* * *
Показались звезды, помчались звезды по чистому небу. Мужики шли, как у нас всегда ходят мужики на работу. Топоры сзади, за ремнями. И прежде всего старик поглядел на землю, на небо и перекрестился.
- Ну, с Богом, что ли! Вася, дай-ка мне ту ломинку.
Вася, в прошлом тракторист, маленький, мордастый, протянул деду доску.
- Леня, - позвал дед другого парня, высокого, здоровенного, раньше черного лицом до самой зимы, - пособи Васе. Вы вот что, робята, ямки копайте. Столбы становьте. Берите какие покрепче. Председатель Сергей Иваныч об вас, дураках, позаботился. Четвертый год как гниют ломинки да столбы. А что? Тут это просто - сгнить-то.
Ребята взялись за ржавые лопаты, сваленные здесь же, под маленьким навесом.
- О-о-ох, - кряхтел дед. Звали его Ефим Цицерин, по прозвищу Синица. Дедушка Синица отбирал ломинки какие попрочнее, без гнили.
- Трамбовку надо бы! Трамбовку! - весело крикнул Вася и стал прыгать около столба.
- Что, хорошо? - засмеялся Синица. Косточки-то размять. А-а-а! - и сам ответил. - Как не хорошо? Хорошо. Руки по работе соскучились, прямо беда! Ну-ка, давай примерим.
- Здесь бы, дед, обрезать.
- Ножовки-то, робята, нет.
- Ладно, Синица, давай, пришивай.
- Гвоздики-то ржавы, э-э-э, прогнутся.
- По тебе самы подходящи.
- До петуха, дед, нам не управиться.
- Как управиться? Ясно, не управимся.
- Тяжело...
- О-о... вам-то, молодым, чего?
- Луна, дедушка, вышла. Перекур бы...
- Луна - это наше солнце. Хорошо раздернуло - все видать. Теперь обязательно к утру иней падет.
- Перекур бы!
- Эх вы, работнички... В наше-то время разве так работали! О-о-о! Ладно. Посидим... Ты садись, Лень, на мою могилку, она помягче, травка хорошая... Дурень ты, Ленька, жил бы себе в Мурманске. Нет, видать, не судьба. И чего? Из-за водки себя погубил. Беда. А Васька сгорел спьяну - это еще того плоше.
- А ты, Синица, что ж до ста не дожил? Один годок оставался! Тоже, значит, пропил, старый! Эх-х-х-х-х! О-о-о! Хо-хо-хо-хо! Ха-ха! Хи-хи! Э-эо! О-о-о-о!
Вдруг Леонид встал на четвереньки, пополз и начал головой бодать столб. Васька тут же подскочил и кулаком стал отбивать пришитые ломинки.
Над кладбищем стоял треск.
- Погоди, робята, кажись, петух прокричал, - сказал дедушка.
Прислушались.
- Нет.
- Как нет? Прокричал. Я уж знаю. - И дед встал, вытянулся и по-солдатски скомандовал. - По могилка-ам! Рац-ц-бери-ись!
Леонид завыл:
- О-о-о! Не хочу-у-у! Не хочу-у-у!
- Та-а-щить его! - приказал дед Синица и тихонько добавил. - Вот и кончился наш воскресник. Опять, значит, туда... Поворачивайтесь, робятки. Нехорошо оставаться... нехорошо...
И закомандовал бодро:
- Ать-два лево! Ать-два... Пошли-и! Ать-два... Понесли-и-и! Не хочу-у! У-у-у-у-у!
* * *
Таисия проснулась как от удара. Поглядела на часы. Рано. Подумала: до скота бы еще полежать. А только глаза ее не закрывались. Она села на кровати, заправила по-старушечьи косички вверх под борушку - шапочку черную - и, надев коротайку, пошла на мост.
Голова ее привычно склонилась над ручною мельницей - для пивка солода чуток помолоть. Да ей что? Не впервой сон на работу променивать.
Закричал поросенок Сивка. Таисия встрепыхнулась. Побежала готовить пойло. Да только поросенок замолчал, а Таисия забыла, зачем пошла. И опять вернулась к мельничке. Затрещала мельничка, а в голове: как председатель? Обнадежил ведь, обнадежил. А чего? Конечно, хорошо. И не заметила, что в мельничке-то и зерна нет, а все крутила, крутила, без присыпу крутила.
Утром не успела к председателю зайти. Забежала после фермы домой - скот выгнать, а корова лежит. Глаза мутные. Пришлось звать ветеринара - и только днем разыскала председателя в конторе.
- Лексей Иваныч! Обещал насчет Сергея Иваныча.
- Ох, Таисия... И зачем тебе справка? Зачем? Куда ты поедешь? Невестка тебя и на порог не пустит. Она, как Леонид помер, и не показывалась. И писем не шлет. Не шлет ведь?
- Лексей Иваныч! Лексей Иваныч! - тянула свою песню Таисья.
- О-ох, привязалась. Вот управимся, тогда поговорим, когда...
- Ну я пошла, Лексей Иваныч.
- Погоди-ка, на праздник-то пригласишь, что ли?
- Милости прошу, Лексей Иваныч. Пиво-то свое я нынче не варивала, а присыплюсь к Бусыревым. У них и кадка большая. А у меня-то все развалилось, все.
- Ну-ну, ладно... Приду.
- Лексей Иваныч, гармоню захватите.
- Без гармони-то не пустишь?
- Не пущу, Лексей Иваныч. И Марью Саввишну милости прошу. У нас старухи какие соберутся. Выпьем по стакашку с чайком, так нам и хватит. Мы, старухи-то, и расшутимся...
- Эх, Таисья, может отпустить тебя, что ли? - вдруг крикнул Лексей Иваныч.
Но тут забрякал телефон. Лексей Иваныч заревел в трубку:
- А-а! Что? 25 процентов. Что? А-а-а! Что? А-а-а! 25 процентов. - И стал Лексей Иваныч костенеть и уже глаза заводить. Но успел крикнуть. - Ты иди, Таисья, не мешайся здесь... 25... 25 процентов... А-а-а-а-а!
* * *
Праздник шел своим чередом. Вся деревня была пьяна. На берегу реки еще недавно горели костры, мужики варили пиво. И текло тонкой струйкой из кадок в долбленые корыта черно-золотое сусло. На гнутых крюках покачивались под ветром прокопченные котлы с пивом. Хорошо пахло хлебом. Драк не было. И только в первый же день пожарный инспектор упился. Ходил от дома к дому, весь красный, как огонь, и предупреждал:
- Дурачье! Дурачье! Сгорите все. Я сам подожгу. Сам...
Но его быстро уложили спать.
* * *
- А гайтан какой, серебряный, неношеный?
- Не идет ли? Не идет ли?
- А я и не увижу. А и мала.
- Надо бы на угорышек встать. На угорышек.
- А я туфельки скину, да на перстики.
- А я в Раменье работала. Так там глухомань. Ох, глухомань. В люльке качаются, так уж в лапотках.
- А у меня лапотки и матка-то не нашивала. Вся в туфельках, да в сапожках.
- А в Раменье-то глухомань. Ох, глухомань.
- Иде-ет! Иде-ет наш светик, наш соколик ясный.
- Лексей Иваныч, Марья Саввишна, милости просим!
- Таисья, подноси!
Таисья, раскрасневшаяся от угара, от праздника и от вина, легко понесла на вытянутой руке маленький подносик с двумя стаканами.
- Ну, с праздником! Будемте здоровы!
И все пошли в дом. Взялись за угощение. А Таисья обносила.
