Страница:
* * *
Тень владыки - большая, черная - металась по стене книжницы, как посаженный на цепь охотничий беркут.
- Чего ищите?! - кричал Варлаам. - Геенны? Умнее иных хотите быти? В непознаваемое проникнуть желаете? Не бывать тому! Во веки веков не бывать!.
Варлаам остановился, передохнул. Спросил почти спокойно:
- Ежели узнаешь что запретное, неужели не страшно за сие лишиться вечного блаженства, за малое знание обрести муки вечные?
- Страшно, владыко, ой как страшно, жутко даже, а ведь и интересно.
- Да пойми ты, валаамова ослица, сколь стоит твой интерес! Неужли за праздное еретическое любомудрие можно заплатить всеконечным погубленном души? Помни, господь не наказал Лота, племянника Авраамова, за блуд, за пьянство, за празднолюбив, но он же обратил жену его в соляной столб за то, что хотела увидеть недозволенное, узнать сокрытое.
Тако и все вы, любопытствующие всуе, идете в геенну огненную, ко окончательной погибели!
Варлаам подошел вплотную к Тимоше, положил руки на плечи ему, сказал упрямо:
- А окроме того, воевода тебе не чета. Он хоть и нагрешил вдесятеро откупится, а тебе - на дыбе висеть. А я того - не хочу! И будет как я сказал: завтра же уедешь в Москву, к дочери тетки моей Евлампии. Завтра же утром, слышишь? Поживешь, пообсмотришься, ан дурь-то из головы и повыветрится. И завтра же перед ранней заутреней возьмешь у меня письмо к мужу Евлампии, дьяку Патрикееву Глебу Исаковичу.
* * *
Собирала Соломонида сына в дорогу и на душе у неё было покойно и радостно. Руки сами делали нехитрую работу, а голова была занята не сборами - мечтала Соломонида о том, как поедет она на Москву, да станет жить возле сына - внуков нянчить. А ещё радовалась, что это из-за неё все так ладно вышло, она все это придумала и устроила.
Пока Тимоша ходил по городу - прощался со знакомыми ему людьми Соломонида затопила печь и затворила тесто. Сын вернулся поздно. Тихо прошел к столу, сел на лавку под образа, прямо против раскрытой печной дверцы. Красные блики ложились на его голову, плескались по липу, по рукам, по плечам.
"Ох, ты, господи, - похолодела Соломонида - будто в крови весь". Она быстро захлопнула печную дверцу и зажгла поставец. Лучина вспыхнула ровным желтым пламенем, весело затрещала. Соломонида опасливо покосилась на сына. Он сидел тихий, печальный, думал что-то свое. Ровный золотистый свет лежал на стенах. Исчезло наваждение крови, но страх остался.
Всю ночь смотрела Соломонида с печи на спящего у окна сына, и плача повторяла одно и то же: "Богородице, матушко, заступница и защитница, спаси и помилуй мое дитятко. Спаси и помилуй".
Глава шестая. Государевы приказные люди
Глеб Исакович Патрикеев, дьяк Сыскного приказа, принадлежал к семейству, в коем все исстари служили в разных избах, приказах и повытьях.
Женат он был на дочери дьяка Нелюба Нальянова - Евлампии, а та Евлампия приходилась вологодскому архиепископу двоюродной сестрой.
Приехав в Москву, Тимоша первым делом нашел друга своего Костю и от него узнал, что служит Костя теперь не в Конюшенном приказе, как прежде, а в Приказе Новой Четверти. Письменных людей в Москве не хватало и потому, узнав, что он грамотен, взяли Костю пищиком. Новая Четверть, или же Кабацкий приказ, собирал деньги со всех питейных заведений России и потому служба в нем - возле вина да рядом с деньгами - была не хуже какой-либо другой. Костя и присоветовал Тимоше попробовать устроиться к ним, в Новую Четь, а для начала пообещал переговорить с сильным человеком - дьяком Иваном Исаковичем Патрикеевым.
Услышав это имя, Тимоша полез в торбу и вынул письмо, посланное архиепископом Варлаамом другому Патрикееву - Глебу. Костя сильно удивился, потому что Глеб доводился Ивану Патрикееву родным братом.
- Велика земля, а тесна, - сказал Костя. - Сколь народу в Москве, а вишь ты, как получилось.
И верно, получилось удачно. На следующий день Тимоша пошел к Глебу Патрикееву, отдал ему письмо вологодского владыки, отобедал с хозяином и хозяйкой и за разумный разговор, за учтивость и вежество был приглашен приходить в дом снова.
А после второго визита Глеб сам предложил Тимоше замолвить слово перед братом своим Иваном Исаковичем, чтобы взял он Тимофея к себе в подьячие.
Иван Исакович согласился сразу же. Дело было в том, что Тимоша приглянулся не только Глебу Патрикееву, но и жене его Евлампии. И порешила Евлампия сосватать нового их знакомца за дочь свою Наталью, коей шел уже шестнадцатый год и самый раз было выдавать её замуж. Евлампия и уговорила мужа своего Глеба не только отдать приглянувшегося ей юношу под начало своего родственника, но и сделать так, чтобы будущий её зять - если задуманное дело сладится - поселился бы у Ивана Патрикеева в избе. Дома да на службе - весь день на глазах, так и узнали бы они, какого мужа приглядели своей дочери.
Иван Исакович Тимошу в службу взял и предложил поселиться у него благо, места было довольно: была изба каменная, в два этажа, с подклетью.
Тимоша согласился и вскоре из закоморного жильца превратился для Ивана Исаковича в собинного друга, коему поверял дьяк все свои потаенные мысли.
А мыслил дьяк Иван не так, как многие другие. Почитал он преславное и могучее Российское царство во всем христианском мире наихудшим и не было таких зол и таких грехов, коих не видел бы дьяк Иван вокруг себя.
Сидел Патрикеев в Кабацком приказе и, может быть, потому считал вино причиной чуть ли не всех несчастий на Руси. Он верил в то, что вино творит всякую вину, что вино - ремеслу не товарищ. Он знал, что пьянство разоряет домы, сводит пьяниц с ума, калечит жён и детей, отнимает у голодных последний кусок и снимает с полуголого последнюю рубаху. Однако знал Иван и другое - не было в государстве более доходного дела, чем торговля вином - и потому, проклиная пьянице церковных амвонов, попы и сами пили сверх всякой меры, и так же, как вновь возведенные божьи храмы, освящали новые кабаки. А возвратившись к службе, вновь поучали, читая из Библии: "У кого вой? У кого стон? У кого ссоры? У кого горе? У кого раны без причины? У кого красные глаза? У пьяниц, долго сидящих за вином. Не смотри на вино, искрящееся в чаше, ибо впоследствии оно укусит тебя, как змей, и ужалит, как аспид. И скажешь: "Били меня - мне не было больно, толкали меня - я не чувствовал. Когда проснусь - опять буду искать того же".
