Страница:
Почему-то Зиновьев этого не хочет видеть. Он так поглощён борьбой за уничтожение Троцкого по старым ленинским рецептам — грызни внутри ЦК, что сталинскую работу по подбору всего своего состава в партийном аппарате (а она длится и 1922, и 1923, и 1924, и 1925 годы) он не видит. В результате в 1922, 1923 и 1924 годах страной правит тройка, а в 1925 году, с её разрывом, — Политбюро. Но с января 1926 года Сталин после съезда пожинает плоды своей многолетней работы — свой ЦК, своё Политбюро — и становится лидером (ещё не полновластным хозяином, члены Политбюро ещё имеют вес в партии, члены ЦК ещё кое-что значат). Но пока шла борьба в центре секретародержавие на местах окончательно укрепилось. Первый секретарь губкома — полный хозяин своей губернии, все вопросы губернии решаются на Бюро Губкома. Страной правит уже не только партия, но партийный аппарат.
А дальше? Куда это растёт?
Я хорошо знаю Сталина — теперь он на верном пути к усилению своей единоличной власти. Теоретически свержение его возможно только через съезд партии — он прекратит созывать съезды, когда вся власть будет в его руках. Тогда будет только одна власть в стране: уже не партия и не партийный аппарат, а Сталин и только Сталин. А управлять он будет через того, кого найдёт более удобным. Через Политбюро или через своих секретарей.
Но какова будет судьба всех этих масс партийцев. которую партия впитала после революции и о которых была речь выше. Мы сможем о ней гадать, разобравшись во втором вопросе.
Второй вопрос — о сути власти и эволюции этой сути.
Когда вы хорошо знакомитесь с личностью Ленина или Сталина, вас поражает потрясающее, казалось бы маниакальное стремление к власти, которому всё подчинено в жизни этих двух людей. На самом деле ничего особенно удивительного в этой жажде власти нет. И Ленин, и Сталин — люди своей доктрины, марксистской доктрины, их системы мысли, определяющей всю их жизнь. Чего требует доктрина? Переворота всей жизни общества, который может и должен быть произведён только путём насилия. Насилия, которое совершит над обществом какое-то активное, организованное меньшинство, но при одном непременном, обязательном условии — взявши предварительно в свои руки государственную власть. В этом альфа и омега: ничего не сделаешь, говорит доктрина, не взявши власть. Всё сделаешь, всё переменишь, взяв в свои руки власть. На этой базе построена вся их жизнь.
Власть приходит в руки Ленина, а потом Сталина не только потому, что они маниакально, безгранично к ней стремятся, но и потому, что они в партии являются и наиболее полными, наиболее яркими воплощениями этой основной акции партийной доктрины. Власть — это всё, начало и конец. Этим живут Ленин и Сталин всю жизнь. Все остальные вынуждены идти за ними следом.
Но власть взята активным меньшинством при помощи насилия и удерживается этим же активным меньшинством при помощи насилия над огромным большинством населения. Меньшинство (партия) признаёт только силу. Население может как угодно плохо относиться к установленному партией социальному строю, власть будет бояться этого отрицательного отношения и маневрировать (Ленин — НЭП) только пока будет считать, что её полицейская система охвата страны недостаточно сильна и что есть риск потерять власть. Когда система полицейского террора зажимает страну целиком, можно применять насилие, не стесняясь (Сталин — коллективизация, террор 30-х годов), и заставить страну жить по указке партии, хотя бы это стоило миллионов жертв.
Суть власти — насилие. Над кем? По доктрине, прежде всего над каким-то классовым врагом. Над буржуем, капиталистом, помещиком, дворянином, бывшим офицером, инженером, священником, зажиточным крестьянином (кулак), инакомыслящим и не адаптирующимся к новому социальному строю (контрреволюционер, белогвардеец, саботажник, вредитель, социал-предатель, прихлебатель классового врага, союзник империализма и реакции и т. д. и т. д.); а по ликвидации и по исчерпании всех этих категорий можно создавать всё новые и новые: середняк может стать подкулачником, бедняк в деревне — врагом колхозов, следовательно, срывателем и саботажником социалистического строительства, рабочий без социалистического энтузиазма — агентом классового врага. А в партии? Уклонисты, девиационисты, фракционеры, продажные троцкисты, правые оппозиционеры, левые оппозиционеры, предатели, иностранные шпионы, похотливые гады — всё время надо кого-то уничтожать, расстреливать, гноить в тюрьмах, в концлагерях — в этом и есть суть и пафос коммунизма.
