— …Дикки Бах, Девять.
   — Молодец, — сказал я. — И люди с маленькими цифрами в последнем имени всегда умирают от Несчастных Случаев — просто они оказались в неудачном месте в неудачное время. Джимми Меркли, Шесть, держал слишком большую связку надувных шариков, порыв ветра подхватил его и унес в море, и больше его никто не видел. Энни Фишер, Четырнадцать, нырнула и не нашла выхода из затонувшего колесного парохода, который когда-то плавал вдоль континентального шельфа. Дикки Бах, Двенадцать, подорвал себя, изобретая гидразиновое топливо для своей ракеты.
   Он кивнул, соображая, к чему я клоню.
   — А люди с большими цифрами в последнем имени, — продолжал я, — умирают от Неизбежных Случаев, от которых нельзя ускользнуть. Мистер Джеймс Меркли, Восемьдесят Четыре, закончил свой путь от острой летаргии. Миссис Энн Фишер-Стоувол. Девяносто Семь, скончалась от болезни Лотмана. Мистер Ричард Бах, Сто Сорок Пять, умер от безнадежной старости.
   Он рассмеялся — цифра 145 невозможна.
   — Хорошо, — сказал он.
   — Ну и что? Что плохого в днях рождения?
   — Когда твои цифры маленькие, ты не собираешься умирать. Но когда твои цифры становятся большими…
   — …ты готовишься умереть.
   — Большое число, значит, пора мне умирать. Это называется слепой верой — когда ты соглашаешься с правилом, не задумываясь над ним, когда ты переходишь от одного ожидаемого события к другому. Если ты не примешь меры предосторожности, то вся твоя жизнь превратится в цепочку из тысячи предначертанных событий.
   — И слепая вера всегда плоха, — сказал он. — Не всегда. Если мы не примем некоторых общих верований, мы не сможем жить в нашем пространстве-времени. Но если мы не верим в возраст, то по крайней мере не должны будем умирать оттого, что изменилось число в нашем имени.
   — А я люблю торты, — сказал он.
   — По одной свече в год. Ты ешь свечи?
   Он поморщился.
   — Нет!
   — Ешь торты в любой день, когда захочешь. Только не ешь торты со свечами.
   — Но я люблю подарки.
   — Для этого не нужны дни рождения, ты можешь получать подарки от себя самого каждый день в каждом году.
   Он помолчал минуту, размышляя над этим. Все, кого он знал, праздновали дни рождения.
   — Ты что, дефективный? — спросил он.
   Я расхохотался, откинув голову назад. Мне вспомнилось, что у нас дома высшей ценностью всегда считалась образованность. Первым взрослым словом, которое я узнал, было слово «словарь». Мама приучила меня к словарю после того, как я перешел во второй класс, и я себя чувствовал очень умным, поскольку родители всегда говорили, что ум должен идти впереди чувств. Эмоции под контроль, уму полную волю.
   «Дефективный» было не единственным словом, подчерпнутым мною из словаря: я до сих пор помню «доверенное лицо», «отъявленный» и «полисиллабический». Для публики были еще «антидизистеблишментарианизм» и «диизобутилфеноксиполиэ-токсиэтанол»; первое мне никогда особенно не нравилось, но раскатистое переливчатое звучание второго я люблю до сих пор и употребляю это слово при каждом подходящем случае.
   — Конечно, Дикки, я дефективный, но по-хорошему.
   — Ты только что выбросил мои дни рождения. Ты это называешь «по-хорошему»?
   — Да. И хорошее — это освобождение от условностей. Я выбросил еще и кое-что другое.
   — Что же?
   — Когда ты перестаешь верить в дни рождения, то представления о возрасте становятся чем-то далеким для тебя. Тебя не будет травмировать твое шестнадцатилетие, или тридцатилетие, или громоздкое Пять-Ноль, или веющее смертью Столетие. Ты измеряешь свою жизнь тем, что ты знаешь, а не подсчитываешь, сколько календарей ты уже видел. Если тебе так нужны травмы, так уж лучше получить их, исследуя фундаментальные принципы Вселенной, чем ожидая дату столь же неизбежную, как следующий июль.
