Немцу нелегко будет понять возможность такого акта отчаяния. У немца много разума, но мало страсти; он никак не может понять страстности славянской натуры. Немец, собственно говоря, - космополит, что для ближайшего будущего может оказаться большим достоинством, но для настоящего времени это качество является источником слабости, так как оно отнимает у немецкого народа одно из сильнейших побуждений к концентрации. Только свобода, только новое, так сказать религиозное, одушевление общечеловеческим правом в противовес внутреннему и внешнему, особенно же русскому деспотизму, только могучие моральные и духовные интересы демократии в состоянии объединить немецкий народ и дать ему политическое единство; но этого не может сделать его национальное чувство, которое слишком слабо и едва существует. За последнее время немец много мудрствовал о своей национальности, но мало ее ощущал; до сих пор он чувствовал себя как дома повсюду, где ему хорошо жилось, даже там, где он испытывал в остальных отношениях невыносимый гнет, если только он мог честным путем зарабатывать свой трудовой хлеб: не только в Америке, но и в России. Немецкие колонии существуют в южной России, даже в Сибири, даже в Испании, в Греции; весь мир покрыт теперь немецкими колониями, не ставши от этого немецким, так как немецкий народ наряду с почти безграничной способностью к экспансии не обладает почти никакою способностью к концентрации. Как уже сказано, это-в одно и то же время достоинство и слабость: достоинство для будущего, вероятный демократический дух которого явно ведет нас к полному слиянию всех национальных противоречий в чистой среде общечеловеческого, а в ближайшее время европейского общества; и слабость для настоящего времени, когда движущая и связующая сила узкого патриотизма пока еще не заменена в достаточной мере никакою другою.
   Почти во всех отношениях, особенно же в этом пункте славянин есть антипод немца. Для него национальное чувство стоит превыше всего, даже выше свободы; а за любовью к своей собственной отчизне следует у него расовое чувство: независимость и могущество всего славянского мира пред лицом чужих, особенно же немецких притязаний и захватов. Трудно представить себе, с какою упорною страстью славянин держится за эти чувства; для них он готов пожертвовать всем, для них он в случае нужды способен ринуться под власть самой жестокой тирании, если только она не будет носить немецкого имени. Они составляют его религию, его суеверие, ибо славянин в отличие от немца весь состоит из чувства и инстинкта. Мышление приходит к нему лишь после ощущения, а часто в своей чистой форме и вовсе не приходит; славянин почти не знает, что значит размышлять: его поступки, хорошие или дурные, почти всегда вытекают из цельности его натуры. Что эта натура столь же мало совершенна, как и натура немца, понятно само собою, и я отнюдь не намерен возвеличивать ее за счет последней. Славянин обладает всеми недостатками и достоинствами, каких нет у немца; и то, что он с такими задатками легко может, если только заранее не примет предохранительных мер, сделаться орудием гнетущего деспотизма, русским кнутом против Европы и против себя самого, должно было бы быть ясным всякому, даже если бы события последних двух лет не оправдали в столь грустной форме этих опасений. Таким образом я вовсе не намерен пускаться здесь в апологию славян; я просто констатирую здесь резкое различие между немецкою и славянскою натурами как в высшей степени важный и бесспорный факт, который должен служить основою для моих дальнейших рассуждений.
   Из всех славян одни только поляки за последние два года боролись в рядах защитников свободы. Позже я постараюсь выяснить, что парализовало свободолюбивые стремления остальных славянских народов, а часть этих народов бросило даже под стяг абсолютизма. Здесь я хочу только заметить, что поляки в отношении освободительного движения поставлены по-видимому в более благоприятное положение, чем остальные славяне, ибо в то время, как продвижение революции в Европе угрожает или точнее якобы угрожает совершенно уничтожить национальную самостоятельность этих последних, восстановление польской независимости-по крайней мере так надеется и думает еще подавляющее большинство поляков - обеспечивается успехами революции. "Немцы, - говорят другие славяне, т. е. чехи, моравы, силезцы, словаки, южные славяне, - немцы, - говорят они, - станут нас угнетать тем сильнее, чем более свободными они сами будут становиться; их свобода будет нашим рабством, их жизнь-нашею смертью; они захотят насильно нас онемечить, а это для нас более невыносимо, чем самое отвратительное рабство, и даже хуже смерти". "Немцы, - говорят напротив поляки, - волей-неволей будут принуждены даровать нам свободу для того, чтобы в качестве живой стены выставить нас против русского засилья: их собственная безопасность заставит их даровать нам свободу"-Этим самым, очень хорошо обоснованным аргументом могли бы в конце концов утешиться и остальные славяне; но их положение более запутано н не так легко поддается пониманию, как положение поляков: число тех немцев, которые могут представить себе Германию без Польши, которые даже считают освобождение Польши абсолютным условием германской свободы и сочувствуют полякам, чрезвычайно велико; напротив число тех, которые могут представить себе Германию без двух третей Богемии и Моравии, чрезвычайно ничтожно. Этих славян слишком уже привыкли считать принадлежностью Германии, а к этому присоединяется еще теория округления: говорят, что Богемия врезается клином в сердце Германии, и при этом не помышляют о том, что опасность станет гораздо более серьезною, если этот клин превратится в русский клин.