Но в начале революции сотни тысяч людей вошли в партию не для этого, а поверив, что будет построено какое-то лучшее общество. Постепенно (но не очень скоро) выясняется, что в основе всего обман. Но верующие продолжают ещё верить; если кругом творится чёрт знает что, это, вероятно, вина диких и невежественных исполнителей, а идея хороша, вожди хотят лучшего, и надо бороться за исправление недостатков. Как? Протестуя, входя в оппозиции, борясь внутри партии. Но путь оппозиций в партии — гибельный путь. И вот уже все эти верующие постепенно становятся людьми тех категорий, которые власть объявляет врагами (или агентами классовых врагов); и все эти верующие тоже обречены — их путь в общую гигантскую мясорубку, которой со знанием дела будет управлять товарищ Сталин.
Постепенно партия (и в особенности её руководящие кадры) делится на две категории: те, кто будет уничтожать, и те, кого будут уничтожать. Конечно, все, кто заботится больше всего о собственной шкуре и о собственном благополучии, постараются примкнуть к первой категории (не всем это удаётся: мясорубка будет хватать направо и налево, кто попадёт под руку); те, кто во что-то верил и хотел для народа чего-то лучшего, рано или поздно попадут во вторую категорию.
Это, конечно, не значит, что все шкурники и прохвосты благополучно уцелеют; достаточно сказать, что большинство чекистских расстрельных дел мастеров тоже попадут в мясорубку (но они — потому, что слишком к ней близки). Но все более или менее приличные люди с остатками совести и человеческих чувств наверняка погибнут.
По моей должности секретаря Политбюро я сталкивался со всей партийной верхушкой. Должен сказать, что в ней было очень много людей симпатичных (я не выношу окончательного суждения — я говорю о том, как я их видел в тот момент). Чёрт толкнул талантливого организатора и инженера Красина к ленинской банде профессиональных паразитов. Редко я встречал более талантливого организатора, на лету всё схватывающего и всё понимающего, чем Сырцов. А за что бы ни брался присяжный поверенный Бриллиант (Сокольников), со всем он блестяще справлялся.
Другие были менее блестящи, но порядочны, приятны и дружелюбны. Орджоникидзе был прям и честен. Рудзутак — превосходный работник, скромный и честный, Станислав Коссиор, твёрдо хранивший свою наивную веру в коммунизм (когда был арестован чекистами, несмотря ни на какие пытки, не хотел возводить на себя ложные обвинений; чекисты привели его шестнадцатилетнюю дочь и изнасиловали у него на глазах; дочь покончила с собой; Коссиор сломался и подписал всё, что от него требовали).
Почти со всеми членами партийной верхушки у меня превосходные личные отношения, дружелюбные и приятные. Даже сталинских сознательных бюрократов — Молотова, Кагановича, Куйбышева не могу ни в чём упрекнуть, они всегда были очень милы.
А в то же время разве мягкий, культурный и приятный Сокольников, когда командовал армией, не провёл массовых расстрелов на Юге России во время гражданской войны? А Орджоникидзе на Кавказе?
Страшное дело — волчья доктрина и вера в неё. Только когда хорошо разберёшься во всём этом и хорошо знаешь всех этих людей, видишь, во что неминуемо превращает людей доктрина, проповедующая насилие, революцию и уничтожение «классовых» врагов.
А дальше? Куда это растёт?
Я хорошо знаю Сталина — теперь он на верном пути к усилению своей единоличной власти. Теоретически свержение его возможно только через съезд партии — он прекратит созывать съезды, когда вся власть будет в его руках. Тогда будет только одна власть в стране: уже не партия и не партийный аппарат, а Сталин и только Сталин. А управлять он будет через того, кого найдёт более удобным. Через Политбюро или через своих секретарей.
Но какова будет судьба всех этих масс партийцев. которую партия впитала после революции и о которых была речь выше. Мы сможем о ней гадать, разобравшись во втором вопросе.
Второй вопрос — о сути власти и эволюции этой сути.
