Много в лесу бывает сказок ветвей, и птиц, и зверей, и людей. Немногое из того, что бывает в лесной чаще, исходит из нее и, входя в слова, тем самым видоизменяется по существу.
   Глухие лесные места встречают утро и ткут ночь, прежде чем она выткется там, за лесом. И снова ночь придет и новое утро настанет, когда на небесном огниве новые будут высечены искры, чтобы разметаться им по зеленым просторам. Папоротник дышит, усеянный цветочными крапинками. Тишина такая, точно никто там никогда не бывал. Солнце встало. Трава блестит от росы. Чирикнула малая птичка и перелетела с ветки дерева на лесную лужайку. Залоснилось от солнечных лучей своей поверхностью темное лесное озеро, почти черное. Дикие утки там водятся несосчитанными стаями и так плещут, и так шумят, что их слышно издалека. Кто не знает дороги, тот сюда не проникнет. Лоси любят такие места. Вот вышел из темного леса могучий лось и идет к воде, напиться хочет. Дошел до воды, приподнял огромную голову, остановился, прислушивается. Никого. Ничего. Можно опустить голову. Никто не подкрадется сзади, пока пьешь. Лось знает. Он медленно опускает голову и пьет.
   Лето идет. Лето проходит. О чем поют так долго стрекозы, когда лето переломится и греются серпы, срезая колосья?
   Они поют, что лето было хорошо, что оно кончается, что истекают последние часы единственного праздника, что лето прошло и не вернется. Придет другое лето, с другой весной. Но лето, проходя, возвратиться не может.
   Волшебный стаканчик разбился надвое. Со звоном разломился заветный хрусталь, и тонкие брызги его звона разметались далеко по небу и по земле.
   17
   Провинциальные русские города очень похожи один на другой и зданиями, и улицами, и нравами. В прежнее время сходство это было еще полнее и, пожалуй, доходило до тождества. Строго говоря, провинциальные города прежних дней были маленькими сатрапиями, где верховодили два-три-четыре человека, окруженные приверженцами,- сатрапиями иногда кроткими, чаще разнузданно-свирепыми, еще чаще соединявшими в себе в единовременном сосуществовании и в нерасторжимой цельности и кротость и свирепость.
   Шушун и находившийся в его уезде Чеканово-Серебрянск, не то промышленное село, не то захудалый городок, были сразу и обычным провинциальным захолустьем, и некоторым исключением из общего правила. Дело в том, что оба эти городка были средоточием усиленной фабрично-заводской деятельности, и это определяло слишком многое в жизни и нравах как Шушуна, так и Чеканово-Серебрянска, в особенности последнего. Это уже была не малая сатрапия, а целое множество бок о бок существующих и самодовлеющих сатрапий, в чьих недрах совершались дела, даже для обычного провинциального города неслыханные. Чего, однако, не снесет испытанная русская впечатлительность и о чем она не будет глухо умалчивать в течение неопределимого срока. Рабовладельческие нравы заводчиков и фабрикантов и чудовищные страницы их семейных хроник расцветали невозбранно целые десятки лет, пока не выявилось, в ликах ужасающих, вырождение не отдельных лиц, но ряда поколений и целого города.
   Чеканово-Серебрянск находится всего в тридцати верстах от Шушуна и, входя как часть в его уезд, составляет с ним одно хозяйственное целое. Стоки грязной воды с красильных и иных фабрик входили в ту же реку, что омывала оба города, засоряя целые рукава ее, создавая вонь и заставляя рыб дохнуть. Воздух замкнутой жизни, с неправомерно долгим и тяжелым трудом десятков тысяч одних и с неправосудным богатством других,- своя воля, ничем не ограниченная, своекорыстных маленьких тиранов, знавших как высшее благо лишь накопление денег, пьянство, распутство и картеж,- этот воздух десятки лет был сгущающимся, сплетающимся, плотным саваном вокруг обоих городов. Но Шушун был не только фабрично-заводским жерлом, в нем была еще и другая жизнь, и в этой другой жизни были среди чада просветы мысли и красоты.