А государь не только пьяниц в кабаки пускал, напротив того - метал в тюрьму тех, кто бражникам в кружало дорогу заслонял.
Однако первым злом, ещё большим, чем пьянство, почитал дьяк Иван жестокое рабство, коим гнетёт всех людей от холопов до князей помазанник божий Михаил Федорович. Нищие на папертях просят милостыню ради Христа и государя и первые бояре в письмах к царю подписываются, называя себя "холопишко твой" и "раб". И если приказывал царь побить какого-нибудь боярина батогами или плетью, то избитый палачами государев слуга после того униженно благодарил царя-батюшку за науку.
А далее, говорил дьяк Иван, каждый боярин чувствует себя царьком в своем дворе и так же гнетёт своих дворян и слуг, как его самого бьет и бесчестит царь. И так с самого верха и до самого низа одни рабы угнетают других рабов.
Рабство, считал дьяк Иван, порождало и все прочие беды и напасти. Раб перед господином был угодлив и лжив, ленив и труслив. Он не знал, что такое честь и потому без зазрения, совести мог предать друга, обмануть доверившегося ему человека, порушить данное слово.
Нивы наши скудны, говорил Патрикеев, коровы и теляти тощи, избы бедны, земля не родит - и через год не хватает хлеба в державе - из-за одного и того же - рабства.
Видя великую скудость и неустроение российского бытия, сыновья смеются над отцами и перестают почитать их, как только входят в разум. Чему вы можете нас учить - спрашивают они, когда сами живете хуже всех в свете?
А отцы сокрушаются сыновней непочтительностью и винят во всем немцев да литовцев, что заполонили Москву прельстительными шелками да сукнами, винами да латынскими книгами. А более того - вредными россказнями о том, что в немецких странах будто бы живется так легко и вольготно, что каждый мужик более сам себе господин, чем на святой Руси - князь или боярин.
Тимоша слушал дьяка и почти во всем с ним соглашался. А если что и казалось молодому подьячему несправедливым, то только поначалу. Поразмыслив, Тимоша убеждался в правоте дьяка Ивана.
Мало кому поверял свои тайные мысли Иван Патрикеев. Днем, чуть ли не с первых петухов, сидел он в приказе, а по вечерам либо сумерничал с Тимошей, либо, засветив огонек, читал книги. Был дьяк в латынском и в немецком языках искусен и потому читал не "Четьи-Минеи" и не "Месяцеслов", а те самые книги, что провозили в Москву тайно латыне да люторе.
Так прошел год. Съев с Тимошей не один фунт соли, Иван Исакович с легким сердцем посоветовал брату отдать за его нового друга единственную дочь Наталью. Сыграли свадьбу. Сообща Патрикеевы и Тимоша купили на Варварке избу. Молодые обзавелись кое-каким скарбом и зажили своим домом небогато, но и не бедно.
Через два года забегали по избе ребятишки-двойняшки - сын да дочь.
Вроде бы жить Тимофею да радоваться, ан - нет: не оставляли его стародавние мечты, а более того - одолевала его гордыня, думал: "Да будь я царем разве так правил бы я государством? Разве было бы у меня столько несчастных, обманутых, обиженных, голодных, бедных, покинутых и забытых? Разве стояли бы у начал государства злокозненные, лукавые, жадные, трусливые?"
И от мыслей этих становилось ему все немило. Не хотел видеть ни жену свою, ни детей.
Хотел одного - дойти, доискаться, как, почему, зачем так все устроено, что неправда душит правду, неволя душит свободу, зло давит добро.
Долгими зимними вечерами собирались они втроем: Тимофей, Костя да дьяк Иван. Думали, рядили, спорили до хрипоты - расходились, не придя ни. к чему.
Снова собирались, снова спорили - и опять расходились, не добившись истины. И все же постепенно нашли они нечто, казавшееся им всем бесспорным. Они согласились с тем, что царь, бояре и патриарх - слуги дьявола, ибо живут они не по божеским заповедям, а вопреки им, и каждодневно нарушают заветы Спасителя, убивая, грабя, обманывая несчастных людей, оказавшихся под их нечестивой властью. Они согласились с тем, что только в татарских ханствах да в турецкой и кизилбашской земле у персиян такое же, как на Руси, своевольство султана, ханов и шаха. А в других странах - будь то император, король или герцог - всякий свободный человек находит подмогу и защиту у себе подобных - посадский в ремесленном цехе, барон - среди других баронов - и тем своеволие монархов решительно пресекается.
Однако же более всего задевали их за живое несправедливости, кои допускали власть предержащие по отношению к ним самим.
- Возьмите, например, князя Бориса Александровича Репина-Оболенского. Пять лет верховодит он в семи приказах враз. Да ведь в одном нашем Кабацком - сколь дела! А у него и Сыскной, и Иконный, и три палаты Оружейная, Золотая, Серебряная - и что всего хлопотней - Приказ приказных дел, в коем от одних челобитий - можно ума лишиться, - говорил Иван Исакович.
- Князь Борис хоть неглуп, - продолжал Тимоша, - а вот прислали нам взамен его боярина Шереметева, дак он, я чаю, не всё из того понимает, что ему подьячие говорят.
- А ведь уже, почитай, пятнадцать лет из приказа в приказ пересаживают Федора Ивановича доброродства да боярства его ради, продолжал начатую мысль Патрикеев. За эти годы боярин Федор уже в десятом приказе сидит. Был он и в Печатном, и в Аптекарском, и в Большой Казне, и в Разбойном, хотя, мнится мне, фиты от ижицы не отличит Федор Иванович, а уж ежели попадет к нему в руки "Благопрохладный цветник" или же "Проблемата", то сочтет сии врачевательные писания за псалтырь или требник.
- И как такое возможно, - взрывался Костя, - един человек во десяти лицах! Одно дело загубит, тут же ему другое предоставляют - порти и это!
А все оттого, что в России испокон ладу не было, - говорил Патрикеев и Тимоша с Костей кивали согласно.
А бывало, устав от споров, сидели они тихо и кто-нибудь из молодых подьячих мечтательно говорил:
- А что, братцы, вот если бы кому из нас фарт вышел - в Венецию или в Лондон попасть, а?
- А в Обдорск или в Берёзов - не хочешь? - невесело усмехаясь, говорил Патрикеев. И друзья умолкали, понимая, что хотя до Берёзова дальше, чем до Венеции - попасть туда не в пример проще.
И так уж у них получалось, что чаще, чем многим иным попадали им в Москве иноземцы. А становилось их все более и более. Ехали в Москву офицеры, рудознатцы, аптекари, литейщики, лекари, купцы - крутились по приказам, искали людей, кои могли бы им помочь в их делах.