   — Но все другие дети будут тыкать в меня пальцем — вон пошел мальчик без дня рождения.
   — Вероятно, да. Но ты решай сам. Если ты считаешь, что в этом есть какой-то здравый смысл — подсчитывать, как долго ты уже бродишь по этой планете под солнцем, — то продолжай праздновать дни рождения, заводи свои маленькие часики. Проглатывай крючки каждый год и плати свою цену, как все другие.
   — Ты давишь на меня, — сказал он.
   — Я бы давил на тебя, если бы заставлял тебя отказаться от дней рождения вопреки твоему желанию праздновать их. Если ты не собираешься это прекращать, так и не надо, какое тут давление.
   Он посмотрел на меня искоса, чтобы убедиться, что я не насмехаюсь над ним.
   — Ты действительно взрослый?
   — Спроси у самого себя, — ответил я. — Ты действительно ребенок?
   — Я думаю, что да, хотя я часто чувствую себя старше сверстников! А ты чувствуешь себя взрослым?
   — Никогда, — сказал я.
   — Значит, приятные ощущения сохранились? Я, маленький, чувствую себя взрослым, а состарившись — буду чувствовать молодым?
   — С моей точки зрения, — сказал я, — мы безвозрастные создания. Приятные ощущения того, что ты старше или моложе своего тела, возникают на контрасте между традиционным здравым смыслом — что сознание человека должно соответствовать возрасту его тела — и истиной; а истина состоит в том, что сознание вообще не имеет возраста. Наши мозги никак не могут совместить эти вещи в рамках пространственно-временных правил, но, вместо того чтобы подобрать другие правила, наше сознание просто отворачивается от проблемы. Всякий раз, когда мы чувствуем, что наш возраст не соответствует нашим числам, мы говорим «Какое странное ощущение!» и меняем тему разговора.
   — А что, если не менять тему разговора? Какой тогда будет ответ?
   — Не делай из возраста ярлык. Не говори: «Мне семь» или «Мне девять». Как только ты скажешь: «У меня нет возраста!» — то не останется и причин для контраста, и странные ощущения исчезнут. Правда. Попробуй.
   Он закрыл глаза.
   — У меня нет возраста, — прошептал он и спустя мгновение улыбнулся. — Интересно.
   — Правда?
   — Получается, — сказал он.
   — Если твое тело в точности соответствует твоим представлениям, — продолжал я, — а твои представления сводятся к тому, что состояние тела никак не зависит от времени и определяется внутренним образом, то тебя никогда не смутит, что ты чувствуешь себя моложе своих лет, и не испугает, что ты слишком стар.
   — Кто-то сказал, что тело является совершенным выражением мысли? Чьи это слова? Я хлопнул себя по лбу.
   — А! Это философия! Кто-то тут сказал, что я ее выдумываю и что все это слишком тяжело и занудно для девятилетнего человека.
   Он спокойно смотрел на меня, едва заметно улыбаясь.
   — Это кому же девять?


Семнадцать


   — Дикки, давай я расскажу тебе один случай.
   — Я люблю рассказы, — сказал он.
   — Это случай не из твоих, а из моих воспоминаний. Ты помнишь мое прошлое, я помню твое будущее. Так это где-то оттуда. Только лучше я не буду рассказывать, а покажу. Идет?
   — Идет, — сказал он настороженно, но на этот раз любопытство было сильнее страха. — Это опять будет философия?
   — Это будет один случай. Настоящий случай из твоего будущего. Подключайся к моим мыслям и следи внимательно, а потом скажешь мне, философия это или нет.
   Дикки постепенно становился моим другом, напарником по приключениям.
   — Внимание, начали. Я закрыл глаза и стал вспоминать.