- Лексей Иваныч! Ради праздничка! Лексей Иваны-ыч!
Говорят, что милый мой
Горькой водочки не пье-е-ет,
Посмотрела в воскресенье
На черемуху полез!
- О-о-о! Лексей Иваныч! Рыбничку, рыбничку!
- Мясо вкусное.
- Ешьте на здоровье, Лексей Иваныч, я корову зарезала. Корова у меня приболела.
- Лексей Иваныч, сыграйте. А ты, Таисья, спой, спой нескладухи.
- Это верно, Таисья, - сказал Лексей Иваныч. - Потешь. Нескладухи твои хороши.
И все пьяно закричали:
- Потешь, Таисья! Потешь! Потешь!
- Ну, чего там... - Таисья поставила на стол черный подносик, украшенный алыми розами. Взяла сама стакан с водкой, глотком выпила и вскрикнула:
За-адушевная товарочка,
Пойду-ка удавлю-ю-юсь.
Ну, кому какое дело,
Только шея затрущи-и-ит...
* * *
На пятый день праздника деревня закурилась от вина и пива. Низко, как перед грозой, залетали с того на этот берег да обратно, да над деревней, да над взбугренным полем пьяные чайки. И они лаяли по-собачьи, как чужие лаяли по-собачьи на людей. А на земле две вести обходили дома. Первую весточку принесла почтальонша с газетой. Корреспондент из района написал: "Пьяный разгул в деревне Озерки. Бородатые мужики ходят вдоль реки и кидают в деревянные кадки камни для крепости". И, конечно, у нас удивлялись: "Как же так? Крепость, выходит, не от хмеля - о-о! А от камней. Ну да. А-а-а! Только как же теперь сусло греть? Как же греть без горячих камней? Ведь кадка-то у нас деревянная. На огонь не поставишь. На огонь не поставишь - о-о-о!"
А другую весть принес дед Митрий Григорьевич. Он хотел зайти к председателю сельсовета Сергею Иванычу, да того дома не оказалось, и пошел ковыль-ковыль - на своей убитой ножке к своему другу, такому же старику, Федору. Он нес чайник с бражкой. Калека несчастный, не заметил, как текла из носика чайника желтой струйкой бражка.
Федор сидел на лавке подле окна в праздничной белой, в черную клетку, рубахе. Рядом с ним по полу ползал Володя с такой же почти, как у деда, белой головой. Федор тихонько Володю уговаривал:
- Седанка придет, Володе тпруте принесет. Седанка придет...
Дедушка Митрий Григорьевич приковылял к окну, крикнул:
- Слышал, Федор, покойники погост огородили! Только с угора к речке что и осталось не огорожено.
- Что?
- Говорю, покойники подсобили, огородились. Ефим Синица, вот неугомонный.
- А-а... Синица? Хороший был дедушка, работящий. Мы с ним вместе еще служили.
- Ты, Федор, к нам заходи попраздновать. Зайдешь? - Митрий Григорьевич протянул своему дружку почти пустой чайник.
Федор выпил, что осталось. Поморщился от сладости и сказал:
- Ладно. Отнянькаюсь - зайду. У нас-то все пьяны лежат, - и Федор опять затянул свое: - Седанка прид-ет, Володе тпру-тьке принесе-е-ет... Седанка прид-ет, Володе тпру-тьке принесе-е-ет...
Подошла к окну черно-белая корова. Показала рогатую морду.
* * *
А праздник молодежи все не кончался и не кончался. На вторую уж неделю перевалило. В понедельник второй недели около магазина сидела прямо в грязи, сидела, обняв стальную проволоку перевоза, пьяная Таисья. Долгими глазами она смотрела на ту сторону реки, на деревню. Дедушка Митрий Григорьевич ушел куда-то допивать, и никого не было из мужиков, чтобы наладить перевоз.
- Озерчанё-о! Озерчанё-о! - закричала Таисья и запела. Запела, как позвала. - Озерчанё-о! Озерчанё-о, хорошие ребята, молоде-ежь! Перевезитя... Перевезитя на ту сторону реки-и-и-и...
Да только никто не откликался.
На ту сторону-у... На ту сторону...у.
К милёму крыльцю-ю-у-у...
Помолчала и опять запела:
У милё-ого окошко крашено-о-о,
Три холё-о-дных, три холё-о-дных,
Три холё-о-дных на лицё-о-о...
Озерчанё-о! Озерчанё-о-о!
Перевезитя-я-я-а-а-а!
НА МАШИНЕ
Около станции человек спрашивал: "Чья машина?"
- Милай! - крикнула мне старуха. Она сидела на узлах. Я ее сразу не узнал - от раннего ли часа, от тумана этого, от ожидания ли - она была без лица. - Милай, - сказала она мне, - езжай с Богом. Хорошо! - и пожаловалась тихо: - Мою росу обило, слышь.
- А кто повезет?
- Васька Чичерин проснулся. Он и повезет.
Васька, худенький, похожий более на подростка, чем на мужика, возился около машины, перетягивал через кузов веревку.
- До Парноги? - спросил Васька, не поворачивая головы.
Я поставил чемодан к заднему борту и помог другой старухе втащить узлы. Она тоже была без лица. А сумку старуха не отдала, уселась вперед к самой кабинке и застыла.
Я тоже влез наверх и успокоился на брезенте в ямке, между ящиками. А внизу глухим голосом человек все спрашивал:
- Это чья машина? - и канючил: - Ну ты, возьми. Слышь. Это чья машина, леспромхозовская?
- Отстань.
- Ну ты, слышь... Ну-у!
- Чего? Три года только дали.
- А не пять?
- Три. Только три. Из Великого Устюга еду.
- Ладно. Э-э... не галди.
Человек в телогрейке, бритоголовый, с коричневой шапкой-ушанкой в руке перевалился в кузов. И пошагал по ящикам, отыскивая, где устроиться.
А внизу уже другой канючил:
- Слышь? Это чья машина? Слышь...
Я задремал. А как открыл глаза: все напрочь замеркло от сырости. Небо надо мной обложило тучами. И тихонечко дождиком топотало по брезенту.
А старуха, что сидела cпереди, затянула:
А я гляжу в окошечко-о!
А я гляжу в окошечко-о!
Во хрустальноё-о во стёклышко-о-о!
- Что еще? - спросил кто-то снизу. - Не едем, что ли?
Влезли две бабы. Я заснул.
- Уркает, - сказала старуха, - ну, теперь уж скоро.
- Чего?
Я проснулся. Не торопясь просветало.
- Я поехала, потому что надо поехать, - сказала самая молодая. - Вон он уж пришел из армии. Он пришел из армии, я все думаю, как мы с ним гуляли. Я ведь ждала. Истопницей работала - так против жару стояла. До солнца, когда торопишься - все бегом, бегом. А в больнице нашей санитаркой я. Так утром скинусь и цельный день туда-сюда, туда-сюда. Так и не дождалась... А тут он пришел. Идет навстречу, а мне подумалось: чего это он не так крепко улыбнулся, а чуть вздернулся. Думаю: не он. Мой-то совсем был другой. Эх, чтоб ему покрепче тогда улыбнуться!
...И заплакала.
- А я поехала, - сказала старуха, - оренбургский платок купила. Все равно 35 рублей тухнуло - вот и поехала.
"Надо заснуть", - подумал я. И заснул.
Открыл глаза от боли в низу живота. Согнулся. И сразу получил удар сапогом в лицо.
- А-а! Зэк проклятый!
Впереди бабушка, теперь похожая на курицу, спала, уткнувшись носом в черную сумку.