   Прежде всего в нем была исключительно богатая по количеству и подбору книг публичная земская библиотека, справедливо составлявшая гордость этого города. Значительную ее часть составляло богатое пожертвование, сделанное перед смертью неким чудаком-помещиком, имевшим страсть к собиранию разных коллекций. Руководясь благою этой страстью, он собрал полные экземпляры всех русских журналов, какие только существовали с начала XIX века до конца 60-х годов. Это ценное собрание послужило духовным фундаментом библиотеки, а влияние Ирины Сергеевны сделало то, что в библиотеку были приобретены все сколько-нибудь ценные писания, бывшие в эпоху реформ ходовыми, не говоря, уж конечно, о том, что произведения всех крупных русских писателей имелись в ней полностью. Эта библиотека сыграла крупную роль в том стремлении к саморазвитию, которое ярко расцвело среди молодежи города Шушуна, и в том движении чисто революционном, которое не замедлило проявиться несколько позднее.
   Почти с самого начала своей жизни в городе Ирина Сергеевна увлеклась также любительскими спектаклями, которые она стала устраивать с разными благотворительными целями. Драмы Писемского и в особенности Островского вошли правильным художественным и умственным возбудителем в старозаветную жизнь городка, где горькая судьбина правила многими жизнями и Кит Китычи разных калибров встречались на каждом шагу. У Ирины Сергеевны выявился, непредвиденно для нее самой, настоящий сценический талант - и комический, и драматический,- и, всегда увлекаясь тем, что она предпринимала, она в течение лет создала в этом захолустье совсем недурной театр.
   Настоящей общественной жизни в городке, однако, не было. Премьеры города - предводитель дворянства, председатель земской управы, городской голова, уездный исправник и еще два-три человека из дворян и именитых купцов - льнули друг к другу и образовывали одно сомкнутое целое. Фабриканты и заводчики разными кучками образовывали свои собственные мирки. Гимназическое начальство жило также отдельной жизнью, мало смешиваясь с другими жителями города. Также и духовенство. Также и мещанство. И, уж конечно, совсем отдельным многолюдным кланом жило многочисленное, главным образом заречное, рабочее население. В те далекие годы эта часть городских жителей была совершенно безгласной, и горожане, имевшие голос в жизненных вопросах, вряд ли что-нибудь знали о фабричных рабочих, кроме того, что на фабриках жарко и душно, что работают там по двенадцати часов в сутки и свыше того, что при смене гудят по городу фабричные гудки, да иногда рассказывали досужие люди, не вызывая ничего, кроме смешков, что при нынешней дачке денег рабочим Урчалов расплатился одними двугривенными, и много двугривенных оказалось фальшивыми, а умнейший Матвей Мальков, при уме обладавший и быстрой рукой, за что рабочие прозывали его Матюшка Собакин, с кем-то крупно поспорил, и с обеих сторон произошло рукоприкладство.
   Жили гнездами, жили ульями, жили семьями, жили в одиночку.
   В глухих углах возникают особливые характеры. Так бывает в природе, так бывает и в жизни людей. Если чудаковат был тот достойный дворянин, у которого явилась прихоть составить обильное книгохранилище, которым сам он не пользовался, разве в пустяшной малости,- были в Шушуне и другие чудаки. Один добрейший и добродетельнейший гражданин наполнил весь свой дом неприличными картинками. Откуда он их доставал в таком количестве и в таком первобытном животном бесстыдстве, Бог весть. Когда гости, не имевшие столь резко выраженного пристрастия, начинали стыдить и упрекать его в том, что он такой греховодник, он отвечал всегда: "Дабы соблюсти и свою и чужую добродетель в непочатом виде, сии диавольства нарисованные собираю, да отвращается от них душа". При этом у него было пристрастие еще и другое. Он очень любил зазвать на вкусный обед какую-нибудь духовную особу. Близким приятелям он потом рассказывал подробно, как себя чувствовала духовная особа и какие были сказаны слова. Он верил, что никто не сможет уйти от стерляжьей ухи с кулебякой и от живительных бутылочек, какие бы ни окружали его за трапезой нарисованные диавольства.