Когда вы хорошо знакомитесь с личностью Ленина или Сталина, вас поражает потрясающее, казалось бы маниакальное стремление к власти, которому всё подчинено в жизни этих двух людей. На самом деле ничего особенно удивительного в этой жажде власти нет. И Ленин, и Сталин — люди своей доктрины, марксистской доктрины, их системы мысли, определяющей всю их жизнь. Чего требует доктрина? Переворота всей жизни общества, который может и должен быть произведён только путём насилия. Насилия, которое совершит над обществом какое-то активное, организованное меньшинство, но при одном непременном, обязательном условии — взявши предварительно в свои руки государственную власть. В этом альфа и омега: ничего не сделаешь, говорит доктрина, не взявши власть. Всё сделаешь, всё переменишь, взяв в свои руки власть. На этой базе построена вся их жизнь.
Власть приходит в руки Ленина, а потом Сталина не только потому, что они маниакально, безгранично к ней стремятся, но и потому, что они в партии являются и наиболее полными, наиболее яркими воплощениями этой основной акции партийной доктрины. Власть — это всё, начало и конец. Этим живут Ленин и Сталин всю жизнь. Все остальные вынуждены идти за ними следом.
Но власть взята активным меньшинством при помощи насилия и удерживается этим же активным меньшинством при помощи насилия над огромным большинством населения. Меньшинство (партия) признаёт только силу. Население может как угодно плохо относиться к установленному партией социальному строю, власть будет бояться этого отрицательного отношения и маневрировать (Ленин — НЭП) только пока будет считать, что её полицейская система охвата страны недостаточно сильна и что есть риск потерять власть. Когда система полицейского террора зажимает страну целиком, можно применять насилие, не стесняясь (Сталин — коллективизация, террор 30-х годов), и заставить страну жить по указке партии, хотя бы это стоило миллионов жертв.
Суть власти — насилие. Над кем? По доктрине, прежде всего над каким-то классовым врагом. Над буржуем, капиталистом, помещиком, дворянином, бывшим офицером, инженером, священником, зажиточным крестьянином (кулак), инакомыслящим и не адаптирующимся к новому социальному строю (контрреволюционер, белогвардеец, саботажник, вредитель, социал-предатель, прихлебатель классового врага, союзник империализма и реакции и т. д. и т. д.); а по ликвидации и по исчерпании всех этих категорий можно создавать всё новые и новые: середняк может стать подкулачником, бедняк в деревне — врагом колхозов, следовательно, срывателем и саботажником социалистического строительства, рабочий без социалистического энтузиазма — агентом классового врага. А в партии? Уклонисты, девиационисты, фракционеры, продажные троцкисты, правые оппозиционеры, левые оппозиционеры, предатели, иностранные шпионы, похотливые гады — всё время надо кого-то уничтожать, расстреливать, гноить в тюрьмах, в концлагерях — в этом и есть суть и пафос коммунизма.
Но в начале революции сотни тысяч людей вошли в партию не для этого, а поверив, что будет построено какое-то лучшее общество. Постепенно (но не очень скоро) выясняется, что в основе всего обман. Но верующие продолжают ещё верить; если кругом творится чёрт знает что, это, вероятно, вина диких и невежественных исполнителей, а идея хороша, вожди хотят лучшего, и надо бороться за исправление недостатков. Как? Протестуя, входя в оппозиции, борясь внутри партии. Но путь оппозиций в партии — гибельный путь. И вот уже все эти верующие постепенно становятся людьми тех категорий, которые власть объявляет врагами (или агентами классовых врагов); и все эти верующие тоже обречены — их путь в общую гигантскую мясорубку, которой со знанием дела будет управлять товарищ Сталин.
Постепенно партия (и в особенности её руководящие кадры) делится на две категории: те, кто будет уничтожать, и те, кого будут уничтожать. Конечно, все, кто заботится больше всего о собственной шкуре и о собственном благополучии, постараются примкнуть к первой категории (не всем это удаётся: мясорубка будет хватать направо и налево, кто попадёт под руку); те, кто во что-то верил и хотел для народа чего-то лучшего, рано или поздно попадут во вторую категорию.
Это, конечно, не значит, что все шкурники и прохвосты благополучно уцелеют; достаточно сказать, что большинство чекистских расстрельных дел мастеров тоже попадут в мясорубку (но они — потому, что слишком к ней близки). Но все более или менее приличные люди с остатками совести и человеческих чувств наверняка погибнут.
