*
   Лешка еще не возникал. Он пропал где-то в самой глубине корабля, в трюме, может, в машинном отделении.
   *
   Да, были еще какие-то девочки на нашем корабле, из тех, которые липнут к художнику, когда он молча показывает картины, не оглядываясь ни на кого, ставит на мольберт картину, и только спрашивает: не отсвечивает? Вот так...
   Некоторые девочки, из безымянных, еще не проснулись. Но вид спящих, с голыми коленками или, допустим, красными пятками никак не привлекал, ибо душу не обманешь вчерашним перепоем; голова гудом гудела от желания опохмелиться.
   *
   Клич "Англичанин, сними калоши!" пробудил жизнь в нашем корабле, который за эти дни сросся с нами, и Нил, не вставая со своего ложа, трубным пароходным голосом проговорил:
   - Скоро увидите огни Бриндизи. Как там на мостике?
   - Моментум, - откликнулся гном Жорик. Он выбрался на капитанский мостик, в рубку, потом с ужимками доложил:
   - Все в порядке, сэр.
   Нил скомандовал невидимому рулевому:
   - Курс 150 по компасу, - и в машинное отделение. - Малый вперед!
   Пароходик наш сильнее задымил. Появилась красивая Оля, с розовым, совершенно свежим лицом. Зинка, естественно, тут же схватилась за телефон, торопливо зашептала, прикрывши рукой трубку:
   - Зайчонок, ты еще не ложился? Ах, да, сейчас утро... Нет, уже вечер? Ага, значит, правильно я спросила? Ты ложись, Витек, мамочка скоро придет. Скажи тете Паше, я куплю хлеба... И мороженого?.. Хорошо, куплю и дудочку. Ну, целую, лапушонок, зайчонок. Ты меня чмокни в трубку. Губками, я услышу.
   И добавила, ни к кому не обращаясь:
   - Когда я думаю о Витьке, о нем мечтаю, у меня светлеет на душе.
   - Я пионер, и дух наш молод, - пропищал гном Жорик.
   Зина сказала, что она пойдет мыться, а из-за дивана, где лежал Нил, поднялся Годик, который, оказывается, никуда не уходил, и он сразу же стал доказывать, что гордость - это истинная суть христианства, разумеется, не гордыня, а гордость, доходящая до самоуничижения, и тут не следует примитивно понимать, потому что отказ от всех благ тоже может превратиться в гордыню, а это именно величайший грех. Гордость как уважение в себе истинного Человека, то есть в предельном понимании Сына Человеческого, который в душах наших извечно идет на суд человеческий, творя высшую жертву, хотя и ранее, и теперь не прекращается спор: что первично в Христе божественное начало или человеческое, а ведь главное, на мой взгляд, гармония и свобода выбора. Да, предельная гармония и предельная свобода, он на секунду замолчал, а потом уже более спокойно, - но в то же самое время каждый человек представляет собой замкнутый инструмент, даже Господь может извлечь лишь тот звук, какой позволяет инструмент, хотя совершенствование душевного настроя не только вполне возможно, но и необходимо, впрочем, как и свидетельствует Апостольское слово, все мы Божественное видим туманно, гадательно, хотя...
   Он не докончил, ткнул пальцем:
   - А этот как сюда попал?
   Мы пояснили, что это англичанин, его привел Миша, и мы просили его снять калоши. И он не фурычит по-русски. Англичанин приветливо улыбался, но больше никто на него не обращал внимания, даже когда у него оказался в руке стакан, пущенный по кругу. И он сообразил без перевода, что надо не задерживать, выпить и передать следующему.
   Пароходик уже не так сильно качало, поскольку мы взяли правильный курс. Кажется, все уже проснулись, кроме Лешки. А нам его очень не хватало, особенно мне... Я сделал уйму набросков Лешкиного портрета, потом загрунтовал несколько холстов - мне нужен был простор: я хотел вложить (или, так сказать, передать через портрет) наше лицо странников, неумелых губителей своей молодости на дырявом ковчеге, вырвавшемся из наших пра... пра... пра... детских игр, из травы, из какой-то березовой чепухи, из этих прыгающих солнечных бликов на Таруске, но ведь не Лешка, а Нил нас позвал, он был нашим капитаном, хотя все мы понимали, что душой всего был Лешка, и я раньше задумал писать его портрет, как бы проступающий сквозь сиреневую дымку... А теперь-то мне казалось: это совсем не то - какая сиреневая дымка? откуда, зачем?
