Страница:
Лесник Савостьян обрадовался гостям. И он, и его хозяюшка Прасковья.
- Кормильцы вы наши,- засуетились они оба.- Пополудничаете вы с нами чем Бог послал?
Гости не отказывались. Почему не поесть.
- Ты, Прасковьюшка,- беспокоился Савостьян,- живым духом, значит, изготовь глазунью. Каши-то у тебя гречневой много наготовлено. Творожку принеси, да молодой барыне сливок побольше. А я тем временем самовар подгоню. Единым духом! - добавил он, выходя в сени.
- Что же это вы, барыня, весточку не дослали, что пожалуете к нам? запела Прасковья.- Савостьян бы вам дичинки пострелял, а я бы зажарила, хорошо, как вы любите, уж постаралась бы.
- А мне глазуньи и каши больше хочется,- отвечала, усмехнувшись, Ирина Сергеевна.- Мы там, в Больших Липах, и так ничего, кроме дичины, не едим.
- Ну вот и хорошо будет. И водочки барину сейчас поставлю. Вот и кубышка их. Все в порядке.
Иван Андреевич презирал вина и не прикасался к ним. Он также ни в эти дни, ни в более темные, после, никогда не позволил себе быть в состоянии пьяности. Но перед едой, с ритуальною правильностью, всегда опрокидывал в себя кубышку водки, вмещавшую рюмки три, и, поморщившись, закусывал кусочком черного хлеба, густо посолив.
Распорядиться насчет привоза теса и дров, о чем должно было известить михалковских мужиков, дело было несложное, и, закусив, напившись чаю, обменявшись с лесником несложными размышлениями о тетеревах, зайцах и рябчиках, Иван Андреевич и Ирина Сергеевна, провожаемые напутствиями, сели на своих коней, успевших передохнуть, и снова по лесной дороге, среди белоствольного березняка и исполненного храмовой тишины соснового бора, перебивая и звуковым прискоком дополняя свою правильную музыку, запела песня конского бега, веселящий душу, мерный стук копыт.
"Тихоречье! Если бы всегда ты было Тихоречьем и не знало, как внезапно налетает буря",- думала про себя Ирина Сергеевна, хмуря своевольные брови и наклоняясь к белой шее Джина.
13
Раз утром, еще в постели, Ирина Сергеевна, прижимаясь щекой к груди Ивана Андреевича, сказала ему умышленно небрежным голосом:
- Я с тобой долго не буду больше кататься верхом.
- А почему? - спросил Иван Андреевич.- Хочется лучше одной?
- Нет, и одна не буду.
Иван Андреевич хотел взглянуть ей в глаза. Но она прижалась лицом к нему и не дала приподнять это зарумянившееся и улыбающееся лицо.
- Ты?..- сказал Иван Андреевич и остановился.
- Да, я,- ответила, смеясь тихонько, Ирина Сергеевна.- Глупый,- вдруг воскликнула она, смотря на него блестящими глазами.- Мужчины все глупые, кажется мне иногда, и ничего не знают из того, что знают. К концу весны или к началу лета вы изволите быть родителем нового дитяти.
- Я рад, милая. Я очень рад,- сказал он, спокойно ее целуя.
- Да, конечно, ты рад. Я тоже рада. Но все-таки не тебе, а мне придется столько месяцев носить ребенка в себе.
Она говорила так нарочно, потому что его спокойный голос сердил ее. Ей самой было торжественно-радостно от сознанья, что эти недели счастья создали в ней новую жизнь. Точно раньше было то солнечно, то пасмурно, и часто пасмурно, а вот пришло счастье и все залило одним светом Солнца, которое уж не зайдет долго, может быть, никогда.
- Я боюсь, что опять будет мальчишка,- сказала она капризно.- Мне довольно и двух. Мне хочется девочку, непременно девочку.
- Так, может быть, и будет девочка.
- Маленькую, прелестную, с черными, или с синими, или с серыми глазами. Пусть даже с зелеными. Конечно, лучше всего с зелеными. Под стать саду, и лугу, и лесу. И я назову ее непременно Вероникой.
- Вероникой? Красивое имя, что и говорить. Только не знаю, есть ли в православных наших святцах. А почему не просто Верочкой, Верой?
- Нет, нет, ты ничего не понимаешь. При чем тут святцы. И все эти святцы и попы очень противные, я их терпеть не могу. Вероника - цветок, и я люблю его. Лепесточки у него нежные, а цветочки у него маленькие, чуть-чуть голубенькие, а внутри беленькие. Только тронешь цветочек, он и рассыплется, такой нежный. Нельзя трогать веронику. Потому и цветочки эти смотрят как детские глаза. Говорят: "Не трогай". И ты еще не знаешь, мой миленький, что у нее много названий. Ее зовут еще змеиная головка, и зорник, и змейка, и змеиная трава.
- Откуда ты все это набрала? Уж не с Ненилой ли разговаривала?
- Вот именно с Ненилой. Это она мне и наколдовала.
- Ирина, да ты все шутишь. Ты вправду беременна?
- Беременна! Какое слово, мой Немврод, мой повелитель! Беременна ли я, не знаю. Но уверяю тебя совсем серьезно, что, как только новая весна отпоет свою песню, я рожу тебе ребенка, ребенка, глупый.
14
Дни проходили светло и беззаботно. Веселый лепет детей, с которыми молодая мать проводила теперь больше времени, чем обыкновенно, оживлял полупустой двухэтажный дом, где по комнатам, в своем глухонемом переговоре, незримые и полузрячие, проходили неутомимо тени прошлого.
- Куда это запропастился Огинский? - спросил однажды Иван Андреевич.Хотел тогда сейчас же вернуться к нам из города, да так и пропал. Съездим к нему в Шушун,- предложил он Ирине Сергеевне.
- Нет, поезжай один, я не поеду,- отвечала она с неудовольствием.
- Почему? Ведь в экипаже тебе еще не опасно ездить.
- Да я вовсе не потому. Я именно к нему не хочу ехать.
- Поссорились?
- И не ссорились. А вовсе не след мне к нему ездить.
- Ну, Ирочка, что за церемонии. Мне скучно одному, поедем. Ведь ты же много раз со мной у него была.
Ирина Сергеевна подумала и решилась.
- Ну хорошо. Для тебя так и быть поеду.
Привыкши давно уже к переменчивому нраву жены и к необъяснимым, на вид совершенно беспричинным поворотам и уклонам в ее настроении, Иван Андреевич мало размышлял о словах Ирины Сергеевны.
Тройка серых дружно подхватила, взбираясь на косогор после переезда через мелководную, но местами предательски глубокую речку Ракитовку, бывшую в трех верстах от Больших Лип, а дальше шла ровная дорога, по обеим сторонам высокий смешанный лес, в одном месте ровная березовая роща, всего-навсего ровно десять верст до городка Шушуна, прославившегося когда-то, во время оно, упорным сопротивлением в борьбе с татарами, и со стороны реки окруженного высоким земляным валом. Там, за валом, на тридцать верст видны были дали, излучины реки, поемные луга, огороды, засаженные капустой, синеватые далекие леса, деревеньки и села. Город был небольшой, но оживленный благодаря присутствию в нем и в окрестных селах, особенно в большом торговом селе Чеканово-Серебрянске*, многочисленных фабрик и заводов.