По моей должности секретаря Политбюро я сталкивался со всей партийной верхушкой. Должен сказать, что в ней было очень много людей симпатичных (я не выношу окончательного суждения — я говорю о том, как я их видел в тот момент). Чёрт толкнул талантливого организатора и инженера Красина к ленинской банде профессиональных паразитов. Редко я встречал более талантливого организатора, на лету всё схватывающего и всё понимающего, чем Сырцов. А за что бы ни брался присяжный поверенный Бриллиант (Сокольников), со всем он блестяще справлялся.
Другие были менее блестящи, но порядочны, приятны и дружелюбны. Орджоникидзе был прям и честен. Рудзутак — превосходный работник, скромный и честный, Станислав Коссиор, твёрдо хранивший свою наивную веру в коммунизм (когда был арестован чекистами, несмотря ни на какие пытки, не хотел возводить на себя ложные обвинений; чекисты привели его шестнадцатилетнюю дочь и изнасиловали у него на глазах; дочь покончила с собой; Коссиор сломался и подписал всё, что от него требовали).
Почти со всеми членами партийной верхушки у меня превосходные личные отношения, дружелюбные и приятные. Даже сталинских сознательных бюрократов — Молотова, Кагановича, Куйбышева не могу ни в чём упрекнуть, они всегда были очень милы.
А в то же время разве мягкий, культурный и приятный Сокольников, когда командовал армией, не провёл массовых расстрелов на Юге России во время гражданской войны? А Орджоникидзе на Кавказе?
Страшное дело — волчья доктрина и вера в неё. Только когда хорошо разберёшься во всём этом и хорошо знаешь всех этих людей, видишь, во что неминуемо превращает людей доктрина, проповедующая насилие, революцию и уничтожение «классовых» врагов.
Глава 14. Последние наблюдения. Бежать из социалистического рая
ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА. МАЯКОВСКИЙ. ЭЙЗЕНШТЕЙН. СОСТЯЗАНИЕ С «БУРЖУАЗНЫМИ СПОРТСМЕНАМИ». ПОЕЗДКА В НОРВЕГИЮ. ПЕРВАЯ ПОПЫТКА БЕЖАТЬ. АЛЁНКА. ЗА ГРАНИЦУ УЕХАТЬ НОРМАЛЬНО НЕЛЬЗЯ
В июне 1925 года Политбюро решило навести порядок в художественной литературе. Была выделена комиссия ЦК, сформулировавшая резолюцию «О политике партии в области художественной литературы». Суть резолюции. которую Политбюро утвердило, была та, что «нейтральной литературы нет» и советская литература должна быть средством коммунистической пропаганды. Забавен состав комиссии: председателем её был глава Красной Армии Фрунзе (до этих пор ни в каких отношениях с литературой не уличённый), членами — Луначарский и Варейкис. Варейкис был человек не весьма культурный. Но будучи секретарём какого-то губкома (кажется, воронежского), в местной губернской партийной газете он написал передовую, направленную против очередной оппозиции; и он заканчивал статью, обращаясь к этой оппозиции цитатой из «Скифов» Блока: «Услышите, как хрустнет ваш скелет в тяжёлых наших нежных лапах». Зиновьев на заседании Политбюро привёл этот случай, как анекдотическую вершину бездарности аппаратчика. Этого было достаточно, чтобы Сталин выдвинул Варейкиса на пост заведующего Отделом Печати ЦК, на котором Варейкис некоторое время и пробыл.
Став внутренним эмигрантом, я был бы не прочь познакомиться с лучшими писателями и поэтами страны, не принимавшими коммунизма, и к которым я чувствовал глубокое уважение: Булгаковым, Ахматовой. Но, увы, я уже предрешил моё бегство за границу, и моё близкое знакомство с ними могло бы им причинить большие неприятности после моего бегства. Наоборот, с коммунистическими литераторами я мог свободно знакомиться — они ничем не рисковали.
Маяковского первого периода, дореволюционного и футуристского, я, конечно, не знал. Энциклопедии согласно утверждают, что он стал большевиком с 1908 года. В это время ему было четырнадцать лет. Судя по его стихотворениям этого, дореволюционного периода, он во всяком случае был на правильном пути, чтобы стать профессиональным революционером и настоящим большевиком. Он писал, что его очень занимал вопрос:
«…как без труда и хитрости
Карманы ближнему вывернуть и вытрясти».
