Но сегодня этой проблемы нет, размышлял я; сегодня я могу возвратиться и смягчить свою крайнюю меру. Да, я несколько поздно вспомнил о своем человеческом лице. Но «несколько поздно» — это лучше, чем таскать в гору эмоциональные валуны, скатывающиеся обратно.
— ДИККИ!
Только эхо.
Он где-то в дебрях моего сознания. Там так много темных мест, где можно спрятаться, если не хочется выходить. Почему он не хочет побыть со мной? Не потому ли, что слишком привык за эти годы жить своим умом и теперь не очень-то доверяет прежнему тюремщику?
Он исчез, когда я перестал разговаривать с ним по дороге из аэропорта домой. Когда я переменил его человеческий облик на причудливое порождение моего сознания, он выскользнул за дверь, и я даже не заметил этого.
Да что же это такое, ворчал я, неужели мне нужно разговаривать с ребенком беспрерывно всю дорогу, чтобы он не удрал?
Может быть, не обязательно и разговаривать, но по крайней мере следовало бы очистить от шипов и паутины тропинку между нашими сознаниями. Может быть, достаточно хотя бы не забывать о нем.
— ДИККИ!
Нет ответа.
Я поднялся в своем сне вверх, на высоту вертолета, чтобы расширить зону поиска. Суровый холмистый ландшафт вокруг, каменистая пустыня Аризоны, жаркое полуденное солнце.
Я опустился на край огромного высохшего озера; вокруг, насколько хватало глаз, земля напоминала побитую черепицу.
Довольно далеко, почти посередине этой печи, виднелась маленькая фигурка.
Расстояние оказалось больше, чем я думал; бежать пришлось долго, и я все удивлялся, что это за дикий ландшафт. Кто его выбрал, он или я?
— ДИККИ!
Он повернулся ко мне и следил, как я приближаюсь, но сам не пошевелился и не произнес ни слова.
— Дикки, — я задыхался. — Что ты тут делаешь?
— Ты пришел, чтобы запереть меня опять?
— Что ты! Что ты говоришь! И это после того, как мы с тобой летали вместе? Это был самый замечательный полет в моей жизни — потому что ты был рядом!
— Ты отшил меня! Как только мы повернули домой, ты перестал и думать обо мне! Я вызван для того, чтобы промыть мне мозги, но ты не думай, я знаю, что могу уйти от тебя! Я могу оросить тебя и никогда больше не вернуться! Что тогда с тобой будет?
Он сказал это так, словно я был обязан ответить, что со мной произойдет катастрофа, если он покинет меня. Как будто я уже не прожил прекрасно и без него большую часть своей жизни.
— Я прошу извинить меня. Пожалуйста, не уходи.
— Меня легко забыть, — сказал он.
— Я бы хотел тебя понять. Неужели нам нельзя стать друзьями?
Я могу прожить без тебя, думал я. Но мне почему-то не хотелось, чтобы он так вот взял и исчез, этот невинный и нераспознанный малыш, затерянный среди завалов и пожарищ моего внутреннего мира.
Он ничего не ответил. С этим упрямцем, видимо, придется повозиться, подумал я, но все-таки он не настолько глуп, чтобы убежать от меня. Хотя почему он должен верить типу, который засунул его в темницу, а сам ушел навсегда? Уж если здесь кто-то и глуп, то не этот мальчишка. Он сел на глинистое дно сухого озера и уставился на дальние холмы.
— Где мы? — спросил я.
— Это моя страна, — сказал он грустно.
— Твоя страна? Почему здесь, Дикки? Ты мог бы выбрать любое место в моем сознании, где угодно, ты мог бы выбрать себе самое подходящее место, только бы захотел.
— Это и есть самое подходящее место, — сказал он. — Посмотри вокруг.
— Но все вокруг мертво! Ты выбрал крупнейшее сухое озеро в южных пустынях и называешь это своей страной, своим наиболее подходящим местом?
— Это никакое не сухое озеро.
— Я говорю то, что вижу, — сказал я. — Плоское, как жаровня, спекшийся ил потрескался на маленькие квадратики, и это на много миль вокруг. Это, случайно, не Долина Смерти?
Он смотрел мимо меня куда-то вдаль.
— Это не просто поломанные квадратики, — сказал он. — Каждый из них отличается от другого. Это твои воспоминания. Эта пустыня — твое детство.
— ДИККИ!
Только эхо.
Он где-то в дебрях моего сознания. Там так много темных мест, где можно спрятаться, если не хочется выходить. Почему он не хочет побыть со мной? Не потому ли, что слишком привык за эти годы жить своим умом и теперь не очень-то доверяет прежнему тюремщику?
Он исчез, когда я перестал разговаривать с ним по дороге из аэропорта домой. Когда я переменил его человеческий облик на причудливое порождение моего сознания, он выскользнул за дверь, и я даже не заметил этого.
Да что же это такое, ворчал я, неужели мне нужно разговаривать с ребенком беспрерывно всю дорогу, чтобы он не удрал?
Может быть, не обязательно и разговаривать, но по крайней мере следовало бы очистить от шипов и паутины тропинку между нашими сознаниями. Может быть, достаточно хотя бы не забывать о нем.
— ДИККИ!
Нет ответа.
Я поднялся в своем сне вверх, на высоту вертолета, чтобы расширить зону поиска. Суровый холмистый ландшафт вокруг, каменистая пустыня Аризоны, жаркое полуденное солнце.
Я опустился на край огромного высохшего озера; вокруг, насколько хватало глаз, земля напоминала побитую черепицу.
Довольно далеко, почти посередине этой печи, виднелась маленькая фигурка.
Расстояние оказалось больше, чем я думал; бежать пришлось долго, и я все удивлялся, что это за дикий ландшафт. Кто его выбрал, он или я?
— ДИККИ!
Он повернулся ко мне и следил, как я приближаюсь, но сам не пошевелился и не произнес ни слова.
— Дикки, — я задыхался. — Что ты тут делаешь?
— Ты пришел, чтобы запереть меня опять?
— Что ты! Что ты говоришь! И это после того, как мы с тобой летали вместе? Это был самый замечательный полет в моей жизни — потому что ты был рядом!
— Ты отшил меня! Как только мы повернули домой, ты перестал и думать обо мне! Я вызван для того, чтобы промыть мне мозги, но ты не думай, я знаю, что могу уйти от тебя! Я могу оросить тебя и никогда больше не вернуться! Что тогда с тобой будет?