 
   В моем внутреннем пустом пространстве на серебряном тросе висела длинная массивная стальная балка, сбалансированная в горизонтальном положении. Многие годы я жил, учился, играл на этой балке, держась так близко к ее середине, что наклонялась она очень редко и едва заметно.
   Но в отрочестве все ценности подвергаются проверке.
   — Я знаю, что нам делать, — сказал Майк.
   Стоял летний полдень, дома никого не было: отец на работе, мать поехала за покупками. Майк, Джек и я отчаянно скучали. В глубине души я считал, что никакая это не трагедия, если новый учебный год начнется как можно скорее.
   — Что нам делать? — спросил я.
   — Давайте выпьем!
   Мне сразу стало неуютно. Он имел в виду не лимонад.
   — Выпьем чего?
   — Выпьем ПИВА!
   — Болтай! — сказал Джек.
   — Где его взять, пива?
   — Да хоть тонну! Ну как, пропустим по глотку?
   Меня толкали туда, куда мне вовсе не хотелось… Я сразу очутился так далеко от центра, как мне еще никогда не приходилось, и балка, означавшая равновесие в моей жизни, угрожающе поплыла подо мной.
   — Может, лучше не надо, Майк, — сказал я. — Твой папа узнает. Он придет домой и увидит, что пива стало меньше…
   — Не-а. Он его накупил столько… У них сегодня вечеринка. Он никогда в жизни не заметит!
   Майк побежал на кухню и вернулся, неся в одной руке три бутылки, в другой — три стакана, а в зубах — открывашку. Он поставил стаканы на кофейный столик.
   Это безумие, подумал я. Мне нельзя пить, я же не взрослый!
   — А если он узнает, — спросил я, — то убьет тебя или только искалечит?
   — Ничего он не узнает, — ответил мой друг. — И потом, раньше или позже, мы все равно научимся пить. Так давайте раньше! Правильно, Джек?
   — Конечно…
   — ПРАВИЛЬНО, ДЖЕК?
   — ПРАВИЛЬНО!
   — ПРАВИЛЬНО, ДИК?
   — Не знаю…
   — Ну, тогда пьем, два мужика и ребенок.
   — Ладно, открывай, — сказал я.
   Кто его знает, подумал я. Говорят, это очень вкусно. И охлаждает в жару. Все мужчины пьют пиво, кроме моего папы. От одного стакана я вряд ли опьянею, а если это так вкусно, как они говорят, то какое значение имеет мой возраст…
   Стальная балка внутри меня так перекосилась, что мне оставалось только забраться на ее верхний конец. Я не знал, что случится, если я свалюсь, и мне не хотелось это выяснять.
   Майк откупорил бутылки, желтая пенистая жидкость доверху наполнила стаканы. Он первым поднял свой, облизывая губы в предвкушении:
   — Ну, пацаны, вздрогнули. Ваше здоровье! Мы выпили.
   Мне перехватило горло от первого же глотка. Да, холодное. Но что касается вкуса… Какой там вкус, это же отвратительно. Наверное, я еще не дорос до пива.
   — Дрянь! — сказал я. — И это считается полезным?
   — Конечно! — сказал Майк, держа стакан в высоко поднятой руке и гордо поглядывая на нас.
   — Да, — сказал Джек. — Я мог бы привыкнуть к этому.
   — Бросьте заливать, ребята, — сказал я. — Вы что, с ума сошли? У этой гадости такой вкус, как будто весь мой химический набор слили в ведро и оставили на недельку, чтобы завонялся.
   — Это же ферменты, понимаешь, ферменты, — Майк уже забыл, что мы друзья. —Это настоящее пиво, понимаешь! И дело не в том, какой у него вкус и нравится ли оно тебе. Когда выпьешь больше, тогда и понравится. А сейчас ты должен выпить!
   Я сжался от страха. Неужели я должен делать что-то независимо от того, нужно мне это или нет? Это вот так становятся взрослыми — когда ты обязан делать все, что делают другие? Мне не нравится то, что здесь происходит. Куда мне деваться? Где искать помощи?

