближения с плотной беломраморной массой не омрачался страхом, что смерть прервет это наслаждение.
   — Ух! УХ! У-УХ!
   Верховая скачка по облакам на такой скорости не может дичиться слишком долго. Мы прошиваем насквозь снежно-белый светящийся шар, спирали тумана стекают с кромок наших крыльев.
   — Святые Угодники!
   Мы поворачиваем назад, взбираемся на снежную башню, взбираемся выше ее вершины, круто разворачиваемся и нацеливаемся в клубящийся горный пик, который никому в мире не посчастливилось и уже не посчастливится увидеть, входим в крутое пике — отчаянные лыжники на высоте семь тысяч футов посреди неба — и выныриваем с другой стороны.
   — ДАВАЙ, ДЭЙЗИ!!!
   Невероятно, думал я. Ведь он всего лишь маленький мальчик!
   — Полетели в горы! —сказал он. — Туда, куда еще не ступала нога человека!
   Я следил, чтобы с нами ничего не случилось, присматривал площадки для аварийной посадки на случай, если откажут оба мотора, поглядывал на уровень топлива, давление масла и температуру двигателей.
   А он смотрел сквозь лобовое стекло и гнал Дэйзи вперед.
   Под нами, чуть выше границы лесов, сверкали горные озера, заполненные блестящим расплавленным кобальтом из высотных снежных просторов. Нет дорог, нет пешеходных троп, нет деревьев. Острыми бритвами торчат одинокие остроконечные гранитные вершины, огромные каменные чаши и котлы переполнены снегом, ярко-небесного цвета речушки беззаботно бросаются со скал в пропасти.
   — МЕДВЕДЬ! Ричард, СмотриСмотриСмотри — МЕДВЕДЬ!
   Я знал, что медведям нечего делать на этих высотах в горах, но вдруг понял, что сознание взрослого человека, глядя на все сквозь призму рациональности, отказывается увидеть гризли прямо под носом, внизу.
   Медведь стоял на задних лапах и, казалось, сопел в нашу сторону, пока мы делали вираж над ним.
   — Дикки, ты совершенно прав! Это медведица!
   — Она машет нам!
   Мы качнули крыльями ей в ответ и уже в следующее мгновение пронеслись над горным перевалом и нырнули в долину — я и мальчик, которым я был и у которого до сих пор не было возможности летать.
   Через час мы вернулись и подрулили к ангару. Дикки отделился от меня, и я снова увидел его в его собственном теле: ему не терпелось выскочить из кабины и посмотреть на Дэйзи со стороны. Он открыл дверь, выпрыгнул наружу и погладил руками обшивку самолета, как будто просто смотреть на него было недостаточно.
   Я спокойно вышел из кабины и с минуту смотрел на него.
   — Что ты рассматриваешь?
   — Этот металл, — сказал он, — эта краска, все это было в облаках\ Все это летало над высочайшими горами! Это было! Почувствуй это сам!
   Казалось, что-то магическое еще остается на коже Дэйзи, и он не хотел упустить ни капли. Я тоже почувствовал это. — Спасибо, Дэйзи, — сказал я по старому обычаю. Дикки выбежал и встал перед носом самолета, затем обхватил руками лопасть винта и поцеловал блестящий обтекатель.
   — Спасибо Тебе, Дэйзи, — сказал он, — за замечательный, прекрасный, невозможно великолепный, восхитительный, восхитительный, восхитительный счастливый полет, мой изумительный большой ловкий сильный самолетик, я люблю Тебя.
   Что ж такого, что на чистом покрытии остались следы рук и поцелуев Дикки? Зато я никогда не забуду, что это такое — летать!