Дьяка Ивана, знающего по-латыни и по-немецки, часто зазывали на беседы с иноземцами, и он от этого не отказывался - любил порасспрашивать гостей о чужих землях. А потом обо всем услышанном пересказывал Тимоше да Косте. И так как повторялось это не раз и не два, а многажды - жили молодые подьячие не известно где - то ли в пресветлом Российском царстве, надоевшем им хуже горькой редьки, то ли в богопротивных немецких землях, на которые до смерти хотелось хоть бы одним глазком взглянуть, а там - будь что будет: в Обдорск ли, в Берёзов ли - всё едино.
Глава седьмая. Лукавый чародей
Через месяц после того, как ушел Тимоша в Москву, случилось в Вологде нечто небывалое. Светлой ещё ночью подходил к городу обоз с хлебом. Мужики - ярославцы спешили к воскресному базару и в дороге ночевать не стали - подъезжали к городу заполночъ.
Когда проезжал обоз мимо кладбища, ярославцы заметили меж могил два пляшущих над землей огня.
В обозе шло без малого полсотни телег и потому ездовые не обезумели от ужаса и не начали чем попало хлестать лошадей, а приостановились и стали наблюдать за огнями с любопытством большим, чем страх.
Огни то сходились, то расходились, а через некоторое время двинулись к дороге. И тут-то все увидели силуэты двух человек, двигавшихся к дороге с фонарями в руках.
Не доходя до дороги саженей сто, люди эти заметили обоз и бросились в разные стороны, кинув фонари.
Бегущий всегда вызывает желание кинуться вдогонку. Два десятка обозников бросились к кладбищу, как свора борзых, спущенная на зайцев.
Ночь была светлой, кладбище - голым: ни куста, ни деревца. Однако один из кладбищенских полуночников как сквозь землю провалился, зато второго настигли. Был он ростом мал, собою неказист, одет по-мужицки, только и рубаха и порты - тонкого холста, а руки - что у ребенка - мягкие да белые.
Возчики прижали его к стенке кладбищенской церкви и стали вязать снятыми с собственных рубах поясами. Мужик щерился волком и орал несуразное: называл себя воеводой и обещал всех их пометать в тюрьму. Возчики стукнули его пару раз - легонько, для острастки - и, посадив на первую телегу, повезли в город. Пойманный ярился, материл ярославцев последними словами и, потеряв всякое терпение, плюнул везшему его обознику в бороду. На первой телеге ехал сам хозяин - ражий сорокалетний купчина Ферапонт Лыков. Не утеревшись, Ферапонт так вдарил грубияна по зубам кнутовищем, что тот тут же выплюнул два зуба и понес такое - бывалые ярославцы только рты поразевали. Когда же охальник помянул нечистыми словами Богородицу с младенцем Христом, Ферапонт сгрёб богохульника в охапку, затолкал ему в рот подвернувшуюся под руку тряпку, и повязав ноги веревкой - чтоб не сучил и не лягался - накрыл с головой рядном.
Так и въехал обоз среди ночи через Борисоглебские ворота в Вологду, и городские стражи не углядели под рогожей пойманного ярославцами мужика.
Когда же встал обоз на постоялом дворе, возчики задумались: что с кладбищенским шатуном делать? Сдать ли его властям, или же отпустить на все четыре стороны? Связываться с властями не хотелось, однако и отпускать было боязно: вдруг - лихой человек?
Посудив и порядив, пошёл Ферапонт к хозяину двора Акиму Дыркину, стародавнему своему знакомцу, не первый год принимавшему у себя ярославцев, и все ему рассказал. Аким тотчас же вышел во двор, поглядел на повязанною по рукам и по ногам мужика и, перекрестившись быстро мелким крестом, рухнул на колени.
- Батюшка воевода, Леонтий Степанович, милостивец наш, - взвыл Аким, - прости Христа ради неразумных!
Кладбищенский шатун только головой завертел и засопел тяжко. Ферапонт трясущимися руками вырвал тряпку изо рта воеводы, сорвал веревку и пояса. Плещеев сел, потер затекшие руки.
- Ладно, мужики, с кем не бывает. Один бог без греха. Я на вас сердца не держу. Ступайте с богом.
И Аким, и Ферапонт, и возчики, ничегошеньки не понимая, вконец обалдели.
Плещеев пошел к воротам. Аким, вырвав у кого-то из рук фонарь, побежал следом. Возчики видели, как хозяин постоялого двора мельтешил то слева, то справа, а воевода шел не останавливаясь, и лишь в воротах досадливо махнул рукой - ладно, мол.
Ярославцы долго ещё не могли заснуть: всё ломали голову: что было воеводе по кладбищу средь ночи блукать и почему, заметив обоз, кинулся воевода бежать?
Ни до чего не договорившись, заснули крепко. Лишь двое не сомкнули глаз - Аким Дыркин - ему с воеводой дальше жить было надо, не то что ярославцам, кои ныне здесь, а завтра - дома, да Ферапонт Лыков - шуточное ли дело - государеву воеводе зубы выбивать?
* * *
Варлааму о случившемся донесли, когда он ещё не встал с постели. Архиепископ понял: Плещеева нужно брать под стражу, и брать тотчас же. Утром, когда соберутся люди на базар, о ночных похождениях воеводы узнает вся Вологда. И тогда может произойти все, что угодно: не только воеводу кладбищенского шатуна - всех приказных людей побьют, а дома их и лавки пожгут и пограбят. А после того, если гилевщики и оставят в покое самого Варлаама и церкви с монастырями, то вышнее церковное началие архиепископу того дела не простит, и сам патриарх Иоасаф строго за то с него взыщет, ибо более всего боялись на Москве смуты и колдовства, а здесь одно с другим могло оказаться столь тесно повязанным - не отделить.
Все это пришло в голову Варлааму мгновенно. Одеваясь, он продумал все, что надлежало ему сделать, до того как люди в городе узнают о ночном происшествии.
Пока архиепископ облачался в свои лучшие одежды, конюхи запрягали в карету владыки тройку самых резвых лошадей.
Варлаам въехал на воеводский двор, будто не к соседу явился, из-за стены, отделявшей его подворье от владений Плещеева, а приехал из чужой дальней епархии.
Привратник от удивления даже в дом к воеводе не побежал - тотчас же растворил ворота.
Тройка со звоном и шумом влетела в воеводский двор и замерла у крыльца. Ударом ноги Варлаам распахнул дверь, взбежал по лестнице и снова ногой - толкнул дверь в горницу.
Леонтий Степанович бегал вдоль стола. На лавке неподвижно сидел незнакомый Варлааму чернец - темноволосый, худой, страшноглазый. Увидев владыку, чернец встал - только ряса мотнулась - и ушел в дальние покои.
Плещеев суетливо обернулся. С удивлением поглядел на Варлаама и тотчас же заулыбался - жалко, не разжимая губ, пряча от чужого глаза выбитые зубы.
Взглянув на Плещеева, Варлаам вспомнил слова, вычитанные им в какой-то книге: "Кого боятся многие, тот сам многих боится". Ни жалости, ни сострадания не почувствовал архиепископ, увидев перед собою перепуганного воеводу.
