- Так уху сегодня прикажете сварить, Арина Сергеевна?
   - Уху из карасей, Ирина,- говорила в ответ рыженькая барышня с деловой серьезностью, но помирая от смеха.
   Случилось как-то так, что, перебрасываясь таким образом смехами и измененным именем, они неуловимо ни для кого, но для них обеих понятно потешались над чопорной важностью Клеопатры Ильинишны, которая всегда, говоря "Ирина" или произнося "Арина", произносила это имя, в той или иной его форме, с такой значительной выразительностью, что ни ослышаться нельзя было, ни впасть в недопустимое недоразумение. Одно дело - имя барское, другое дело - имя мужичье. Эти два мира не соединяются и не должны соединяться и смешиваться, несмотря ни на какую географическую близость.
   Дошел ли до Клеопатры Ильинишны каким-нибудь путем рассказ об этой пересмешке, или просто ей взбрело в голову прихотливое и вовсе сумасбродное измышление, но только однажды, вернувшись после двухдневной поездки на охоту с мужем, Ирина Сергеевна узнала, что у нее новая кухарка Устинья, а прежняя, Арина, отпущена или, вернее, выгнана. Когда она стала спрашивать Клеопатру Ильинишну, почему это, та давала неопределенные неохотные ответы, вроде: "Невежлива", "Стряпуха не Бог весть какая", "Больно молода" и тому подобные вздоры. Когда же Ирина Сергеевна рассердилась и стала спрашивать в требовательном тоне, Клеопатра Ильинишна сухо отрезала:
   - Барыне и кухарке неприлично иметь одно и то же имя. Нарушает во всей дворне уважительность.
   Ирина Сергеевна очень обиделась, но смолчала. Когда же через несколько недель Клеопатра Ильинишна первая сказала примирительные слова, она не могла не помириться. Званый обед должен был закрепить семейный мир.
   Дворовые девки, все те же, что были в доме и до объявления воли, не в меру разряженные и невпопад суетливые, оживленно шмыгали по комнатам, довершая последние приготовления к приему гостей, которые уже начали съезжаться заблаговременно. Впрочем, их обязанность ограничивалась главным образом приготовлением стола закусок, вернее, целых трех столов закусок, в разных углах обширной столовой, где должны были собраться до двадцати с лишком человек. Бутылки с вином, а главное, графинчики с настойками и наливками веселили глаз и манили желание. Простая водка, рябиновка, полынная, несладкая вишневка и сладкая вишневка, густая как мед, играли в граненом хрустале, и солнечный луч, пронизав желтый, розовый, красный и темно-красный цвет, играл на потолке и на стенах прыгающими и качающимися светлыми зайчиками. Гости съехались, и было шумно. Выпить после дороги, перед тем как подадут обед, две-три, а то и четыре рюмки огненной влаги и закусить рыжиком, или груздем, или кусочком холодного поросенка - это весьма оживляет дух и делает человека добрым и разговорчивым. А поговорить было-таки о чем. Сколько новостей самых разнообразных с этой крестьянской реформой. Все вверх дном. Остряки шутили, хозяйственные помещики хмурились, и, хотя они, поскольку от них зависело, обидели и ободрали мужиков как только было возможно, они поносили на чем свет стоит эту глупую перемену, которая всем только обещает гибель, как они выкладывали с ясностью несомненной, прямо по пальцам. Эта более солидная часть гостей толпилась преимущественно около Клеопатры Илышишны, ожившей от присутствия людей положительных и разумных, а не ветрогонов, предпочитавших смеяться и шутить около молодой хозяйки. Ирина Сергеевна, довольная вниманием, чувствовала себя средоточием. Матовые жемчуга на ее изящной белой шее мерцали от каждого быстрого поворота головы, и серые глаза смеялись глазам собеседника, хотя как будто, для внимательного взгляда, они смеялись больше для себя, и за улыбчивой веселостью проступала томящаяся грусть. Клеопатра Ильинишна тоже чувствовала себя средоточием. Брошка из мелких бриллиантов и рубинов, посвечивая у ее ворота на черном шелке платья, была совсем победительна. Когда новый гость подходил облобызать ее ручку, она чинно прикасалась своими губами к его лбу, не торопясь, не слишком крепко и не слишком уклончиво, ровно в меру. И, если молодая царица бывает хороша и привлекательна, разве для душ возвышенных не имеет особого возвышенного очарования лик вдовствующей императрицы?