   Другой чудак, из тех земцев, которые считали, что расходы на земские школы дело бросовое, имел привычку отдавать белье в стирку только раз в полгода. Не нужно пугаться и не должно думать, что он менял белье лишь два раза в год. Совсем нет и вовсе наоборот. Он менял белье ежедневно, того же требовал и от всех членов чрезвычайно многочисленной своей семьи. Но у него на все были свои взгляды. Каждой статьи белья у каждого члена семьи было ровно по триста шестидесяти шести штук. Годы бывают не только простые, но и високосные. Это простая предусмотрительность. Не менее простая и достойная предусмотрительность заставляет человека не желать ни себе, ни близким заразных болезней. Какая же шушунская или хотя бы московская прачешная может сравниться с прачешною Лондона. Явно никакая. И раз в полгода мудрец отсылал половину всего бельевого запаса в стирку в Англию. При сравнительно очень скромных средствах какая великолепная находчивость.
   Чудаки возникали не только среди тех, кто располагал скромными или нескромными средствами. Тот юродивый, который назывался в Шушуне Андрюша Кочеток, запомнился всем, видевшим его хоть раз, навсегда. Поздно ночью, за полночь, Ирина Сергеевна, увлекаясь новым французским романом и нетерпеливо перевертывая при мигающей свечке оконченную страницу, вздрагивала иногда не оттого, что героиня встретила наконец желанного, а оттого, что за окном, на глухой оледеневшей улице, слышалось звяканье цепи, и глухой голос, глуше этой ночной улицы спящего города, причитая произносил неявственные угрожающие пророчества. Кто был этот юродивый? Никто не знал. Откуда и когда он явился в город? Это тоже было неясно. Юродивый, и все тут. Никому ничего дурного он не делал, его не тревожили. Кто подаст корку хлеба, тому спасибо скажет, и сыт будет. А то и без всякой еды пробудет и два и три дня. И ходит по городу ночью, босой зимою и летом, в посконной рубахе, в посконных штанах, простоволосый, подпоясанный тяжелой веригой. Пробормочет свое пророчество. Скажет, что люди спят, а нужно просыпаться. И пропоет нескладным голосом: "Ку-куреку", за что и звали его Андрюша Кочеток. Позвенит своей цепью, как будто чем-то грозя или что-то этим подтверждая, и исчезнет в ночи.
   Если Ирине Сергеевне случалось это слышать, она закрывала свою книгу и не могла больше читать. Она не могла тогда и спать и долго лежала с раскрытыми глазами, в которых стоял странный испуг и медлили невысказанные мысли, которые, хоть приход их был нежеланный, придя, не хотели уходить.
   18
   Классическая гимназия последних десятилетий прошлого века в России, как известно, по всей своей образовательной системе была создана злыми гасителями просвещения и своей главной задачей имела вытравлять из юных умов все естественное, все природное, всякое вольное движение любопытствующего юного ума. Заполнить учащийся разум ни для чего не пригодными грамматическими ухищрениями, умертвить в нем с детских дней правильное религиозное размышление безобразными пересказами самых безобразных, жестоких и внутренне лживых побасенок, вырванных из худших мест той кровожадной тяжеловесной книги, на которой долгие века учились науке ненависти, суеверия и умственно срезанного размышления о мире, обрывки знаний полезных дать в форме исковерканной, извратить естественно-светлую юную волю и, наконец, выпустить юношу из школы нервно расшатанным и телесно надломленным - эта дьявольская задача исполнялась в классических гимназиях планомерно, и шушунская гимназия не была исключением.
   Хорошо было тем, кто по свойствам своего нрава умел приспособляться и, сразу ухватив правильно эту громоздкую негодную игрушку, сразу научался ею владеть, выделяя определенные часы для собственной своей, не поддельной, а настоящей внутренней жизни. Такие проходили эту уродливую школу легко и выходили из нее, чтобы перейти к университетскому знанию, довольно легко. Некоторым, конечно, помогало и то, что тот или иной из преподаваемых предметов совпадал с личными умственными наклонностями, и притом преподавался исключительно умным и благим учителем, умевшим обходить школьные правила и благополучно избегать инспекторского, директорского и попечительского дозора. Судьба других, имевших иной нрав и обладавших природою более художественной, тем самым умственно-своеобразной и прихотливой, была гораздо более трудная. И горе было тем, кто чрезмерно любил простор полей, зеленые празднества природы, убегающей от каменных стен и душных классных комнат. Даже и при хороших способностях, иногда исключительных, такие ученики легко попадали в разряд слабых, вовсе плохих, безнадежных. И тут для них и для их семей начинались настоящие драмы, иногда запечатленные напрасно пролитой кровью.