"Нашкодил, курвин сын, да ещё и склабится", - со злостью подумал Варлаам, и с трудом сдерживаясь, проговорил:
- А ведь нечему улыбаться, раб божий Леонтий. Беда идет к твоему дому. И истинно говорю тебе - не останется от него камня на камне.
Плещеев метнулся к окну.
- Где?! Кто?! - закричал он. - Не вижу!
- Они придут, Леонтий. Не успеет прокричать петух, они будут здесь и имя им - легион. И никто не спасет тебя: ни люди, ибо они ненавидят тебя, ни бог, ибо ты ожесточил его против себя.
Отобьюсь! - крикнул Плещеев зло и отчаянно. У меня одних холопов две дюжины. Стрельцов кликну! Кто меня в доме моем возьмет?!
- Не дури, Леонтий. Разве от народа отобьешься? Али ты забыл, как убили царя Федора Борисовича? Как зарезали Гришку Отрепьева? Твоим ли холопам чета были их защитники?
- Дак что ж мне перед мужичьем на колени становиться? Лапти им целовать?
- Ты со страху-то последнего ума лишился, воевода. Помолчи лучше, да послушай.
Плещеев замер, вслушиваясь. За кремлевской стеной скрипели проезжающие к торгу телеги, слышались голоса множества людей. Варлаам подошел к окну и увидел, что привратник, открыв в калитке небольшое оконце, неспокойно с кем-то переговаривается. Он то отходил от калитки, то снова к ней возвращался и, наконец, затворив оконце, пошел к воеводской избе. Из-под руки владыки, не доставая ему головою и до плеча, глядел на все это и Леонтий Степанович.
Услышав на лестнице шаги привратника, Плещеев стал подобен натянутой струне - скрыто трепетал, готовый сорваться в любой момент. Дюжий холоп смущенно потоптался в дверях.
- Мужики к твоей милости, Леонтий Степанович.
- Сколько? - взвизгнул Плещеев.
- Не считал, боярин. Да и сгрудились они возле ворот - передних видно, а сколь за ними ещё - того мне было не счесть.
Плещеев метнулся к двери, ведущей во. внутренние покои, передумал, выскочил на лестницу.
- Скорее, владыко, скорее! Кони-то я, чай, у тебя добрые?
- Лучше нету, Леонтий Степанович.
Добежав до кареты, Плещеев юркнул в угол и прерывающимся от страха голосом крикнул:
- Гони!
Кони рванули. Варлаам ещё и сесть не успел - от толчка упал на сидение рядом с воеводой. Варлаам увидел в оконце кареты распахнутые настежь ворота и возле них два десятка мужиков без шапок, тихих, просительных.
"Ярославские обозники, - сообразил Варлаам. - Прощения пришли просить и должно немалую мзду принесли с собою". Покосившись на умостившегося в углу воеводу, Варлаам не без злорадства подумал: "Истинно сказано: не ведаем отчего бежим, и к чему придем".
Ушел Плещеев от холопов своих и своего дома, от друга собинного, коего бросил одного в минуту ужаса. Ушел от сладких яств и вин, от веселых друзей, от тепла и сытости.
Пришел Плещеев в тенета дьявола: привез его хитроумный поп в пригородный Спас-Прилуцкий монастырь, за стены с бойницами, за железные ворота, в подземную тюрьму, откуда и мышь не сбежит. А там час за часом стали появляться ближние его - собутыльники и сотрапезники, а среди них и те, кто остроломейского учения держался, а также и те, кто был в дом его вхож. Только не было среди них самого ближнего - страшноглазого черноризца.
* * *
Увидев бегущих к погосту мужиков, брат Феодосии метнулся в сторону к старой могиле, треснувшей и изрядно осевшей. Феодосии втиснулся в узкую земляную трещину и учуял под ногами спасительную пустоту. В этот миг живых он боялся больше, чем мертвых и потому с радостью нащупал подошвами сапог слежавшуюся твердую землю и, присев на корточки, еле уместился в темном и тесном пространстве.
Феодосии втянул голову, касаясь подбородком острых коленей и даже в этакой-то передряге - живой в могиле - подумал с усмешкой: "Лежу, как дитя во чреве матери. А мать-то моя - сыра земля". Он услышал, как зашныряли вокруг его убежища перепуганные не меньше чем он возчики, подбадривая друг друга громкими криками, услышал, как визжит и матерится собинный друг Леонтий Степанович, как постепенно затихают удаляющиеся к дороге возбужденные голоса мужиков и лишь когда до его слуха донесся равномерный скрип колёс, высунул голову наружу.
Дождавшись, когда стих шум обоза, Феодосии выбрался наружу и быстро пошел к городу.
В доме воеводы он оказался раньше незадачливого хозяина, и когда Плещеев вернулся обескураженный и побитый, черноризец встретил его ощерясь - улыбался, не раздвигая губ, а только показывал четыре верхних зуба.
Леонтий Степанович рухнул на лавку, спросил, дыша тяжело и часто:
- Ну, а теперича чево будем делать, любезный брат мой Феодосии?
- Спать будем.
- Не до сна, однако.
- Тогда вино пить.
Леонтий Степанович холопов звать не стал - сам пошел в. погреб, принес две сулеи, затем принес полдюжины кубков.
- А это кому? - спросил, снова ощерившись, черноризец. Отцу нашему сатане и иже с ним?
Леонтий Степанович понял, что с перепугу совсем уж потерял голову, но только досадливо махнул рукой и улыбнулся жалко-криво, одной стороной.
Вылили по первой чаре и по второй, но хмель не брал - все стояли перед глазами голое кладбище, озверевшие мужики - их оскаленные пасти, всклокоченные бороды, тяжелые кулаки.
- Уйду я, - вдруг сказал Феодосии. - Худо мне здесь, не с кем словом перемолвиться.
- А я тебе не ровня? - с обидой проговорил Леонтий Степанович. Мужик я, сермяга, лапоть лыковый?
- Ты, Леонтий, далее ведовства да остроломеи ничего знать не желаешь, а я хочу всю правду узнать. А для этого пойду я в Литву, к братьям соцыниянам, кои не считают Христа богом, но человеком, и всех людей детьми его. Не молодшими и не старейшими, но равными друг другу. А разум человеческий ставят превыше всего, даже превыше Священного писания.
- Остановись, Феодосий, - покрутив от удивления головой, жалобно попросил Плещеев.
- Смерть меня остановит, - тихо и вяло, как давно уже решенное, о чем думалось каждый день, проговорил черноризец.
- Смерть не страшна. Страшны вечные муки на том свете, уготованные еретикам, - неуверенно произнес Леонтий Степанович.
- Да видел ли кто тот свет? - так же тихо проговорил Феодосии.
Плещеев вскочил, побежал вдоль стола. Обернулся из красного угла, круглыми глазами поглядев на собинного друга.