   - Привет.
   - Привет.
   Ну как описать Лешку? Да так - худощавый парень, на нем свободно болтаетcя белый пушистый свитер, узкобедрый, в голубых, вытертых на коленях джинсах, жиденькая бородка на скуластом лице, светлые усики, глаза с чуть-чуть монгольским разрезом. Он взял у меня стакан, улыбнулся, скользяще, виновато. И вдруг я понял: он ведь виноват, то есть так себя ощущает, а может, и правда, если он наши души затянул, и для нас захлопнулись железные зубья капкана. Какие железные зубья? Зачем на него напраслину? А внутри меня настырный голос: виноват, виноват... Но я этому голосу: "Все мы тут виноватые. Ощущение вины за других, а прежде всего за себя, и выбросило нас из жизни. Мы об этом между собой не говорим. Нам просто стало скучно называть белое черным, а черное - зеленым... Наша судьба - дорога".
   Красивая Оля положила Лешке руку на плечо, обвила тонким хмелем. Лешка передал ей стакан, она - Зине... Шапка по кругу. Нил, который уже сидел на диване, приказал Годику:
   - Скажи там, в трубу, в машинное отделение, чтоб подбросили в топку угля, чтоб раскочегарили, - и усмехнулся, - только не надо ничего библейского.
   - Эй, в машине! - крикнул Годик. - Добавьте жару. Не жалейте, ребята, угля. Не жалейте себя, не жалейте нас...
   - Погоди, - остановил Нил. - Я сам скомандую. Средний вперед! Полный вперед...
   Уже через несколько минут наш пароходик задрожал от напряжения, загрохотали шатуны, застукали гребные колеса, и наш пароходик рванулся вперед, как раненый зверь, он был истощен в борьбе за жизнь, лесной зверь, продравшийся сквозь колючий можжевельник, по пенным розовым волнам Иван-чая, среди папоротников и желтого зверобоя, через канавы и густо посаженные молодые елочки, буквально ползком, ползком к живительной воде Таруски, обшивка, конечно, облезла, переборки прогнили, сломались, днище все в пробоинах, ребра-шпангоуты от тяжелого запаленного дыхания раздулись, готовые лопнуть, но форштевень еще грозно разрезал воздух - потому что дикий зверь и есть наша надежда, наша несокрушимая мечта и гордость, да и верхняя палуба еще пока держалась... Нет, ничего, жизнь нам представлялась вполне возможной, даже роскошной, потому что никто и ничто не могли нам ничего указать, и наши сердца, чувствуя полное освобождение, открылись ровному грохоту коленчатого вала, и мы давно уже перестали обращать внимание на качку. Миша профессионально открывал очередную бутылку, а я, укрепив мольберт, попробовал опять заняться Лешкиным портретом...
   - Скоро, ребята, Бриндизи, огни Бриндизи, - пробормотал Нил. Все устремились к иллюминаторам, и я тоже не выдержал, оставил мольберт... нет, несправедливо обвинять нас, что мы циферблат без стрелки. Впрочем, может, это и так. Но мы ищем эти стрелки - и прилипли жаркими от выпитого вина лицами к стеклам иллюминаторов. Глаза застилал пот...
   На взгорке разноцветными пятнами красовались модные зады женщин, которые окучивали картошку, оттяпывали огурцы, помидоры или еще что-то необходимое... Я не видел их темных, испачканных землей натруженных рук. Никто из женщин не разогнулся, не посмотрел в нашу сторону, а для меня это было тоже необходимой частью будущего портрета, и те сосны за огородами, на самом верху, и непогасшее солнце, которое узорилось в зеленой хвое, запутало свои лучи, а над ними стремительные росчерки ласточек - все в дело, из всего сварю суп на холсте, и сквозь проступит лицо с бородкой, с виноватым взглядом...
   Капитан крикнул невидимому рулевому:
   - Лево 30, вправо не ходить, одерживай. - И повернулся к Леше:
   - Пора, Алексей Петрович, бери гитару.