 
   Помощь пришла из глубин сознания — взрыв, срывающий двери с петель, сокрушительная яростная сила. Этот подонок думает, что он может приказывать мне, что я должен и чего не должен делать. Ты должен! Что он имеет в виду? Кому это я должен? Я никому ничего не должен, если я не хочу! А этот паяц заставляет МЕНЯ делать то, чего хочет ОН!
   Я резко поставил стакан на стол, пиво плеснулось через край.
   — Ничего я не должен, Майк. И НИКТО мне не указ, НИ В ЧЕМ!
   Оба приятеля замолчали и растерянно глядели на меня, забыв поставить стаканы.
   — Я НЕ БУДУ! — я вскочил на ноги в благородном бешенстве (пусть попробует кто-нибудь остановить меня!) — И НИКТО!..
   Хлопнув дверью, я вылетел на улицу. Сидевший во мне наблюдатель был ошеломлен не меньше, чем двое мальчишек в доме. Кто этот дикарь, проснувшийся во мне? Он не перестарался, не переборщил, —нет, этот парень, которого я никогда не видел, вырвался откуда-то сзади, сгреб и поволок меня, не спрашивая ни моего, ни чьего бы то ни было согласия, это настоящий, высшего класса БУЙНЫЙ!
   Я брел домой и быстро остывал. Внезапно я заметил, что гигантская стальная перекладина подо мной выровнялась и обрела равновесие и надежность гранитной глыбы. Я удивленно заморгал, потом нерешительно улыбнулся, потом громко захохотал! И пошел быстрее! Да, этот парень свиреп… Но он — это я! Он на моей стороне! Слышишь, парень, кто ты?
   Никто тебя не заставит делать что бы то ни было. Ты понял это. Дик? Никогда! Никто! Ни Майк, ни Джек, ни папа, ни мама, — никто в мире не может заставить тебя делать то, чего ты не хочешь делать!
   У меня даже рот раскрылся. Он заботится обо мне!
   Да. О тебе заботятся и другие люди, ты еще познакомишься с ними. Тебе нелегко, малыш, и если ты окажешься совсем уж беззащитным, я тебя выручу!
   Стоп, подумал я. Майк — мой друг, я не должен защищаться от своих друзей!
   Дурак ты, дурак. Слушай внимательно, потому что теперь ты не увидишь меня, пока опять не потеряешь равновесие и не перепугаешься. Майк никакой не твой друг. Заруби себе на носу, что твой лучший друг — это Дик Бах. Это мы, множество уровней тебя, и ты можешь обращаться к нам, когда захочешь. Никто тебя не знает. Никто тебя по-настоящему не знает, только мы. Ты можешь разрушить себя, а можешь полететь выше звезд, — и никому до этого нет дела, никто не будет все это время с тобой, — только мы!
   Прошла еще минута. И я мысленно поблагодарил за спасение меня. Там, только что. И извини, что я дурак. Мне еще учиться и учиться.
   Никакого ответа.
   Я поблагодарил тебя, слышишь? Я серьезно!
   Никакого ответа. Мой внутренний крутой телохранитель исчез.


Восемнадцать


   — Это должно случиться со мной? —спросил Дикки, ошарашенный и слегка испуганный своим будущим.
   — Если ты сделаешь мой выбор, то должно. Но кое-что уже случилось, как следствие той минуты, и ты должен это знать.
   — Покажи мне, — попросил он.

 
   Недалеко от дома я замедлил шаг, свернул в сторону на лужайку, где буйствовал высокий сочный пырей, и улегся среди трав, маскировавших контуры убежища, которое я выкопал прошлым летом.
   Я лежал на спине и смотрел, как в вышине летнего неба тихо скользят по ветру новенькие, только что отчеканенные облака.