Он сказал это так, словно я был обязан ответить, что со мной произойдет катастрофа, если он покинет меня. Как будто я уже не прожил прекрасно и без него большую часть своей жизни.
— Я прошу извинить меня. Пожалуйста, не уходи.
— Меня легко забыть, — сказал он.
— Я бы хотел тебя понять. Неужели нам нельзя стать друзьями?
Я могу прожить без тебя, думал я. Но мне почему-то не хотелось, чтобы он так вот взял и исчез, этот невинный и нераспознанный малыш, затерянный среди завалов и пожарищ моего внутреннего мира.
Он ничего не ответил. С этим упрямцем, видимо, придется повозиться, подумал я, но все-таки он не настолько глуп, чтобы убежать от меня. Хотя почему он должен верить типу, который засунул его в темницу, а сам ушел навсегда? Уж если здесь кто-то и глуп, то не этот мальчишка. Он сел на глинистое дно сухого озера и уставился на дальние холмы.
— Где мы? — спросил я.
— Это моя страна, — сказал он грустно.
— Твоя страна? Почему здесь, Дикки? Ты мог бы выбрать любое место в моем сознании, где угодно, ты мог бы выбрать себе самое подходящее место, только бы захотел.
— Это и есть самое подходящее место, — сказал он. — Посмотри вокруг.
— Но все вокруг мертво! Ты выбрал крупнейшее сухое озеро в южных пустынях и называешь это своей страной, своим наиболее подходящим местом?
— Это никакое не сухое озеро.
— Я говорю то, что вижу, — сказал я. — Плоское, как жаровня, спекшийся ил потрескался на маленькие квадратики, и это на много миль вокруг. Это, случайно, не Долина Смерти?
Он смотрел мимо меня куда-то вдаль.
— Это не просто поломанные квадратики, — сказал он. — Каждый из них отличается от другого. Это твои воспоминания. Эта пустыня — твое детство.
Тринадцать
Все слова в моей голове рассыпались, я застыл в молчании, не находя ответа. Он прав, подумал я наконец, это его страна. Я вспомнил те немногие случаи, когда я обращался к своим старым воспоминаниям, — это было как раз то место, куда я сейчас попал: сухое, мертвое, заброшенное; все, что когда-то было, обратилось в прах. Спустя мгновение я пожимал плечами — счастливое детство, но воспоминания отвратительны, —и научился жить без своей юности. Почти. Вот здесь она лежит.
Он обернулся и посмотрел на меня — себя, выросшего за все эти годы. С ним в глубине меня.
Я наконец обрел дар речи:
— Все эти воспоминания так же мертвы и для тебя?
— Конечно нет, Ричард.
— Почему же они сейчас так выглядят?
— Они похоронены. Все. Но я могу возродить их, если захочу.
Он усмехнулся так, как будто вылил на меня ведро холодной воды и у него про запас осталась еще тысяча таких ведер. — Все мое детство?
— Угу, — сказал он. — Ты отказываешься от меня, я отказываюсь от тебя.
Я потрогал пальцами твердую спекшуюся землю под ногами, попробовал сковырнуть обожженный солнцем кусок корки. Глина была прочной, как осколок искореженного железа.
— Есть ли тут водонапорная вышка? Почему я помню водонапорную вышку? Что она означает?
Он засмеялся и, передразнивая мой голос, сказал:
— Вероятно, это был самый крупный предмет в округе.
— Дикки, пожалуйста, я должен знать. Давай меняться, я тебе прогулку на самолете, а ты мне водонапорную вышку, идет?
— Прогулка на самолете и так моя, — сказал он. — Ты задолжал мне ее. И ты задолжал мне еще в тысячу тысяч раз больше.
Никто не говорит, что мы должны нравиться друг Другу, думал я, но я не ждал, что мы так быстро дойдем до бездушных переговоров через железный стол. Так у нас ничего не получится.
— Дикки, ты прав. Извини меня. Я должен тебе тысячу тысяч прогулок на самолете, даже больше. Я должен тебе все, чему я научился с тех пор, как мы расстались, и я готов заплатить по счету. Я пообещал. С тобой остались только твои воспоминания. Ты не должен мне ничего. Это я должен тебе.
Его рот раскрылся в удивлении.
— Что ты имеешь в виду?
— Ты можешь убегать сколько хочешь. Я же до конца жизни буду возвращаться и пытаться все исправить.
И тогда он сделал удивительную вещь. Он отошел на несколько футов в сторону, нагнулся к растрескавшейся глине и дотронулся до одного из квадратиков земляной мозаики, ничем не отличавшегося от других. От его прикосновения кусочек легко отделился от своего гнезда — и оказался стеклянными янтарно-медовыми сотами.
— Вот твоя водонапорная вышка, — сказал он и прямо передо мной разбил вдребезги о землю странный хрупкий предмет.
Он обернулся и посмотрел на меня — себя, выросшего за все эти годы. С ним в глубине меня.
Я наконец обрел дар речи:
— Все эти воспоминания так же мертвы и для тебя?
— Конечно нет, Ричард.
— Почему же они сейчас так выглядят?
— Они похоронены. Все. Но я могу возродить их, если захочу.
Он усмехнулся так, как будто вылил на меня ведро холодной воды и у него про запас осталась еще тысяча таких ведер. — Все мое детство?
— Угу, — сказал он. — Ты отказываешься от меня, я отказываюсь от тебя.
Я потрогал пальцами твердую спекшуюся землю под ногами, попробовал сковырнуть обожженный солнцем кусок корки. Глина была прочной, как осколок искореженного железа.
— Есть ли тут водонапорная вышка? Почему я помню водонапорную вышку? Что она означает?
Он засмеялся и, передразнивая мой голос, сказал:
— Вероятно, это был самый крупный предмет в округе.
— Дикки, пожалуйста, я должен знать. Давай меняться, я тебе прогулку на самолете, а ты мне водонапорную вышку, идет?
— Прогулка на самолете и так моя, — сказал он. — Ты задолжал мне ее. И ты задолжал мне еще в тысячу тысяч раз больше.
Никто не говорит, что мы должны нравиться друг Другу, думал я, но я не ждал, что мы так быстро дойдем до бездушных переговоров через железный стол. Так у нас ничего не получится.
— Дикки, ты прав. Извини меня. Я должен тебе тысячу тысяч прогулок на самолете, даже больше. Я должен тебе все, чему я научился с тех пор, как мы расстались, и я готов заплатить по счету. Я пообещал. С тобой остались только твои воспоминания. Ты не должен мне ничего. Это я должен тебе.
Его рот раскрылся в удивлении.