   Но Леха показал на уши - мол, грохочет машина. И я-то понимал: даже не в том дело, а звуки еще не соединились в земной поклон, не проросли травой и цветами.
   Из-под стола вылез Шурик со своей огромной, по-женски пышной, но очень неряшливой копной волос. Он сложился там, как перочинный ножик, с ночи или с утра, а теперь возник:
   - Значит, я предлагаю всем купить дом на берегу, где-нибудь в Карелии или в Вологде. Собственно, в Карелии я уже присмотрел в заброшенной деревне, а рядом - непроходимые леса. Рублей за 100-150 можно сторговать. Предлагаю пустить шапку по кругу, срубим баню, каменку, а?.. Ну, подрядимся чего-нибудь делать: копать, возводить, а?..
   - Как же Бриндизи? - Это Зина, она самая практичная из нас.
   Шурик огляделся и, увидев англичанина, спросил с надеждой:
   - Закурить не осталось?
   Англичанин улыбнулся приветливо.
   Нил продолжал вести корабль:
   - Полкорпуса вправо, ну-ка, подверни еще немного, так держать.
   - Нил, - сказал Годик. - А на кой ляд нам Бриндизи? Насколько я понимаю, это какой-то итальянский порт, и там нас встретит приличная гавань, приличная набережная, и, как саранча, на нас накинутся местные девочки, дыша нам в лицо ароматами, и на варварском языке будут зазывать: "Хелло, мальчики!", и, конечно же, там небо красное от тысячи тысяч светильников. Но разве это все для нас? Разве это тот тайный, наш душевный "paradiso"? Капитан, поверни в Вифлеем, в древний Вифлеем, туда стремится мое сердце.
   Так Игорь-Годик проложил наш новый курс. И мы сразу приняли его слова, поверили:
   - Вифлеем! Вифлеем!
   Но в крике нашем было больше от лихости, чем от души.
   - А я давно знал, - сказал гном Жорик, - предчувствовал, - и он потянулся к англичанину, который, казалось, внимательно слушал. - Тринкен быстрей. И давай стакан. Понимаешь, друг, мы плывем в Вифлеем.
   - Лево 70, право 60, так держать, - уже командовал невидимому рулевому наш капитан. И в машину:
   - Полный. Самый полный...
   Раздался треск...
   - Стоп! - крикнул Нил.
   Машина заглохла, но кругом рушились переборки, железо...
   - Впоролись, - завопил гном Жорик. - Спасайте женщин, детей и англичанина!
   Зина кинулась к телефону, подняла трубку, произнесла тихо:
   - Молчит. Как же там Витька? - И она посмотрела на нас жалостливо.
   - Ребята, - заторопил Жорик. Он особенно стал суетлив, почувствовал, что может, наконец, капитанствовать, - соединимся в едином порыве, чтоб ничего не пропало в результате катастрофы. Ваше здоровье!
   - Не поднимай волны, - приказал Нил.
   - А я-то что? - обиделся гном. - Но вот как англичанин, как международная конвенция по сохранению вида...
   Рушились - но вне нас, вокруг, - обшивка, переборки в днище, деревянные и железные настилы, обнажились шпангоуты, крепящие бимсы, а в пустоты врывались трава, мелкие белые цветы дудника, облепленного мухами, запахло полынью и особо ароматным, пряным ирным корнем, которым, как я помнил по детству, на троицу вместе с березовыми ветками украшали стены комнаты, и, конечно же, одуванчики, кусты малины, орешника, а вместе с ними предельная тишина... жизненная, бесконечно спокойная. Я уже не видел, а слышал, как скрипел в огородах коростель, а в соснах на угоре раздавался тонкий писк летучих мышей...
   Стало быстро темнеть. И я зажег керосиновую лампу. Но тот момент, когда Лешка взял гитару, упустил.
   Над небом голубым
   Есть город золотой
   С высокими воротами
   С прозрачною стеной...
   Звуки падали в тишину, растворяясь в ней, хрипловатый голос Лешки сорвал печать - и наши души легко вошли в библейский сад. Все там было так, как и должно было быть извечно: огнегривый лев и вол, исполненный очей, и золотой орел небесный...