   Я всегда считал, что все эти голоса в моей голове — это мои собственные беззвучные разговоры, отражения в пустой пещере. Иногда осмысленные тексты, иногда обрывки болтовни, к которой я почти не прислушивался, они служили как бы разминкой для мозга — чтобы не остыл.
   Но различные уровни внутри меня? Части меня, с которыми я незнаком? Я сгорал от любопытства.
   Если внутренние голоса — не просто отражения, а нечто большее, то не могу ли я переквалифицировать эту компанию болтунов в учителей и наставников?
   Я нахмурился. Нет. Не могу я тренировать кого-то на собственного учителя. Как это возможно?
   Это было похоже на исследование с помощью гигантского микроскопа: ответ под объективом, но вне фокуса; а я на самом краю, и нужно чуть-чуть довернуть, очень осторожно…
   Что, если мои учителя здесь, и именно сейчас?
   Что, если вместо беспрерывного говорения — там, в мозгу — я для разнообразия послушаю?
   Никогда еще мир не был таким отчетливым, цвета не были такими чистыми. Трава, небо, облака, даже ветер — все было ярким.
   Мои учителя уже существуют!
   Что, если все эти уровни внутри меня — мои друзья, которые знают неизмеримо больше, чем знаю я? Это было бы так, как будто…
   «…как будто вы капитан парусного фрегата, сэр, очень молодой капитан великолепного быстроходного корабля».
   Мгновенно вид неба с облаками сменился в моем мозгу иной сценой: мальчик в голубом кителе с золотыми эполетами стоит на шканцах боевого корабля, эбеновая чернота корпуса внизу, белоснежные скошенные ветром паруса вверху на реях…
   Сам я вообразил эту картину, или кто-то молниеносно нарисовал ее?
   Корабль движется, почти черпая воду шпигатами с наветренной стороны и разрезая носом огромные накатывающие волны; мальчик стоит на палубе, матросы в униформе носятся как угорелые.
   Восхищенный, в нетерпении я мысленно прокручиваю события вперед. Судно идет на рифы, устрашающие коралловые лезвия затаились под поверхностью воды.
   — Прямо по носу буруны! — кричит впередсмотрящий.
   Корабль продолжает идти вперед, каждая доска, каждый канат, каждый ярд парусной ткани, каждое живое существо на борту — все сосредоточено на движении вперед, на удержании курса.
   — Где буруны, там рифы, верно? — спрашиваю я (я мгновенно понял обстановку и превратился в мальчика). — Если мы не поменяем курс, то наскочим на рифы, не так ли?
   — Так точно, сэр, наскочим, — раздается спокойный бас первого помощника; темное от загара лицо старого моряка совершенно бесстрастно.
   — Скажи им, пусть поменяют курс!
   — Вы можете сами стать у руля, капитан, или отдать приказ рулевому, — говорит помощник. — Он выполнит только вашу команду.
   С верхней палубы мне хорошо видно, как синие волны вскипают, взрываются белой пеной впереди, не далее двенадцати длин корпуса корабля.
   Никто не может командовать судном, только капитан.
   — Сменить галс! — прозвенел мой не столько командный, сколько испуганный голос.
   И тотчас спицы колеса слились в сплошной круг под руками рулевого, судно развернулось, взметнулись занавесом брызги, словно мустанг промчался полным галопом по поверхности моря.
   Команда бросилась к шкотам и брасам, фрегат накренился к ветру, меняя левый галс на правый, раздался громовой залп парусов.
   Офицеры на верхней палубе неотрывно следили за происходящим, не говоря ни слова капитану. Возраст Мастера не имеет значения, так же как и последствия его распоряжения. Комментарии допускаются только тогда, когда потребует капитан.
   Зрелище было ярче, чем на экране в широкоформатном цветном кино, и это был фильм о моей жизни.
   Я не выдумывал картину. Я только просил показать ее, но не выдумывал. Что же это, мне служит какая-то невидимая команда? Кто передал мне это изображение?
   — Слушаю, сэр.