   С согласия молодых господ и по непременному желанию Клеопатры Ильинишны главным подавальщиком на званом обеде был выбран не переставший быть любимцем старой барыни Федя Порченый. Он был облечен по этому торжественному случаю в особый камзол, перекроенный из полковничьего мундира покойного Гиреева. С утра Федя выкручивался и выслуживался перед своей суровой, но и милостивой покровительницей и был в каком-то вдохновенье вычурной говорливости, возбуждавшем шутки и насмешки дворовых девок, но не однажды заставившем чопорную барыню подарить его сочувственной снисходительности улыбкой. Видя ее в полном параде, он осмелился сказать ей: "Наша барыня нынче прямо как сама государыня". И Клеопатра Ильинишна не была недовольна этим поклонением.
   Все гости, покончив с выпивкой и закуской, уселись наконец по местам, и Федя Порченый показался в дверях столовой с огромной миской супа из потрохов, а следом за ним шла некая Малашка, неся длинное блюдо с блинчатыми пирожками. Сосед Клеопатры Ильинишны, наиболее именитый из местных дворян, Платон Платонович Куроешкин, завершая свою предобеденную беседу с ней, громко воскликнул как раз в эту минуту: "Что бы там ни постановляли в высших инстанциях, а это мужичье просто малые дети, мы же законные их родители". На розовом лице Ирины Сергеевны блуждала ироническая презрительная улыбка, но, как по внушению волшебства, эта беспечная улыбка стерлась, а в расширенных глазах отразился ужас. Она смотрела на Федю Порченого и видела. Когда он дошел до середины столовой, лицо его вдруг задрожало от внутреннего смеха - ему хотелось вдохновенно воскликнуть: "Кто же вы, как не отцы наши благодетели?" Внезапно горевшие его глаза стали безвыразительно-стеклянными, как бы сразу потушенными изнутри, он взмахнул вверх миской, с силой швырнул ее от себя об пол и в конвульсиях грохнулся сам. Пирожки с блюда Малашки один за другим посыпались вниз, падая как яблоки с яблони, которую трясут, но блюдо она не выпустила из рук, а испуганно, с цепкой силой ухватилась за него, не замечая, однако, что она держит его боком. Во время наступившего всеобщего смятения припадочного выволокли из столовой, черепки и рассыпанные пирожки убрали, Ирина Сергеевна на долгие минуты убежала из-за стола. Но Клеопатра Ильинишна успокоила гостей, и обед осуществился полностью, а когда Ирина Сергеевна, сделав все что можно для успокоения больного, вернулась в столовую, к любопытствующим и мирно вкушающим гостям, вдовствующая императрица посмотрела на молодую женщину прямо с царственным неудовольствием. Кто-то, усмехнувшись пришедшей молодой хозяйке с любезностью, сказал, что суп с пирожками погиб, но это не беда, ведь в Англии, кажется, на званых обедах тоже не подают супа, а чем же мы, скажите на милость, хуже англичан.
   Ирина Сергеевна ничего не ответила. В сжавшемся ее сердце был точно гвоздь. И бесчисленные, но слишком беспорядочные для слов, торопливые мысли жалили ее тонкими осиными жалами.
   9
   Волны приходят и волны уходят, не оставляя следа на пространстве вод, но волна за волной, повторяясь и приходя, подтачивают и самый высокий берег.