— Что ты имеешь в виду?
— Ты можешь убегать сколько хочешь. Я же до конца жизни буду возвращаться и пытаться все исправить.
И тогда он сделал удивительную вещь. Он отошел на несколько футов в сторону, нагнулся к растрескавшейся глине и дотронулся до одного из квадратиков земляной мозаики, ничем не отличавшегося от других. От его прикосновения кусочек легко отделился от своего гнезда — и оказался стеклянными янтарно-медовыми сотами.
— Вот твоя водонапорная вышка, — сказал он и прямо передо мной разбил вдребезги о землю странный хрупкий предмет.
Четырнадцать
Не так просто разрушить стену забвения. Обломки воспоминаний еще долго громоздились повсюду, но наконец мир вокруг меня изменился, и открылась полная панорама моего детства. Я вспомнил: земля вокруг дома кишела гремучими змеями, дом — скорпионами, гигантские многоножки хозяйничали в душевой комнате. Но для мальчишки на ранчо в Аризоне со всеми этими пустяками нетрудно было справиться.
Просто утром, прежде чем обуваться, нужно было постучать туфлями по полу и вытрясти ночных гостей. Прежде чем вскакивать на камень или кучу хвороста, следовало убедиться, что никто не сочтет тебя захватчиком и не загремит хвостом, предупреждая об атаке.
Пустыня представлялась морем шалфея и камней, а горы — островами на горизонте. Все остальное было стерто в прах, время спрессовано в камни песчаника.
То, что я увидел, оказалось не водонапорной башней, а скорее ветряной мельницей. Единственным объектом в вертикальном измерении была в моем детстве эта устрашающая конструкция.
Каждый день кто-нибудь взбирался по лестнице наверх, чтобы проверить уровень воды в открытом баке, подвешенном значительно выше крыш. Мои братья превратили это в нудную ежедневную обязанность. Для меня лестница на башню была равнозначна эшафоту для висельника. Пугала не сама высота, а возможность свалиться с нее и еще что-то, чего я даже не мог понять.
Бобби старался заставить меня влезть на башню.
— Сейчас твоя очередь, Дикки. Иди посмотри уровень воды.
— Сейчас не моя очередь.
— Всегда не твоя очередь! Рой лазит туда, я лажу туда. Теперь твой черед.
— Я еще слишком мал, Бобби, не заставляй меня лезть.
— Да ты просто трусишь? — дразнил он. — Маленький мальчик боится влезть на вышечку.
Спустя пятьдесят лет я не могу вспомнить, насколько горячо любил брата, но, похоже, в те моменты я готов был пожелать ему смерти.
— Это слишком высоко.
— Маленький мальчик боится подниматься!
И он лез наверх, совершенно бесстрашно добирался по лестнице до края бака, объявлял, что в баке 525 галлонов, спокойно спускался вниз и шел в дом читать свою книгу.
Как просто было бы мне признать: ты прав. Боб, я всего лишь маленький мальчик, который невероятно боится лезть на эту вышку, уверенный, что поскользнется и упадет, а во время падения ударится три или четыре раза о ступеньки лестницы, оторвет себе руки и ноги и наконец упадет навзничь на острый камень; и я бы предпочел избежать этого жизненного опыта по крайней мере до тех пор, пока не подрасту, спасибо за внимание.
Сегодня я мог бы сказать такое своему брату, и, я чувствую, он бы меня понял. Но в то время признать свою детскую слабость было немыслимым даже для ребенка, и ужасная вышка представлялась мне огромным восклицательным знаком после слова трус.
Я ненавидел эту вышку, как булавка ненавидит магнит. Строение из грубого дерева возвышалось, как монумент презрения к слабеньким мальчикам, к трясущимся от страха неженкам, к тем, кто становится неудачником еще до окончания второго класса.
В тот год, когда мы жили на ранчо, я по нескольку раз в день, оставшись один, взбирался на первую, самую широкую ступеньку лестницы в двенадцати дюймах от земли. Следующая ступенька была чуть уже первой и отстояла от земли на двадцать четыре дюйма. Третья находилась там, где начинался страх, в трех футах над землей; именно с этой ступеньки я обычно спускался и убегал прочь.
Иногда я осмеливался стать на четвертую ступеньку и посмотреть вокруг. Лестница казалась нацеленными прямо в небо деревянными рельсами для паровоза. Она слегка прогибалась внутрь, так как была прикреплена болтами к узкой перекладине вышки, но на ней совсем не было поручней. С каждой ступенькой цепкость рук слабела от страха.
Я застыл перед пятой ступенькой. До верхушки лестницы еще двадцать ступенек. Никто не видит меня, я могу упасть и разбиться насмерть. Да если бы даже кто-нибудь и видел, что бы это изменило, Дикки? Ты разбился бы точно так же. Ты сам себе хозяин, пора возвращаться. Сидеть на земле совершенно безопасно — некуда падать.
Осторожно, очень осторожно я опустил одну ногу вниз на перекладину, затем вторую, и стал на песок. Я снова стоял на земле, дрожа от облегчения и ярости.
Я ненавижу свою трусость! Меня ужасает смерть. К чему мне рисковать своей жизнью здесь, в этой безучастной ко всему пустыне, где меня даже никто не просит лезть на эту дурацкую вышку?
Я опять подошел к деревянным ступенькам. Я себя уже уверенно чувствую на третьей ступеньке. Я могу опять подняться на третью ступеньку, как я это уже делал, а потом спуститься, если захочу, или подняться выше. А что, если подняться на третью ступеньку и посвистеть там? Это будет неплохо. Если я не смогу свистнуть, то буду стоять там до тех пор, пока мне это не удастся. Или спущусь и пойду домой, и никто не узнает об этом.
Очень трудно ругать вышки, если ты не знаешь ни одного ругательного слова кроме «черт»; слово «черт» исчерпывало мой набор ругательств еще многие годы. «Черт» не преобразует страх в злость, как это умеют делать современные ругательства, и путь подъема до пятой ступеньки оставался нестерпимо долгим.
Но идея сработала. Шаг за шагом я делал своим другом каждую пройденную ступеньку. Каждую из них я представлял как живую… Если я достаточно долго стоял на ней и разговаривал с ней, то потом было легче подняться на следующую.
После того как я смог свистнуть на пятой ступеньке, я поставил ногу на шестую. Стою долго… трудно дышать, еще труднее свистнуть. Почему мне кажется, что уже так высоко, ведь под ногами всего шесть футов…
…это от моих ног всего шесть футов до земли. Но моя голова, центр сознания и жизни, и всего сущего, — она же находится на высоте почти десять футов! Не хватает воздуха, чтобы свистнуть.