   Голос такой же четкий, как и картина. Неужели тоже воображаемый?
   — Так точно, сэр. Мы разговариваем на языке, которым вы пока еще не пользуетесь. Это ваше воображение преобразует наши знания в картины и слова, которые служат вам в вашем путешествии.
   — Вы разговариваете, только когда к вам обращаются?
   — Словами — да. А в других случаях мы появляемся в виде чувств, интуиции, осознания.
   Фрегат с шипением летел вперед, страстно жаждая сменить направление на другое — любое, какое я захочу. Я перешел на корму, обнял бизань обеими руками, прижался к ней. Мой корабль! Почему в такую яркую и правдоподобную идею так трудно поверить?
   — Я здесь командую, — произнес я, чтобы убедиться в этом окончательно.
   — Так точно, сэр.
   — А ты тот, кто спас меня от Майка и от пива?
   — Нет, сэр. То был… В этой картине он был вторым помощником. Мы можем отдать наши жизни за вас, сэр, но по-разному; так вот. Второй мыслит проще, чем мы, остальные, он воспринимает все в черно-белом варианте, и если вам грозит опасность, он просто выходит вперед и ничего не боится.
   — А вы, остальные, боитесь?
   — Мы все совершенно разные.
   Всю жизнь я чувствовал себя одиноким. Я был спокойным ребенком, и что-то было во мне непонятное, что-то могучее и доброе, и как-то оно так во мне существовало, что я не мог его понять.
   Теперь я понял это сразу. Это что-то был мой корабль с его таинственной командой. Я не понимал до сих пор, что я командую, абсолютно и беспрекословно, кораблем моей жизни! Я определяю его назначение, его распорядок и дисциплину, моего слова ожидает каждый рычаг, каждый парус, каждое орудие и всякая живая сила на его борту. Я хозяин команды преданных мастеров, готовых по единому моему кивку поплыть со мной в пасть к самому дьяволу.
   — Почему вы не говорили мне, что вы существуете? — спросил я. — Мне так много нужно узнать! Вы мне необходимы! Почему вы не сказали мне, что вы со мной?
   Я лежал в траве и прислушивался к ветру.
   — Мы не говорили вам, сэр, — услышал я ответ, — потому что вы не спрашивали.

 
   Я открыл глаза. Мы долго не говорили ни слова. Дикки сидел рядом, закрыв глаза, и изучал корабль.
   — Как ты думаешь, малыш, — спросил я его, — это философия или нет?
   Он открыл глаза.
   — Не знаю, — ответил он, глядя на меня. —Но только отныне называй меня капитаном.
   Я ткнул его кулаком в бок, не сильно, что означало: «Неплохая идея».


Девятнадцать


   Это вне сферы моих интересов, думал я, уставившись в зеркало невидящим взглядом и растирая по щекам лосьон после бритья. Медицина — это ложный путь.
   Меня ошеломляет ханжество медицины и ужасают ее догмы. Лекарство от любой болезни — это же абсурд, чистое безумие. Каждый пузырек — приобретенный в открытую или из-под полы, легально или нелегально, по назначению врача или без него — отдаляет нас от осознания нашей завершенности и от возможности различить истинное и ложное. Лучшее лечение — прекратить принимать лекарства, все без исключения, независимо от их происхождения и назначения. С моей стороны преступно поддерживать людей, которые относятся к человеческому телу как к механизму, а не вместилищу разума, людей, которые видят только поверхность вещей и не в состоянии проникнуть в их глубину.
   Лесли — моя противоположность. Она способна часами изучать медицинскую литературу, сидя в кровати с расширенными от любопытства глазами. Иногда она хмурится, недовольно ворча: «Правильное питание, упражнения — как они могут об этом забывать?», но в общем, сложность медицинских заключений доставляет ей удовольствие.
   Она может читать все, что ей угодно, напомнил я себе, вплоть до учебников черной магии, если ее это заинтересует. Но moi?[5] Поддерживать систему помешанных на лекарствах белых халатов, слишком занятых собой, чтобы обратить внимание на целый спектр наших творческих болезней? Нет уж!