   Дети Гиреевых были подготовлены дома на редкость хорошо, да притом же они были и от природы живые и смышленые. Игорь все время своей гимназической жизни увлекался математикой и обоими классическими языками, а к концу увлекся религиозно-философскими вопросами и мыслил сначала в таком строго-православном духе, что ему гимназическая учеба была скорей забавой, чем усилием. Однако и к нему отрава пришла, и в лике наиболее грозном. Глебушка, поступивший вместе с Жоржиком в один и тот же приготовительный класс, весьма скоро возненавидел гимназию, прошел кое-как несколько классов, сделался великолепным стрелком, охотясь то с Иваном Андреевичем, то со своим крестным отцом Огинским, то с кучером Андреем, то один,- и в пятом классе тяга вальдшнепов показалась ему настолько привлекательнее экзаменов, что они для него и не состоялись, и образование его прикончилось. Что касается Жоржика, то в приготовительном классе он был первым учеником, и еще в половине учебного года, вопреки гимназическим правилам, ему была выдана какая-то похвальная грамота, чем он немало был горд, и, когда в этот день поехали кататься, он держал ее в руках, боясь с ней расстаться,- в первом же классе он уже был лишь в числе лучших учеников, во втором в числе плохих, в третьем был последним и остался на второй год*. В четвертом классе с ним произошел внутренний перелом, и он решил во что бы то ни стало кончить гимназию, что ему удалось с большими приключениями.
   Первые недели поступления в гимназию и ознакомления с новой обстановкой были для Жоржика очень занимательны. Он сразу подружился с одним черненьким гимназистиком, который был из другого городка, где гимназии не было. Через некоторое время Ирина Сергеевна взяла его к себе в дом, и эта детская дружба развивалась и укреплялась долгие годы. Коля Перов* был сын русского и матери карелки. Жоржику очень нравилось это полудикарское личико, необыкновенно честное, умное и непохожее на другие ученические лица. Уроки давались легко, Жоржик уже все знал, чему учили. Для него были только недоумением и страданием уроки Закона Божия. Уже и первый священник, которого он знал в жизни, сельский священник якиманской церкви, запомнился ему как некий лик, полный необъяснимой всегдашней враждебности. Это был полуседой, получерный желчный старик, тяжелая жизнь не располагала его расцветать улыбкой. Он и не улыбался никогда. А во время богослужения лицо его становилось особенно строгим и суровым, и та благоговейность, которой исполнялись его большие мрачные глаза, если это была благоговейность, казалась чем-то не благословляющим. Жоржик помнил при этом, что, если по окончании службы он подходил к кресту, чтобы приложиться, этот угрюмый поп Николай непременно совал ему, как бы судорожным толчком, прямо в губы свою жесткую холодную руку. Мальчику вовсе не хотелось целовать эту неласковую мертвенно-холодную руку.
   Отец Миловзоров, преподававший Закон Божий, совсем не походил на попа Николая. Высокий, толстый, подслеповатый и с жидкими рыжеватыми косицами, он ничего не имел в себе ни аскетического, ни мрачного. Он был необыкновенно благодушный и даже добрый человек, притом такой ленивый, что он не стал бы ни на что сердиться уже потому, что это все-таки требует затраты сил. Он любил неподвижно сидеть на кафедре, мерно рассказывать очередную, будто священную побасенку и, нюхая табак, медленно вытирать свой огромный нос большим клетчатым платком. Ученики подсмеивались над ним, и, припася зеркальце, пускали в него солнечных зайчиков. Он мигал подслеповатыми глазками, чихал, понемножку уклонялся от прыгающих зайчиков, но не делал никаких замечаний проказникам. Жоржику было не смешно, а жалко его. Правда, бедняк страдал от неумолимой безжалостности малых игральщиков. Но сойти с кафедры ему было лень, и журить виновных он по доброте своей не хотел. Наконец, вздохнув и продолжая глуповатую сказку о всемирном потопе, он слезал с кафедры и начинал медленно ходить взад и вперед по классной комнате, а зайчики продолжали носиться за ним, но тут уже могли приносить ему лишь очень мало вреда.