   И Лешка шепнул: кто светел, тот и свят.
   Мы молчали, мы еще долго молчали. Я подумал, что, может быть, мы уже приплыли в Вифлеем, и мне надо скорее писать, взять кисть и писать: другого времени уже не будет.
   - Смотрите, песик! - крикнула Наташка. Мы увидели, как сквозь кусты к нам продралась белая в желтых пятнах длинноволосая собачонка с закрученным пушистым хвостиком.
   - Табачка! Табачка! - зашепелявила Наташка, протягивая к ней руку.
   - Пошли, - сказал Нил. - Здесь все, пошли.
   Наши сборы заняли какую-нибудь минуту - взять стакан, Мишкину сумку с еще полными пузырями. Я задержался немного, укладывая этюдник, погасил лампу.
   Когда мы пролезали сквозь пролом, я шел за Лешкой, которого обнимала Оля. Он оглянулся, сказал мне, а не Оле:
   - Никакого ада нет. Адского неугасимого огня, мучений - Господь не позволит.
   Вот кому я поверил.
   Мы выбрались наружу. Было темновато, но все же на воле светлее, в небе нагустилась круглая, еще белая луна, похожая на кусочек оторвавшегося облачка.
   Нет, мы не ушли далеко. Зина сказала - она хочет купаться, причем голой.
   Вписываясь в ритмику дальнего берега, неба, прекрасно гляделась стройная высокая фигура Зинки. Она умело нырнула в воду - и вот уже в середине неширокой, по-деревенски гостеприимной Таруски послышался ее смех.
   Оля не выдержала, разделась и медленно пошла в воду. У нее русалочьи волосы, и в моей затуманенной голове они переплелись с прибрежной осокой...
   Я посмотрел на Лешку, казалось, он ничего не заметил - отложив гитару, он пересыпал в руках песок... Я подумал, что сейчас мне никто не помешает, и во мне еще звучали его слова: "кто светел, тот и свят..." Да, нет адского пламени, а есть извечный внутренний свет, проходящий сквозь человека в бесконечность...
   Тихо, чтоб ему не помешать, я открыл этюдник. И твердо уже знал, что мой звучащий внутренней силой мазок наполнится дымкой - sfumato1, как у Леонардо да Винчи, - подумал я.
   - Леша, - окликнул я его.
   Он повернул голову. Я увидел на глазах у него два дубовых листка. Откуда? И дуба здесь нет... Но тут же мой взор притянули останки нашего корабля. Он уже совершенно зарос кустарником, но на месте флагштока победно поднимался молоденький дубок...
   Из воды вылезли Зина и Оля... Обтираясь одеждой. Зина близко подошла к Нилу.
   - Хочу от тебя ребенка. У меня уже есть Витька, будет еще. Может быть, девочка. Ну что ты нашел в этой корове? - она показала на Наташку.
   Из травы возник гном Жорик:
   - Ребята, мы теряем драгоценное время. Надо согреться. Доберем, а Михайло сходит в деревню за самогонкой.
   Наши случайные девочки-попутчицы куда-то испарились, остались только свои, исконные...
   Годик помахал нам рукой, позвал. На ладони у него лежал гладко обкатанный черный с белыми прожилками камушек. Зина отжимала волосы, трясла головой, прыгала на одной ноге: в ее ухо попала вода. Англичанин взял камушек с ладони Годика и стал внимательно его рассматривать, даже очки снял, близко поднес к лицу.
   - Ну, пора, - сказал Нил. - Поехали, ребята.
   Мы сидели на берегу реки. Пахло сыростью, картофельной ботвой с огородов, летали голубые стрекозы, трещали кузнечики.
   Мы молча передавали друг другу стакан. Слышно было, как в Таруске играет рыба. И я вдруг ясно понял, что это наш последний вечер. Мы давно пьем, очень давно. Беда гудит в нашей крови. Мы неустрашимо пьем, чтобы забыться и чтоб увидеть, что же прячется за той чертой, за той заветной, где тонко плачет струна. О, Боже! Вдруг я ощутил упругость воздуха, мощное дыхание простора, и можно было вольно взлететь. Я еще не успел осмыслить, а уже услышал:
   Ой, улица моя, да ты широкая!