Зигмунт Огинский занимал двухэтажный деревянный дом, в нижнем этаже была аптека. Рядом с аптекой - его химическая лаборатория и минералогическая коллекция. В верхнем этаже жил он сам. Там было много цветов и книг, множество чучел наших северных и заморских птиц - в этом искусстве он был мастер. По стенам висели ковры, оружие и несколько изображений знаменитых людей Польши. Клетка с белым какаду, клетки с канарейками, чижиками и щеглятами, особые большие клетки, в которых в одиночестве сидели соловьи, каждая такая клетка была покрыта большим зеленым платком. Соловьев Огинский особенно любил и тщательно за ними ухаживал, весной и летом кормя их главным образом муравьиными яйцами, а зимой - черными тараканами, которых ему поставляли за весьма невысокую плату. Этого добра в русских деревнях и в провинции водилось изрядное количество. "Этот доисторический старейшина из мира насекомых отменно любим в России",- с вежливой, но и презрительной улыбкой говаривал Огинский.
Стоя на лестнице в сторожевой позе, чучела волков и лисиц дополняли убранство этого уютного любопытного дома, где всегда пахло не то смолой, то не смешанным запахом оранжереи и птичьего сада, не то крепкими, отнюдь не повседневными, пряными духами. Запах этот всегда действовал на Ирину Сергеевну волнующе.
Аптека внизу принадлежала Огинскому. Но зачем он ее, собственно, завел, это было не вполне ясно, ибо он располагал достаточными средствами. Для него, впрочем, это было совершенно ясно. Обладая ею, он мог не покидать Шушун и вполне резонно почитаться постоянным его обитателем. А чтоб оставаться в Шушуне, он имел совершенно убедительные внутренние причины.
Огинский был дома и, услыхав приближающийся колокольчик и топот тройки, вышел встретить гостей. Он очень дружески поздоровался с Иваном Андреевичем, но с Ириной Сергеевной был любезно сдержан.
За обедом, однако, он оживился, но был желчным, говоря о событиях дня.
- В столицах неспокойно. Там обыски и аресты. От каждого арестованного, которого будут держать в тюрьме, а потом погонят в Сибирь, выйдет утеснение не только ему, а сотням и тысячам других, которые в его поведении ничем не повинны. Реформы? Хорошие реформы! Дали волю мужикам, дать ее было нужно. Так умей ее дать. А землю при воле дали достаточную? К чему же это приведет? Вы, Иван Андреевич, человек добрый, вы, мало того, человек редкостный, на здешних олухов среди помещиков и вовсе не похожий. Каждый из ваших мужиков надел имеет хороший. И леса у них достаточно. Кто не лентяй, тот работай, и жить можно не жалуясь. А эти ваши Куроешкины, и как там всех их звать, чего они не наделали со своей жадностью. И жадность-то их на полверсты только видит. Ведь мужики их ненавидят. От обиды к обиде, пойдет канитель, а потом и до бунтов дело дойдет и до такого пожара, что не ухватишь его. Так ведь и везде. Крестьянскую неволю заменили волей, а что вышло? Одна смута и недовольство. Обкорнали эту пресловутую реформу, так вот, как пуделя стригут. Помещики дуются и ворчат: "Кровное у нас отняли". А мужики и пуще про себя думают, хоть не так громко ворчат: "В кровном нас обидели". То же будет и с другими реформами. Дадут, попридержат. Дадут и отнимут. Дадут, а тут же обратное дадут в придачу. Разбирайся во всей этой путанице. А скоро и вовсе ничего не будут давать. Надоест давать. Лучше брать. Царство Польское взяли, и все возьмут в ежовые рукавицы. Да, может, оно и впору так будет. И народ рабы, и это так называемое общество тоже рабы.
Иван Андреевич был односложен. Он еще мало умел разобраться в новой действительности. Ирине Сергеевне очень были любы эти слова Огинского, она была совершенно с ним согласна, но только более наклонна к оптимизму. Смотря на мир через призму своего благоволения и своего деятельного нрава, находящего удовольствие в делании добра другим, она преувеличивала значение единичного усилия и преуменьшала значительность неуклонного хода вещей, захваченных сложной сетью взаимоотношений.
Иван Андреевич затомился от этих разговоров и стал собираться домой.
- Ну, так как же, Сигизмунд Казимирович,- спросил он ласково.- Скоро к нам? Мы о вас соскучились. Пора и поохотиться вместе.
- Какая же теперь охота? - уклончиво сказал Огинский.- Ясные дни кончились. Не нынче завтра дожди начнутся и зарядят недели на две. Разве зима ранняя будет. Приеду как-нибудь.
- Зима далеко ли? Как первая пороша будет, мы уж повеселим сердце. А теперь пойду-ка я потороплю Андрея, узнаю, вернулся ли с покупками, и в дорогу.
Он вышел, Ирина Сергеевна и Огинский остались вдвоем. Они оба молчали, и обоим было грустно. Огинский как будто решил перемолчать ее. Застывшее лицо его было печально. Так, молчащий и грустный, он имел над ней большую власть, чем когда говорил красивые слова.
- Огинский, отчего вы молчите? - тихо спросила она его.
- Вы знаете.
- Нет, скажите.
- Я могу сказать только то, что говорил в самом начале, когда мы узнали друг друга,- что вы должны уйти из обстановки, которая меньше вас, и уехать со мной.
- Огинский, я вам говорила, что это невозможно.
- Все можно устроить, все устраивается.
- Сердце свое устроить нельзя. Сердце не велит мне.
- Если сердцу вашему совсем хорошо, будьте в том, что вам дает счастье, и тогда нам не о чем в точности больше говорить.
- Вы нехорошо со мной говорите, Огинский,- сказала с горечью Ирина Сергеевна.- Мужское сердце - дурное сердце. Вы знаете, что вы мне дороги. Вы знаете, что вы мне дороги слишком. И в то время, как я говорю с болью, в вас кипит маленькое самолюбие. Если сердце мне не велит, я должна его слушаться.
- Быть может, мне совсем не нужно у вас бывать?
- Нет, я хочу, чтобы вы у нас бывали,- медленно промолвила Ирина Сергеевна.- Хочу вас видеть. Иногда. Но... но мы должны быть только друзьями.
- Ваш слуга.- Огинский поклонился.
- Зигмунт! Мне больно,- воскликнула она с горячностью.
Огинский быстро подошел к ней и молча, с судорожной силой несколько раз поцеловал ее руку. В ее глазах блеснула слеза.
- Мне жаль вас, Зигмунт. Мне жаль, мне жаль,- чуть явственно прошептала она, не отнимая руки.
Огинский прошелся несколько раз по комнате. Канарейка перепорхнула с жердочки на жердочку и запела пронзительно звонко. Другая и третья желтая птичка заливчатым голоском откликнулась на этот солнечный всклик.