   Отсюда ясно, почему каждый поляк является сторонником революции, и почему даже такие люди среди поляков, которые по своему происхождению, богатству, воспитанию и привычкам кажутся предназначенными к тому, чтобы быть самыми консервативными среди консерваторов, да и выступали бы в качестве таковых, если бы родились в другой стране или в независимой Польше, теперь выступают в качестве крайних вольнодумцев и даже относятся благожелательно к тенденциям демократии. От революции, от демократии они ждут освобождения своего отечества из-под иноземного ига, а лучшие и них настолько любят свою отчизну, что действительно готовы пожертвовать ради ее возрождения своими личными привилегиями и даже своими предрассудками. Я далек от желания утверждать, что все польские демократы являются демократами только потому, что видят в демократии средство к восстановлению Польши; я говорю только об известной части их и очень хорошо знаю, что главная масса польской эмиграции и молодежи в самой стране искренно и, так сказать, со своего рода религиозным воодушевлением склоняется к демократическим взглядам. Жуткая история Польши со времени ее первого раздел до нашей эпохи была весьма суровою но вместе с тем весьма поучительною школою законченного демократического воспитания, какой конечно не прошел ни один народ на земле. Очищенная своими вековыми страданиями как бы огнем, Польша с неутомимою выдержкою, с беспримерным и непоколебимым героизмом боролась против своей трагической судьбы, ни разу не отчаялась в своей будущности и этим завоевала себе великие права на эту будущность. Это - бесспорно самая свободомыслящая, одаренная в максимальной степени электрическою движущею силою славянская страна, и в качестве таковой она призвана играть крупную роль среди славян, вероятно даже возглавить их борьбу - не против России, а против русского деспотизма, рука-об-руку с русским народом.
   И несмотря на все это попробуйте взять сто самых свободомыслящих поляков и задать им следующий вопрос: предполагая, что Германия никогда не признает Польшу независимою страною, что бы они предпочли: сделаться немцами и в качестве таковых пользоваться свободными демократическими учреждениями, разумеется при условии, что с этого момента они отказываются от всякого польского обособления и признают себя нераздельною составною частью германского отечества вроде Эльзаса во Франции, или же подпасть под суровое русское иго? По меньшей мере девяносто из ста, а вероятно и все сто, не задумываясь ответят, что они предпочитают русское владычество, как бы жестоко оно ни было. Ибо самый решительный польский демократ все-таки остается всегда поляком, а в качестве поляка - славянином, ни один же славянин никогда не решится сделаться немцем. В качестве русского подданного он остается по крайней мере славянином, а так как все русское государство представляет чисто механическую машину, которая вследствие постоянно и неизбежно возрастающей нагрузки рано или поздно должна разлететься на куски, он вместе с тем сохраняет надежду на то, что со временем станет свободным поляком - надежда, которая путем воссоединения всех польских провинций под единым, на первое время хотя бы под жестоким русским владычеством, бесконечно много выигрывает в смысле перспектив и обоснованности.. Тогда Польша стала бы единым целым, а русское правительство, которое уже не в состоянии подавить непрекращающееся брожение умов и мятежные традиции даже в нынешнем небольшом Царстве Польском, в еще меньшей степени сумеет помешать могучему и в своих действиях неподдающемуся учету подъему польского духа, который явится неизбежным результатом объединения растерзанных членов этой неумирающей страны 41.