   Человеческие волнения сменяются человеческой ясностью и покоем, но разве знаем мы все значение одного движения нашей руки, всю дальномечущую следственность одного нашего слова, одного взгляда?
   Нельзя взять цветистую бабочку за крылья и не стереть ее красочную пыль, не изменить ее узор, с которым, как с торжественным знаменем, впервые она вылетела на волю в Божье утро. Вот, за мгновеньем неволи, она летит, опять свободная, перепархивая от цветка к цветку. Но все утро уже изменилось, и нет в нем прежней правды всесовершенной красоты. Свежим цветам как будто нехорошо от соприсутствия в солнце этой бабочки. Она дышит крыльями, то раздвигая, то сдвигая их. Но на левом крыле снизу обломился тонкий зубчик, а на правом крыле косвенная, чуждая ее существу полоса, скелетная стекловидная бесцветная полоса неуместного прикосновения.
   И нельзя небрежно бросить нож в траву и не сделать шрам в лике Земли. В мире больше жизней, чем мы знаем, и сложнее в мире, гораздо тоньше протянутые нити, чем это может видеть недосягающий наш глаз.
   Печально было рождение первенца, которого так ждали в семье молодых Гиреевых. Ирина Сергеевна рожала с большими мучениями и несколько ранее должного срока. И врач и акушерка боялись рокового исхода - но обошлось. Только молодая мать занемогла, прохворала несколько недель, и у нее не было радости выкормить своего первого ребенка, Игоря, собственною грудью. Конечно, нашлась здоровая кормилица - на подмогу ей, как няня, подоспела старая испытанная Ненила, знавшая всяческие дни в доме Гиреевых. Но благословение не веяло над новою малою жизнью. И когда Игорь немного подрос, он точно знал, что над его часом на Земле с самого начала возникли недобрые веяния. У красивого и крепкого мальчика с пронзительными серо-зелеными глазками и с курчавой черной - как позднее оказалось, очень умной,- головкой, было слишком часто грустное лицо и без всякой видимой причины бывали нередко такие печальные детские очи, что взрослым становилось неуютно и нехорошо от молчания этого ребенка. И капризен он был чрезвычайно, а если не исполняли его прихоть, он бросался на пол, ударял кулачонками по полу и так вздорил, что всякую его прихоть мало-помалу привыкли исполнять немедленно. Но он был ласковый, только с выбором, и временами был бурно веселый. Несмотря на то, что малютка был совсем не многолетним, у него были совершенно определенные пристрастия и неприязни к людям. Он всегда радовался отцу, был сдержан с матерью и совершенно не выносил чопорной бабушки. Но более всего он радовался старой няне, ласковой Нениле, и, в сущности, только с нею и проводил все свои детские часы.
   Другой мальчик, Глеб,- о, другой мальчик, только что переходивший из младенчества в детство,- хоть и синие у него были глаза, самым существованием своим пророчил многократные дни не синего, а темного неба.
   У детей часто при рожденье бывают глаза синего цвета, густо-синего, который мало-помалу переходит в совершенно другой. Глаза становятся голубыми, бледно-голубыми, иссиня-серыми, вовсе серыми, иногда зеленоватыми или зелеными. Природа прихотлива притом и своеобразно неожиданна вообще. Может быть, глаза у Глебушки еще изменятся, но пока они синие, очень синие.
   - Ни у кого у нас, у Гиреевых, не бывало синих глаз,- изволила сообщить Клеопатра Ильинишна Ирине Сергеевне.- Кажется, и в вашей семье тоже, как я слышала,- прибавила она не без деловитой язвительности.
   - А я захотела, чтобы у моего ребенка были синие глаза, вот они и синие,- с веселящимся гневом сказала Ирина Сергеевна, дерзко и прямо смотря в глаза старухе.
   Та выдержала взгляд, не опуская и не отводя своих тяжелых глаз.