   Ой, мурава моя, да ты зеленая!
   Там ходил, гулял
   Добрый молодец,
   Добрый молодец
   Холост не женат,
   Холост не женат,
   Белый кудреват.
   У него ль кудри,
   Кудри русые
   По плечам лежат,
   Полюбить велят.
   А ему люди дивовалися,
   Дивовалися, торговалися.
   - Добрый молодец!
   Ты продай кудри,
   Кудри русые.
   - Ах, вы глупые, неразумные!
   Самому младцу кудри надобны.
   И Лешка сказал, отложив гитару, извиняясь, что ли:
   - Это мой дед певал. Правда, не от него, от отца слышал. У нас все пели - и бабка, и дед, и отец, и мать, и сестра...
   Оля глядела на Лешку такими влюбленными глазами, что свет от них перепадал и нам... А без любви мы кто? камни - тогда каждый может нас пнуть ногой.
   - Не пущу тебя, - прошептала Оля. - Дай мне твою руку, буду держать.
   И он, улыбаясь, протянул ей руку.
   И что ты уставился на нас, очкастый англичанин? Да, мы пьем тяжело. Понимаешь, душа наша устала. Правда, душу-то мы не собираемся ни на что менять. Хотя давно уже вьются над нами мелкие бесы. Они лезут в стакан, пробуют что-то шептать, даже изловчившись, кричат в уши: куда вы идете? Ноги ваши ослабли, вам не дойти до Вифлеема. А может, вы его уже миновали. И вообще все произошло задолго до вас, живущих...
   Шурик попросил:
   - Лешка, возьми опять гитару. Уже пора, возьми. - И он пытался напеть: - Мальчик в свитере белом...
   Но гитару взяла Оля, она подкрутила волосы, тихо запела, словно кругом никого не было:
   Мальчик в свитере белом,
   В глазах беспокойный свет,
   Мальчик в свитере белом,
   Печаль на лице загорелом,
   Ну что ты глядишь мне вслед.
   Ах нет, не моря и не горы,
   Нас разделяют годы...
   Не допела, положила гитару и протянула руку к стакану.
   - Ребята, - сказал с воодушевлением Годик. - Пусть мы циферблат без стрелки. Но мы тикаем по-своему, тикаем, как умеем. И гордимся, и в нас смирение... Но есть среди нас душа такой высоты...
   - Замолчи! - крикнул вдруг Нил. - Не надо все вслух, не все на продажу...
   - Понял, Миша, друг, посмотри, еще остался пузырь?
   Какая бездонная Мишкина сумка. Мы продолжаем пить: стакан по кругу.
   - Значит, так, - сказал Годик, - земля треснула. И когда мы заглянули в пролом, то увидели, что там тоже люди. И мы смотрели друг другу в глаза, - и они верили, что мы счастливее их... - Он отмахнулся рукой от слишком нахального мелкого беса, который пытался отпить из его стакана.
   - Ребята, братцы, - он радостно оглядел нас. И мы поняли: сейчас он скажет что-то библейское.
   - Веселись, юноша, в юности твоей, говорил Экклезиаст, да только знай, что за все это Бог приведет тебя на суд. Да, ребята, ведь мы идем к Единому Пастырю. Корабль наш развалился, но это даже лучше, в Вифлеем мы пойдем пешком, так любезно российскому сердцу.
   Он поднялся. Мы шли под темно-зеленым небом. Это - поразительно. Может, от той звезды, которая нас вела, не волхвов, а просто ребят, живущих на обочине ХХ века, и нам хотелось все начать сначала.
   * * *
   Наша собачонка, бежавшая впереди, громко залаяла. Из темноты надвинулись коровьи рога... Нил чиркнул спичкой, и мы различили бабу с хворостиной, а впереди ее корову.
   - Убежала, охальница, - сказала баба, - еле нашла.
   - У нас тоже есть своя, - закричал гном Жорик. - Только она пока не корова, а телка, - и он показал на Наташку.
   - Тоже убегала?
   - Нет, она привязана крепко.
   - А вы сами-то откуда?
   - Издалека. Идем тоже далеко, в Вифлеем. Хотим своими глазами увидеть, что там произошло две тысячи лет назад.