   В таком состоянии духа я одевался на больничный благотворительный бал.
   Лесли сочла это приглашение привилегией, дающей нам возможность внести хоть какой-то вклад в битву прогресса с неизлечимыми болезнями и мучительным умиранием.
   — Что ж, идем, — согласился я.
   Я не часто вижу свою жену в вечернем платье. Полное крушение всех принципов, отступление побежденного сознания — разве это высокая цена за такое зрелище?
   Я втиснулся в свой самый темный пиджак, прицепил на лацкан маленький значок с изображением Сессны и протер его большим пальцем.
   — Не поможешь ли мне управиться с этим, милый, — донесся из ванной голос жены. — В талии нормально, а в груди — не пойму, то ли платье село, то ли я полнею…
   Я всегда готов протянуть руку помощи, поэтому тотчас бросился в ванную.
   — Вот здесь. Спасибо, — сказала она, взглянув в зеркало.
   Она поправила рукав.
   — Как по-твоему, это подойдет?
   Услышав за своей спиной стук падающего тела, она выждала минуту, повернулась, чтобы помочь мне подняться, прислонила меня к косяку и стала ждать словесной оценки.
   Платье было шелковисто-черным, с большим вырезом впереди и с длинным разрезом сбоку на юбке. Возникало впечатление, что оно охватывает все тело в долгом, чувственном объятии.
   — Мило, — с трудом вымолвил я. — Очень мило.
   Я попятился назад и стал причесываться. Хоть мне это все равно не удастся, подумал я, любой ценой я должен произвести на балу впечатление, что эта женщина — со мной.
   Она тщательно изучала свое отражение, уже сверив его с сотней суровейших стандартов, и все же сомневалась:
   — Это ведь выглядит не слишком вызывающе, правда?
   Мой голос меня не слушался.
   — Это выглядит просто восхитительно, — наконец произнес я, — пока ты остаешься в этой спальне.
   Она сердито глянула на меня в зеркало. Когда Лесли одета официально, в ней начинает говорить ее бескомпромиссное голливудское прошлое, а это уже серьезно.
   — Ну же, Ричи! Скажи мне, что ты думаешь на самом деле, и если оно выглядит чересчур… то я его сниму.
   Сними, подумал я. Давай сегодня вечером вообще останемся дома, Лесли, давай отправимся в другую комнату и там необычайно медленно, дюйм за дюймом, снимем твое удивительное, с церемонии вручения Оскара, платье и на всю следующую неделю забудем о том, что нужно куда-либо идти.
   — Нет, — ответил я вслух, презирая себя за утраченный шанс. — Это отличная маленькая вещица, и она очень тебе идет. Подходящее, я бы даже сказал — исключительно подходящее платье для сегодняшнего бала. Сегодня полнолуние, так что полиция, скорее всего, вообще не отвечает на звонки.
   Она все еще сомневалась.
   — Я купила его как раз перед тем, как мы познакомились. Ричи, этому платью уже двадцать лет, — сказала она. — Может быть, лучше надеть белое шелковое?
   — Может, и лучше, — ответил я ей в зеркало. — Безопаснее, это точно. Никто в этом городе никогда в своей жизни не видел такого платья.
   Двадцать лет, подумал я, и никакая деликатность не может наставить меня отвести взгляд. По-моему, она меня околдовала. Лесли всегда умела одеваться, и при желании могла поразить пим любого, но сегодня явно будет массовое убийство.
   Я вспомнил фразу, которую когда-то, еще до нашего знакомства, записал на листке, а потом, много лет спустя, нашел его на дне одной из папок: «Влюбленные, принимающие идеалы друг друга, с годами становятся все более привлекательными друг для Друга». Сейчас все сбывалось, и эта женщина в зеркале, решающая, надевать ли ей ожерелье в одну или в две нитки, была моей женой.