Тень владыки - большая, черная - металась по стене книжницы, как посаженный на цепь охотничий беркут.
- Чего ищите?! - кричал Варлаам. - Геенны? Умнее иных хотите быти? В непознаваемое проникнуть желаете? Не бывать тому! Во веки веков не бывать!.
Варлаам остановился, передохнул. Спросил почти спокойно:
- Ежели узнаешь что запретное, неужели не страшно за сие лишиться вечного блаженства, за малое знание обрести муки вечные?
- Страшно, владыко, ой как страшно, жутко даже, а ведь и интересно.
- Да пойми ты, валаамова ослица, сколь стоит твой интерес! Неужли за праздное еретическое любомудрие можно заплатить всеконечным погубленном души? Помни, господь не наказал Лота, племянника Авраамова, за блуд, за пьянство, за празднолюбив, но он же обратил жену его в соляной столб за то, что хотела увидеть недозволенное, узнать сокрытое.
Тако и все вы, любопытствующие всуе, идете в геенну огненную, ко окончательной погибели!
Варлаам подошел вплотную к Тимоше, положил руки на плечи ему, сказал упрямо:
- А окроме того, воевода тебе не чета. Он хоть и нагрешил вдесятеро откупится, а тебе - на дыбе висеть. А я того - не хочу! И будет как я сказал: завтра же уедешь в Москву, к дочери тетки моей Евлампии. Завтра же утром, слышишь? Поживешь, пообсмотришься, ан дурь-то из головы и повыветрится. И завтра же перед ранней заутреней возьмешь у меня письмо к мужу Евлампии, дьяку Патрикееву Глебу Исаковичу.
* * *
Собирала Соломонида сына в дорогу и на душе у неё было покойно и радостно. Руки сами делали нехитрую работу, а голова была занята не сборами - мечтала Соломонида о том, как поедет она на Москву, да станет жить возле сына - внуков нянчить. А ещё радовалась, что это из-за неё все так ладно вышло, она все это придумала и устроила.
Пока Тимоша ходил по городу - прощался со знакомыми ему людьми Соломонида затопила печь и затворила тесто. Сын вернулся поздно. Тихо прошел к столу, сел на лавку под образа, прямо против раскрытой печной дверцы. Красные блики ложились на его голову, плескались по липу, по рукам, по плечам.
"Ох, ты, господи, - похолодела Соломонида - будто в крови весь". Она быстро захлопнула печную дверцу и зажгла поставец. Лучина вспыхнула ровным желтым пламенем, весело затрещала. Соломонида опасливо покосилась на сына. Он сидел тихий, печальный, думал что-то свое. Ровный золотистый свет лежал на стенах. Исчезло наваждение крови, но страх остался.
Всю ночь смотрела Соломонида с печи на спящего у окна сына, и плача повторяла одно и то же: "Богородице, матушко, заступница и защитница, спаси и помилуй мое дитятко. Спаси и помилуй".
Глава шестая. Государевы приказные люди
Глеб Исакович Патрикеев, дьяк Сыскного приказа, принадлежал к семейству, в коем все исстари служили в разных избах, приказах и повытьях.
Женат он был на дочери дьяка Нелюба Нальянова - Евлампии, а та Евлампия приходилась вологодскому архиепископу двоюродной сестрой.
Приехав в Москву, Тимоша первым делом нашел друга своего Костю и от него узнал, что служит Костя теперь не в Конюшенном приказе, как прежде, а в Приказе Новой Четверти. Письменных людей в Москве не хватало и потому, узнав, что он грамотен, взяли Костю пищиком. Новая Четверть, или же Кабацкий приказ, собирал деньги со всех питейных заведений России и потому служба в нем - возле вина да рядом с деньгами - была не хуже какой-либо другой. Костя и присоветовал Тимоше попробовать устроиться к ним, в Новую Четь, а для начала пообещал переговорить с сильным человеком - дьяком Иваном Исаковичем Патрикеевым.
Услышав это имя, Тимоша полез в торбу и вынул письмо, посланное архиепископом Варлаамом другому Патрикееву - Глебу. Костя сильно удивился, потому что Глеб доводился Ивану Патрикееву родным братом.
- Велика земля, а тесна, - сказал Костя. - Сколь народу в Москве, а вишь ты, как получилось.
И верно, получилось удачно. На следующий день Тимоша пошел к Глебу Патрикееву, отдал ему письмо вологодского владыки, отобедал с хозяином и хозяйкой и за разумный разговор, за учтивость и вежество был приглашен приходить в дом снова.
А после второго визита Глеб сам предложил Тимоше замолвить слово перед братом своим Иваном Исаковичем, чтобы взял он Тимофея к себе в подьячие.
Иван Исакович согласился сразу же. Дело было в том, что Тимоша приглянулся не только Глебу Патрикееву, но и жене его Евлампии. И порешила Евлампия сосватать нового их знакомца за дочь свою Наталью, коей шел уже шестнадцатый год и самый раз было выдавать её замуж. Евлампия и уговорила мужа своего Глеба не только отдать приглянувшегося ей юношу под начало своего родственника, но и сделать так, чтобы будущий её зять - если задуманное дело сладится - поселился бы у Ивана Патрикеева в избе. Дома да на службе - весь день на глазах, так и узнали бы они, какого мужа приглядели своей дочери.
Иван Исакович Тимошу в службу взял и предложил поселиться у него благо, места было довольно: была изба каменная, в два этажа, с подклетью.
Тимоша согласился и вскоре из закоморного жильца превратился для Ивана Исаковича в собинного друга, коему поверял дьяк все свои потаенные мысли.
А мыслил дьяк Иван не так, как многие другие. Почитал он преславное и могучее Российское царство во всем христианском мире наихудшим и не было таких зол и таких грехов, коих не видел бы дьяк Иван вокруг себя.
Сидел Патрикеев в Кабацком приказе и, может быть, потому считал вино причиной чуть ли не всех несчастий на Руси. Он верил в то, что вино творит всякую вину, что вино - ремеслу не товарищ. Он знал, что пьянство разоряет домы, сводит пьяниц с ума, калечит жён и детей, отнимает у голодных последний кусок и снимает с полуголого последнюю рубаху. Однако знал Иван и другое - не было в государстве более доходного дела, чем торговля вином - и потому, проклиная пьянице церковных амвонов, попы и сами пили сверх всякой меры, и так же, как вновь возведенные божьи храмы, освящали новые кабаки. А возвратившись к службе, вновь поучали, читая из Библии: "У кого вой? У кого стон? У кого ссоры? У кого горе? У кого раны без причины? У кого красные глаза? У пьяниц, долго сидящих за вином. Не смотри на вино, искрящееся в чаше, ибо впоследствии оно укусит тебя, как змей, и ужалит, как аспид. И скажешь: "Били меня - мне не было больно, толкали меня - я не чувствовал. Когда проснусь - опять буду искать того же".