   - А, понятно. Молодые, а я далеко не могу, лучше по телевизору глядеть.
   Когда корова с бабой исчезла, Шурик наставительно произнес:
   - Вот какая теперь народная мудрость, телевизор - глаз и глас народа.
   - Огонь! - закричал гномик Жорик. - Там, впереди.
   Звезда ли это? - подумал я. - Или кочевье? Иль только память о кочевье. И пастухи собираются туда...
   И я еще что-то забормотал невнятное, чувствительное, и мне хотелось спросить: какая завтра будет погода. Даже, может, не завтра, а сегодня. Ведь всегда после убийств в программе "Время" передают сводку погоды. Эй, впереди! Кто-то ведь смотрел телевизор, какая завтра нас ждет погода?!
   - Мишка куда-то умотнул с сумкой, - сказал Шурик. И крикнул довольно громко. - Михайло!
   - Ага, - подтвердил гном Жорик. - Слинял в деревню.
   *
   Еще издали мы увидели такую картину: костерик, старый толстый цыган о чем-то беседовал с нашим Лешкой. Как Лешка оказался там? На белом его свитере почему-то угольно-черные отсветы огня. Или мне так почудилось? Рядом с костериком стоял древнющий автобус с длинным радиатором. На этом автобусе была растянута драная палатка. Старик взял Лешкину гитару, тихонько перебрал струны толстыми пальцами... Потом отдал обратно.
   Как это случилось, уже и не припомню: на звон гитары вырвалось из автобуса, по-моему, бесчисленное множество цыган - и женщин, и мужчин, и голых детишек... А молодая цыганка с огромными луноподобными серьгами танцевала в кругу...
   И мощный, во всю ширь живого неба - разбивая его до самой небесной души, до самых небесных печенок, - звучал голос Леши:
   Гори, гори, гори, любовь смуглянки,
   Одной красавицы смуглянки.
   Горит над нами сила властная,
   Царит одна любовь, любовь прекрасная...
   И широченная юбка молодой цыганки кружила, и мы все отдавались сладкой силе.
   Эй, чавела!... Царит одна любовь,
   Любовь прекрасная.
   *
   - Проснись! Просыпайся, - кто-то толкал меня. Я увидел гнома Жорика. Я сел, огляделся:
   - Где остальные? Где все?
   - Лешка умотнул с цыганами, остальные - там, - и он махнул в сторону реки.
   *
   Я шел, не разбирая дороги. Лиловатый туман скрывал реку и часть леса. Во мне еще не погас голос Лешки... Под ногами ощущал зыбкость. Но я чувствовал одновременно тишину, она обступала, сжимала горло... Хлюпала вода под ногами.
   - Простите, люди, вы не встречали мою душу? Нет? Не встречали? Извините...
   Не помню, когда и как я подошел к одинокому дощатому домику. Попробовал дверь. Закрыто. Я вежливо постучался:
   - Откройте! Прошу вас, я устал. Очень устал за всю свою молодую, слишком долгую жизнь. - Опустился на колени и стукнулся головой в запертую дверь. Время опять сыграло со мной какую-то шутку. Меня кто-то пробовал поднять. Рядом высокий человек.
   - Осень, - сказал он. - Видишь...
   С другой стороны домика вырвались птицы, кружились черными листьями...
   - Дождь, идем, - звал человек.
   - А ты кто?
   - Я - "Англичанин, сними калоши", - и он доброжелательно улыбнулся.
   Что-то с ним не так... И вспомнил, очков нет... и еще это... почему-то говорит на понятном языке.
   Мы шли с ним. Он обнимал меня за плечи. А дождь не унимался, не ситечком сеял, ведром поливал, да все сильнее, сильнее вспахивал землю, так что вроде как уже начинался потоп.
   Но мне-то все одно - моя душа молчит. Прикрыться нечем... Ты это понимаешь, англичанин мой распрекрасный? И я не знал, говорю ли вслух или иду молча по дну великого потопа в полной тишине. И вдруг мне стало ужасно смешно:
   - Англичанин, сними калоши! Англичанин! - кричал я. - Видишь, мировой потоп.