Но тогда стоп… Если так, то мне не нужно подниматься на все оставшиеся девятнадцать ступенек! Мне нужно подняться лишь настолько, чтобы я мог заглянуть внутрь бака, моим же ногам не нужно заглядывать в бак, достаточно чтобы глаза увидели… то есть мне не нужно будет подниматься на последние три с половиной ступеньки!
Я свистнул на шестой и взобрался на седьмую ступеньку.
Только не смотри вниз, говорил мне брат.
Слабый свист, и я чувствую себя уютно, словно лежу на кровати, по которой ползет скорпион. Уж лучше стоять на этой лестнице, чем видеть ползущего к тебе скорпиона — хвост с жалом болтается над головой, клешни раскрыты. Свист. Еще ступенька.
Я чувствую, как слабеют мои руки на ступеньках. Я просовываю правую руку за лестницу и прижимаюсь к перекладине грудью. Я свалюсь только если оторвется рука.
А если оторвется ступенька… я полечу навзничь вниз. Что я здесь делаю? Я разобьюсь насмерть непонятно ради чего! Что я здесь делаю?
Я стоял на семнадцатой ступеньке, вцепившись обеими руками в лестницу, ширина которой теперь не превышала двух футов. Надо мной висела темная громада водяного бака, крепкая и надежная, но там нет никаких ручек, не за что схватиться руками, если сорвешься с лестницы. Уже не до свиста. Все, что я мог сделать, это прилепиться к лестнице и сжать зубы, чтобы не закричать от ужаса. Оставалось еще три ступеньки.
Две ступеньки, сказал я себе. Еще только две ступеньки. Мне нет дела до третьей, мне нужны две. Я не должен смотреть вниз. Я буду смотреть вверх, вверх, вверх. Я подниму глаза мои на холмы… — так молится мой отец за обеденным столом, откуда никто даже не думает падать. Господи, как высоко! Еще две ступеньки.
Двумя ступенями выше мне стало дурно, когда я увидел обод бака. Меня пугал не вид бака, а то, что он достаточно близок, чтобы ухватиться за него двумя руками, но если я это сделаю, то зависну, болтаясь в воздухе, не в состоянии дотянуться обратно до лестницы, и буду так висеть, пока пальцы медленно не разожмутся…
Зачем я думаю об этом? Что за глупости у меня в голове? Прекрати, прекрати, прекрати. Подумай лучше еще об одной ступеньке.
Весь обод бака был покрыт дегтем. Кто-то поднимался сюда, и не просто поднимался, а держал в одной руке банку с дегтем, а в другой — кисть, и он смазал дегтем весь обод, чтобы дерево не гнило. Боялся ли он? Он был тут еще до того, как я приехал, и его не пугало, что он может упасть, его заботило только, чтобы дерево не гнило… Он должен был сидеть на краю бака, переползать по всему его периметру и работать до тех пор, пока не закончился деготь, после чего он спустился вниз, набрал еще дегтя и поднялся опять, чтобы закончить свою работу!
Чего же я так боюсь? Мне не нужно ничего тут красить, мне вообще ничего не нужно тут делать, мне только нужно подняться еще на одну ступеньку и заглянуть за край этого бака, этого бака, этого бака…
Она была всего пятнадцать дюймов шириной, эта моя последняя ступенька, и я достал ее и подтянулся вверх, не отводя глаз от колеса ветряной мельницы, огромного, всего в шести футах над моей головой.
Вижу болты и заклепки на лопастях, пятна ржавчины. Слабый ветерок сдвинул лопасти на дюйм, а секундой позже, когда он стих, колесо вернулось в прежнее положение. Вид этого огромного колеса вблизи усугубил мое состояние настолько, насколько это еще было возможно. В непривычной смене масштаба было что-то пугающее… Это колесо, этот высочайший объект намного миль в округе… он не должен быть таким большим. Пожалуйста, не нужно этого массивного круга прямо над головой, ведь это означает, что я тоже нахожусь на самой высокой точке в округе, самой высокой, откуда можно упасть.
Что, если кто-нибудь видит меня здесь? Пожалуйста, кто-нибудь, не зови меня, потому что, если мне нужно будет отвечать на вопросы и одновременно держаться, я не справлюсь с этим и упаду. Пожалуйста, Бобби, пожалуйста. Рой, пожалуйста, не выходите и не смотрите на меня.
Я поднял голову, один судорожный дюйм за другим, заглянул за край бака. По внутренней стороне белой краской нанесен аккуратный ряд цифр, маленькие возле дна, у верхнего края самые большие. И почти на дне бака — странно видеть на такой высоте в воздухе — вода! Зеленоватая прозрачная вода, не очень глубокая; неподвижная поверхность как раз достигала отметки 400.
Рой стоял здесь и видел эти цифры, Бобби тоже стоял на этом самом месте, где сейчас стою я. Я знал, что умру в ту же секунду, если сейчас случится землетрясение или порыв ветра сдует меня отсюда, но я был таким же смелым, как и мои братья!
Мне еще предстоял длинный путь вниз, ступенька за ступенькой, но я уже ПОБЕДИЛ! Я уже прямо сейчас ПОБЕДИЛ!
Я натянуто улыбался смертельным оскалом, впившись в небо, словно изголодавшаяся пиявка. Они больше НИКОГДА не назовут меня трусом!
Все так же медленно я опустил голову и посмотрел вокруг с высоты вышки.
Пока я полз по лестнице, кто-то изменил весь мир. Дорога внизу, крыша нашего дома, сажа в трубе, прохудившаяся местами кровля — чудесный игрушечный домик, со всеми деталями, для игрушечных людей ростом не больше моего пальца. Кактусы уже никакие не великаны-часовые, а безобидные гномики-подушечки для иголок. Отсюда видны пасущиеся в загонах ослы — не крупнее белок, — ворота и даже проезжая дорога, соединяющая Бисби с Фениксом. Если бы я мог летать!
А еще были горы. Я находился очень высоко, но они были еще выше. Однажды, Дикки, шептали они, когда ты взглянешь на нас с высоты, не покажется ли тебе весь мир игрушечным? А если покажется, что тогда ты скажешь?
Я дрожал и не мог взять себя в руки, малейшее движение глаз или головы отдавалось волной ужаса. Я упаду и разобьюсь насмерть, так и не сумев спуститься… но я никогда такого не видел… Если смотреть с высоты… то все меняется! Как все прекрасно! Как жизнь может казаться такой плоской на земле и такой величественной с воздуха?