Раздались шаги. Иван Андреевич усмешливо воскликнул:
- Ну и молодец же наш Андрей. Я его посылал за покупками к Евстигнееву, велел купить три фунта фисташек, три фунта мармеладу и две сахарные головы, а он взял три сахарные головы и по десяти фунтов и мармеладу и фисташек. Это чтобы тебе угодить. Ну да не пропадет. А лошади готовы.
Простились. Поехали. Прохожие с любопытством смотрели на тройку, точно это была какая-нибудь редкость. Бешено заливались дворняжки, выскакивая из-под ворот и гонясь за тройкой, с пол-улицы, после чего сердито возвращались восвояси, как бы передав следующим хлопотливую обязанность лая. Вот проехали длинный высокий мост над рекой, с огромными быками, стоявшими справа и слева для защиты от льдин во время ледохода. Быстро миновали Заречье. Снова поле, снова лес, снова зеленая, голубая и золотая воля земли и неба, свободных от ложности городских построек и всего, что в городе.
Иван Андреевич свободно вздохнул и, закурив папиросу, погрузился душой в переливчатый звон колокольчика.
- Эй вы, родимые! - разгонял тройку Андрей, знатно погулявший и подпивший в Шушуне.
- Ваничка, Ваничка, как я люблю тебя! - вдруг с порывом воскликнула Ирина Сергеевна.
Иван Андреевич молча взглянул на нее, поцеловал и, крепко обняв, прижал к себе.
- Возьми мою руку,- сказала она тихонько и дала ему свою правую руку.- Держи ее крепко, крепко...
- Я держу ее нежно, но крепко,- сказал Иван Андреевич, теснее прижимая к себе затрепетавшую любимую. И в ясных черных глазах его сверкнуло странное выражение, отражение далекого большого мрака.
Колокольчик звенел и далеко разливал свои серебряные звуковые разбеги. Солнце склонилось к закату. По полям и лугам протянулись длинные косвенные тени.
15
Осенние капли, октябрьские капли, какие они медленные и неисчислимые, текут, текут, текут, ленивые дождевые струи из свинцового, сплошь затянутого тучами, неба. Нет больше солнца, оно куда-то ушло, и земля, перед тем как сковаться и заледенеть в зимнем наряде, набухает от обильно текущей влаги, поит, на всю долгую зиму напаивает зябнущие корни, которые потом уснут до весеннего зова, до тех дней, до того часа, когда солнечный луч постучится к ним вглубь достаточно сильным горячим концом своим. Печальные и медленные струи дождя, малое существо, живущее в тайности, услышало ваш голос, и, до того как появилось в явности, узнало, о чем вы говорите, осенние капли, услышало ясно через слух матери, сидевшей подолгу у замгленных окон, по которым косвенными влажными руслами, перебегая от малого русла к руслу, текли и стекали бесконечно по стеклам октябрьские капли, осенние капли.
И слышало маленькое существо, с духом матери нежась в незримой своей тайности и воспринимая от материнской сущности свою новую плоть и кровь, как кончилось течение осенних капель, как обрадовалась жизнерадостная женщина, что остудился и изменился мир, в котором двор был большою лужей, а все дороги грязь, что зареяли бесшумные снежинки и своим легким лётом запели безгласную и все же слышную душе, вьющуюся песню белизны, чистоты и кристаллов. Белой пеленой свежей пороши, первой, радовалось самое Солнце в высоте, украшая ее россыпью мелких алмазов, искрившихся и мерцавших от края до края полей, где поле сливается с небом. От синего неба до синего неба, по белой земле, украшенной в белый бархат, пели снежинки, порхая и ложась, и укутывая мир, и укутываясь друг другом, пели алмазные россыпи о многокрасочности белого цвета и связи земли с Солнцем, пели в человеческой душе, уже живущей, и другой, предназначенной к полноте жизни, свивались, сплетались и пели к мысли о красоте мира и жизни, о том, что хорошо желать, и жаждать, и создать что-нибудь, о том, что счастье сильнее несчастья, и нет греха, а есть только ошибка, и есть возрожденье в смене часов, неисчерпаемая чистота, восстановляющаяся кристальность в стремящемся беге дней и ночей.
И счастливая женщина радовалась Солнцу, а малое существо нежилось в своей тайности, и незримыми, но сильными тончайшими потоками солнечная кровь играла и творила новый колос грядущей жатвы, новую плоть лунного и солнечного тела, новожданную человеческую душу.
- Если бы я умела писать стихи,- говорила счастливая женщина,- я бы написала о снежинках! - И, смотря на крестики и звездочки снежинок, она не подозревала, что этой жаждой стихов о снежинках она уже написала их, много-много стихов певучих в том малом существе, которое слухом и сущностью матери уже прильнуло к груди Вселенной, звездотворческой Вселенной, ткущей свою пряжу всеобъемно и так тонко, так утонченно-воздушно, что никакой острый глаз самого зоркого охотника, блуждающего в горах, самого зоркого пастуха, выросшего в пустынях и прериях, не рассмотрит эту ткань, не увидит ее вовсе, а она есть.
Уже был декабрь. Солнце повернулось к весне, еще далекой, но повернулось. Дня прибавилось на воробьиный скок. Да воробьиный-то скок, излюбивший дороги, измерил много более пространств, чем полугодовая или годовая дорога Солнца.
Счастливая женщина любила своего любимого, и только любовью материнская сущность питала и взрощала в тайности незримое малое существо.
16
Ирина Сергеевна вела жизнь деятельную и всегда куда-нибудь торопилась; ей не хватало целого дня на то, чтобы выполнить все, ею самой на этот день назначенное. Строго говоря, одних хлопот с детьми, чтения разных книг и неизбежных мыслей и мечтаний было вполне довольно для каждого дня. Но она этим не удовлетворялась. В определенные дни недели, по утрам, к ней приходили крестьянские дети, и она учила их грамоте. О школах для крестьянских детей в то время еще только шли разговоры, и самый вопрос, нужна ли грамотность народу, оживленно и бестолково обсуждался в правительственных кругах и в столичных журналах и газетах.
В определенные дни также к Ирине Сергеевне приходили со своими болезнями окрестные мужики и бабы с детьми. Самоучкой приобретенные, кое-какие немногосложные медицинские познания она применяла с большим рвением, и, откладывая трудные случаи до приезда врача, применяла - и с неизменным успехом, вызывая в мужиках и бабах не только искреннюю благодарность, выражавшуюся в пожеланиях и благословениях, но и настоящее преклонение. Темный и скудный наш народ. Темным и скудным он был и тогда, и простая арника, останавливающая кровь, или детская присыпка и два-три слова, научающие бабу, как сделать, чтобы перепревший ребенок не кричал благим матом, были средствами чудодейственными и очень наглядно входили в жизнь людей, никем не приласканных и знавших больше свою стесненную действительность да начальнические окрики. Благодарные бабы приносили целительнице яйца и деревенские лепешки, она их отдаривала платками и кусками ситца.
К хозяйству в точном смысле Ирина Сергеевна была равнодушна, но все же в определенные времена года она целиком уходила в изготовленье варений, солений и наливок. Игорь и Глебушка были еще очень малы, и заботы о них были несложны. Однако на это уходили часы, и она никогда не тяготилась этими заботами, но благодаря присутствию нянек могла иногда подолгу забывать о детях, увлеченная чем-нибудь другим.