А государь не только пьяниц в кабаки пускал, напротив того - метал в тюрьму тех, кто бражникам в кружало дорогу заслонял.
Однако первым злом, ещё большим, чем пьянство, почитал дьяк Иван жестокое рабство, коим гнетёт всех людей от холопов до князей помазанник божий Михаил Федорович. Нищие на папертях просят милостыню ради Христа и государя и первые бояре в письмах к царю подписываются, называя себя "холопишко твой" и "раб". И если приказывал царь побить какого-нибудь боярина батогами или плетью, то избитый палачами государев слуга после того униженно благодарил царя-батюшку за науку.
А далее, говорил дьяк Иван, каждый боярин чувствует себя царьком в своем дворе и так же гнетёт своих дворян и слуг, как его самого бьет и бесчестит царь. И так с самого верха и до самого низа одни рабы угнетают других рабов.
Рабство, считал дьяк Иван, порождало и все прочие беды и напасти. Раб перед господином был угодлив и лжив, ленив и труслив. Он не знал, что такое честь и потому без зазрения, совести мог предать друга, обмануть доверившегося ему человека, порушить данное слово.
Нивы наши скудны, говорил Патрикеев, коровы и теляти тощи, избы бедны, земля не родит - и через год не хватает хлеба в державе - из-за одного и того же - рабства.
Видя великую скудость и неустроение российского бытия, сыновья смеются над отцами и перестают почитать их, как только входят в разум. Чему вы можете нас учить - спрашивают они, когда сами живете хуже всех в свете?
А отцы сокрушаются сыновней непочтительностью и винят во всем немцев да литовцев, что заполонили Москву прельстительными шелками да сукнами, винами да латынскими книгами. А более того - вредными россказнями о том, что в немецких странах будто бы живется так легко и вольготно, что каждый мужик более сам себе господин, чем на святой Руси - князь или боярин.
Тимоша слушал дьяка и почти во всем с ним соглашался. А если что и казалось молодому подьячему несправедливым, то только поначалу. Поразмыслив, Тимоша убеждался в правоте дьяка Ивана.
Мало кому поверял свои тайные мысли Иван Патрикеев. Днем, чуть ли не с первых петухов, сидел он в приказе, а по вечерам либо сумерничал с Тимошей, либо, засветив огонек, читал книги. Был дьяк в латынском и в немецком языках искусен и потому читал не "Четьи-Минеи" и не "Месяцеслов", а те самые книги, что провозили в Москву тайно латыне да люторе.
Так прошел год. Съев с Тимошей не один фунт соли, Иван Исакович с легким сердцем посоветовал брату отдать за его нового друга единственную дочь Наталью. Сыграли свадьбу. Сообща Патрикеевы и Тимоша купили на Варварке избу. Молодые обзавелись кое-каким скарбом и зажили своим домом небогато, но и не бедно.
Через два года забегали по избе ребятишки-двойняшки - сын да дочь.
Вроде бы жить Тимофею да радоваться, ан - нет: не оставляли его стародавние мечты, а более того - одолевала его гордыня, думал: "Да будь я царем разве так правил бы я государством? Разве было бы у меня столько несчастных, обманутых, обиженных, голодных, бедных, покинутых и забытых? Разве стояли бы у начал государства злокозненные, лукавые, жадные, трусливые?"
И от мыслей этих становилось ему все немило. Не хотел видеть ни жену свою, ни детей.
Хотел одного - дойти, доискаться, как, почему, зачем так все устроено, что неправда душит правду, неволя душит свободу, зло давит добро.
Долгими зимними вечерами собирались они втроем: Тимофей, Костя да дьяк Иван. Думали, рядили, спорили до хрипоты - расходились, не придя ни. к чему.
Снова собирались, снова спорили - и опять расходились, не добившись истины. И все же постепенно нашли они нечто, казавшееся им всем бесспорным. Они согласились с тем, что царь, бояре и патриарх - слуги дьявола, ибо живут они не по божеским заповедям, а вопреки им, и каждодневно нарушают заветы Спасителя, убивая, грабя, обманывая несчастных людей, оказавшихся под их нечестивой властью. Они согласились с тем, что только в татарских ханствах да в турецкой и кизилбашской земле у персиян такое же, как на Руси, своевольство султана, ханов и шаха. А в других странах - будь то император, король или герцог - всякий свободный человек находит подмогу и защиту у себе подобных - посадский в ремесленном цехе, барон - среди других баронов - и тем своеволие монархов решительно пресекается.
Однако же более всего задевали их за живое несправедливости, кои допускали власть предержащие по отношению к ним самим.
- Возьмите, например, князя Бориса Александровича Репина-Оболенского. Пять лет верховодит он в семи приказах враз. Да ведь в одном нашем Кабацком - сколь дела! А у него и Сыскной, и Иконный, и три палаты Оружейная, Золотая, Серебряная - и что всего хлопотней - Приказ приказных дел, в коем от одних челобитий - можно ума лишиться, - говорил Иван Исакович.
- Князь Борис хоть неглуп, - продолжал Тимоша, - а вот прислали нам взамен его боярина Шереметева, дак он, я чаю, не всё из того понимает, что ему подьячие говорят.
- А ведь уже, почитай, пятнадцать лет из приказа в приказ пересаживают Федора Ивановича доброродства да боярства его ради, продолжал начатую мысль Патрикеев. За эти годы боярин Федор уже в десятом приказе сидит. Был он и в Печатном, и в Аптекарском, и в Большой Казне, и в Разбойном, хотя, мнится мне, фиты от ижицы не отличит Федор Иванович, а уж ежели попадет к нему в руки "Благопрохладный цветник" или же "Проблемата", то сочтет сии врачевательные писания за псалтырь или требник.
- И как такое возможно, - взрывался Костя, - един человек во десяти лицах! Одно дело загубит, тут же ему другое предоставляют - порти и это!
А все оттого, что в России испокон ладу не было, - говорил Патрикеев и Тимоша с Костей кивали согласно.
А бывало, устав от споров, сидели они тихо и кто-нибудь из молодых подьячих мечтательно говорил:
- А что, братцы, вот если бы кому из нас фарт вышел - в Венецию или в Лондон попасть, а?
- А в Обдорск или в Берёзов - не хочешь? - невесело усмехаясь, говорил Патрикеев. И друзья умолкали, понимая, что хотя до Берёзова дальше, чем до Венеции - попасть туда не в пример проще.
И так уж у них получалось, что чаще, чем многим иным попадали им в Москве иноземцы. А становилось их все более и более. Ехали в Москву офицеры, рудознатцы, аптекари, литейщики, лекари, купцы - крутились по приказам, искали людей, кои могли бы им помочь в их делах.