   Но мне могут возразить, что эгоизм, личные интересы польского дворянства наверное не дозволят ему променять гуманное прусское господство на жестокое русское. Эгоизм? Я вовсе не собираюсь игнорировать его влияние в людских делах; но с другой стороны со мною согласятся, что существуют могучие страсти, которые по временам охватывают целые народы, способны даже заставить их подняться выше своих временных интересов, и что любовь поляков к своей несчастной отчизне, их горячий порыв, их неутомимое стремление к ее восстановлению составляют именно такую страсть. И если бы в истории не существовало никакого другого примера, то Польша служила бы доказательством этой истины, - доказательством, которое длится вот уже целое столетие и с каждым годом не только не ослабевает, но напротив приобретает все больше энергии и величия; я имею в виду эту непрерывно растущую массу польской эмиграции, по большей части землевладельцев, т. е. поставивших и до сих пор еще продолжающих ставить на карту не только свою жизнь, но и то, что в наш век ценится дороже жизни, а именно свое имущество; это множество жертв, населяющих австрийские, русские и прусские тюрьмы, равно как и Сибирь, и украшающих собою русские и австрийские виселицы. Но к чему перечислять дальше?! Кто не знает, что Польша ежегодно поставляет богатую жатву мучеников, дабы этим самым как бы возвестить миру, что она далеко еще не сдалась?
   Но и с точки зрения его личных интересов эта замена принесет польскому дворянству лишь самые ничтожные убытки, а галицийскому дворянству прямо-таки никаких. "У кого есть деньги, тому везде хорошо", - говорит старая и очень правильная пословица; поэтому галицийские аристократы и плутократы наверное будут так же хорошо чувствовать себя под властью самодержца всероссийского, как и под австрийским владычеством. Ведь с конституцией, обещанною в 1848 году Галиции наряду с остальными странами Австрии, дело наверное будет обстоять не очень то блестяще, да в конце концов зачем этим господам конституция? Конституция их редко устраивает, так как у них в распоряжении имеются совершенно иные средства для удовлетворения своих личных интересов. Напротив под властью России они могут обрести успокоение в весьма важном для них вопросе, а именно под защитою русского правительства, покуда у него еще останется сила, они будут обеспечены от тарновских сюрпризов и коммунистической пропаганды австрийских чиновников. Что же касается патриотической части галицийского дворянства, то и она ничего не потеряет: как уже сказано, австрийская конституция, если таковая и будет существовать, не может быть не чем иным как обманчивым миражом, лжеконституциею. Австрия в своем нынешнем состоянии не может при наилучших намерениях предоставить своим народам какие-либо серьезные права, и эта конституция ни в коем случае не будет благоприятствовать восстановлению Польши, единственной цели всех польских патриотов. И я не вижу, чем немецкие и австрийские бомбардировки, осадные положения, экзекуции, военно-полевая юстиция, обыкновенные и чрезвычайные уголовные суды, тюрьмы и виселицы гуманнее русских. Совершенно иначе обстоит дело в Великом Герцогстве Познанском. Там управление бесспорно в тысячу раз гуманнее и либеральнее, чем в Царстве Польском. Эта провинция не отрезана от Европы; помещики, образованное сословие пользуются там всеми преимуществами и удобствами цивилизации европейских стран, а этим сказано немало. Но как раз в этой провинции ненависть к немцам сильнее, чем где бы то ни было, потому что опасность онемечения здесь больше, чем в другом месте. За последние два года эта ненависть настолько усилилась, что немец, не живущий в самом Великом Герцогстве, едва ли может составить себе о ней представление. Дворянство и народ в этом чувстве вполне солидарны. Апрельские и майские события 1848 года 42, неслыханная грубость немецкого и еврейского населения, франкфуртский декрет об инкорпорации 43 оставили в сердцах познанских поляков непримиримое раздражение, которое рано или поздно прорвется либо при помощи германской революции, либо при помощи России. Я сам, уважаемый господин [защитник], вскоре после этих событий, после бомбардировки Кракова, Праги и Лемберга, которая, как Вы знаете, вскоре последовала одна за другою и вместе с тем послужила прелюдиею к бомбардировке Вены 44, я сам имел часто случай спорить с разными поляками из Познани и Галиции, с большою горячностью утверждавшими, что у них не остается никакого другого выхода кроме ожидания и даже призыва русской помощи и перехода под власть России; и смею Вас уверить, что если бы в то время русской политике заблагорассудилось выкинуть панславистское знамя, то не только немецко-польские провинции, но наверное и подавляющее большинство австрийских славян с расовым бешенством обрушились бы на живущих среди них немцев.
   Я не говорю, что все поляки держались того же мнения. Конечно в обеих провинциях было много польских демократов, которым это лекарство казалось наводящим на размышления и даже более опасным, чем сама болезнь, но они оказывались всегда в меньшинстве, и как раз те, кто самым решительным образом выступал против этого и на мой взгляд чрезвычайно пагубного течения, часто в горьких, почти отчаянных выражениях жаловались передо мною на то, что немцефобия и руссомания сделались настолько преобладающим настроением в Великом Герцогстве Познанском, особенно среди народа собственно, среди крестьян, что прихода одного русского полка с дозволением бить немцев и евреев было бы достаточно, чтобы превратить всю прусскую Польшу в русскую Польшу 45.