   - Ну, коли захотела,- сказала она наконец,- против хотенья что же можно сделать? Хоти, хоти, матушка. До многого дохочешься. Может, нахохочешься, может, наплачешься.
   Этот краткий состязательный разговор был надолго последней беседой между молодой женщиной и матерью ее мужа. Между ними была уже однажды давно - бешеная ссора из-за дружбы Ирины Сергеевны с Огинским и из-за того, что он слишком часто бывал в гостях и целыми неделями был совершенно неразлучен с молодыми Гиреевыми, подружившись и с ним и с ней. Знакомство с Огинским и его появление в затишье усадебной жизни было как свежий порыв ветра, залетевшего в комнату неожиданно и по-весеннему волнующе. Другой мир пришел в тесноту установленного и застывшего в своем условном уставе мира. Но все это было как песня, которая начинается освободительными веселыми звуками и кончается неопределенным терзающим напевом. Красивый и юный Иван Андреевич, красивый и юный Огинский, они оба в эти весенние часы своей жизни становились то в одну, то в другую минуту каждый красивее самого себя от ощущенья высокого полдня и от неясно сознаваемого, но чуствуемого состязания в поклонении юной желанной женщине. После месяцев душевной опьяненности Ирина Сергеевна вконец измучилась от своих стремительных порываний то к одному лику, то к другому, то к одной душе, то к другой. После красивого внутреннего сближения с Огинским, овеянного поэзией и новизной близкого, но и чужого мира, после вспыхнувшей между ними краткой нежной тайны, тут же и порвавшейся, у Ирины Сергеевны, независимо ни от каких иных соображений, возникло настойчивое желание не видеть его, расстаться навсегда или хотя надолго. Но тем самым ее вдвойне оскорбили назойливые слова свекрови, недвусмысленно требовавшей от нее того, что ею самой уже было решено и осуществлено. "Уж истинно,- размышляла Ирина Сергеевна,- свекор гроза, а свекровь выест глаза. Свекра, к счастью, нет, но свекровь за себя постоит". Ссора была, но скоро и кончилась. А этот столь выразительный краткий разговор о синих глазах в самой своей малости был последней каплей, перелившейся через край чаши. Иван Андреевич узнал об этом разговоре, и не от жены, которая с некоторого времени была с ним странно сдержанна и холодна, а от матери. Несмотря на обычную свою сыновнюю почтительность, Иван Андреевич с глубоким внутренним волнением сказал:
   - Матушка, мне очень трудно, но Ирочку я люблю, и нам с ней целую жизнь жить.
   - Я и хочу, чтоб вы с ней хорошо целую жизнь жили,- возразила мать.
   - Тогда зачем же постоянно вставать между нами?
   - А не другой ли кто встал между вами?
   - Зачем говорить мне это? Я сам свое знаю. Нехорошо бросать отраву между двоих.
   - Я не о себе забочусь, Ваничка.
   - Можно так заботиться о птице в клетке, что она от забот о ней ноги протянет.
   - Это кто же птица в клетке, ты или Ирина?
   Иван Андреевич долго и грустно молчал.
   - Что бы ни было,- сказал он наконец,- а становиться между нами нельзя. Я верю Ирочке и люблю ее. А если она меня не захочет, это уж воля ее сердца. Как сердце ей укажет, так и поступит. Я не судья ни ей и никому. Рано меня ставить в судьи. Я не хочу этого.
   Такого малодушия и такого беспорядка, как определила положение вещей великолепная уставница Клеопатра Ильинишна, она не могла вынести. Окончательно повздорив и с сыном и с невесткой, она уехала совсем из дому, переехала к племяннице, в другое имение.
   Недоброе сердце ушло, и много с ним исчезло серой паутины, которая сплеталась в бесконечную пряжу грязно-дымного цвета и застила свет. Уползла очковая змея, любящая по-своему человеческие жилища и любимой своей пищей избравшая голубиные яйца. В свой час, ослабев, она опять приползла повиниться. Это было слишком поздно.