Точно так же у него уже сформулировано было нормальное для профессионального революционера отношение к труду:
То ли дело я: попросил у меня присутствующий здесь поэт Кусиков мою книгу с посвящением. Пожалуйста. Тотчас я взял «Всё, сочинённое Владимиром Маяковским» и надписал:
«Много есть на свете больших вкусов и маленьких вкусиков;
Кому нравлюсь я, а кому Кусиков.
Владимир Маяковский.»
С поэтом я познакомился позже. Был он бесспорно талантлив. Был хамоват и циничен. Во время НЭПа сочинял для советских торговых органов за мзду рекламные лозунги:
«Нигде кроме, как в Моссельпроме»,
«Прежде чем пойти к невесте, побывай в Резинотресте».
Но, увлечённый жанром, сочинял в этом же роде для друзей и знакомых:
Уткин кончил. Сейчас будет пора похлопать. Вдруг раздаётся нарочито густой бас Маяковского: «Старайся, старайся, Уткин, Гусевым будешь» (член ЦК Гусев заведовал в это время Отделом Печати ЦК).
В последний раз я встретился с поэтом в ВОКСе, куда зашёл по какому-то делу к Ольге Давыдовне Каменевой. За границу на очередную подкормку поэта выпускали, но экономя валюту, снабжали его, по его мнению, недостаточно, и поэт высказывал своё неудовольствие в терминах не весьма литературных.
Встречал я и Эйзенштейна, которого западноевропейские прогрессисты облыжно и упорно производят в гении. С ним я познакомился уже в 1923 году. Эйзенштейн в то время руководил Театром Пролеткульта.
Взяв пьесу Островского «На всякого мудреца довольно простоты», Эйзенштейн превратил её в разнообразный балаган: текст к Островскому не имел почти никакого отношения, артисты паясничали, ходили по канату, вели политическую и антирелигиозную агитацию. Не только постановка, но и текст были Эйзенштейна. К сожалению, ничем, кроме большевистской благонадёжности, текст не блистал. Повергая антисоветских эмигрантов, артисты распевали:
Обернувшись к синема и узнав в Агитпропе ЦК, что сейчас требуется («нет агитационных революционных фильмов; состряпайте»), Эйзенштейн состряпал «Броненосца Потёмкина», довольно обыкновенную агитку, которую левые синемасты Запада (а есть ли правые?) провозгласили шедевром (раз «революционный» фильм, то само собою разумеется, шедевр). Я его видел на премьере (если не ошибаюсь, почему-то она была дана в театре Мейерхольда, а не в синема) и случайно был рядом с Рудзутаком; по просмотре мы обменялись мнениями. «Конечно, агитка, — согласился Рудзутак, — но давно уже нужен стопроцентный революционный фильм». Так что заказ был выполнен, и в фильме всё было на месте — и озверелые солдаты, и гнусные царские опричники, и доблестные матросы — будущая «краса и гордость революции» (правда, только во времена Алмаза, а не во времена Кронштадта).
Вся дальнейшая карьера Эйзенштейна шла в рамках высокого подхалимажа. Когда укреплялась сатрапская власть Сталина, Эйзенштейн скрутил «Генеральную линию» (для непосвящённых — мудрая линия генерального секретаря ЦК товарища Сталина), в которой вся Россия цветёт и благоденствует под гениальным руководством Вождя (надо сказать, что в это время 1928-1929 годы ещё были оппозиции, можно было и не подхалимничать, бухарины и рыковы вслух не соглашались с начинавшимся сталинским погромом деревни, и сталинский гений торопились открыть только редкие подхалимы по призванию). Венец подхалимского падения был в «Иоанне Грозном», которого заграница приняла, кажется, за чистую монету. Надо ли говорить, эйзенштейновский Иоанн Грозный сделан, чтобы восхвалить и оправдать сталинский террор; история-де повторяется: как Иоанн Грозный, будто бы заботясь о нуждах Великой России, сажал на кол и рубил головы боярам, так же и Сталин расстреливал своих большевистских бояр, тоже изменников страны. Единственное оправдание всей этой гнусности: Эйзенштейн спасал (и действительно спас) свою шкуру. Но был он всю жизнь трусом и подхалимом самого низкого стиля. Кстати, и шкуру свою мог спасти иначе: ведь в тридцатых годах его выпустили в Голливуд, а затем он вертел революционные фильмы в Мексике. Мог бы спастись, оставшись за границей — нет, вернулся ползать на животе перед сталинскими расстрельщиками.