Просто утром, прежде чем обуваться, нужно было постучать туфлями по полу и вытрясти ночных гостей. Прежде чем вскакивать на камень или кучу хвороста, следовало убедиться, что никто не сочтет тебя захватчиком и не загремит хвостом, предупреждая об атаке.
Пустыня представлялась морем шалфея и камней, а горы — островами на горизонте. Все остальное было стерто в прах, время спрессовано в камни песчаника.
То, что я увидел, оказалось не водонапорной башней, а скорее ветряной мельницей. Единственным объектом в вертикальном измерении была в моем детстве эта устрашающая конструкция.
Каждый день кто-нибудь взбирался по лестнице наверх, чтобы проверить уровень воды в открытом баке, подвешенном значительно выше крыш. Мои братья превратили это в нудную ежедневную обязанность. Для меня лестница на башню была равнозначна эшафоту для висельника. Пугала не сама высота, а возможность свалиться с нее и еще что-то, чего я даже не мог понять.
Бобби старался заставить меня влезть на башню.
— Сейчас твоя очередь, Дикки. Иди посмотри уровень воды.
— Сейчас не моя очередь.
— Всегда не твоя очередь! Рой лазит туда, я лажу туда. Теперь твой черед.
— Я еще слишком мал, Бобби, не заставляй меня лезть.
— Да ты просто трусишь? — дразнил он. — Маленький мальчик боится влезть на вышечку.
Спустя пятьдесят лет я не могу вспомнить, насколько горячо любил брата, но, похоже, в те моменты я готов был пожелать ему смерти.
— Это слишком высоко.
— Маленький мальчик боится подниматься!
И он лез наверх, совершенно бесстрашно добирался по лестнице до края бака, объявлял, что в баке 525 галлонов, спокойно спускался вниз и шел в дом читать свою книгу.
Как просто было бы мне признать: ты прав. Боб, я всего лишь маленький мальчик, который невероятно боится лезть на эту вышку, уверенный, что поскользнется и упадет, а во время падения ударится три или четыре раза о ступеньки лестницы, оторвет себе руки и ноги и наконец упадет навзничь на острый камень; и я бы предпочел избежать этого жизненного опыта по крайней мере до тех пор, пока не подрасту, спасибо за внимание.
Сегодня я мог бы сказать такое своему брату, и, я чувствую, он бы меня понял. Но в то время признать свою детскую слабость было немыслимым даже для ребенка, и ужасная вышка представлялась мне огромным восклицательным знаком после слова трус.
Я ненавидел эту вышку, как булавка ненавидит магнит. Строение из грубого дерева возвышалось, как монумент презрения к слабеньким мальчикам, к трясущимся от страха неженкам, к тем, кто становится неудачником еще до окончания второго класса.
В тот год, когда мы жили на ранчо, я по нескольку раз в день, оставшись один, взбирался на первую, самую широкую ступеньку лестницы в двенадцати дюймах от земли. Следующая ступенька была чуть уже первой и отстояла от земли на двадцать четыре дюйма. Третья находилась там, где начинался страх, в трех футах над землей; именно с этой ступеньки я обычно спускался и убегал прочь.
Иногда я осмеливался стать на четвертую ступеньку и посмотреть вокруг. Лестница казалась нацеленными прямо в небо деревянными рельсами для паровоза. Она слегка прогибалась внутрь, так как была прикреплена болтами к узкой перекладине вышки, но на ней совсем не было поручней. С каждой ступенькой цепкость рук слабела от страха.
Я застыл перед пятой ступенькой. До верхушки лестницы еще двадцать ступенек. Никто не видит меня, я могу упасть и разбиться насмерть. Да если бы даже кто-нибудь и видел, что бы это изменило, Дикки? Ты разбился бы точно так же. Ты сам себе хозяин, пора возвращаться. Сидеть на земле совершенно безопасно — некуда падать.
Осторожно, очень осторожно я опустил одну ногу вниз на перекладину, затем вторую, и стал на песок. Я снова стоял на земле, дрожа от облегчения и ярости.
Я ненавижу свою трусость! Меня ужасает смерть. К чему мне рисковать своей жизнью здесь, в этой безучастной ко всему пустыне, где меня даже никто не просит лезть на эту дурацкую вышку?
Я опять подошел к деревянным ступенькам. Я себя уже уверенно чувствую на третьей ступеньке. Я могу опять подняться на третью ступеньку, как я это уже делал, а потом спуститься, если захочу, или подняться выше. А что, если подняться на третью ступеньку и посвистеть там? Это будет неплохо. Если я не смогу свистнуть, то буду стоять там до тех пор, пока мне это не удастся. Или спущусь и пойду домой, и никто не узнает об этом.
Очень трудно ругать вышки, если ты не знаешь ни одного ругательного слова кроме «черт»; слово «черт» исчерпывало мой набор ругательств еще многие годы. «Черт» не преобразует страх в злость, как это умеют делать современные ругательства, и путь подъема до пятой ступеньки оставался нестерпимо долгим.
Но идея сработала. Шаг за шагом я делал своим другом каждую пройденную ступеньку. Каждую из них я представлял как живую… Если я достаточно долго стоял на ней и разговаривал с ней, то потом было легче подняться на следующую.
После того как я смог свистнуть на пятой ступеньке, я поставил ногу на шестую. Стою долго… трудно дышать, еще труднее свистнуть. Почему мне кажется, что уже так высоко, ведь под ногами всего шесть футов…
…это от моих ног всего шесть футов до земли. Но моя голова, центр сознания и жизни, и всего сущего, — она же находится на высоте почти десять футов! Не хватает воздуха, чтобы свистнуть.
Но тогда стоп… Если так, то мне не нужно подниматься на все оставшиеся девятнадцать ступенек! Мне нужно подняться лишь настолько, чтобы я мог заглянуть внутрь бака, моим же ногам не нужно заглядывать в бак, достаточно чтобы глаза увидели… то есть мне не нужно будет подниматься на последние три с половиной ступеньки!
Я свистнул на шестой и взобрался на седьмую ступеньку.
Только не смотри вниз, говорил мне брат.
Слабый свист, и я чувствую себя уютно, словно лежу на кровати, по которой ползет скорпион. Уж лучше стоять на этой лестнице, чем видеть ползущего к тебе скорпиона — хвост с жалом болтается над головой, клешни раскрыты. Свист. Еще ступенька.
Я чувствую, как слабеют мои руки на ступеньках. Я просовываю правую руку за лестницу и прижимаюсь к перекладине грудью. Я свалюсь только если оторвется рука.