   Совсем иным было тогда положение, а значит и настроение народа в Галиции. Народ только в 1848 году добился окончательного освобождения от барщины и других обязательных работ и денежных повинностей в пользу помещиков, ему ни в какой мере не угрожало насильственное онемечение, а потому у него не было никакой причины быть недовольным. Известно, как австрийское правительство сумело обработать галицийского мужика: землевладельческое дворянство имело на него феодальные и, должно признаться, чрезвычайно обременительные для крестьянина права, очень похожие на те, которые ныне существуют еще в России; оно жило потом бедных крепостных и таким образом держало их в вечной нищете. Такое отношение, что бы ни говорили в его защиту поклонники старого, золотого, патриархального уклада, было противоестественно, в высшей степени несправедливо, для обоих классов гибельно и не могло служить источником любви и взаимного доверия между обращенным в вьючный скот народом и его праздными господами. Это чувствовала также просвещенная часть галицийского дворянства, которая постепенно привлекла к своим более правильным взглядам большинство помещиков. С 1831 г. не проходило почти ни одного года, чтобы галицийское дворянство во всеподданнейшей петиции не просило разрешения изменить это положение и освободить народ от его тягот: без высочайшего соизволения монарха в этом самодержавном государстве такой реформы нельзя была осуществить; это было бы государственною изменою. Известно, что этого дозволения никогда дано, не было. Австрийское правительство имело свои особые виды; оно хотело не смягчить, а усугубить ненависть мужика к дворянству, - с какою целью, мне не приходится разъяснять: она слишком ясна,-и нужно признать, что австрийское правительство шло к своей цели чрезвычайно умело и добилось ее. В то время как поневоле угнетательское дворянство принуждено было обременять бедный народ работою, в то время как оно отвечало перед правительством за уплату крестьянами налогов и поставку рекрутов своим имуществом и своей личностью, благодаря чему, как это само собою разумеется, оно становилось для народа еще ненавистнее, правительство учредило особых чиновников для охраны прав народа от дворянства именем императора (Лет 12 тому назад в России захотели ввести аналогичный институт: был учрежден особый вид сельской полиции для посредничества между крестьянами и помещиками. Но так как отношения в России резко отличались от галицийских, и этот институт дал прямо противоположные результаты. Он только усилил ненависть народа к правительству, и русский мужик ничего так не боится, как этого варварского и дорогостоящего посредничества. (Примечание М. Бакунина.)
   Для бедного, темного, вдобавок обработанного иезуитами мужика все угнетение шло от дворянства, а освобождение и надежда - от императора. Такое фальшивое и натянутое положение неизбежно должно было доводить лучших и либеральнейших помещиков до самых возмутительных поступков, а что среди них имелись и такие, которые угнетали народ в силу дурной привычки и эгоистических намерений, это было в природе вещей, ибо ничто не портит так человека, как предоставленная ему возможность порабощать другого человека. Но, как мы видим, главное зло заключалось в упорно проводимой политике венского кабинета, который в 1846 году не преминул пожать плоды своей жатвы. Отставной солдат Шеля, чудовищный вожак тарновской резни, которая своею каннибальскою жестокостью приводит на память самые мрачные и позорные дни человеческой истории и даже оставляет за собою столь охаянные сентябрьские дни Дантона, Шеля получил тогда в награду за доблесть и верность медаль и пожизненную пенсию от австрийского правительства, этим отличием признавшего себя вдохновителем галицийских зверств перед всем миром 46. Дело, которому нет имени и которое так долго подготовлялось этим правительством, совершилось. В смущении от испуга и нечистой совести, в которое австрийское правительство ввергнуто было краковским восстанием и, надо правду сказать, очень плохо проведенною подготовкою к восстанию в Галиции, оно выпустило свою последнюю и вместе с тем самую опасную мину, - самую опасную не столько для тех, в кого эта мина была пущена, сколько для того, кто ее пустил; ибо для того, чтобы расшевелить крестьян, австрийские чиновники не останавливались ни перед какими посулами; не только освобождение от всякой барщины, но и раздел помещичьих имений были от имени императора обещаны всем тем, кто примет участие в избиении дворянства. Но как можно было сдержать эти обещания, раз не считали даже целесообразным отменять барщину? Уже в 1848 году усердие обманутого народа в отношении императора и его чиновников заметно убавилось, когда новая буря заставила наконец на этот раз еще более испугавшееся правительство весною этого рокового года провозгласить отмену всех принудительных работ и других повинностей. В этом году галицийский крестьянин сделался свободным, совершенно независимым землевладельцем, но вместе с тем резко изменилось его отношение к дворянству и к императорским чиновникам. Дворянство сохранило только право и средства делать ему добро, и в большинстве случаев оно этого хочет. Вся полицейская служба, собирание податей и особенно ставший за последние два года столь обременительным рекрутский набор остались теперь в ведении одних чиновников; всякий гнет исходит от них, т. е. от императора, коего представителями они являются, и уже не дворянство, а император представляется отныне естественным врагом народа. Уже в конце 1848 года стало заметно сближение народа с дворянством и растущее недоверие его к чиновникам; пройдет еще несколько лет, и придется признать, что тарновский эксперимент не принес никакой пользы, а только вред и срам австрийскому правительству. Для всякой монархии, особенно же для такой, как Австрия, опасно играть с демократическим оружием, оно легко ранит неопытную руку, а ранение его смертельно.