   10
   Кто видел сны, тот знает, что длинный сложный сон, обнимающий по содержанию своему длительное время, может присниться в несколько секунд. Подобно этому, в несколько минут, пролетевших как секунды, Ирина Сергеевна, проснувшись первая после счастливой ночи любви, увидела в дымных бегущих призраках и в картинах ярких, но мгновенно тающих, дни сватовства Ивана Андреевича и эти первые годы совместной жизни с ним. Она чувствовала себя освеженной и обновленной, с тех пор как мать Ивана Андреевича уехала от них. Все изменилось в ней и в доме. Она не испытывала к ней ненависти, нет, она даже ее жалела, ей казалось даже, что эта чопорная не такая уж злая и ей не было радостно оттого, что уехала она, конечно, из-за нее, из-за того, что Ваничка встал защитой за нее. Но как ей было радостно в то же время, что ее нет тут, что ее не будет ни через час, ни через день. И Ваничка стал совсем другой. Между ними была серая мгла, которая меняла их лица и скрывала выражение глаз. Не могли глаза читать в близком сердце. А теперь!
   Она посмотрела с любовью на лицо спящего мужа. Полоса солнечного света, пройдя через неплотно задвинутую занавеску окна, выходившего в сад, ярко озаряла это лицо, спокойное, довольное, милое.
   - Ваничка,- шепнула она, поцеловав его,- вставай, глупенький. Бог знает, как мы проспали.
   Ваничка потянулся, усмехнулся, крепко обнял ее за нежную шею и с ласковой шутливостью сказал:
   - Сейчас. Проспали-то проспали, да я, пожалуй, в этом не виноват.
   Он встал, отдернул занавеску у одного из окон, минутку полюбовался на солнечное утро, подошел опять к кровати, взял с ночного столика папиросу, закурил, поставил ступню правой ноги на край постели, и, опершись правым локтем о согнутую коленку, наклонился к глядевшей на него и, смотря на нее через расходящийся голубоватый дым, стал без конца повторять:
   - Ты милая, милая, милая, милая.
   Вчера ночью, когда он ложился в постель и свеча была еще не погашена, она снова, с особенной секундною четкостью, какая бывает в видении, заприметила хорошо ей знакомую родинку на смуглой икре правой его ноги. Это было как маленькое солнце, темное, темно-коричневого цвета. Сейчас она опять смотрела на него, и эта родинка, довольно большая и правильно очерченная, совершенный кружочек, волновала ее и возбуждала в ней прилив неизъяснимой нежности. Вдруг, быстро подняв голову и откинувшись от подушек, влюбленная прижалась щекой к этой смуглой ноге и крепко поцеловала это темное солнце. В ту же секунду он упал к ней опять с лицом озаренным, с глазами горящими. Ему казалось, что он в первый раз ее любит, ей казалось, что она любит его в первый раз, и, блаженные, опять они два были одно.
   11
   Когда охотники в лесу потеряются, разделенные разными манящими целями, и нужно всем соединиться в одном месте, сойтись с добычей и собрать всех собак, забежавших слишком далеко, они, перекликаясь, трубят в рог. Веселый гулкий звук охотничьего рога, поющего переливами в осеннем лесу. Спугнутые, перелетают и стрекочут сороки, взволнованные и озадаченные непривычною музыкой. Весело и радостно лают собаки, узнавая приказ хозяина, успокоенно подчиняясь знакомому зову, разрешающему отдыхом их усталость, не давая им больше вовлекаться в новые поиски, прекращая гон. Падают нарядные желтые листья. Белка, распушивши свой рыжий хвост, перепрыгнет с размаху с дерева на дерево. Мелькнет среди кустов и просвистит синица. Мелькнут на кусте пестрыми нежными сережками гроздья бересклета. Молча радуются сонной своей жизни, приподымая широким белым теменем слипшиеся старые листья, глубью пахнущие грузди. Охотники сошлись. У них веселые глаза и много добычи, а на добычу хотящим завистливым ревнивым и жалующимся лаем, подвизгивая, лают запьяневшие собаки.