Дьяка Ивана, знающего по-латыни и по-немецки, часто зазывали на беседы с иноземцами, и он от этого не отказывался - любил порасспрашивать гостей о чужих землях. А потом обо всем услышанном пересказывал Тимоше да Косте. И так как повторялось это не раз и не два, а многажды - жили молодые подьячие не известно где - то ли в пресветлом Российском царстве, надоевшем им хуже горькой редьки, то ли в богопротивных немецких землях, на которые до смерти хотелось хоть бы одним глазком взглянуть, а там - будь что будет: в Обдорск ли, в Берёзов ли - всё едино.
Глава седьмая. Лукавый чародей
Через месяц после того, как ушел Тимоша в Москву, случилось в Вологде нечто небывалое. Светлой ещё ночью подходил к городу обоз с хлебом. Мужики - ярославцы спешили к воскресному базару и в дороге ночевать не стали - подъезжали к городу заполночъ.
Когда проезжал обоз мимо кладбища, ярославцы заметили меж могил два пляшущих над землей огня.
В обозе шло без малого полсотни телег и потому ездовые не обезумели от ужаса и не начали чем попало хлестать лошадей, а приостановились и стали наблюдать за огнями с любопытством большим, чем страх.
Огни то сходились, то расходились, а через некоторое время двинулись к дороге. И тут-то все увидели силуэты двух человек, двигавшихся к дороге с фонарями в руках.
Не доходя до дороги саженей сто, люди эти заметили обоз и бросились в разные стороны, кинув фонари.
Бегущий всегда вызывает желание кинуться вдогонку. Два десятка обозников бросились к кладбищу, как свора борзых, спущенная на зайцев.
Ночь была светлой, кладбище - голым: ни куста, ни деревца. Однако один из кладбищенских полуночников как сквозь землю провалился, зато второго настигли. Был он ростом мал, собою неказист, одет по-мужицки, только и рубаха и порты - тонкого холста, а руки - что у ребенка - мягкие да белые.
Возчики прижали его к стенке кладбищенской церкви и стали вязать снятыми с собственных рубах поясами. Мужик щерился волком и орал несуразное: называл себя воеводой и обещал всех их пометать в тюрьму. Возчики стукнули его пару раз - легонько, для острастки - и, посадив на первую телегу, повезли в город. Пойманный ярился, материл ярославцев последними словами и, потеряв всякое терпение, плюнул везшему его обознику в бороду. На первой телеге ехал сам хозяин - ражий сорокалетний купчина Ферапонт Лыков. Не утеревшись, Ферапонт так вдарил грубияна по зубам кнутовищем, что тот тут же выплюнул два зуба и понес такое - бывалые ярославцы только рты поразевали. Когда же охальник помянул нечистыми словами Богородицу с младенцем Христом, Ферапонт сгрёб богохульника в охапку, затолкал ему в рот подвернувшуюся под руку тряпку, и повязав ноги веревкой - чтоб не сучил и не лягался - накрыл с головой рядном.
Так и въехал обоз среди ночи через Борисоглебские ворота в Вологду, и городские стражи не углядели под рогожей пойманного ярославцами мужика.
Когда же встал обоз на постоялом дворе, возчики задумались: что с кладбищенским шатуном делать? Сдать ли его властям, или же отпустить на все четыре стороны? Связываться с властями не хотелось, однако и отпускать было боязно: вдруг - лихой человек?
Посудив и порядив, пошёл Ферапонт к хозяину двора Акиму Дыркину, стародавнему своему знакомцу, не первый год принимавшему у себя ярославцев, и все ему рассказал. Аким тотчас же вышел во двор, поглядел на повязанною по рукам и по ногам мужика и, перекрестившись быстро мелким крестом, рухнул на колени.
- Батюшка воевода, Леонтий Степанович, милостивец наш, - взвыл Аким, - прости Христа ради неразумных!
Кладбищенский шатун только головой завертел и засопел тяжко. Ферапонт трясущимися руками вырвал тряпку изо рта воеводы, сорвал веревку и пояса. Плещеев сел, потер затекшие руки.
- Ладно, мужики, с кем не бывает. Один бог без греха. Я на вас сердца не держу. Ступайте с богом.
И Аким, и Ферапонт, и возчики, ничегошеньки не понимая, вконец обалдели.
Плещеев пошел к воротам. Аким, вырвав у кого-то из рук фонарь, побежал следом. Возчики видели, как хозяин постоялого двора мельтешил то слева, то справа, а воевода шел не останавливаясь, и лишь в воротах досадливо махнул рукой - ладно, мол.
Ярославцы долго ещё не могли заснуть: всё ломали голову: что было воеводе по кладбищу средь ночи блукать и почему, заметив обоз, кинулся воевода бежать?
Ни до чего не договорившись, заснули крепко. Лишь двое не сомкнули глаз - Аким Дыркин - ему с воеводой дальше жить было надо, не то что ярославцам, кои ныне здесь, а завтра - дома, да Ферапонт Лыков - шуточное ли дело - государеву воеводе зубы выбивать?
* * *
Варлааму о случившемся донесли, когда он ещё не встал с постели. Архиепископ понял: Плещеева нужно брать под стражу, и брать тотчас же. Утром, когда соберутся люди на базар, о ночных похождениях воеводы узнает вся Вологда. И тогда может произойти все, что угодно: не только воеводу кладбищенского шатуна - всех приказных людей побьют, а дома их и лавки пожгут и пограбят. А после того, если гилевщики и оставят в покое самого Варлаама и церкви с монастырями, то вышнее церковное началие архиепископу того дела не простит, и сам патриарх Иоасаф строго за то с него взыщет, ибо более всего боялись на Москве смуты и колдовства, а здесь одно с другим могло оказаться столь тесно повязанным - не отделить.
Все это пришло в голову Варлааму мгновенно. Одеваясь, он продумал все, что надлежало ему сделать, до того как люди в городе узнают о ночном происшествии.
Пока архиепископ облачался в свои лучшие одежды, конюхи запрягали в карету владыки тройку самых резвых лошадей.
Варлаам въехал на воеводский двор, будто не к соседу явился, из-за стены, отделявшей его подворье от владений Плещеева, а приехал из чужой дальней епархии.
Привратник от удивления даже в дом к воеводе не побежал - тотчас же растворил ворота.
Тройка со звоном и шумом влетела в воеводский двор и замерла у крыльца. Ударом ноги Варлаам распахнул дверь, взбежал по лестнице и снова ногой - толкнул дверь в горницу.
Леонтий Степанович бегал вдоль стола. На лавке неподвижно сидел незнакомый Варлааму чернец - темноволосый, худой, страшноглазый. Увидев владыку, чернец встал - только ряса мотнулась - и ушел в дальние покои.
Плещеев суетливо обернулся. С удивлением поглядел на Варлаама и тотчас же заулыбался - жалко, не разжимая губ, пряча от чужого глаза выбитые зубы.
Взглянув на Плещеева, Варлаам вспомнил слова, вычитанные им в какой-то книге: "Кого боятся многие, тот сам многих боится". Ни жалости, ни сострадания не почувствовал архиепископ, увидев перед собою перепуганного воеводу.