Велев Андрею заложить санки, она по целым часам наслаждалась быстрой ездой по лесной дороге, среди оснеженных елей и берез. Если в солнечное утро, во время такой прогулки, ей удавалось увидать в лесу белку, она бывала веселой весь день. Ей нравилась эта, как она говорила, солнечная примета. Впрочем, это было слово Ненилы, а не ее. Добрая старушка, любившая поговорить про всякую всячину с молодой ласковой барыней, однажды ей рассказала:
- Как же вы это, матушка-барыня, не знаете? Солнышко по небу ходит, как боярыня, вся в золотом платье и косы у боярыни золотые. У солнышка и птицы и звери свои особенные, ей, боярыне, назначенные. Вот жаворонок, хоть и серенький, а как только солнышко начнет греть, он и летит вверх, чтобы госпоже небесной послышнее было, как он хвалы ей поет звонкие. И петух тоже. Когда поет, всегда голову вверх приподымет и смотрит на солнце. Ежели ночью он тоже поет, так это оттого, что он солнечные часы хорошо знает. Часы передвинулись, он и слышит, знак подает. Все равно как у нас в столовой стенные часы со звоном. Полчаса или час пройдут, они бьют, знак подают. Еще он ночью также и от нетерпения поет, очень ему хочется, чтобы солнышко скорей взошло. И уж кто-кто, а петух знает, когда солнышко восходит. Часы ошибутся, и самые даже лучшие, а петух никогда. И цыплята ведь желтенькие всегда из яйца вылупляются. Это они оттого, что солнечные. А из зверей - тех солнышко любит, у которых рыжая шерстка. Лиса, к примеру, или белка. Особенно белка. Она, когда солнце к весне повернет, сейчас давай скакать да прыгать с дерева на дерево от радости. Так и прозвали ее в народе - солнечная примета. Это, значит, солнышко к весне повернуло.
А Месяц, этот совсем другой. Месяц боярин, да хоть и молодой, а не горячий, строгий, холод любит. И все меняет, все меняет свое лицо. Никак остановиться не может ни на чем. Такой бестолковый, что от ночи до ночи не может вытерпеть, чтобы лица не переменить. Это он от беспокойного нрава своего и худеет до того, что вовсе в постель ему слечь нужно. И лежит он не одну ночь, сам темный весь, недовольный. А звездочки за ним, няньки да мамки небесные, то и дело ухаживают, так и сяк задабривают. "Месяц Светлый,- говорят,- вот мы тебя звездной водицей покропим". И кропят его звездной водицей. Какая капля мимо прольется, к нам на землю как звезда летит. Летит, не долетает. Не для нас. Полежит, полежит Месяц. Скучно ему, капризнику. Озарится, осветится, принарядится и пойдет опять гулять. Потому за нрав его такой и любят его русалки непутевые. А из птиц, кроме соловья, только те, которые на воде живут, дикие гуси да лебеди. А больше рыбы его любят. У них нрав тоже беспокойный, трепещутся,- только глянешь на рыбку, юркнет, и где она? А ночью они не так боятся, наверх выплывают, даже в воздух прыгают, к Месяцу им хочется, серебра от него набираются. Потому на рыбах от Месяца и одежка из чешуи серебряная.
После таких разговоров с Ненилой, а их бывало немало, Ирина Сергеевна любила внезапно подойти к своей заветной шифоньерке из карельской березы, уставленной книгами, и не сразу находила книгу, которую ей хотелось читать. А книги у нее были разные. Поэты, сказки, романы, много романов, но и книги по естествознанию также, и книги мудрости. Правда, все это было фантастически перемешано. В этой глуши, в этой деревушке любовно хранились, и не как лишь наглядный талисман, томики Байрона и Шелли по-английски, немецкие классики, рядом с драмами и романами Виктора Гюго и Жорж Санд не только романы Александра Дюма, но и самые чудовищные произведения бульварных романистов, и тут же, разрезанная и прочитанная, "Система мира" Лапласа, книги по ботанике с красочными картинками и даже сочинения Шопенгауэра в подлиннике. Но Шопенгауэра она не читала, все собиралась только. Вообще же Ирина Сергеевна любила от всего зачерпнуть, не тяготя себя слишком большим грузом.
Ее страстью была музыка и цветы. И ей очень нравилось, если в солнечное зимнее утро, когда она садилась за фортепьяно и играла Шопена и Бетховена, она могла видеть около себя цветочный горшок с только что расцветшим алым кактусом.
17
Именно в солнечное январское утро, когда Ирина Сергеевна сидела за фортепьяно, она почувствовала то напряженное, только женщинам во всем объеме понятное блаженное волнение, которое создает первое движение ребенка, этот тонкий толчок, первый знак бьющейся жизни, весть, что связь двоих закреплена и что новая эта жизнь, радуясь темной тайной комнатке, будет чаще и чаще давать знать, что она выйдет на волю, на воздух, где все четко, ярко и громко.
Жизнь протекала в Больших Липах ровно и однообразно. Иван Андреевич, всегда ласковый с женой, уезжал однажды охотиться на волков, ездил с Огинским на лосиную охоту и привез убитого им лося. Такие трофеи не заурядность даже и в лесных местах. Огинский приезжал и так, без охотничьих предприятий, раза два-три. Но встречи эти были беглыми и против обыкновения краткими. Бывали и другие гости из округи. Но Ириной Сергеевной овладело глубокое равнодушие к людям, и она целиком предалась своим мыслям и мечтам.
Ей нравилось долгими часами быть одной и слушать все звуки, которые так явственно звучат в большом зимнем доме, где много жилых, но пустых комнат. Дети после прогулки сидели в своей детской, играли или слушали сказки Ненилы. Их тонкие голоски доносились точно издали, рассказывая о прелести и беззаботности детства. Случайный лай дворовых собак или карканье вороны, соскучившейся на мерзлых ветках опушенной снегом березы; громкие шаги истопника, который там, внизу, вошел со двора и, рассыпав поленья, нагромоздил в углу девичьей увесистую вязанку дров; скрип полозьев съехавших со двора саней, причем тот, кто выехал, из забавы стукнул в ворота кнутовищем; галка, прилетевшая на подоконник,- вон она, наследила тонкими узорами по снегу, лежащему на подоконнике, повернула раза два голову и посмотрела в затянутое морозными узорами окно, ничего не высмотрела, взмахнула своими крыльями и улетела; мерное позванивание стенных часов и стук тяжелого маятника, доходящий из столовой; сонная пряжа бредовых бормотаний Милорда и Леди, двух красивых сеттеров, белых, с коричнево-рыжими ушами и правильно расположенным коричневым пятном на спине у каждого, немного ближе к шее; неявственное шуршанье мыши за обоями, которая точно ощупью ищет выхода,- все звуки входили в слух как части одной объемлющей гармонии. Не разбирающим размышленьем воспринимала она их, не умом, все разъединяющим и расчленяющим, а бессознательно радующимся всему, цельным существом своим.