В конце 1925 года Высший Совет физической культуры получил из Норвегии приглашение для русских конькобежцев участвовать в первенстве мира по скоростным конькам. В это время русские скоростные конькобежцы были едва ли не лучшими в мире (об этом всегда можно судить с достаточной степенью точности по времени, показываемому на те же, классические дистанции). До этого момента, согласно догме, принятой красным Спортинтерном, объединявшим все революционные рабочие спортивные организации, состязания между «буржуазными» спортсменами и «красными» никогда не допускались. Я решил, что пора этот порядок изменить.
Во главе Спортинтерна стоял Подвойский. В правительственной верхушке его имя обычно сопровождалось эпитетом «старый дурак». До революции он был военным, но большевиком. Во время октябрьского переворота он входил в Петроградский Военно-Революционный Комитет, руководивший восстанием. Благодаря этому он считал себя исторической фигурой. Между тем по его глупости и неспособности выполнять какую-либо полезную работу власти всегда испытывали затруднение — куда его деть. Наконец нашли для него нечто вроде синекуры — начальником Всеобуча. Это было учреждение, занимавшееся военной подготовкой гражданского населения. Подвойский был очень ущемлён и обижен. — он претендовал на ответственный руководящий пост. Когда был создан Спортинтерн, Подвойского поставили во главе, и этим несколько удовлетворили его самолюбие.
Когда Подвойский ещё был во Всеобуче, у него начинал свою карьеру в качестве Управляющего Делами Всеобуча Ягода. Задержался он там недолго. Пользуясь родством с Яковом Свердловым, Ягода перешёл Управляющим Делами ГПУ, и там нашёл свою настоящую дорогу. Но сохранил по старой памяти хорошие отношения с Подвойским и оказывал на Подвойского сильное влияние.
В частности, он убедил Подвойского, что красные рабочие организации не должны состязаться с «буржуазными» спортсменами, так как это-де будет вносить буржуазное разложение в революционную рабочую силу. Спортинтерн эту директиву преподал, и братские компартии приняли это как директиву Москвы. Следовательно, она неукоснительно проводилась.
Комитет, устраивавший первенство мира по конькам, это знал, но вполне спортивно рассчитывал, что первенство мира будет настоящим, только если в нём будут участвовать русские конькобежцы, самые сильные. Отсюда его приглашение.
На заседании Высшего Совета физической культуры я настоял, чтобы это приглашение было принято, несмотря на возражения Ягоды. Подвойский поднял скандал: «Вы нам срываете всю нашу политическую линию работы». Особенно забегал по всем инстанциям Коминтерна, доказывая это, секретарь Спортинтерна, Ганс Лемберг. Это был тот самый голубоглазый русский немец, с которым, как я писал выше, во время Кронштадтского восстания пять лет тому назад я нёс вооружённую охрану на заводе. В 1924 году, уже будучи и секретарём Политбюро, и членом Президиума Высшего Совета физической культуры, я встретил его на спортивных площадках. Мы разговорились о моей линии воссоздания старых спортивных организаций и развитии спорта. Он заявился ярым приверженцем этой политики. Чтобы немного нейтрализовать глупого и упрямого Подвойского, я через ЦК провёл назначение Лемберга секретарём Спортинтерна. Лемберг оказался интриганом и сейчас же перешёл на сторону Подвойского и Ягоды.
Но в Коминтерне от участия в этих спорах благорарумно воздержались, ответив Подвойскому и Лембергу, что это вопрос, который должен решать ЦК партии. Обращаться в ЦК безнадёжно — там я всегда провёл бы свою точку зрения. Ягода избрал такой обходной путь. Этот спор между председателями Высшего Совета и Спортинтерна, Семашко и Подвойским, был изображён как конфликт двух руководителей ведомств, и Подвойский просил ЦКК разрешить этот вопрос «в конфликтном порядке». Так как в Президиуме ЦКК были чекисты, друзья Ягоды и члены коллегии ГПУ Петерс и Лацис, то Ягода рассчитывал, что ЦКК признает Семашко неправым, так как вмешиваться в функции интернациональной организации вне его компетенции.