А если оторвется ступенька… я полечу навзничь вниз. Что я здесь делаю? Я разобьюсь насмерть непонятно ради чего! Что я здесь делаю?
Я стоял на семнадцатой ступеньке, вцепившись обеими руками в лестницу, ширина которой теперь не превышала двух футов. Надо мной висела темная громада водяного бака, крепкая и надежная, но там нет никаких ручек, не за что схватиться руками, если сорвешься с лестницы. Уже не до свиста. Все, что я мог сделать, это прилепиться к лестнице и сжать зубы, чтобы не закричать от ужаса. Оставалось еще три ступеньки.
Две ступеньки, сказал я себе. Еще только две ступеньки. Мне нет дела до третьей, мне нужны две. Я не должен смотреть вниз. Я буду смотреть вверх, вверх, вверх. Я подниму глаза мои на холмы… — так молится мой отец за обеденным столом, откуда никто даже не думает падать. Господи, как высоко! Еще две ступеньки.
Двумя ступенями выше мне стало дурно, когда я увидел обод бака. Меня пугал не вид бака, а то, что он достаточно близок, чтобы ухватиться за него двумя руками, но если я это сделаю, то зависну, болтаясь в воздухе, не в состоянии дотянуться обратно до лестницы, и буду так висеть, пока пальцы медленно не разожмутся…
Зачем я думаю об этом? Что за глупости у меня в голове? Прекрати, прекрати, прекрати. Подумай лучше еще об одной ступеньке.
Весь обод бака был покрыт дегтем. Кто-то поднимался сюда, и не просто поднимался, а держал в одной руке банку с дегтем, а в другой — кисть, и он смазал дегтем весь обод, чтобы дерево не гнило. Боялся ли он? Он был тут еще до того, как я приехал, и его не пугало, что он может упасть, его заботило только, чтобы дерево не гнило… Он должен был сидеть на краю бака, переползать по всему его периметру и работать до тех пор, пока не закончился деготь, после чего он спустился вниз, набрал еще дегтя и поднялся опять, чтобы закончить свою работу!
Чего же я так боюсь? Мне не нужно ничего тут красить, мне вообще ничего не нужно тут делать, мне только нужно подняться еще на одну ступеньку и заглянуть за край этого бака, этого бака, этого бака…
Она была всего пятнадцать дюймов шириной, эта моя последняя ступенька, и я достал ее и подтянулся вверх, не отводя глаз от колеса ветряной мельницы, огромного, всего в шести футах над моей головой.
Вижу болты и заклепки на лопастях, пятна ржавчины. Слабый ветерок сдвинул лопасти на дюйм, а секундой позже, когда он стих, колесо вернулось в прежнее положение. Вид этого огромного колеса вблизи усугубил мое состояние настолько, насколько это еще было возможно. В непривычной смене масштаба было что-то пугающее… Это колесо, этот высочайший объект намного миль в округе… он не должен быть таким большим. Пожалуйста, не нужно этого массивного круга прямо над головой, ведь это означает, что я тоже нахожусь на самой высокой точке в округе, самой высокой, откуда можно упасть.
Что, если кто-нибудь видит меня здесь? Пожалуйста, кто-нибудь, не зови меня, потому что, если мне нужно будет отвечать на вопросы и одновременно держаться, я не справлюсь с этим и упаду. Пожалуйста, Бобби, пожалуйста. Рой, пожалуйста, не выходите и не смотрите на меня.
Я поднял голову, один судорожный дюйм за другим, заглянул за край бака. По внутренней стороне белой краской нанесен аккуратный ряд цифр, маленькие возле дна, у верхнего края самые большие. И почти на дне бака — странно видеть на такой высоте в воздухе — вода! Зеленоватая прозрачная вода, не очень глубокая; неподвижная поверхность как раз достигала отметки 400.
Рой стоял здесь и видел эти цифры, Бобби тоже стоял на этом самом месте, где сейчас стою я. Я знал, что умру в ту же секунду, если сейчас случится землетрясение или порыв ветра сдует меня отсюда, но я был таким же смелым, как и мои братья!
Мне еще предстоял длинный путь вниз, ступенька за ступенькой, но я уже ПОБЕДИЛ! Я уже прямо сейчас ПОБЕДИЛ!
Я натянуто улыбался смертельным оскалом, впившись в небо, словно изголодавшаяся пиявка. Они больше НИКОГДА не назовут меня трусом!
Все так же медленно я опустил голову и посмотрел вокруг с высоты вышки.
Пока я полз по лестнице, кто-то изменил весь мир. Дорога внизу, крыша нашего дома, сажа в трубе, прохудившаяся местами кровля — чудесный игрушечный домик, со всеми деталями, для игрушечных людей ростом не больше моего пальца. Кактусы уже никакие не великаны-часовые, а безобидные гномики-подушечки для иголок. Отсюда видны пасущиеся в загонах ослы — не крупнее белок, — ворота и даже проезжая дорога, соединяющая Бисби с Фениксом. Если бы я мог летать!
А еще были горы. Я находился очень высоко, но они были еще выше. Однажды, Дикки, шептали они, когда ты взглянешь на нас с высоты, не покажется ли тебе весь мир игрушечным? А если покажется, что тогда ты скажешь?
Я дрожал и не мог взять себя в руки, малейшее движение глаз или головы отдавалось волной ужаса. Я упаду и разобьюсь насмерть, так и не сумев спуститься… но я никогда такого не видел… Если смотреть с высоты… то все меняется! Как все прекрасно! Как жизнь может казаться такой плоской на земле и такой величественной с воздуха?
Пятнадцать
Дикки смотрел на меня сверху вниз, когда я сел на сухое дно озера. На его лице появилась едва заметная тень облегчения. Поднято лишь одно воспоминание из-под многотысячной груды других.
— Когда это было? — спросил я, ошеломленный всем увиденным.
— Нам было семь. Ты стал взрослеть и ушел от меня, когда мне было девять, когда умер Бобби. После этого только будущее интересовало тебя, ты хотел вырасти и стать свободным, ты хотел уйти в свой путь налегке.
Он не жаловался, он только напоминал мне то, что я уже знал.
— Ты оставил мне все воспоминания, которые были тебе ни к чему. Они все здесь, все до одного, но они ни о чем мне не говорят, я не могу в них разобраться без тебя. — Его голос стал тише, я едва различал слова в тишине пустыни. — Ты мог бы пояснить мне, что они значат.