   Этот второй священник, узнанный Жоржиком, не вызывал в мальчике того тягостного душевного толчка, который называется отчуждением, но, конечно, и притягательной силы он из себя не излучал и не внушал даже простой уважительности. А недальнозоркие, исполненные тупой жестокости, умственного рабства и простоватых хитростей сказочки о рае и грехопадении, о Каине и Авеле, Аврааме и Исааке и другие образцы этой дикарской изобретательности вызвали в чистой душе умного ребенка, уже возлюбившего мир и полюбившего любовь,- только любовь еще и знавшего,- впечатленье неслыханной несправедливости, издевательства лгущего человека, неуклюжих выдумок и клеветы на синее небо, где будто бы сидит злой Старик, любящий обижать и мучить собственных детей.
   19
   Исчезновение Ненилы из жизни Жоржика было первым настоящим его огорчением, но эта утрата, такая большая, сопровождалась таинственностью, возбудившей в душе мальчика ощущенье грустной красоты, и была связана с такими его мыслями, которые были бы неправдоподобны и даже невозможны в детском уме, менее сложном и менее одаренном, в нем же были простой неизбежностью. Ему, воспринимавшему все явления мира в ритме стройной закономерности, смерть Ненилы казалась необъяснимо-нужной, и, думая о ней, он всегда чувствовал, что теперь ей гораздо лучше там, где она сейчас. Он воспринимал ее лик ушедшим, а не исчезнувшим.
   Первые же дни гимназической жизни доставили ему огорчение, связанное с простым человеческим обманом, и обман этот сразу болезненно шатнул идеальную золотую дымку, через которую он воспринимал вещи и людей. Это случилось на уроке чистописания.
   То был год русско-турецкой войны, сопровождавшейся таким пробуждением русских сочувствий к братским славянским народам. Везде говорили о зверских жестокостях, которым подвергали болгар и сербов турки. Собирались деньги в пользу славян и в пользу раненых. Дети Ирины Сергеевны вместе с матерью деятельно щипали корпию и помогали ей в приготовлении перевязочного материала, а старшие в это время сообщали последние вести, приходившие с театра войны.
   На уроке чистописания, о котором идет речь, Жоржик тщательно выводил большие косвенные буквы и немного грустно размышлял, что, когда он был в Больших Липах, он писал всегда мягким гусиным пером, таким красивым, и это было приятнее и легче, чем писать ручкой со стальным пером 86-й пробы. Маленький вертлявый человек с выпуклыми зелеными очками, учитель рисования и чистописания Кузовкин, вдруг прекратил свое хождение взад и вперед, и, остановившись посреди классной комнаты, сказал, обращаясь к ученикам:
   - Дети, правда, ведь скучно писать и выписывать буквы? А в это время наши братья сражаются с турками. Знаете, каждый из вас мог бы быть братом милосердия и вовсе не учиться в гимназии. Хотели бы вы быть братьями милосердия и ухаживать за ранеными солдатами?
   - Хотели бы,- раздалось несколько голосов.
   - Так вот. Пусть каждый, кто хочет, к завтрашнему дню приготовит об этом заявление. Возьмите каждый листок хорошей бумаги, напишите на нем крупным красивым почерком, что хочу, мол, быть братом милосердия, и принесите эти заявления мне. Я передам начальству, и каждого нового брата милосердия отправят туда, где воюют.
   Большинство мальчиков осталось безучастным к словам Кузовкина, некоторые сказали об этом своим родителям, и те объяснили детям, что Кузовкин просто шутил, а может быть, хотел, чтобы они сделали сверхурочную работу по чистописанию. Ни Жоржик, ни Глебушка ничего Ирине Сергеевне не сказали и, засыпая в этот день поздним вечером, гадали, как они будут братьями милосердия там, где такие злые турки и такие бедные и несчастные сербы и болгары. Но Глебушка поленился написать заявление.
   На другой день во время урока чистописания случилось так, что один только Жоржик принес большой лист почтовой бумаги, который он выпросил у матери, и на нем твердым почерком было написано: "Я хочу быть братом милосердия и поехать туда, где сражаются, чтобы ухаживать за ранеными. Я буду ухаживать за русскими, сербами и болгарами".