   Когда деревенские девушки уйдут спозаранку в лес за ягодами, наклоняются они к розовой и красной землянике, поклоняются Матери-Земле, когда рвут ее, дышат духом земным, всеми крепкими лесными выдыханьями, щеки алеют, сердце бьется чаще, уводит их мечта, обещает им мечта, невидимое им видимо, а самое видное незримо, и кружит их тогда Леший, без толку водит все по одним и тем же местам, из которых никак не выберешься, заводит в болото, где зеленые лужайки, но с окнами бездонными. Тут только сказать заговор да громко аукаться. И потерявшиеся девушки аукаются. "Ау!" - звучит из березовой рощи, вызолоченной солнечными пятнами. "Ау!" - доносится из шаткого осинника. "Ау! Ау!" - доходит от болота, где всегда по трясине кто-то ходит, шлепая незримыми широкими ступнями. И за соседним холмом играет эхо. И слышно бульканье в лесной речке, пробирающейся под навесом из ветвей ракит, точно кто-то с косогора скатывает в воду береговые голыши. Девушки сошлись в зеленом свете леса. Ай, подруженьки, сколько земляники-то! Алеют щеки и горят глаза.
   Когда ласточка надолго улетает за мошками, жалостно пищат в ее маленьком, из грязи слепленном, круглом домике заскучавшие беспомощные дети. Им тесно, и душно, и голодно без матери. Вот летит она, прилетела наконец, острокрылая, с клювиком, полным всякого добра. Как живительно стало сразу щебетанье малых птенцов. Веселее сразу станет и человеческому сердцу, слушающему снизу, в ином большом доме, прислушивающемуся, летит ли ласточка к своим детям, осуществляется ли в голубом воздухе дня, в его прозрачном золоте, правда и нежность творящей жизни.
   Любящий и любящая нашли и узнали друг друга. Любимая вся просветлела от любимого. Любимый дышит полной грудью. И ласточкиным птенцам хорошо, они щебечут весело и ласково.
   12
   Тесно обнявшись, как дети после ссоры, чувствующие друг к другу после примирения двойную нежность, Иван Андреевич и Ирина Сергеевна, хоть ссоры между ними и не было, были действительно как дети. Они ходили взад и вперед по липовой аллее, уходили в другой сад и молча смотрели на красные гроздья рябины. Прилетал серый дрозд на высокую ветку, и, не смущаясь близостью людей, начинал клевать красные ягоды.
   Выходили из сада на двор, заходили в длинный хлев и любовались на коров, холеных и довольных своей коровьей жизнью. Шли на деревню, к пруду, но тут их объятие размыкалось, и, идя рядышком, они посмеивались на свою чинность. При таких прогулках по деревне, в тот или другой день, конечно, им встречался кто-нибудь из мужиков, заводилась обычная беседа и обычно кончалась какой-либо просьбой.
   - Поправить крышу хочешь? - повторял Иван Андреевич слова рачительного мужика Назара.- Да возьми у меня тесу сколько нужно. Там, около сарая, у меня лежит его много.
   Назар был, собственно говоря, самый зажиточный мужик среди немногочисленных обитателей деревеньки Большие Гумна. Но, может быть, именно в силу своей хозяйственности и домовитости он смелее, чем другой, обращался к барину с просьбами. Впрочем, всех мужиков-то в Больших Гумнах было лишь несколько, и Гирееву было нетрудно исполнять их просьбы, в чем Ирина Сергеевна не только никогда его не удерживала, но всегда поощряла и подталкивала.