А тот, в телогрейке, лежал, разбросав руки, и ждал меня. "Хочет перекинуть, - подумал я, - выбросить из машины". Я поднялся и пошел на него, чтобы навалиться и задавить. А тот повернулся и начал тихонько сползать в мою ямку. Я еще ступил и встал на что-то мягкое, прямо живое, а это его шапка. Я протянул руку, - а глаза-то, глаза-то у него закрыты. Я ухватил его за плечо и начал трясти:
- Ты что, эй! Очнись! Слышишь, что ль?
Тот забормотал, а потом тихо спросил:
- Это чья машина? Леспромхозовская?
Я отвалил его от моей ямки и опять заснул.
В свете дня на бритоголового было жалко глядеть - лицо земляное, глаза почти совсем затянуло сухой кожей. Из правого уха торчала неправдопобно белая вата.
- Ты больной? - спросил я.
- Больной.
Говорить нам было нечего.
"Хорошо, что я не стукнул больного", - подумал я. Мне хотелось отмыться, но я и мы все боялись отстать. Машина в любую минуту могла отправиться. И мы ждали, что отправится.
Наша бабушка во сне твердила:
- Кажись, уркает? Поехали, что ли?
- Это, бабуся, у вас в животе уркает, - смеялась девушка.
Она была веселой, когда не плакала.
Днем было ничего, особенно если светило солнце. И с каждого поезда от станции бежали люди. Они еще издали кричали:
- Чья машина? Эй!
Некоторые кидали в кузов узлы и торопливо лезли. А снизу другие кричали:
- Слышь! Это чья?!
Потом те уходили. И приходили другие. И тоже уходили. А мы, те, которые первые, мы сидели на своих местах и ждали. Некоторые нравились, особенно чудак этот, электрик Федя. Влез без поклажи, крикнул:
- Здорово, почевалы! - и каждому руку. - Электрик Федя, электрик Федя... Мамаша, - сказал он старухе, - ну как, концы запаяли?
Старуха ничего не ответила, потому что последнее время больше спала.
А он ее растолкал:
- Чего, бабуся, везете?
- Две полушалочки, - отвечает, - коричневая и желтая, платье синее в горошек, а еще кофта шерстяная, неношеная, а тут, в сумке, яички.
- Я с тобой, бабуся, сяду. Как до места доедем, так и обженимся.
- Дело сладить можно, - откликнулась старуха... и заснула.
А вечером он уже пристроился к нашей девушке Любе. Он пристроился, и стали они жить. Сначала ничего. А потом он начал ее поколачивать. Сбегает в магазин. Смотрим, уже бутылку несет. Она-то не плакала. А он ее звал куда-то, торопил все: поедем, мол, поедем. И каждую ночь она кричала:
- Уйди! Уйди, Федька!
А он ее жалел.
И раз в одну темную ночь он и говорит:
- Слышь, Люба, зима скоро!
- Что зима, - говорит Люба, - авось одна не замерзну. Ваш брат всегда дорогу проколотит.
Он и начал выхваляться и заорал:
- Все концы запаяю! Мне не жениться, так и тебе замуж не идти. Ты поплачь, Люба, через меня. Где твои слезы? Где?
- Что ты ко мне привязался? - и она засмеялась. - Я с тобой и ноги пристояла, дурак. Отстань, Федька! Ведь я в санитарках работала, сколько вашего брата перевидала. Все мне мужиков жалко. И тебя, дурака. Ты только от меня отвяжись.
Потом они пели вместе. Тихонечко. Она пела, а он вторил. Хорошо держал.
И пришло время ей рожать.
- Маменька! - закричала девушка. - Помоги мне.
- О, Господи, - успокоила старуха. - Чего ты? Не бессчастные ведь мы. Ребеночек-то хорошо. Прикачнись ко мне, девонька, головкой, а я позову. - И крикнула: - Эй, кто... люди! Таз бы нам. И водички горячей, полотенечко чистое. - И успокаивала: - Ну потерпи... А то давай, кричи, гогони, сколько хватит сил. Вот мы как с тобой уладим, ослобонишься и пойдешь на крылечко перёное с сыночком, а то и с девчушкой - ведь тоже добро. А в лес мы с ними никак не пойдем, в лес темный, дремучий.
- Федька где? - спросила Люба. - Утек?
- Федька-то? А он нам теперь зачем? Он нам не надобен. Он тебе свое отэлектричил...
- Страшно мне.
- Какие страхи? Ты гляди, будто выскочила на зеленый лужок, а там речушка, цветики-незабудочки, как голубенькие глазоньки, на тебя, горюшу, глядят. А ты вскинулась птахой - кукушечкой да полетела к ближнему лесочку-перелесочку, прямо к высокой сосне или к дубу и - ку-ку, ку-ку, ку-ку... А люди у тебя станут спрашивать: сколько нам, кукушечка, лет осталось жить... А ты свое: ку-ку...
Девушку, вернее, теперь маму мы все поздравили, кроме, конечно, зэка нашего:
"Живи с дитём". Получился у нее мальчик... А девушку спрашивали, то есть мы так о ней думать привыкли - девушка, как сыночка назовем?
Она:
- Вася.
И тут ринулся дождик хлесткий, а потом сплошняком, в потоп.
Бабушка смеется:
- Слава Господу, Иисусе Христе, окрестили младенчика. А ты, Любонька, ластушка, собери в ладошку воду Божью, попей в сладость да в радость Васеньки... Василия Федоровича.
И стал для нас крик младенца Божьим праздником.
- Тоби теперь будет сыночек заступушкой, - напророчила бабушка и заснула.
- Езжай, Люба, в Молдавию, - сказала женщина с оренбургским платком. Вздохнула от памяти. - Там сады. Ох, там сады! Все дома запружены, и крыш не видать. Человека там убьют, так вот рядом - и не найти. Я тоже молодая думала: уеду в эту Молдавию, уеду.
- Что? - спросила старуха, проснувшись. - Кажись, уркает?
Люба прижала ребенка, скрутилась, с улыбкой ушла в сон. Весной и летом было, конечно, разноцветно, тепло. Но и к зимам мы тоже притерпелись. Студено, а ничего... Главное, чтоб машина тронулась.
Но раз нас чуть не шуганули - совсем чуть не убрали.
Это было, когда Вася уже подрос, наша бабуля его прынцем звала.
И вот как-то закричал снизу человек. Он закричал страшно, но нам его не было видно. Он стоял снизу и кричал:
- Ах вы, сизы-косаты! Ах вы, сизы-косаты, - кричал человек надрываясь, - это сколько же вы надышали! Это вы тут сколько надышали, тепло-витое забрали, тепло-витое по ветру, по ветру пустили, по ветру расфукали...
- Кажись, уркает, - обрадовалась старуха. - Вот и дождались, слава тебе, Господи!
- Это начальник, - сказала женщина с оренбургским платком. - Начальник не хочет, не хочет, значит, чтоб мы ехали.
- Ах вы, сизы-косаты, ах вы, сизы-косаты! - кричал снизу человек.
- Жалеет нас, - сказала женщина. - С нами ему беда.
- Чего вы налезли? - кричал человек. - Чего?
- Страдает через нас, - вздохнула женщина. - А мы-то, мы и пострадать толком не можем, как притерпелись уж.
Начальник еще долго кричал, а женщина рассказала, как ее сыночка убило в войну. Тоже так вот сидела на станции - и самолетом убило, а другой у нее сын родился глухонемой.