"Нашкодил, курвин сын, да ещё и склабится", - со злостью подумал Варлаам, и с трудом сдерживаясь, проговорил:
- А ведь нечему улыбаться, раб божий Леонтий. Беда идет к твоему дому. И истинно говорю тебе - не останется от него камня на камне.
Плещеев метнулся к окну.
- Где?! Кто?! - закричал он. - Не вижу!
- Они придут, Леонтий. Не успеет прокричать петух, они будут здесь и имя им - легион. И никто не спасет тебя: ни люди, ибо они ненавидят тебя, ни бог, ибо ты ожесточил его против себя.
Отобьюсь! - крикнул Плещеев зло и отчаянно. У меня одних холопов две дюжины. Стрельцов кликну! Кто меня в доме моем возьмет?!
- Не дури, Леонтий. Разве от народа отобьешься? Али ты забыл, как убили царя Федора Борисовича? Как зарезали Гришку Отрепьева? Твоим ли холопам чета были их защитники?
- Дак что ж мне перед мужичьем на колени становиться? Лапти им целовать?
- Ты со страху-то последнего ума лишился, воевода. Помолчи лучше, да послушай.
Плещеев замер, вслушиваясь. За кремлевской стеной скрипели проезжающие к торгу телеги, слышались голоса множества людей. Варлаам подошел к окну и увидел, что привратник, открыв в калитке небольшое оконце, неспокойно с кем-то переговаривается. Он то отходил от калитки, то снова к ней возвращался и, наконец, затворив оконце, пошел к воеводской избе. Из-под руки владыки, не доставая ему головою и до плеча, глядел на все это и Леонтий Степанович.
Услышав на лестнице шаги привратника, Плещеев стал подобен натянутой струне - скрыто трепетал, готовый сорваться в любой момент. Дюжий холоп смущенно потоптался в дверях.
- Мужики к твоей милости, Леонтий Степанович.
- Сколько? - взвизгнул Плещеев.
- Не считал, боярин. Да и сгрудились они возле ворот - передних видно, а сколь за ними ещё - того мне было не счесть.
Плещеев метнулся к двери, ведущей во. внутренние покои, передумал, выскочил на лестницу.
- Скорее, владыко, скорее! Кони-то я, чай, у тебя добрые?
- Лучше нету, Леонтий Степанович.
Добежав до кареты, Плещеев юркнул в угол и прерывающимся от страха голосом крикнул:
- Гони!
Кони рванули. Варлаам ещё и сесть не успел - от толчка упал на сидение рядом с воеводой. Варлаам увидел в оконце кареты распахнутые настежь ворота и возле них два десятка мужиков без шапок, тихих, просительных.
"Ярославские обозники, - сообразил Варлаам. - Прощения пришли просить и должно немалую мзду принесли с собою". Покосившись на умостившегося в углу воеводу, Варлаам не без злорадства подумал: "Истинно сказано: не ведаем отчего бежим, и к чему придем".
Ушел Плещеев от холопов своих и своего дома, от друга собинного, коего бросил одного в минуту ужаса. Ушел от сладких яств и вин, от веселых друзей, от тепла и сытости.
Пришел Плещеев в тенета дьявола: привез его хитроумный поп в пригородный Спас-Прилуцкий монастырь, за стены с бойницами, за железные ворота, в подземную тюрьму, откуда и мышь не сбежит. А там час за часом стали появляться ближние его - собутыльники и сотрапезники, а среди них и те, кто остроломейского учения держался, а также и те, кто был в дом его вхож. Только не было среди них самого ближнего - страшноглазого черноризца.
* * *
Увидев бегущих к погосту мужиков, брат Феодосии метнулся в сторону к старой могиле, треснувшей и изрядно осевшей. Феодосии втиснулся в узкую земляную трещину и учуял под ногами спасительную пустоту. В этот миг живых он боялся больше, чем мертвых и потому с радостью нащупал подошвами сапог слежавшуюся твердую землю и, присев на корточки, еле уместился в темном и тесном пространстве.
Феодосии втянул голову, касаясь подбородком острых коленей и даже в этакой-то передряге - живой в могиле - подумал с усмешкой: "Лежу, как дитя во чреве матери. А мать-то моя - сыра земля". Он услышал, как зашныряли вокруг его убежища перепуганные не меньше чем он возчики, подбадривая друг друга громкими криками, услышал, как визжит и матерится собинный друг Леонтий Степанович, как постепенно затихают удаляющиеся к дороге возбужденные голоса мужиков и лишь когда до его слуха донесся равномерный скрип колёс, высунул голову наружу.
Дождавшись, когда стих шум обоза, Феодосии выбрался наружу и быстро пошел к городу.
В доме воеводы он оказался раньше незадачливого хозяина, и когда Плещеев вернулся обескураженный и побитый, черноризец встретил его ощерясь - улыбался, не раздвигая губ, а только показывал четыре верхних зуба.
Леонтий Степанович рухнул на лавку, спросил, дыша тяжело и часто:
- Ну, а теперича чево будем делать, любезный брат мой Феодосии?
- Спать будем.
- Не до сна, однако.
- Тогда вино пить.
Леонтий Степанович холопов звать не стал - сам пошел в. погреб, принес две сулеи, затем принес полдюжины кубков.
- А это кому? - спросил, снова ощерившись, черноризец. Отцу нашему сатане и иже с ним?
Леонтий Степанович понял, что с перепугу совсем уж потерял голову, но только досадливо махнул рукой и улыбнулся жалко-криво, одной стороной.
Вылили по первой чаре и по второй, но хмель не брал - все стояли перед глазами голое кладбище, озверевшие мужики - их оскаленные пасти, всклокоченные бороды, тяжелые кулаки.
- Уйду я, - вдруг сказал Феодосии. - Худо мне здесь, не с кем словом перемолвиться.
- А я тебе не ровня? - с обидой проговорил Леонтий Степанович. Мужик я, сермяга, лапоть лыковый?
- Ты, Леонтий, далее ведовства да остроломеи ничего знать не желаешь, а я хочу всю правду узнать. А для этого пойду я в Литву, к братьям соцыниянам, кои не считают Христа богом, но человеком, и всех людей детьми его. Не молодшими и не старейшими, но равными друг другу. А разум человеческий ставят превыше всего, даже превыше Священного писания.
- Остановись, Феодосий, - покрутив от удивления головой, жалобно попросил Плещеев.
- Смерть меня остановит, - тихо и вяло, как давно уже решенное, о чем думалось каждый день, проговорил черноризец.
- Смерть не страшна. Страшны вечные муки на том свете, уготованные еретикам, - неуверенно произнес Леонтий Степанович.
- Да видел ли кто тот свет? - так же тихо проговорил Феодосии.
Плещеев вскочил, побежал вдоль стола. Обернулся из красного угла, круглыми глазами поглядев на собинного друга.