- Кормильцы вы наши,- засуетились они оба.- Пополудничаете вы с нами чем Бог послал?
Гости не отказывались. Почему не поесть.
- Ты, Прасковьюшка,- беспокоился Савостьян,- живым духом, значит, изготовь глазунью. Каши-то у тебя гречневой много наготовлено. Творожку принеси, да молодой барыне сливок побольше. А я тем временем самовар подгоню. Единым духом! - добавил он, выходя в сени.
- Что же это вы, барыня, весточку не дослали, что пожалуете к нам? запела Прасковья.- Савостьян бы вам дичинки пострелял, а я бы зажарила, хорошо, как вы любите, уж постаралась бы.
- А мне глазуньи и каши больше хочется,- отвечала, усмехнувшись, Ирина Сергеевна.- Мы там, в Больших Липах, и так ничего, кроме дичины, не едим.
- Ну вот и хорошо будет. И водочки барину сейчас поставлю. Вот и кубышка их. Все в порядке.
Иван Андреевич презирал вина и не прикасался к ним. Он также ни в эти дни, ни в более темные, после, никогда не позволил себе быть в состоянии пьяности. Но перед едой, с ритуальною правильностью, всегда опрокидывал в себя кубышку водки, вмещавшую рюмки три, и, поморщившись, закусывал кусочком черного хлеба, густо посолив.
Распорядиться насчет привоза теса и дров, о чем должно было известить михалковских мужиков, дело было несложное, и, закусив, напившись чаю, обменявшись с лесником несложными размышлениями о тетеревах, зайцах и рябчиках, Иван Андреевич и Ирина Сергеевна, провожаемые напутствиями, сели на своих коней, успевших передохнуть, и снова по лесной дороге, среди белоствольного березняка и исполненного храмовой тишины соснового бора, перебивая и звуковым прискоком дополняя свою правильную музыку, запела песня конского бега, веселящий душу, мерный стук копыт.
"Тихоречье! Если бы всегда ты было Тихоречьем и не знало, как внезапно налетает буря",- думала про себя Ирина Сергеевна, хмуря своевольные брови и наклоняясь к белой шее Джина.
13
Раз утром, еще в постели, Ирина Сергеевна, прижимаясь щекой к груди Ивана Андреевича, сказала ему умышленно небрежным голосом:
- Я с тобой долго не буду больше кататься верхом.
- А почему? - спросил Иван Андреевич.- Хочется лучше одной?
- Нет, и одна не буду.
Иван Андреевич хотел взглянуть ей в глаза. Но она прижалась лицом к нему и не дала приподнять это зарумянившееся и улыбающееся лицо.
- Ты?..- сказал Иван Андреевич и остановился.
- Да, я,- ответила, смеясь тихонько, Ирина Сергеевна.- Глупый,- вдруг воскликнула она, смотря на него блестящими глазами.- Мужчины все глупые, кажется мне иногда, и ничего не знают из того, что знают. К концу весны или к началу лета вы изволите быть родителем нового дитяти.
- Я рад, милая. Я очень рад,- сказал он, спокойно ее целуя.
- Да, конечно, ты рад. Я тоже рада. Но все-таки не тебе, а мне придется столько месяцев носить ребенка в себе.
Она говорила так нарочно, потому что его спокойный голос сердил ее. Ей самой было торжественно-радостно от сознанья, что эти недели счастья создали в ней новую жизнь. Точно раньше было то солнечно, то пасмурно, и часто пасмурно, а вот пришло счастье и все залило одним светом Солнца, которое уж не зайдет долго, может быть, никогда.
- Я боюсь, что опять будет мальчишка,- сказала она капризно.- Мне довольно и двух. Мне хочется девочку, непременно девочку.
- Так, может быть, и будет девочка.
- Маленькую, прелестную, с черными, или с синими, или с серыми глазами. Пусть даже с зелеными. Конечно, лучше всего с зелеными. Под стать саду, и лугу, и лесу. И я назову ее непременно Вероникой.
- Вероникой? Красивое имя, что и говорить. Только не знаю, есть ли в православных наших святцах. А почему не просто Верочкой, Верой?
- Нет, нет, ты ничего не понимаешь. При чем тут святцы. И все эти святцы и попы очень противные, я их терпеть не могу. Вероника - цветок, и я люблю его. Лепесточки у него нежные, а цветочки у него маленькие, чуть-чуть голубенькие, а внутри беленькие. Только тронешь цветочек, он и рассыплется, такой нежный. Нельзя трогать веронику. Потому и цветочки эти смотрят как детские глаза. Говорят: "Не трогай". И ты еще не знаешь, мой миленький, что у нее много названий. Ее зовут еще змеиная головка, и зорник, и змейка, и змеиная трава.
- Откуда ты все это набрала? Уж не с Ненилой ли разговаривала?
- Вот именно с Ненилой. Это она мне и наколдовала.
- Ирина, да ты все шутишь. Ты вправду беременна?
- Беременна! Какое слово, мой Немврод, мой повелитель! Беременна ли я, не знаю. Но уверяю тебя совсем серьезно, что, как только новая весна отпоет свою песню, я рожу тебе ребенка, ребенка, глупый.
14
Дни проходили светло и беззаботно. Веселый лепет детей, с которыми молодая мать проводила теперь больше времени, чем обыкновенно, оживлял полупустой двухэтажный дом, где по комнатам, в своем глухонемом переговоре, незримые и полузрячие, проходили неутомимо тени прошлого.
- Куда это запропастился Огинский? - спросил однажды Иван Андреевич.Хотел тогда сейчас же вернуться к нам из города, да так и пропал. Съездим к нему в Шушун,- предложил он Ирине Сергеевне.
- Нет, поезжай один, я не поеду,- отвечала она с неудовольствием.
- Почему? Ведь в экипаже тебе еще не опасно ездить.
- Да я вовсе не потому. Я именно к нему не хочу ехать.
- Поссорились?
- И не ссорились. А вовсе не след мне к нему ездить.
- Ну, Ирочка, что за церемонии. Мне скучно одному, поедем. Ведь ты же много раз со мной у него была.
Ирина Сергеевна подумала и решилась.
- Ну хорошо. Для тебя так и быть поеду.
Привыкши давно уже к переменчивому нраву жены и к необъяснимым, на вид совершенно беспричинным поворотам и уклонам в ее настроении, Иван Андреевич мало размышлял о словах Ирины Сергеевны.
Тройка серых дружно подхватила, взбираясь на косогор после переезда через мелководную, но местами предательски глубокую речку Ракитовку, бывшую в трех верстах от Больших Лип, а дальше шла ровная дорога, по обеим сторонам высокий смешанный лес, в одном месте ровная березовая роща, всего-навсего ровно десять верст до городка Шушуна, прославившегося когда-то, во время оно, упорным сопротивлением в борьбе с татарами, и со стороны реки окруженного высоким земляным валом. Там, за валом, на тридцать верст видны были дали, излучины реки, поемные луга, огороды, засаженные капустой, синеватые далекие леса, деревеньки и села. Город был небольшой, но оживленный благодаря присутствию в нем и в окрестных селах, особенно в большом торговом селе Чеканово-Серебрянске*, многочисленных фабрик и заводов.