   - Зачем снимать калоши, если потоп?
   - Эх, ты! На кой ляд мы тебя возили...
   И тут я увидел, что он босой и такой же мокрый, как и я...
   1 sfumato (ит.) - мягкий, рассеянный.
   СОЛОМОН И СОНЯ
   Глиняное полуденное небо стремительно разрезали росчерки ласточек-береговушек, прилетевших с ближней реки, и здесь, на земле, среди разбросанных камней гулял низовой ветер, принося из небытия глухое бормотание ушедших голосов. Глаза, налитые сонным покоем, переставали видеть земное, умирали. И Соломон лежал между двух могил - Ниночки Костровой и Софьи Натановны Броверман. Рыжая собака с впалыми боками и лисьей мордой приткнулась к ботинку Соломона, тщательно его вылизывала, точно собирала заповедную соль, которую он накопил за жизнь. За рыжей лежал замухрышистый песик, весь заросший черно-серой грязной шерстью, где-то на морде в этой шерсти пропали у него и глаза, и рот, тут же рядом с песиком - белая сучонка с перебитой задней ногой.
   - Разве я живу? - тихо взывал Соломон. Он хотел, чтобы его услышали сразу и мама, и Сонечка. Мама и Сонечка, мама и Сонечка - они сливались в одно белое пятно. Соломон щурился, чтобы удержать его. Жужжали мошкара и мухи. Мухи хозяйски ползали по носу Соломона, по самой горбинке, по седым небритым щекам, лезли в рот, щекотали ноздри, совершенно обжили его.
   - Плохо я живу, Сонечка, - опять взывал Соломон, - без тебя мне нет дыхания. Я даже ходил в поликлинику, приятная такая врачиха, конечно, послала на рентген, нашли затемнение в правом легком. Врачиха выписала рецепты, такая милая, худенькая, примерно роста одинакового с тобой, но, конечно, я тебе скажу, ей до тебя... ой, что ты... И так ресничками, Боже мой, хлоп, хлоп - поглядела. Очень приятная женщина, наш сын Сеня сказал бы "первый класс", - а где Сеня? Где... В аптеку я еще не ходил. Как ты считаешь? Мне таки нужно туда сходить, а? А вот теперь ты видишь, где я, видишь, ох, - он вздохнул, - я как мальчик на краю города. - Соломон улыбнулся, Соломон даже тихо засмеялся, обожженный вдруг памятью детства. Как тебе знать, ты ведь не была в моем детстве, и в Уфе, и в Уфе... Слышишь, Сонечка, - во стучит, - никакой не жук, это уже старый мой музыкант настраивает скрипочку, и когда оборвется струна... - Он замолчал, долго молчал. Он мог здесь долго молчать. - Да, Сонечка, когда оборвется струна, ты это узнаешь первая. Мне почему-то думается - раньше меня... И я еще подумал немножечко смешное: может, теперь ты и была и в Уфе, и в моем детстве... Тирлям-тирлям-тирля... скорей бы, скорей бы она оборвалась. Не упрекай меня, Сонечка, что я еще живой. Ведь здесь ты одна. Совсем одна. Если б я сюда не приходил - представляешь... Вы теперь для меня все живые, за эти годы все живые, все. Я живой среди живых. Я живой среди живых... Боже, так ведь можно и рехнуться. Ниночка, прости меня. Одна кровь связала нас узлом - тебя, Сонечку, меня, всех тут, и Никифора, собак всех трех, и мошек, и му... - Соломон затруднился, - и мушек... и небо. Я вижу свое небо, но пусть так будет, пусть...
   - Ну что, царь Соломон, лежишь?
   Соломон не ответил.
   - А дома тебе небось пенсию принесли?
   - Зачем ты меня раздражаешь, Никифор? Тебе приносят третьего, а мне седьмого, а сейчас какое?
   - Я, как сторож, не могу тебя здесь допустить лежать. У меня здесь шесть памятников на охране, и остальные, и вообще. Как это на кладбище не мертвый, а лежит. Это какой год ты лежишь? Погоди, сейчас соображу... Это мою деревянну сторожку тогда спихнули и каменну поставили, погоди, погоди... ведь шестой год, да, нехорошо, царь Соломон.