   Когда Жоржик подал эту бумагу Кузовкину, тот не сразу понял, в чем дело, потом вспомнил о своих вчерашних словах, несколько сконфуженно похвалил старательного ученика, в пример поставил ему 5 с плюсом, высший балл, и спокойно перешел к очередным занятям. Если бы еще он что-нибудь сказал Жоржику. Ни одного слова.
   Дома Глебушка с простодушием рассказал обо всем Ирине Сергеевне. Она была в это время занята чем-то более серьезным и ограничилась только тем, что назвала Кузовкина глупым болтуном, а на Жоржика посмотрела с нежностью и сказала: "Смешной ты мальчик, неужели ты ему поверил? Ну что бы там стали делать с детьми, где каждую минуту убитые и раненые".
   Это была первая стена между мальчиком и взрослыми. Эта стена была почти прозрачная как хрусталь, но и непроницаемая как хрусталь. Все движения видны и по ту и по другую сторону, но, чтобы дошло от одного к другому живое дыхание, нужно пробить эту преграду. И пробить такую тонкую прозрачную преграду необыкновенно трудно. Она плотности исключительной.
   Когда позднее, и гораздо позднее, обман стал подходить к Жоржику, то на цыпочках и воровски, то с грубой разбойничьей наглостью, то с ласковой девической или женской усмешкой, он, пожалуй, никогда уже не испытывал такого сильного впечатления, как этот первый раз. Ему показалось этот раз, что лица людей все стали изменившимися и что даже цвет неба стал другой.
   20
   В Шушуне было несколько кожевенных заводов. В нем было также много торговцев мукой. По той улице, где жили Гиреевы, часто тянулись длинные обозы то с кожами, то с большими, усыпанными мукой мешками. От обоза с кожами всегда шел острый, неприятный запах, распространявшийся далеко и пробивавшийся даже в дома, мимо которых ехали возы. Жители Шушуна смотрели на появление такого обоза как на истинное несчастие данного дня. С простотою невинных жителей царства Берендеев прохожие поносили вслух мужиков, сопровождавших возы с вонючими кожами, мужики время от времени изливали на прохожих поток тех изумительных бранных слов, которые женщин заставляли краснеть и делать непонимающее лицо, мужчин частию хмуриться, частию весело улыбаться, а подрастающее поколение залюбопытненно обогащать лексикон своих слов совершенно новыми речениями, чем гимназисты щеголяли между собою. Обозы мучные были более кротки в своем возникновении, но вообще неподобная брань была в Шушуне, верно, осталась и доселе, естественным способом словесного соприкосновения людей между собою.
   Жоржик подружился в гимназии с одним из товарищей, Колосовым*, сыном богатого мучника. Он ходил к нему в гости, благо дома были почти рядом, то с кем-нибудь из своих братьев, то со своим другом Колей Перовым. Они показывали друг другу свои книжки, свои картинки, иногда играли в карты - в мельники и в весьма длинную и невинную игру, преступно называвшуюся игрою в пьяницы. В этих забавах принимала участие сестра Вани Колосова Маша. Девочка лет тринадцати, она была голубоглаза и черноброва, личико совсем очаровательное.
   Это была первая влюбленность Жоржика. Слова "влюбленность" он еще не знал, но слово "любить" он не только знал, а и часто произносил, не составляя в этом исключения среди своих немноголетних товарищей. Он говорил "люблю" матери, отцу, раньше няне, брату Глебушке, веселому Коле Перову. Он мысленно говорил "люблю" Маше Колосовой и, думая о ней, приходил в такое восторженное состояние, ощущал в сердце такую сладкую нежность, что им овладевала слабость, и он должен бывал прилечь на диван и закрыть глаза. Ему тогда казалось, что чернобровая голубоглазая девочка сидит около него и говорит ему что-то ласковое.
   Он никому из братьев, ни Коле Перову не говорил ничего. Но ему хотелось знать, любит ли его Маша. И с ним и с его братьями она была одинаково любезна.
   Однажды, когда он и Колосов возвращались вдвоем из гимназии,- братья и Перов шли впереди - он заговорил нарочно-небрежным и ненарочно-уверенным тоном со своим товарищем. Уверенность в нем не была вполне неуместной. Не только его товарищи, но и старшие говорили с ним всегда уважительно, ведь он так хорошо учился и был первым учеником.
   - Ваня,- сказал Жоржик,- я хотел тебя спросить. Маша всех нас любит?