Зигмунт Огинский занимал двухэтажный деревянный дом, в нижнем этаже была аптека. Рядом с аптекой - его химическая лаборатория и минералогическая коллекция. В верхнем этаже жил он сам. Там было много цветов и книг, множество чучел наших северных и заморских птиц - в этом искусстве он был мастер. По стенам висели ковры, оружие и несколько изображений знаменитых людей Польши. Клетка с белым какаду, клетки с канарейками, чижиками и щеглятами, особые большие клетки, в которых в одиночестве сидели соловьи, каждая такая клетка была покрыта большим зеленым платком. Соловьев Огинский особенно любил и тщательно за ними ухаживал, весной и летом кормя их главным образом муравьиными яйцами, а зимой - черными тараканами, которых ему поставляли за весьма невысокую плату. Этого добра в русских деревнях и в провинции водилось изрядное количество. "Этот доисторический старейшина из мира насекомых отменно любим в России",- с вежливой, но и презрительной улыбкой говаривал Огинский.
Стоя на лестнице в сторожевой позе, чучела волков и лисиц дополняли убранство этого уютного любопытного дома, где всегда пахло не то смолой, то не смешанным запахом оранжереи и птичьего сада, не то крепкими, отнюдь не повседневными, пряными духами. Запах этот всегда действовал на Ирину Сергеевну волнующе.
Аптека внизу принадлежала Огинскому. Но зачем он ее, собственно, завел, это было не вполне ясно, ибо он располагал достаточными средствами. Для него, впрочем, это было совершенно ясно. Обладая ею, он мог не покидать Шушун и вполне резонно почитаться постоянным его обитателем. А чтоб оставаться в Шушуне, он имел совершенно убедительные внутренние причины.
Огинский был дома и, услыхав приближающийся колокольчик и топот тройки, вышел встретить гостей. Он очень дружески поздоровался с Иваном Андреевичем, но с Ириной Сергеевной был любезно сдержан.
За обедом, однако, он оживился, но был желчным, говоря о событиях дня.
- В столицах неспокойно. Там обыски и аресты. От каждого арестованного, которого будут держать в тюрьме, а потом погонят в Сибирь, выйдет утеснение не только ему, а сотням и тысячам других, которые в его поведении ничем не повинны. Реформы? Хорошие реформы! Дали волю мужикам, дать ее было нужно. Так умей ее дать. А землю при воле дали достаточную? К чему же это приведет? Вы, Иван Андреевич, человек добрый, вы, мало того, человек редкостный, на здешних олухов среди помещиков и вовсе не похожий. Каждый из ваших мужиков надел имеет хороший. И леса у них достаточно. Кто не лентяй, тот работай, и жить можно не жалуясь. А эти ваши Куроешкины, и как там всех их звать, чего они не наделали со своей жадностью. И жадность-то их на полверсты только видит. Ведь мужики их ненавидят. От обиды к обиде, пойдет канитель, а потом и до бунтов дело дойдет и до такого пожара, что не ухватишь его. Так ведь и везде. Крестьянскую неволю заменили волей, а что вышло? Одна смута и недовольство. Обкорнали эту пресловутую реформу, так вот, как пуделя стригут. Помещики дуются и ворчат: "Кровное у нас отняли". А мужики и пуще про себя думают, хоть не так громко ворчат: "В кровном нас обидели". То же будет и с другими реформами. Дадут, попридержат. Дадут и отнимут. Дадут, а тут же обратное дадут в придачу. Разбирайся во всей этой путанице. А скоро и вовсе ничего не будут давать. Надоест давать. Лучше брать. Царство Польское взяли, и все возьмут в ежовые рукавицы. Да, может, оно и впору так будет. И народ рабы, и это так называемое общество тоже рабы.
Иван Андреевич был односложен. Он еще мало умел разобраться в новой действительности. Ирине Сергеевне очень были любы эти слова Огинского, она была совершенно с ним согласна, но только более наклонна к оптимизму. Смотря на мир через призму своего благоволения и своего деятельного нрава, находящего удовольствие в делании добра другим, она преувеличивала значение единичного усилия и преуменьшала значительность неуклонного хода вещей, захваченных сложной сетью взаимоотношений.
Иван Андреевич затомился от этих разговоров и стал собираться домой.
- Ну, так как же, Сигизмунд Казимирович,- спросил он ласково.- Скоро к нам? Мы о вас соскучились. Пора и поохотиться вместе.
- Какая же теперь охота? - уклончиво сказал Огинский.- Ясные дни кончились. Не нынче завтра дожди начнутся и зарядят недели на две. Разве зима ранняя будет. Приеду как-нибудь.
- Зима далеко ли? Как первая пороша будет, мы уж повеселим сердце. А теперь пойду-ка я потороплю Андрея, узнаю, вернулся ли с покупками, и в дорогу.
Он вышел, Ирина Сергеевна и Огинский остались вдвоем. Они оба молчали, и обоим было грустно. Огинский как будто решил перемолчать ее. Застывшее лицо его было печально. Так, молчащий и грустный, он имел над ней большую власть, чем когда говорил красивые слова.
- Огинский, отчего вы молчите? - тихо спросила она его.
- Вы знаете.
- Нет, скажите.
- Я могу сказать только то, что говорил в самом начале, когда мы узнали друг друга,- что вы должны уйти из обстановки, которая меньше вас, и уехать со мной.
- Огинский, я вам говорила, что это невозможно.
- Все можно устроить, все устраивается.
- Сердце свое устроить нельзя. Сердце не велит мне.
- Если сердцу вашему совсем хорошо, будьте в том, что вам дает счастье, и тогда нам не о чем в точности больше говорить.
- Вы нехорошо со мной говорите, Огинский,- сказала с горечью Ирина Сергеевна.- Мужское сердце - дурное сердце. Вы знаете, что вы мне дороги. Вы знаете, что вы мне дороги слишком. И в то время, как я говорю с болью, в вас кипит маленькое самолюбие. Если сердце мне не велит, я должна его слушаться.
- Быть может, мне совсем не нужно у вас бывать?
- Нет, я хочу, чтобы вы у нас бывали,- медленно промолвила Ирина Сергеевна.- Хочу вас видеть. Иногда. Но... но мы должны быть только друзьями.
- Ваш слуга.- Огинский поклонился.
- Зигмунт! Мне больно,- воскликнула она с горячностью.
Огинский быстро подошел к ней и молча, с судорожной силой несколько раз поцеловал ее руку. В ее глазах блеснула слеза.
- Мне жаль вас, Зигмунт. Мне жаль, мне жаль,- чуть явственно прошептала она, не отнимая руки.
Огинский прошелся несколько раз по комнате. Канарейка перепорхнула с жердочки на жердочку и запела пронзительно звонко. Другая и третья желтая птичка заливчатым голоском откликнулась на этот солнечный всклик.