- Оттого и родился глухонемой, - говорит женщина, - что тот-то больно кричал. Там на станции, как моего сыночка ранило, схватила я его, а кругом ночь - и составы, составы, - я под них и через пути. А сыночек мой кричит, смертным криком надрывается. Я так думаю, что и родился потом глухонемый, что этот-то больно кричал. Кругом грохает - куда бежать: я все через путя по грязи, как лошадь. А впереди - так заборчик, улочка небольшая, думаю: куда стучать? Открыла калитку - думаю, как бы собаки нас с сыночком не задрали. Толкнула дверь... а там, в доме, худой ветер гуляет. Я в другой дом. И тот пустой. Думаю: чего делать? - а ребеночек кричит. Я его байкаю, уговариваю: "Молчи! Молчи!" Зачем это я его тогда - ведь никому не помеха. Пускай бы кричал. Дура я, дура проклятая - вот и замолчал: другой-то сын глухонемой родился.
- Ну уж, чего вспоминать, - сказала наша бабушка.
- Маленькая, - сказала Любушка и поглядела на нас ясно, - маленькая я очень любила малину собирать. Нет, ей-Богу любила.
- Погодите-ка, что я вам расскажу, - засмеялась наша бабушка. - А ты, девушка, догадайся. Это еще дед мой загадывал. - И она тихонько запела:
А что горит, а что горит,
А что горит без пожару?
А что светит, а что светит,
А что светит во всю землю?
А что бежит, а что бежит,
А что бежит без уходу?
А что цветет, а что цветет,
А что цветет без опаду?
А что растет, а что растет,
А что растет без коренья?
А что плачет, а что плачет,
А что плачет без рыданья?
А что плачет...
- Замолчи! - крикнула Люба. - Лошадь плачет без рыданья. Вам-то чего, вам-то зачем, а я, а я-то что с Васькой здесь делаю? Ему учиться надо, в институт. Отец у него по электричеству был. - И она заплакала.
- Эх! - вздохнула бабушка. - Дед-то мой получше бы рассказал. Ох, какой мастер песни говорить! И много знает, о-о-ох. Нонче Четверг? Пасет он, нам в Четверг колейка пасти своих коров.
И тихонько забормотала:
- А я гляжу в окошечко-о-о... А я гляжу в хрустальное...
В ночь разгорелся обычный теперь у нас скандал. Васька бил свою мать и орал:
- Сволочь ты, гулящая. Нагуляла меня... Вы все тут пердуны заржавелые. Сколько раз меня уговаривали: сейчас, сейчас дернет, тронемся, поедем... А у меня джинсов нет. Мать, ты это как, сечешь? Сука ты, а?
Люба не отвечала.
Но он на этот раз спрыгнул с машины.
- Вася! - крикнула она. - Погоди, сынок, я с тобой...
И она тоже исчезла в ночи.
А на другое утро слезла женщина с оренбургским платком.
А я глядел на здание вокзала, на серое зданьице, с маленьким крылечком, и с доской расписаний, и с урной, с начальником в красной фуражке, и я даже думал, что мы поехали, а вокзал стал поменьше, будто совсем маленьким, а рядом совсем уж маленький начальник в красной фуражке. Да как уедешь - куда? Куда ж от станции? Поезда гудят. И всё серым, серым и чугунно так: у-у-у-у-у - гукает, укачивает.
8.30, 19.20, а еще 0.15 - и всего две минуты стоят поезда. И хлопают двери на крыльце серого этого зданьица. И народ туда-сюда, туда-сюда: все бегом. А поезд только две минуты, только две минуты, и надо еще билеты закомпостировать. А поезда-то жда... А поезд жда... не ста... не ста... И я засыпал.
А проснулся оттого - старуха растолкала.
- Погляди, милай, за сумкой. Я сейчас.
В 8.30 - как всегда, подошел поезд...
- Эй! Это чья машина?
Полезла к нам женщина в плаще и сапогах. Она ловко закинула связанные вместе две кошелки.
- Ну-ка, молодец, подвинься, - сказала она бритоголовому. - Эй, только дай-ка я гляну, под тобой не мокро? - Засмеялась так звонко и, повернувшись к мужику, что стоял на дороге, закричала:
- Чего руки развел, - целоваться не станем! С тебя так хватит. - И ко мне: - Стукни, милый, шоферу, - пусть отправляет.
Я протянул руку, стукнул по крышке кабинки.
Машина гукнула. И вдруг тронулась.
- Эй, не пей, лешай! Не пей! - кричала женщина мужику на дороге.
И опять к бритоголовому:
- А ты, часом, не пьян?
И ко мне:
- И то сказать. Кто нынче не пьет - телеграфные столбы и те чашечки держат.
- Это чья машина? - спросил бритоголовый.
- О-о, чего ты к нам привязался. Мы шоферами не работаем. Нам бы только доехать. Да ты не жмись ко мне, ягодиночка. Сладим, что ли, свадьбу?
- Не тронь!
- Дай я тебя поглажу, неглаженый. Смотри, какой ухажер - и вата в ухе.
- Отстань! Это чья машина?
- Вот заладил, - и ко мне. - Чего это вы какие - как не у себя? - И взялась за черную сумку, что наша старуха оставила.
- Золотинушка, подай сумку, а я там сяду - меньше трясет, - и она села на старухино место.
- А ты, красавец, на сумку не садись, там яйца. Цыплят снесешь.
- А я не сносил.
- Так еще не время, - и засмеялась. - Снесешь... - И ко мне: - Чего это вы такие? Как не у себя? - И к бритоголовому: - Эй, золотинушка, сапогами не толкайсь, - и запела:
- Золотинушка моя, давай позолотимся!
Мы сидим спина к спине, давай позолотимся... И-их!
- Отстань! Отстань!
И ко мне:
- Я тут вечером ехала. Шофер пьяница достался. К машине подступить страшно: а мы, бабы, полный кузов. А он за рулем спит - ну что поделать, ей-Богу, вот смеху!
Бритоголовый закурил.
- Чего-то воняет, - сказала она и засмеялась. - Золотинушка, ты это, поосторожней.
- Отстань! Отстань!
- Прокладки у машины загорелись, - сказала женщина и вдруг увидела: дымила телогрейка бритоголового. - Ой, мамочки! Молодец, да мы с тобой сгорим.
Бритоголовый поглядел на женщину, будто не понимая, отчего так дымит. Но уже скинул телогрейку, стал ее давить, мять, топтать. А она дымила. И тогда он с маху - кинул ее на дорогу. Поглядел на женщину - и вслед швырнул шапку.
- Ах ты, золотинушка! - засмеялась женщина. - Шапка-то еще хорошая.
А бритоголовый улыбнулся женщине. Вздохнул, вытянул ноги в сапогах и пристроился спать.
К вечеру мы подъехали к другой станции.
И я сразу узнал знакомое серое зданьице и начальника в красной фуражке, и доску расписания, и эту урну. К нашей машине уже бежали люди.
- Это чья машина? - еще издали кричали они. - Эй!..
И вдруг я услышал: в вокзале играла прекрасная музыка. И кто-то веселый заорал:
- Он мне ручку крепко жал.
Я руки не отнимала. И-их!
- Свадьбу, что ли, играют? - засмеялась женщина. - Надо пойти поглядеть.
И мы все увидели. Там, в вокзале, за светлыми окнами ходили хороводом праздничные люди, туда-сюда, туда-сюда, а посередке невеста в белом платье, точно кралечка.
ОТВЕТСТВЕННОЕ ДЕЛО
Семен Карпович Тугих убил жену топором. Просто зарубил. Они прожили с женой пятьдесят шесть лет. Золотую свадьбу отпраздновали хорошо, по-людски...