   Но чтобы вернуться к своему предмету, я должен здесь заметить, что половина жителей Галиции, русины, по языку и обычаям весьма родственны живущим в России малороссам, принадлежат в большинстве к греко-униатскому, но в значительной степени также к греко-православному вероисповеданию, что их духовенство в течение многих лет с крайним упорством и выдержкою - с упорством и выдержкою, вообще присущими русской политике, - обрабатывается русскими духовными эмиссарами, попами и монахами, и что среди этого духовенства даже существует уже весьма сильная русская партия. Все это-неопровержимые факты, с очевидностью доказывающие (если это еще нуждается в доказательстве), что Россия имеет виды на Галицию. А теперь я оставлю Галицию с тем по-моему достаточно обоснованным предсказанием, что если австрийская и прусская части Польши не получат в скором времени своей свободы от немецких мероприятий, если им перед лицом России не будут развязаны руки для борьбы за восстановление Польши в полном объеме. то в скором времени они обе подпадут русскому владычеству и в русских руках превратятся в весьма опасное орудие против Германии. Что от этого выиграет Германия, о том я предоставляю подумать самим немцам.
   Та же опасность, хотя и не столь непосредственно, угрожает немецкой нации со стороны остальных славян. Они будут либо независимыми и свободными, либо русскими. В первом случае они будут выступать против русского деспотизма в союзе с примиренною дружественною Германиею; а во втором случае они будут самыми непримиримыми врагами Германии. Что это не произвольно придуманная, а действительная, на бесспорных фактах основанная дилемма, я попытаюсь теперь доказать.
   (На этом рукопись обрывается).
   No 542.-В комментарии к No 541 мы говорили о той подробной защитительной записке, которую Бакунин готовил для своего адвоката Ф. Отто, с своей стороны составлявшего записку в саксонский апелляционный суд, которому предстояло рассмотреть дело Бакунина и его сотоварищей по дрезденскому восстанию. Не написанная к сроку (октябрь-ноябрь 1849 года), записка не могла попасть в суд первой инстанции, но продолжала видимо писаться для суда второй инстанции, куда осужденные обжаловали приговор. Когда именно Бакунин начал ткать эту записку, трудно установить с полной точностью (вряд ли это могло иметь место раньше конца ноября 1849 года), но во всяком случае она продолжала писаться в феврале - марте 1850 года. Так как адвокат, нуждавшийся для составления своей второй записки в фактических сообщениях Бакунина, торопил своего подзащитного, то последний, отложив в середине марта в сторону растянувшуюся защитительную записку, набросал для Ф. Отто ту короткую записку от 17 марта, которая напечатана у нас под No 541). Судя по письму к А. Рейхелю от 7 апреля 1850 года (см. No 543), Бакунин продолжал писать свою большую записку и в апреле, но она все-таки осталась незаконченною. Была ли рукопись ее у Бакунина отобрана крепостным начальством или же она стала ненужною вследствие окончания следствия, неизвестно, но, как сообщает Чейхан (цит. соч., стр. 99-100), в нюне 1850 года защитительная записка Бакунина через посредство австрийского посла графа Куфштейна была саксонским военным министерством на время передана австрийской военно-судной комиссии. расследовавшей дело в Праге, с тем чтобы с нее была снята копия. Но австрийская следственная комиссия не озаботилась снятием этой копии, а просто приложила оригинал к протоколам по делу Бакунина, связанному с заговором в Чехии. Позже эти протоколы были сданы на хранение военному министерству в Вене (В Вене эти протоколы были временно предоставлены в распоряжение проф. Грюнберга, но он не мог узнать из них о существовании защитительной записки.)