Одиннадцать


   Когда я вернулся домой, Лесли сидела за компьютером, выполняя какую-то спешную работу. Я остановился перед ее дверью, она обернулась ко мне и улыбнулась.
   — Привет, Вук. Как тебе леталось с Дикки?
   — Отлично, — сказал я. — Было очень интересно.
   Я бросил свою летную сумку около двери, накинул куртку на кресло, просмотрел свежую корреспонденцию. Почему мне так непросто рассказать ей о том восторге, который был в полете?
   — Каждый полет интересен, — сказала она. — Что-то было не так?
   — Ничего. Да так, ну… ребячество, я думаю; как-то глупо даже об этом говорить.
   — Ричард, тебе это кажется ребячеством! Ты пригласил ребенка в свое сознание, туда, где он никогда не бывал!
   — Ты не будешь считать, что я сошел с ума, если я все тебе расскажу?
   — Я давно считаю тебя сумасшедшим, так что этим меня уже не удивишь.
   Я рассмеялся, рассказал ей все как было, как странно было опять чувствовать себя мальчишкой, когда все вокруг так ново, как будто ты никогда раньше не летал и сейчас держишься за штурвал впервые.
   — Великолепно, дорогой, — сказала она. — Многие ли могут похвастаться, что они пережили в своей жизни такое, что пережил в этот день ты? Я горжусь тобой!
   — Но это не может продолжаться вечно. Как мне рассказать ему о проблемах взрослого — женщины, семья, заработок на жизнь, поиски религии — это будет для него не так интересно, и, боюсь, он начнет зевать раньше, чем я дойду до половины, и попросит вместо этого коробку конфет. Я не знаю детей, я не нахожу, что бы я мог сказать ребенку, пока он не вырос.
   — Разве он не соответствует тому, что говаривал ты о самом себе, — спросила она, — ничего не знающий, но чертовски понятливый? Если он просил тебя написать ему книгу о том, чему ты научился за пятьдесят лет, то, наверное, он хотел чего-то большего, чем просто коробка конфет.
   Я кивнул, вспоминая то время, когда я был им. Я хотел знать тогда все обо всем, за исключением бизнеса, политики и медицины; я и сейчас сохранил круг своих интересов.
   Я задумался: откуда исключения? Эти проблемы столь скучны потому, что все они возникают по поводу различных социальных соглашений и контрактов, а для меня нет ничего более занудного, чем добиваться консенсуса с равнодушными людьми. Дикки тоже должен чувствовать это. Где у нас может быть больше общего, чем в прошлом? Существуют ли еще не обнаруженные нами фундаментальные ценности, общие для нас обоих? Каким он представляет себе того человека, которым я стал? Какие у него самого жизненные ценности?
   Я уставился в ковер. Жизненные ценности девятилетнего? Эй, тебя заносит, Ричард!
   Лесли оставила меня с моими мыслями и повернулась к экрану компьютера.
   Он хочет знать то, что знаю я. Объяснить несложно, но за деталями не будет эмоций, не будет ощущения всей картины. Сомневаюсь, что он сумеет что-то изменить, но, по идее, нет ничего плохого в том, чтобы я его учил, а он меня слушал. Это не обязательно должна быть дорога с двусторонним движением.
   — Где он сейчас? — спросила она, не отрывая взгляда от экрана компьютера. — Сейчас узнаем.
   Я закрыл глаза. Ничего. Никаких картин, ни мальчика, которым я был. Бездонная пустая чернота.
   — Буки, может, это прозвучит глупо, но он убежал! — сказал я.


Двенадцать


   Когда в ту ночь я бросился на кровать и закрыл глаза, первым, что я увидел, была деревянная камера темницы.
   — Дикки, —прокричал я. — Извини! Я забыл!
   Тяжелая дверь приоткрыта.
   — Дикки? Привет!
   Внутри никого. Скамейка, детская кроватка, холодный огнемет. Он провел здесь десятилетия, потому что я решил никогда не становиться заложником своих чувств, не метаться в бессилии туда и сюда, когда разум бездействует. Но зачем я так перегнул палку? Зачем понадобилось такое самоуничтожение — неужели от неуверенности в себе?