Показались звезды, помчались звезды по чистому небу. Мужики шли, как у нас всегда ходят мужики на работу. Топоры сзади, за ремнями. И прежде всего старик поглядел на землю, на небо и перекрестился.
- Ну, с Богом, что ли! Вася, дай-ка мне ту ломинку.
Вася, в прошлом тракторист, маленький, мордастый, протянул деду доску.
- Леня, - позвал дед другого парня, высокого, здоровенного, раньше черного лицом до самой зимы, - пособи Васе. Вы вот что, робята, ямки копайте. Столбы становьте. Берите какие покрепче. Председатель Сергей Иваныч об вас, дураках, позаботился. Четвертый год как гниют ломинки да столбы. А что? Тут это просто - сгнить-то.
Ребята взялись за ржавые лопаты, сваленные здесь же, под маленьким навесом.
- О-о-ох, - кряхтел дед. Звали его Ефим Цицерин, по прозвищу Синица. Дедушка Синица отбирал ломинки какие попрочнее, без гнили.
- Трамбовку надо бы! Трамбовку! - весело крикнул Вася и стал прыгать около столба.
- Что, хорошо? - засмеялся Синица. Косточки-то размять. А-а-а! - и сам ответил. - Как не хорошо? Хорошо. Руки по работе соскучились, прямо беда! Ну-ка, давай примерим.
- Здесь бы, дед, обрезать.
- Ножовки-то, робята, нет.
- Ладно, Синица, давай, пришивай.
- Гвоздики-то ржавы, э-э-э, прогнутся.
- По тебе самы подходящи.
- До петуха, дед, нам не управиться.
- Как управиться? Ясно, не управимся.
- Тяжело...
- О-о... вам-то, молодым, чего?
- Луна, дедушка, вышла. Перекур бы...
- Луна - это наше солнце. Хорошо раздернуло - все видать. Теперь обязательно к утру иней падет.
- Перекур бы!
- Эх вы, работнички... В наше-то время разве так работали! О-о-о! Ладно. Посидим... Ты садись, Лень, на мою могилку, она помягче, травка хорошая... Дурень ты, Ленька, жил бы себе в Мурманске. Нет, видать, не судьба. И чего? Из-за водки себя погубил. Беда. А Васька сгорел спьяну - это еще того плоше.
- А ты, Синица, что ж до ста не дожил? Один годок оставался! Тоже, значит, пропил, старый! Эх-х-х-х-х! О-о-о! Хо-хо-хо-хо! Ха-ха! Хи-хи! Э-эо! О-о-о-о!
Вдруг Леонид встал на четвереньки, пополз и начал головой бодать столб. Васька тут же подскочил и кулаком стал отбивать пришитые ломинки.
Над кладбищем стоял треск.
- Погоди, робята, кажись, петух прокричал, - сказал дедушка.
Прислушались.
- Нет.
- Как нет? Прокричал. Я уж знаю. - И дед встал, вытянулся и по-солдатски скомандовал. - По могилка-ам! Рац-ц-бери-ись!
Леонид завыл:
- О-о-о! Не хочу-у-у! Не хочу-у-у!
- Та-а-щить его! - приказал дед Синица и тихонько добавил. - Вот и кончился наш воскресник. Опять, значит, туда... Поворачивайтесь, робятки. Нехорошо оставаться... нехорошо...
И закомандовал бодро:
- Ать-два лево! Ать-два... Пошли-и! Ать-два... Понесли-и-и! Не хочу-у! У-у-у-у-у!
* * *
Таисия проснулась как от удара. Поглядела на часы. Рано. Подумала: до скота бы еще полежать. А только глаза ее не закрывались. Она села на кровати, заправила по-старушечьи косички вверх под борушку - шапочку черную - и, надев коротайку, пошла на мост.
Голова ее привычно склонилась над ручною мельницей - для пивка солода чуток помолоть. Да ей что? Не впервой сон на работу променивать.
Закричал поросенок Сивка. Таисия встрепыхнулась. Побежала готовить пойло. Да только поросенок замолчал, а Таисия забыла, зачем пошла. И опять вернулась к мельничке. Затрещала мельничка, а в голове: как председатель? Обнадежил ведь, обнадежил. А чего? Конечно, хорошо. И не заметила, что в мельничке-то и зерна нет, а все крутила, крутила, без присыпу крутила.
Утром не успела к председателю зайти. Забежала после фермы домой - скот выгнать, а корова лежит. Глаза мутные. Пришлось звать ветеринара - и только днем разыскала председателя в конторе.
- Лексей Иваныч! Обещал насчет Сергея Иваныча.
- Ох, Таисия... И зачем тебе справка? Зачем? Куда ты поедешь? Невестка тебя и на порог не пустит. Она, как Леонид помер, и не показывалась. И писем не шлет. Не шлет ведь?
- Лексей Иваныч! Лексей Иваныч! - тянула свою песню Таисья.
- О-ох, привязалась. Вот управимся, тогда поговорим, когда...
- Ну я пошла, Лексей Иваныч.
- Погоди-ка, на праздник-то пригласишь, что ли?
- Милости прошу, Лексей Иваныч. Пиво-то свое я нынче не варивала, а присыплюсь к Бусыревым. У них и кадка большая. А у меня-то все развалилось, все.
- Ну-ну, ладно... Приду.
- Лексей Иваныч, гармоню захватите.
- Без гармони-то не пустишь?
- Не пущу, Лексей Иваныч. И Марью Саввишну милости прошу. У нас старухи какие соберутся. Выпьем по стакашку с чайком, так нам и хватит. Мы, старухи-то, и расшутимся...
- Эх, Таисья, может отпустить тебя, что ли? - вдруг крикнул Лексей Иваныч.
Но тут забрякал телефон. Лексей Иваныч заревел в трубку:
- А-а! Что? 25 процентов. Что? А-а-а! Что? А-а-а! 25 процентов. - И стал Лексей Иваныч костенеть и уже глаза заводить. Но успел крикнуть. - Ты иди, Таисья, не мешайся здесь... 25... 25 процентов... А-а-а-а-а!
* * *
Праздник шел своим чередом. Вся деревня была пьяна. На берегу реки еще недавно горели костры, мужики варили пиво. И текло тонкой струйкой из кадок в долбленые корыта черно-золотое сусло. На гнутых крюках покачивались под ветром прокопченные котлы с пивом. Хорошо пахло хлебом. Драк не было. И только в первый же день пожарный инспектор упился. Ходил от дома к дому, весь красный, как огонь, и предупреждал:
- Дурачье! Дурачье! Сгорите все. Я сам подожгу. Сам...
Но его быстро уложили спать.
* * *
- А гайтан какой, серебряный, неношеный?
- Не идет ли? Не идет ли?
- А я и не увижу. А и мала.
- Надо бы на угорышек встать. На угорышек.
- А я туфельки скину, да на перстики.
- А я в Раменье работала. Так там глухомань. Ох, глухомань. В люльке качаются, так уж в лапотках.
- А у меня лапотки и матка-то не нашивала. Вся в туфельках, да в сапожках.
- А в Раменье-то глухомань. Ох, глухомань.
- Иде-ет! Иде-ет наш светик, наш соколик ясный.
- Лексей Иваныч, Марья Саввишна, милости просим!
- Таисья, подноси!
Таисья, раскрасневшаяся от угара, от праздника и от вина, легко понесла на вытянутой руке маленький подносик с двумя стаканами.
- Ну, с праздником! Будемте здоровы!
И все пошли в дом. Взялись за угощение. А Таисья обносила.