Раздались шаги. Иван Андреевич усмешливо воскликнул:
- Ну и молодец же наш Андрей. Я его посылал за покупками к Евстигнееву, велел купить три фунта фисташек, три фунта мармеладу и две сахарные головы, а он взял три сахарные головы и по десяти фунтов и мармеладу и фисташек. Это чтобы тебе угодить. Ну да не пропадет. А лошади готовы.
Простились. Поехали. Прохожие с любопытством смотрели на тройку, точно это была какая-нибудь редкость. Бешено заливались дворняжки, выскакивая из-под ворот и гонясь за тройкой, с пол-улицы, после чего сердито возвращались восвояси, как бы передав следующим хлопотливую обязанность лая. Вот проехали длинный высокий мост над рекой, с огромными быками, стоявшими справа и слева для защиты от льдин во время ледохода. Быстро миновали Заречье. Снова поле, снова лес, снова зеленая, голубая и золотая воля земли и неба, свободных от ложности городских построек и всего, что в городе.
Иван Андреевич свободно вздохнул и, закурив папиросу, погрузился душой в переливчатый звон колокольчика.
- Эй вы, родимые! - разгонял тройку Андрей, знатно погулявший и подпивший в Шушуне.
- Ваничка, Ваничка, как я люблю тебя! - вдруг с порывом воскликнула Ирина Сергеевна.
Иван Андреевич молча взглянул на нее, поцеловал и, крепко обняв, прижал к себе.
- Возьми мою руку,- сказала она тихонько и дала ему свою правую руку.- Держи ее крепко, крепко...
- Я держу ее нежно, но крепко,- сказал Иван Андреевич, теснее прижимая к себе затрепетавшую любимую. И в ясных черных глазах его сверкнуло странное выражение, отражение далекого большого мрака.
Колокольчик звенел и далеко разливал свои серебряные звуковые разбеги. Солнце склонилось к закату. По полям и лугам протянулись длинные косвенные тени.
15
Осенние капли, октябрьские капли, какие они медленные и неисчислимые, текут, текут, текут, ленивые дождевые струи из свинцового, сплошь затянутого тучами, неба. Нет больше солнца, оно куда-то ушло, и земля, перед тем как сковаться и заледенеть в зимнем наряде, набухает от обильно текущей влаги, поит, на всю долгую зиму напаивает зябнущие корни, которые потом уснут до весеннего зова, до тех дней, до того часа, когда солнечный луч постучится к ним вглубь достаточно сильным горячим концом своим. Печальные и медленные струи дождя, малое существо, живущее в тайности, услышало ваш голос, и, до того как появилось в явности, узнало, о чем вы говорите, осенние капли, услышало ясно через слух матери, сидевшей подолгу у замгленных окон, по которым косвенными влажными руслами, перебегая от малого русла к руслу, текли и стекали бесконечно по стеклам октябрьские капли, осенние капли.
И слышало маленькое существо, с духом матери нежась в незримой своей тайности и воспринимая от материнской сущности свою новую плоть и кровь, как кончилось течение осенних капель, как обрадовалась жизнерадостная женщина, что остудился и изменился мир, в котором двор был большою лужей, а все дороги грязь, что зареяли бесшумные снежинки и своим легким лётом запели безгласную и все же слышную душе, вьющуюся песню белизны, чистоты и кристаллов. Белой пеленой свежей пороши, первой, радовалось самое Солнце в высоте, украшая ее россыпью мелких алмазов, искрившихся и мерцавших от края до края полей, где поле сливается с небом. От синего неба до синего неба, по белой земле, украшенной в белый бархат, пели снежинки, порхая и ложась, и укутывая мир, и укутываясь друг другом, пели алмазные россыпи о многокрасочности белого цвета и связи земли с Солнцем, пели в человеческой душе, уже живущей, и другой, предназначенной к полноте жизни, свивались, сплетались и пели к мысли о красоте мира и жизни, о том, что хорошо желать, и жаждать, и создать что-нибудь, о том, что счастье сильнее несчастья, и нет греха, а есть только ошибка, и есть возрожденье в смене часов, неисчерпаемая чистота, восстановляющаяся кристальность в стремящемся беге дней и ночей.
И счастливая женщина радовалась Солнцу, а малое существо нежилось в своей тайности, и незримыми, но сильными тончайшими потоками солнечная кровь играла и творила новый колос грядущей жатвы, новую плоть лунного и солнечного тела, новожданную человеческую душу.
- Если бы я умела писать стихи,- говорила счастливая женщина,- я бы написала о снежинках! - И, смотря на крестики и звездочки снежинок, она не подозревала, что этой жаждой стихов о снежинках она уже написала их, много-много стихов певучих в том малом существе, которое слухом и сущностью матери уже прильнуло к груди Вселенной, звездотворческой Вселенной, ткущей свою пряжу всеобъемно и так тонко, так утонченно-воздушно, что никакой острый глаз самого зоркого охотника, блуждающего в горах, самого зоркого пастуха, выросшего в пустынях и прериях, не рассмотрит эту ткань, не увидит ее вовсе, а она есть.
Уже был декабрь. Солнце повернулось к весне, еще далекой, но повернулось. Дня прибавилось на воробьиный скок. Да воробьиный-то скок, излюбивший дороги, измерил много более пространств, чем полугодовая или годовая дорога Солнца.
Счастливая женщина любила своего любимого, и только любовью материнская сущность питала и взрощала в тайности незримое малое существо.
16
Ирина Сергеевна вела жизнь деятельную и всегда куда-нибудь торопилась; ей не хватало целого дня на то, чтобы выполнить все, ею самой на этот день назначенное. Строго говоря, одних хлопот с детьми, чтения разных книг и неизбежных мыслей и мечтаний было вполне довольно для каждого дня. Но она этим не удовлетворялась. В определенные дни недели, по утрам, к ней приходили крестьянские дети, и она учила их грамоте. О школах для крестьянских детей в то время еще только шли разговоры, и самый вопрос, нужна ли грамотность народу, оживленно и бестолково обсуждался в правительственных кругах и в столичных журналах и газетах.
В определенные дни также к Ирине Сергеевне приходили со своими болезнями окрестные мужики и бабы с детьми. Самоучкой приобретенные, кое-какие немногосложные медицинские познания она применяла с большим рвением, и, откладывая трудные случаи до приезда врача, применяла - и с неизменным успехом, вызывая в мужиках и бабах не только искреннюю благодарность, выражавшуюся в пожеланиях и благословениях, но и настоящее преклонение. Темный и скудный наш народ. Темным и скудным он был и тогда, и простая арника, останавливающая кровь, или детская присыпка и два-три слова, научающие бабу, как сделать, чтобы перепревший ребенок не кричал благим матом, были средствами чудодейственными и очень наглядно входили в жизнь людей, никем не приласканных и знавших больше свою стесненную действительность да начальнические окрики. Благодарные бабы приносили целительнице яйца и деревенские лепешки, она их отдаривала платками и кусками ситца.
К хозяйству в точном смысле Ирина Сергеевна была равнодушна, но все же в определенные времена года она целиком уходила в изготовленье варений, солений и наливок. Игорь и Глебушка были еще очень малы, и заботы о них были несложны. Однако на это уходили часы, и она никогда не тяготилась этими заботами, но благодаря присутствию нянек могла иногда подолгу забывать о детях, увлеченная чем-нибудь другим.