Он молча смотрел на меня, возбужденный таинственными силами, которые безжалостно гнали меня сквозь детство. Действительно ли я тот единственный, кто может стать ступенькой между ним и его незнанием, кто может вырвать кнут из его рук, единственный спаситель, который когда-либо придет ему на помощь?
— Расскажи мне, — попросил он. — Мне нужно знать! Я помню все, но ничто ничего не значит для меня!
Вместо того чтобы успокоить его, я нахмурился.
— Это так и есть, Дикки. Ничто ничего не значит.
— Но ведь для тебя это не пустое воспоминание! — Он в отчаянии пытался влезть на стеклянную гору, сплошь покрытую жирными, скользкими вопросительными знаками. — Водонапорная вышка! Ричард, ты же знаешь что она значит!
Я поднялся с места, где сидел, и взял его за плечи. — Я знаю только то, что она значит для меня, Дикки. Но водонапорная вышка может иметь еще миллион значений, которых я не выбирал, которые не имеют смысла для меня. Ничто не имеет смысла до тех пор, пока оно не изменит тебя и твоего способа думать.
— Ты говоришь как взрослый, — сказал он. — Ничто не имеет смысла?
— Пока ты не разобрался с тем, что случилось в твоем сознании, — сказал я. — Подъем на водонапорную башню ничего не значил до тех пор, пока ты не придал ему значение. Реши для себя задачу — когда ты прокладываешь путь наверх: равнозначна ли высота твоему страху? И вся твоя жизнь меняется. «Посвятить свою жизнь высоте? Только не я! Никаких высот, ради Бога, пожалуйста!»
— Это решение, — продолжал я, — этот преподанный тобой себе урок определяет тысячи возможных, приемлемых для тебя будущих, вычеркивая при этом тысячи других, в том числе, возможно, и мое. Никаких высот — означает никаких самолетов означает никаких полетов означает никаких прыжков с парашютом означает никаких Шепардов означает никаких воспоминаний о Дикки означает никакого освобождения его из камеры означает ни тебя ни меня среди этого озера воспоминаний.
— Ты решил, что высота не равнозначна страху.
— Прекрасно, Дикки! С высоты ветряной мельницы ужас был написан строчными буквами, а ВОСТОРГ — заглавными. Из этого я вынес решение, которое изменило всю мою жизнь: Преодолеваи страх и получай восторг. Это справедливо и поныне.
Я посмотрел ему в глаза:
— Ты единственный, кто может решить, является ли моя правда правдой для тебя или это чепуха. Принципы, за которые я готов умереть, высочайшие права, которые мне ведомы, для тебя могут быть всего лишь предположениями, возможностями. Ты делаешь выбор, и твоя последующая жизнь является результатом этого выбора. Каждое да, нет, возможно создает школу, которую мы называем личным жизненным опытом.
Я думал, что груз всего сказанного заставит его задуматься, но через секунду он уже тянулся ко мне с вопросом:
— За пятьдесят лет ты, конечно, уже выяснил, что есть что для тебя и как все работает?
— Ну, в общем, кое-что я понял, — скромно сказал я.
— Когда это было? — спросил я, ошеломленный всем увиденным.
— Нам было семь. Ты стал взрослеть и ушел от меня, когда мне было девять, когда умер Бобби. После этого только будущее интересовало тебя, ты хотел вырасти и стать свободным, ты хотел уйти в свой путь налегке.
Он не жаловался, он только напоминал мне то, что я уже знал.
— Ты оставил мне все воспоминания, которые были тебе ни к чему. Они все здесь, все до одного, но они ни о чем мне не говорят, я не могу в них разобраться без тебя. — Его голос стал тише, я едва различал слова в тишине пустыни. — Ты мог бы пояснить мне, что они значат.
Он молча смотрел на меня, возбужденный таинственными силами, которые безжалостно гнали меня сквозь детство. Действительно ли я тот единственный, кто может стать ступенькой между ним и его незнанием, кто может вырвать кнут из его рук, единственный спаситель, который когда-либо придет ему на помощь?
— Расскажи мне, — попросил он. — Мне нужно знать! Я помню все, но ничто ничего не значит для меня!
Вместо того чтобы успокоить его, я нахмурился.
— Это так и есть, Дикки. Ничто ничего не значит.
— Но ведь для тебя это не пустое воспоминание! — Он в отчаянии пытался влезть на стеклянную гору, сплошь покрытую жирными, скользкими вопросительными знаками. — Водонапорная вышка! Ричард, ты же знаешь что она значит!
Я поднялся с места, где сидел, и взял его за плечи. — Я знаю только то, что она значит для меня, Дикки. Но водонапорная вышка может иметь еще миллион значений, которых я не выбирал, которые не имеют смысла для меня. Ничто не имеет смысла до тех пор, пока оно не изменит тебя и твоего способа думать.
— Ты говоришь как взрослый, — сказал он. — Ничто не имеет смысла?
— Пока ты не разобрался с тем, что случилось в твоем сознании, — сказал я. — Подъем на водонапорную башню ничего не значил до тех пор, пока ты не придал ему значение. Реши для себя задачу — когда ты прокладываешь путь наверх: равнозначна ли высота твоему страху? И вся твоя жизнь меняется. «Посвятить свою жизнь высоте? Только не я! Никаких высот, ради Бога, пожалуйста!»
— Это решение, — продолжал я, — этот преподанный тобой себе урок определяет тысячи возможных, приемлемых для тебя будущих, вычеркивая при этом тысячи других, в том числе, возможно, и мое. Никаких высот — означает никаких самолетов означает никаких полетов означает никаких прыжков с парашютом означает никаких Шепардов означает никаких воспоминаний о Дикки означает никакого освобождения его из камеры означает ни тебя ни меня среди этого озера воспоминаний.
— Ты решил, что высота не равнозначна страху.
— Прекрасно, Дикки! С высоты ветряной мельницы ужас был написан строчными буквами, а ВОСТОРГ — заглавными. Из этого я вынес решение, которое изменило всю мою жизнь: Преодолеваи страх и получай восторг. Это справедливо и поныне.
Я посмотрел ему в глаза:
— Ты единственный, кто может решить, является ли моя правда правдой для тебя или это чепуха. Принципы, за которые я готов умереть, высочайшие права, которые мне ведомы, для тебя могут быть всего лишь предположениями, возможностями. Ты делаешь выбор, и твоя последующая жизнь является результатом этого выбора. Каждое да, нет, возможно создает школу, которую мы называем личным жизненным опытом.