- Лексей Иваныч! Ради праздничка! Лексей Иваны-ыч!
Говорят, что милый мой
Горькой водочки не пье-е-ет,
Посмотрела в воскресенье
На черемуху полез!
- О-о-о! Лексей Иваныч! Рыбничку, рыбничку!
- Мясо вкусное.
- Ешьте на здоровье, Лексей Иваныч, я корову зарезала. Корова у меня приболела.
- Лексей Иваныч, сыграйте. А ты, Таисья, спой, спой нескладухи.
- Это верно, Таисья, - сказал Лексей Иваныч. - Потешь. Нескладухи твои хороши.
И все пьяно закричали:
- Потешь, Таисья! Потешь! Потешь!
- Ну, чего там... - Таисья поставила на стол черный подносик, украшенный алыми розами. Взяла сама стакан с водкой, глотком выпила и вскрикнула:
За-адушевная товарочка,
Пойду-ка удавлю-ю-юсь.
Ну, кому какое дело,
Только шея затрущи-и-ит...
* * *
На пятый день праздника деревня закурилась от вина и пива. Низко, как перед грозой, залетали с того на этот берег да обратно, да над деревней, да над взбугренным полем пьяные чайки. И они лаяли по-собачьи, как чужие лаяли по-собачьи на людей. А на земле две вести обходили дома. Первую весточку принесла почтальонша с газетой. Корреспондент из района написал: "Пьяный разгул в деревне Озерки. Бородатые мужики ходят вдоль реки и кидают в деревянные кадки камни для крепости". И, конечно, у нас удивлялись: "Как же так? Крепость, выходит, не от хмеля - о-о! А от камней. Ну да. А-а-а! Только как же теперь сусло греть? Как же греть без горячих камней? Ведь кадка-то у нас деревянная. На огонь не поставишь. На огонь не поставишь - о-о-о!"
А другую весть принес дед Митрий Григорьевич. Он хотел зайти к председателю сельсовета Сергею Иванычу, да того дома не оказалось, и пошел ковыль-ковыль - на своей убитой ножке к своему другу, такому же старику, Федору. Он нес чайник с бражкой. Калека несчастный, не заметил, как текла из носика чайника желтой струйкой бражка.
Федор сидел на лавке подле окна в праздничной белой, в черную клетку, рубахе. Рядом с ним по полу ползал Володя с такой же почти, как у деда, белой головой. Федор тихонько Володю уговаривал:
- Седанка придет, Володе тпруте принесет. Седанка придет...
Дедушка Митрий Григорьевич приковылял к окну, крикнул:
- Слышал, Федор, покойники погост огородили! Только с угора к речке что и осталось не огорожено.
- Что?
- Говорю, покойники подсобили, огородились. Ефим Синица, вот неугомонный.
- А-а... Синица? Хороший был дедушка, работящий. Мы с ним вместе еще служили.
- Ты, Федор, к нам заходи попраздновать. Зайдешь? - Митрий Григорьевич протянул своему дружку почти пустой чайник.
Федор выпил, что осталось. Поморщился от сладости и сказал:
- Ладно. Отнянькаюсь - зайду. У нас-то все пьяны лежат, - и Федор опять затянул свое: - Седанка прид-ет, Володе тпру-тьке принесе-е-ет... Седанка прид-ет, Володе тпру-тьке принесе-е-ет...
Подошла к окну черно-белая корова. Показала рогатую морду.
* * *
А праздник молодежи все не кончался и не кончался. На вторую уж неделю перевалило. В понедельник второй недели около магазина сидела прямо в грязи, сидела, обняв стальную проволоку перевоза, пьяная Таисья. Долгими глазами она смотрела на ту сторону реки, на деревню. Дедушка Митрий Григорьевич ушел куда-то допивать, и никого не было из мужиков, чтобы наладить перевоз.
- Озерчанё-о! Озерчанё-о! - закричала Таисья и запела. Запела, как позвала. - Озерчанё-о! Озерчанё-о, хорошие ребята, молоде-ежь! Перевезитя... Перевезитя на ту сторону реки-и-и-и...
Да только никто не откликался.
На ту сторону-у... На ту сторону...у.
К милёму крыльцю-ю-у-у...
Помолчала и опять запела:
У милё-ого окошко крашено-о-о,
Три холё-о-дных, три холё-о-дных,
Три холё-о-дных на лицё-о-о...
Озерчанё-о! Озерчанё-о-о!
Перевезитя-я-я-а-а-а!
НА МАШИНЕ
Около станции человек спрашивал: "Чья машина?"
- Милай! - крикнула мне старуха. Она сидела на узлах. Я ее сразу не узнал - от раннего ли часа, от тумана этого, от ожидания ли - она была без лица. - Милай, - сказала она мне, - езжай с Богом. Хорошо! - и пожаловалась тихо: - Мою росу обило, слышь.
- А кто повезет?
- Васька Чичерин проснулся. Он и повезет.
Васька, худенький, похожий более на подростка, чем на мужика, возился около машины, перетягивал через кузов веревку.
- До Парноги? - спросил Васька, не поворачивая головы.
Я поставил чемодан к заднему борту и помог другой старухе втащить узлы. Она тоже была без лица. А сумку старуха не отдала, уселась вперед к самой кабинке и застыла.
Я тоже влез наверх и успокоился на брезенте в ямке, между ящиками. А внизу глухим голосом человек все спрашивал:
- Это чья машина? - и канючил: - Ну ты, возьми. Слышь. Это чья машина, леспромхозовская?
- Отстань.
- Ну ты, слышь... Ну-у!
- Чего? Три года только дали.
- А не пять?
- Три. Только три. Из Великого Устюга еду.
- Ладно. Э-э... не галди.
Человек в телогрейке, бритоголовый, с коричневой шапкой-ушанкой в руке перевалился в кузов. И пошагал по ящикам, отыскивая, где устроиться.
А внизу уже другой канючил:
- Слышь? Это чья машина? Слышь...
Я задремал. А как открыл глаза: все напрочь замеркло от сырости. Небо надо мной обложило тучами. И тихонечко дождиком топотало по брезенту.
А старуха, что сидела cпереди, затянула:
А я гляжу в окошечко-о!
А я гляжу в окошечко-о!
Во хрустальноё-о во стёклышко-о-о!
- Что еще? - спросил кто-то снизу. - Не едем, что ли?
Влезли две бабы. Я заснул.
- Уркает, - сказала старуха, - ну, теперь уж скоро.
- Чего?
Я проснулся. Не торопясь просветало.
- Я поехала, потому что надо поехать, - сказала самая молодая. - Вон он уж пришел из армии. Он пришел из армии, я все думаю, как мы с ним гуляли. Я ведь ждала. Истопницей работала - так против жару стояла. До солнца, когда торопишься - все бегом, бегом. А в больнице нашей санитаркой я. Так утром скинусь и цельный день туда-сюда, туда-сюда. Так и не дождалась... А тут он пришел. Идет навстречу, а мне подумалось: чего это он не так крепко улыбнулся, а чуть вздернулся. Думаю: не он. Мой-то совсем был другой. Эх, чтоб ему покрепче тогда улыбнуться!
...И заплакала.
- А я поехала, - сказала старуха, - оренбургский платок купила. Все равно 35 рублей тухнуло - вот и поехала.
"Надо заснуть", - подумал я. И заснул.
Открыл глаза от боли в низу живота. Согнулся. И сразу получил удар сапогом в лицо.
- А-а! Зэк проклятый!
Впереди бабушка, теперь похожая на курицу, спала, уткнувшись носом в черную сумку.