Велев Андрею заложить санки, она по целым часам наслаждалась быстрой ездой по лесной дороге, среди оснеженных елей и берез. Если в солнечное утро, во время такой прогулки, ей удавалось увидать в лесу белку, она бывала веселой весь день. Ей нравилась эта, как она говорила, солнечная примета. Впрочем, это было слово Ненилы, а не ее. Добрая старушка, любившая поговорить про всякую всячину с молодой ласковой барыней, однажды ей рассказала:
- Как же вы это, матушка-барыня, не знаете? Солнышко по небу ходит, как боярыня, вся в золотом платье и косы у боярыни золотые. У солнышка и птицы и звери свои особенные, ей, боярыне, назначенные. Вот жаворонок, хоть и серенький, а как только солнышко начнет греть, он и летит вверх, чтобы госпоже небесной послышнее было, как он хвалы ей поет звонкие. И петух тоже. Когда поет, всегда голову вверх приподымет и смотрит на солнце. Ежели ночью он тоже поет, так это оттого, что он солнечные часы хорошо знает. Часы передвинулись, он и слышит, знак подает. Все равно как у нас в столовой стенные часы со звоном. Полчаса или час пройдут, они бьют, знак подают. Еще он ночью также и от нетерпения поет, очень ему хочется, чтобы солнышко скорей взошло. И уж кто-кто, а петух знает, когда солнышко восходит. Часы ошибутся, и самые даже лучшие, а петух никогда. И цыплята ведь желтенькие всегда из яйца вылупляются. Это они оттого, что солнечные. А из зверей - тех солнышко любит, у которых рыжая шерстка. Лиса, к примеру, или белка. Особенно белка. Она, когда солнце к весне повернет, сейчас давай скакать да прыгать с дерева на дерево от радости. Так и прозвали ее в народе - солнечная примета. Это, значит, солнышко к весне повернуло.
А Месяц, этот совсем другой. Месяц боярин, да хоть и молодой, а не горячий, строгий, холод любит. И все меняет, все меняет свое лицо. Никак остановиться не может ни на чем. Такой бестолковый, что от ночи до ночи не может вытерпеть, чтобы лица не переменить. Это он от беспокойного нрава своего и худеет до того, что вовсе в постель ему слечь нужно. И лежит он не одну ночь, сам темный весь, недовольный. А звездочки за ним, няньки да мамки небесные, то и дело ухаживают, так и сяк задабривают. "Месяц Светлый,- говорят,- вот мы тебя звездной водицей покропим". И кропят его звездной водицей. Какая капля мимо прольется, к нам на землю как звезда летит. Летит, не долетает. Не для нас. Полежит, полежит Месяц. Скучно ему, капризнику. Озарится, осветится, принарядится и пойдет опять гулять. Потому за нрав его такой и любят его русалки непутевые. А из птиц, кроме соловья, только те, которые на воде живут, дикие гуси да лебеди. А больше рыбы его любят. У них нрав тоже беспокойный, трепещутся,- только глянешь на рыбку, юркнет, и где она? А ночью они не так боятся, наверх выплывают, даже в воздух прыгают, к Месяцу им хочется, серебра от него набираются. Потому на рыбах от Месяца и одежка из чешуи серебряная.
После таких разговоров с Ненилой, а их бывало немало, Ирина Сергеевна любила внезапно подойти к своей заветной шифоньерке из карельской березы, уставленной книгами, и не сразу находила книгу, которую ей хотелось читать. А книги у нее были разные. Поэты, сказки, романы, много романов, но и книги по естествознанию также, и книги мудрости. Правда, все это было фантастически перемешано. В этой глуши, в этой деревушке любовно хранились, и не как лишь наглядный талисман, томики Байрона и Шелли по-английски, немецкие классики, рядом с драмами и романами Виктора Гюго и Жорж Санд не только романы Александра Дюма, но и самые чудовищные произведения бульварных романистов, и тут же, разрезанная и прочитанная, "Система мира" Лапласа, книги по ботанике с красочными картинками и даже сочинения Шопенгауэра в подлиннике. Но Шопенгауэра она не читала, все собиралась только. Вообще же Ирина Сергеевна любила от всего зачерпнуть, не тяготя себя слишком большим грузом.
Ее страстью была музыка и цветы. И ей очень нравилось, если в солнечное зимнее утро, когда она садилась за фортепьяно и играла Шопена и Бетховена, она могла видеть около себя цветочный горшок с только что расцветшим алым кактусом.
17
Именно в солнечное январское утро, когда Ирина Сергеевна сидела за фортепьяно, она почувствовала то напряженное, только женщинам во всем объеме понятное блаженное волнение, которое создает первое движение ребенка, этот тонкий толчок, первый знак бьющейся жизни, весть, что связь двоих закреплена и что новая эта жизнь, радуясь темной тайной комнатке, будет чаще и чаще давать знать, что она выйдет на волю, на воздух, где все четко, ярко и громко.
Жизнь протекала в Больших Липах ровно и однообразно. Иван Андреевич, всегда ласковый с женой, уезжал однажды охотиться на волков, ездил с Огинским на лосиную охоту и привез убитого им лося. Такие трофеи не заурядность даже и в лесных местах. Огинский приезжал и так, без охотничьих предприятий, раза два-три. Но встречи эти были беглыми и против обыкновения краткими. Бывали и другие гости из округи. Но Ириной Сергеевной овладело глубокое равнодушие к людям, и она целиком предалась своим мыслям и мечтам.
Ей нравилось долгими часами быть одной и слушать все звуки, которые так явственно звучат в большом зимнем доме, где много жилых, но пустых комнат. Дети после прогулки сидели в своей детской, играли или слушали сказки Ненилы. Их тонкие голоски доносились точно издали, рассказывая о прелести и беззаботности детства. Случайный лай дворовых собак или карканье вороны, соскучившейся на мерзлых ветках опушенной снегом березы; громкие шаги истопника, который там, внизу, вошел со двора и, рассыпав поленья, нагромоздил в углу девичьей увесистую вязанку дров; скрип полозьев съехавших со двора саней, причем тот, кто выехал, из забавы стукнул в ворота кнутовищем; галка, прилетевшая на подоконник,- вон она, наследила тонкими узорами по снегу, лежащему на подоконнике, повернула раза два голову и посмотрела в затянутое морозными узорами окно, ничего не высмотрела, взмахнула своими крыльями и улетела; мерное позванивание стенных часов и стук тяжелого маятника, доходящий из столовой; сонная пряжа бредовых бормотаний Милорда и Леди, двух красивых сеттеров, белых, с коричнево-рыжими ушами и правильно расположенным коричневым пятном на спине у каждого, немного ближе к шее; неявственное шуршанье мыши за обоями, которая точно ощупью ищет выхода,- все звуки входили в слух как части одной объемлющей гармонии. Не разбирающим размышленьем воспринимала она их, не умом, все разъединяющим и расчленяющим, а бессознательно радующимся всему, цельным существом своим.