   Влюбленные возвращались домой. Заходили на конюшню. Кони, узнав их, весело ржали. Белый арабский конь, Джин, подаренный Ирине Сергеевне Огинским. Коренастый и злой иноходец, на котором ездил верхом Иван Андреевич. Троечные лошади, серой масти, с яблоками. Много еще и других. Лошадиные морды тянулись к счастливым, храпели и обнюхивали их руки, в которых для таких свиданий бывали иногда припасены изрядные куски сахара.
   - А не покататься ли нам верхом? - спросила Ирина Сергеевна.
   - Так что ж,- отвечал Иван Андреевич.- Поедем в Михалково или в Тихоречье. Мне как раз и нужно в Тихоречье, велеть еще тесу привезти, да и насчет дров тоже.
   Михалково и Тихоречье были те другие два имения, вернее, именьица, откуда Гиреевы получали для своих Больших Лип немало всякого добра. Тихоречье было даже и не усадьбой, а просто лесным хутором, где в доме лесника они обычно ночевали во время затянувшейся охоты, особенно ранней весной, когда начинался глухариный ток.
   - Тихоречье! - промолвила в странном раздумье Ирина Сергеевна и тотчас же торопливо прибавила: - Едем!
   Андрей в одну минуту оседлал коней. "С Богом!" Дробь конского топота выметнулась из ворот, и вот оно, широкое поле.
   Четыре конских ноги и четыре конских ноги. А музыки тут больше, чем восемь звуков. Стук копыт и звяканье подков, два разные бега, перебивая одной напевностью другую, взметают дорожную пыль, легко уносясь все дальше и дальше. И больше, чем пылинок, взметенных мыслей в двух душах, во всяком случае, в одной из них, в той, что прихотливее, в той, что своевольнее, в той, что опрометчивее, в неосмотрительной, внезапной, в женской.
   Предавшись равномерному покачиванию на высоком седле и радостно чувствуя теплоту и веселость горячего коня, Ирина Сергеевна унеслась мыслью далеко. Ей хотелось скакать не эти несколько верст до Тихоречья, а гораздо, гораздо дальше. Ей нравился дремучий лес Тихоречья, с рекой, с его озерками и болотами, но ей хотелось иного леса, который кажется мечте голубым и доходящим до самого неба в непознанной своей дали. Ей грезились зубры и кабаны, тяжелые кабаны, подслеповатые и злые, с могучими, распарывающими врага клыками. И еще другие леса ей снились в этом полете, овеваемом струеобразными дуновеньями ветерка. Те, что за морями, за синими морями, за золотыми днями, без долга и без сожаления, за звездными ночами, ведущими и уводящими туда, где все будет новое, где цветолюбы колибри и райские птицы.
   "За седьмою горой, за десятой рекой, за двенадцатой",- вспомнились ей кем-то когда-то сказанные слова, и она грустно усмехнулась. Ее манила мысль о далеких путешествиях, но она знала, что этому суждено остаться мечтой, что навсегда она останется в этой зеленой глуши, зеленой и серой. Она тряхнула головой. "А я люблю!" - промолвила она про себя, точно кому-то отвечая упрямо и настойчиво. Она чмокнула, наклоняясь к пышной гриве Джина, и он поскакал во весь опор, обгоняя иноходца, сердито перебиравшего своими крепкими ногами.
   Они снова поравнялись и поехали ровней. Снова мерный лад в перестуке и перезвякиванье копыт повел мысли в новый полет, играя веселым, правильно сменяющимся током звуков, и повторный этот ток временами перебивал себя, ток двоился и не совпадал со своим руслом, один звук догонял и не догонял другой, тревожил душу, но тихонько сладкой тревогой нашептывая грезы, и снова становился тем же и цельным, и снова по ровному руслу текла мысль, освеженная минутным отлетом в сторону и возвратом к напевному, привычному, в смене своей правильному и здешнему, близкому, милому, родному, что веет и дышит от родных полей, из наших, только наших, родных лесов.