А тот, в телогрейке, лежал, разбросав руки, и ждал меня. "Хочет перекинуть, - подумал я, - выбросить из машины". Я поднялся и пошел на него, чтобы навалиться и задавить. А тот повернулся и начал тихонько сползать в мою ямку. Я еще ступил и встал на что-то мягкое, прямо живое, а это его шапка. Я протянул руку, - а глаза-то, глаза-то у него закрыты. Я ухватил его за плечо и начал трясти:
- Ты что, эй! Очнись! Слышишь, что ль?
Тот забормотал, а потом тихо спросил:
- Это чья машина? Леспромхозовская?
Я отвалил его от моей ямки и опять заснул.
В свете дня на бритоголового было жалко глядеть - лицо земляное, глаза почти совсем затянуло сухой кожей. Из правого уха торчала неправдопобно белая вата.
- Ты больной? - спросил я.
- Больной.
Говорить нам было нечего.
"Хорошо, что я не стукнул больного", - подумал я. Мне хотелось отмыться, но я и мы все боялись отстать. Машина в любую минуту могла отправиться. И мы ждали, что отправится.
Наша бабушка во сне твердила:
- Кажись, уркает? Поехали, что ли?
- Это, бабуся, у вас в животе уркает, - смеялась девушка.
Она была веселой, когда не плакала.
Днем было ничего, особенно если светило солнце. И с каждого поезда от станции бежали люди. Они еще издали кричали:
- Чья машина? Эй!
Некоторые кидали в кузов узлы и торопливо лезли. А снизу другие кричали:
- Слышь! Это чья?!
Потом те уходили. И приходили другие. И тоже уходили. А мы, те, которые первые, мы сидели на своих местах и ждали. Некоторые нравились, особенно чудак этот, электрик Федя. Влез без поклажи, крикнул:
- Здорово, почевалы! - и каждому руку. - Электрик Федя, электрик Федя... Мамаша, - сказал он старухе, - ну как, концы запаяли?
Старуха ничего не ответила, потому что последнее время больше спала.
А он ее растолкал:
- Чего, бабуся, везете?
- Две полушалочки, - отвечает, - коричневая и желтая, платье синее в горошек, а еще кофта шерстяная, неношеная, а тут, в сумке, яички.
- Я с тобой, бабуся, сяду. Как до места доедем, так и обженимся.
- Дело сладить можно, - откликнулась старуха... и заснула.
А вечером он уже пристроился к нашей девушке Любе. Он пристроился, и стали они жить. Сначала ничего. А потом он начал ее поколачивать. Сбегает в магазин. Смотрим, уже бутылку несет. Она-то не плакала. А он ее звал куда-то, торопил все: поедем, мол, поедем. И каждую ночь она кричала:
- Уйди! Уйди, Федька!
А он ее жалел.
И раз в одну темную ночь он и говорит:
- Слышь, Люба, зима скоро!
- Что зима, - говорит Люба, - авось одна не замерзну. Ваш брат всегда дорогу проколотит.
Он и начал выхваляться и заорал:
- Все концы запаяю! Мне не жениться, так и тебе замуж не идти. Ты поплачь, Люба, через меня. Где твои слезы? Где?
- Что ты ко мне привязался? - и она засмеялась. - Я с тобой и ноги пристояла, дурак. Отстань, Федька! Ведь я в санитарках работала, сколько вашего брата перевидала. Все мне мужиков жалко. И тебя, дурака. Ты только от меня отвяжись.
Потом они пели вместе. Тихонечко. Она пела, а он вторил. Хорошо держал.
И пришло время ей рожать.
- Маменька! - закричала девушка. - Помоги мне.
- О, Господи, - успокоила старуха. - Чего ты? Не бессчастные ведь мы. Ребеночек-то хорошо. Прикачнись ко мне, девонька, головкой, а я позову. - И крикнула: - Эй, кто... люди! Таз бы нам. И водички горячей, полотенечко чистое. - И успокаивала: - Ну потерпи... А то давай, кричи, гогони, сколько хватит сил. Вот мы как с тобой уладим, ослобонишься и пойдешь на крылечко перёное с сыночком, а то и с девчушкой - ведь тоже добро. А в лес мы с ними никак не пойдем, в лес темный, дремучий.
- Федька где? - спросила Люба. - Утек?
- Федька-то? А он нам теперь зачем? Он нам не надобен. Он тебе свое отэлектричил...
- Страшно мне.
- Какие страхи? Ты гляди, будто выскочила на зеленый лужок, а там речушка, цветики-незабудочки, как голубенькие глазоньки, на тебя, горюшу, глядят. А ты вскинулась птахой - кукушечкой да полетела к ближнему лесочку-перелесочку, прямо к высокой сосне или к дубу и - ку-ку, ку-ку, ку-ку... А люди у тебя станут спрашивать: сколько нам, кукушечка, лет осталось жить... А ты свое: ку-ку...
Девушку, вернее, теперь маму мы все поздравили, кроме, конечно, зэка нашего:
"Живи с дитём". Получился у нее мальчик... А девушку спрашивали, то есть мы так о ней думать привыкли - девушка, как сыночка назовем?
Она:
- Вася.
И тут ринулся дождик хлесткий, а потом сплошняком, в потоп.
Бабушка смеется:
- Слава Господу, Иисусе Христе, окрестили младенчика. А ты, Любонька, ластушка, собери в ладошку воду Божью, попей в сладость да в радость Васеньки... Василия Федоровича.
И стал для нас крик младенца Божьим праздником.
- Тоби теперь будет сыночек заступушкой, - напророчила бабушка и заснула.
- Езжай, Люба, в Молдавию, - сказала женщина с оренбургским платком. Вздохнула от памяти. - Там сады. Ох, там сады! Все дома запружены, и крыш не видать. Человека там убьют, так вот рядом - и не найти. Я тоже молодая думала: уеду в эту Молдавию, уеду.
- Что? - спросила старуха, проснувшись. - Кажись, уркает?
Люба прижала ребенка, скрутилась, с улыбкой ушла в сон. Весной и летом было, конечно, разноцветно, тепло. Но и к зимам мы тоже притерпелись. Студено, а ничего... Главное, чтоб машина тронулась.
Но раз нас чуть не шуганули - совсем чуть не убрали.
Это было, когда Вася уже подрос, наша бабуля его прынцем звала.
И вот как-то закричал снизу человек. Он закричал страшно, но нам его не было видно. Он стоял снизу и кричал:
- Ах вы, сизы-косаты! Ах вы, сизы-косаты, - кричал человек надрываясь, - это сколько же вы надышали! Это вы тут сколько надышали, тепло-витое забрали, тепло-витое по ветру, по ветру пустили, по ветру расфукали...
- Кажись, уркает, - обрадовалась старуха. - Вот и дождались, слава тебе, Господи!
- Это начальник, - сказала женщина с оренбургским платком. - Начальник не хочет, не хочет, значит, чтоб мы ехали.
- Ах вы, сизы-косаты, ах вы, сизы-косаты! - кричал снизу человек.
- Жалеет нас, - сказала женщина. - С нами ему беда.
- Чего вы налезли? - кричал человек. - Чего?
- Страдает через нас, - вздохнула женщина. - А мы-то, мы и пострадать толком не можем, как притерпелись уж.
Начальник еще долго кричал, а женщина рассказала, как ее сыночка убило в войну. Тоже так вот сидела на станции - и самолетом убило, а другой у нее сын родился глухонемой.