Я думал, что груз всего сказанного заставит его задуматься, но через секунду он уже тянулся ко мне с вопросом:
— За пятьдесят лет ты, конечно, уже выяснил, что есть что для тебя и как все работает?
— Ну, в общем, кое-что я понял, — скромно сказал я.
Шестнадцать
С тех пор как псих Шепард сказал мне о книге, которую я должен написать для мальчика — прежнего меня, — моя голова, по крайней мере какая-то часть ее, постоянно была занята этим вопросом.
— Расскажи мне это попроще, — сказал Дикки дрожащим голосом; осуществилась его мечта, можно все узнать, но оказалось, что это все слишком сложно.
Я уже пытался когда-то объяснять, как я понимаю устройство мира, и каждый раз без особого успеха. Мне требовалось изложить сначала немного теории и несколько фундаментальных принципов. Но каждый раз неизменно повторялось одно и то же: после двух-трех часов теории мои слушатели валились, как каменные идолы, с остекленевшими глазами, устремленными в пустоту. Как раз в тот момент, когда я доходил до самого интересного, они отворачивались, совершенно перестав слушать.
Но с Дикки все должно быть иначе. В любом возрасте для меня самым увлекательным было то, что трудно понять.
— Чтобы найти свой путь на Земле, — сказал я, усаживаясь на пересохшее дно, —тебе нужно понять для себя две вещи: силу согласия и цель счастья. Но прежде чем ты сможешь понять это, тебе следует понять главный закон Вселенной. Он прост. Всего два слова: Жизнь Есть. Все остальное вытекает из них, это можно назвать логическим каскадом. Вот как это происходит…
Он опустился на колени рядом со мной, его глаза оказались на одном уровне с моими.
— Скажи, как это — быть старым?
— Прости?
Кажется, этот вундеркинд не слушал меня.
— Как это — быть старым? — повторил он.
Я вытаращил глаза:
— А как же насчет устройства Вселенной?
— Ты его выдумываешь, — сказал он. — А я хочу знать, что ты знаешь.
— Я его выдумываю? Но ведь мы говорим о моей жизни, это как раз то, что ты так хотел знать! Я считаю, что это чертовски важно, устройство Вселенной. Я дал бы что угодно за то, чтобы разобраться в этом, когда я был тобой. Кроме того, я совершенно ничего не знаю о возрасте. Я не верю в возраст.
— Как ты можешь не верить в возраст! — сказал он. — Сколько тебе лет?
— Я прекратил счет уже давно. Это очень опасно.
— Опасно?
Его совершенно не интересует моя доморощенная философия, но мой возраст для него важен. Как мы все-таки переменились!
— Подсчитывать возраст опасно, — сказал я. — Когда ты маленький, то каждый день рождения радует тебя. Это праздничный стол, и подарки, и ощущение себя именинником, и шоколадный торт. Но осторожно, Дикки. В каждом именинном торте заложен крючок, и если ты проглотишь слишком много крючков, то все, ты уже пойман на идею, от которой уже никогда не отделаешься.
— Правда? — Он думает, что я шучу.
— Как умирают дети? — спросил я.
— Они падают с деревьев, — ответил он, — они попадают под троллейбус, их засыпает в пещерах…
— Отлично, — сказал я. — Как твоя фамилия?
Он нахмурил лоб и поднял голову. Неужели этот старик уже забыл?
— Бах.
— Неверно, — сказал я. — Это твое предпоследнее имя. Настоящее твое последнее имя, в нашей культуре, — это число, и этим числом является твой возраст. Ты теперь не Дикки Бах, а…
— Расскажи мне это попроще, — сказал Дикки дрожащим голосом; осуществилась его мечта, можно все узнать, но оказалось, что это все слишком сложно.
Я уже пытался когда-то объяснять, как я понимаю устройство мира, и каждый раз без особого успеха. Мне требовалось изложить сначала немного теории и несколько фундаментальных принципов. Но каждый раз неизменно повторялось одно и то же: после двух-трех часов теории мои слушатели валились, как каменные идолы, с остекленевшими глазами, устремленными в пустоту. Как раз в тот момент, когда я доходил до самого интересного, они отворачивались, совершенно перестав слушать.
Но с Дикки все должно быть иначе. В любом возрасте для меня самым увлекательным было то, что трудно понять.
— Чтобы найти свой путь на Земле, — сказал я, усаживаясь на пересохшее дно, —тебе нужно понять для себя две вещи: силу согласия и цель счастья. Но прежде чем ты сможешь понять это, тебе следует понять главный закон Вселенной. Он прост. Всего два слова: Жизнь Есть. Все остальное вытекает из них, это можно назвать логическим каскадом. Вот как это происходит…
Он опустился на колени рядом со мной, его глаза оказались на одном уровне с моими.
— Скажи, как это — быть старым?
— Прости?
Кажется, этот вундеркинд не слушал меня.
— Как это — быть старым? — повторил он.
Я вытаращил глаза:
— А как же насчет устройства Вселенной?
— Ты его выдумываешь, — сказал он. — А я хочу знать, что ты знаешь.
— Я его выдумываю? Но ведь мы говорим о моей жизни, это как раз то, что ты так хотел знать! Я считаю, что это чертовски важно, устройство Вселенной. Я дал бы что угодно за то, чтобы разобраться в этом, когда я был тобой. Кроме того, я совершенно ничего не знаю о возрасте. Я не верю в возраст.
— Как ты можешь не верить в возраст! — сказал он. — Сколько тебе лет?
— Я прекратил счет уже давно. Это очень опасно.
— Опасно?
Его совершенно не интересует моя доморощенная философия, но мой возраст для него важен. Как мы все-таки переменились!
— Подсчитывать возраст опасно, — сказал я. — Когда ты маленький, то каждый день рождения радует тебя. Это праздничный стол, и подарки, и ощущение себя именинником, и шоколадный торт. Но осторожно, Дикки. В каждом именинном торте заложен крючок, и если ты проглотишь слишком много крючков, то все, ты уже пойман на идею, от которой уже никогда не отделаешься.
— Правда? — Он думает, что я шучу.
— Как умирают дети? — спросил я.
— Они падают с деревьев, — ответил он, — они попадают под троллейбус, их засыпает в пещерах…
— Отлично, — сказал я. — Как твоя фамилия?
Он нахмурил лоб и поднял голову. Неужели этот старик уже забыл?
— Бах.
— Неверно, — сказал я. — Это твое предпоследнее имя. Настоящее твое последнее имя, в нашей культуре, — это число, и этим числом является твой возраст. Ты теперь не Дикки Бах, а…