- Оттого и родился глухонемой, - говорит женщина, - что тот-то больно кричал. Там на станции, как моего сыночка ранило, схватила я его, а кругом ночь - и составы, составы, - я под них и через пути. А сыночек мой кричит, смертным криком надрывается. Я так думаю, что и родился потом глухонемый, что этот-то больно кричал. Кругом грохает - куда бежать: я все через путя по грязи, как лошадь. А впереди - так заборчик, улочка небольшая, думаю: куда стучать? Открыла калитку - думаю, как бы собаки нас с сыночком не задрали. Толкнула дверь... а там, в доме, худой ветер гуляет. Я в другой дом. И тот пустой. Думаю: чего делать? - а ребеночек кричит. Я его байкаю, уговариваю: "Молчи! Молчи!" Зачем это я его тогда - ведь никому не помеха. Пускай бы кричал. Дура я, дура проклятая - вот и замолчал: другой-то сын глухонемой родился.
- Ну уж, чего вспоминать, - сказала наша бабушка.
- Маленькая, - сказала Любушка и поглядела на нас ясно, - маленькая я очень любила малину собирать. Нет, ей-Богу любила.
- Погодите-ка, что я вам расскажу, - засмеялась наша бабушка. - А ты, девушка, догадайся. Это еще дед мой загадывал. - И она тихонько запела:
А что горит, а что горит,
А что горит без пожару?
А что светит, а что светит,
А что светит во всю землю?
А что бежит, а что бежит,
А что бежит без уходу?
А что цветет, а что цветет,
А что цветет без опаду?
А что растет, а что растет,
А что растет без коренья?
А что плачет, а что плачет,
А что плачет без рыданья?
А что плачет...
- Замолчи! - крикнула Люба. - Лошадь плачет без рыданья. Вам-то чего, вам-то зачем, а я, а я-то что с Васькой здесь делаю? Ему учиться надо, в институт. Отец у него по электричеству был. - И она заплакала.
- Эх! - вздохнула бабушка. - Дед-то мой получше бы рассказал. Ох, какой мастер песни говорить! И много знает, о-о-ох. Нонче Четверг? Пасет он, нам в Четверг колейка пасти своих коров.
И тихонько забормотала:
- А я гляжу в окошечко-о-о... А я гляжу в хрустальное...
В ночь разгорелся обычный теперь у нас скандал. Васька бил свою мать и орал:
- Сволочь ты, гулящая. Нагуляла меня... Вы все тут пердуны заржавелые. Сколько раз меня уговаривали: сейчас, сейчас дернет, тронемся, поедем... А у меня джинсов нет. Мать, ты это как, сечешь? Сука ты, а?
Люба не отвечала.
Но он на этот раз спрыгнул с машины.
- Вася! - крикнула она. - Погоди, сынок, я с тобой...
И она тоже исчезла в ночи.
А на другое утро слезла женщина с оренбургским платком.
А я глядел на здание вокзала, на серое зданьице, с маленьким крылечком, и с доской расписаний, и с урной, с начальником в красной фуражке, и я даже думал, что мы поехали, а вокзал стал поменьше, будто совсем маленьким, а рядом совсем уж маленький начальник в красной фуражке. Да как уедешь - куда? Куда ж от станции? Поезда гудят. И всё серым, серым и чугунно так: у-у-у-у-у - гукает, укачивает.
8.30, 19.20, а еще 0.15 - и всего две минуты стоят поезда. И хлопают двери на крыльце серого этого зданьица. И народ туда-сюда, туда-сюда: все бегом. А поезд только две минуты, только две минуты, и надо еще билеты закомпостировать. А поезда-то жда... А поезд жда... не ста... не ста... И я засыпал.
А проснулся оттого - старуха растолкала.
- Погляди, милай, за сумкой. Я сейчас.
В 8.30 - как всегда, подошел поезд...
- Эй! Это чья машина?
Полезла к нам женщина в плаще и сапогах. Она ловко закинула связанные вместе две кошелки.
- Ну-ка, молодец, подвинься, - сказала она бритоголовому. - Эй, только дай-ка я гляну, под тобой не мокро? - Засмеялась так звонко и, повернувшись к мужику, что стоял на дороге, закричала:
- Чего руки развел, - целоваться не станем! С тебя так хватит. - И ко мне: - Стукни, милый, шоферу, - пусть отправляет.
Я протянул руку, стукнул по крышке кабинки.
Машина гукнула. И вдруг тронулась.
- Эй, не пей, лешай! Не пей! - кричала женщина мужику на дороге.
И опять к бритоголовому:
- А ты, часом, не пьян?
И ко мне:
- И то сказать. Кто нынче не пьет - телеграфные столбы и те чашечки держат.
- Это чья машина? - спросил бритоголовый.
- О-о, чего ты к нам привязался. Мы шоферами не работаем. Нам бы только доехать. Да ты не жмись ко мне, ягодиночка. Сладим, что ли, свадьбу?
- Не тронь!
- Дай я тебя поглажу, неглаженый. Смотри, какой ухажер - и вата в ухе.
- Отстань! Это чья машина?
- Вот заладил, - и ко мне. - Чего это вы какие - как не у себя? - И взялась за черную сумку, что наша старуха оставила.
- Золотинушка, подай сумку, а я там сяду - меньше трясет, - и она села на старухино место.
- А ты, красавец, на сумку не садись, там яйца. Цыплят снесешь.
- А я не сносил.
- Так еще не время, - и засмеялась. - Снесешь... - И ко мне: - Чего это вы такие? Как не у себя? - И к бритоголовому: - Эй, золотинушка, сапогами не толкайсь, - и запела:
- Золотинушка моя, давай позолотимся!
Мы сидим спина к спине, давай позолотимся... И-их!
- Отстань! Отстань!
И ко мне:
- Я тут вечером ехала. Шофер пьяница достался. К машине подступить страшно: а мы, бабы, полный кузов. А он за рулем спит - ну что поделать, ей-Богу, вот смеху!
Бритоголовый закурил.
- Чего-то воняет, - сказала она и засмеялась. - Золотинушка, ты это, поосторожней.
- Отстань! Отстань!
- Прокладки у машины загорелись, - сказала женщина и вдруг увидела: дымила телогрейка бритоголового. - Ой, мамочки! Молодец, да мы с тобой сгорим.
Бритоголовый поглядел на женщину, будто не понимая, отчего так дымит. Но уже скинул телогрейку, стал ее давить, мять, топтать. А она дымила. И тогда он с маху - кинул ее на дорогу. Поглядел на женщину - и вслед швырнул шапку.
- Ах ты, золотинушка! - засмеялась женщина. - Шапка-то еще хорошая.
А бритоголовый улыбнулся женщине. Вздохнул, вытянул ноги в сапогах и пристроился спать.
К вечеру мы подъехали к другой станции.
И я сразу узнал знакомое серое зданьице и начальника в красной фуражке, и доску расписания, и эту урну. К нашей машине уже бежали люди.
- Это чья машина? - еще издали кричали они. - Эй!..
И вдруг я услышал: в вокзале играла прекрасная музыка. И кто-то веселый заорал:
- Он мне ручку крепко жал.
Я руки не отнимала. И-их!
- Свадьбу, что ли, играют? - засмеялась женщина. - Надо пойти поглядеть.
И мы все увидели. Там, в вокзале, за светлыми окнами ходили хороводом праздничные люди, туда-сюда, туда-сюда, а посередке невеста в белом платье, точно кралечка.
ОТВЕТСТВЕННОЕ ДЕЛО
Семен Карпович Тугих убил жену топором. Просто зарубил. Они прожили с женой пятьдесят шесть лет. Золотую свадьбу отпраздновали хорошо, по-людски...