Накануне заседания ЦКК я захожу к Сталину и говорю ему: «Товарищ Сталин! Я представитель ЦК в Высшем Совете физкультуры. У нас возник конфликт со Спортинтерном. Мы считаем, что рабочие спортивные организации могут, состязаться с буржуазными, Спортинтерн против этого. Завтра ЦКК будет рассматривать этот вопрос. Я хочу знать ваше мнение». Сталин отвечает: «Почему не состязаться? С буржуазией мы состязаемся политически, и не без успеха, состязаемся экономически, состязаемся всюду, где можно. Почему не состязаться спортивно? Это же ясно — только дурак этого не понимает». Я говорю: «Товарищ Сталин, разрешите завтра на заседании ЦКК привести ваше мнение, как вы его выразили». Сталин говорит: «Пожалуйста».
На другой день в Президиуме ЦКК наш вопрос разбирается. Председательствует Гусев (должен бы был председательствовать Ярославский, но хитрый и трусливый человечек уклонился — дело какое-то скользкое и неясное: непонятно, кто стоит за тяжущимися). Подвойский излагает суть дела, в чём и почему конфликт. Потом точку зрения Высшего Совета излагает Семашко. Ягода поддерживает Подвойского. Мехоношин (представитель военного ведомства в Высшем Совете) защищает нашу точку зрения. Постепенно один за другим высказываются все заинтересованные участники. Я молчу. Гусев всё посматривает на меня и явно ждёт, что скажу я. А я слова не беру. Наконец Гусев не выдерживает и говорит: «Очень бы интересно было знать, что думает по этому поводу представитель ЦК партии в Высшем Совете». Я говорю: «Мне нет особенной надобности развивать мою точку зрения. Она та же, что и других членов Президиума. Но, может быть, заседанию будет интересно знать, что думает по этому поводу товарищ Сталин». — «А, да, конечно, конечно!» — «Так вот, я вчера специально спросил товарища Сталина, что он по этому вопросу думает; он ответил буквально следующее и разрешил так его мнение на заседании и передать: почему не состязаться? Мы с буржуазией состязаемся по всем линиям; почему не состязаться по линии спортивной? Только дурак этого не понимает».
В июне 1925 года Политбюро решило навести порядок в художественной литературе. Была выделена комиссия ЦК, сформулировавшая резолюцию «О политике партии в области художественной литературы». Суть резолюции. которую Политбюро утвердило, была та, что «нейтральной литературы нет» и советская литература должна быть средством коммунистической пропаганды. Забавен состав комиссии: председателем её был глава Красной Армии Фрунзе (до этих пор ни в каких отношениях с литературой не уличённый), членами — Луначарский и Варейкис. Варейкис был человек не весьма культурный. Но будучи секретарём какого-то губкома (кажется, воронежского), в местной губернской партийной газете он написал передовую, направленную против очередной оппозиции; и он заканчивал статью, обращаясь к этой оппозиции цитатой из «Скифов» Блока: «Услышите, как хрустнет ваш скелет в тяжёлых наших нежных лапах». Зиновьев на заседании Политбюро привёл этот случай, как анекдотическую вершину бездарности аппаратчика. Этого было достаточно, чтобы Сталин выдвинул Варейкиса на пост заведующего Отделом Печати ЦК, на котором Варейкис некоторое время и пробыл.
Став внутренним эмигрантом, я был бы не прочь познакомиться с лучшими писателями и поэтами страны, не принимавшими коммунизма, и к которым я чувствовал глубокое уважение: Булгаковым, Ахматовой. Но, увы, я уже предрешил моё бегство за границу, и моё близкое знакомство с ними могло бы им причинить большие неприятности после моего бегства. Наоборот, с коммунистическими литераторами я мог свободно знакомиться — они ничем не рисковали.
Маяковского первого периода, дореволюционного и футуристского, я, конечно, не знал. Энциклопедии согласно утверждают, что он стал большевиком с 1908 года. В это время ему было четырнадцать лет. Судя по его стихотворениям этого, дореволюционного периода, он во всяком случае был на правильном пути, чтобы стать профессиональным революционером и настоящим большевиком. Он писал, что его очень занимал вопрос:
«…как без труда и хитрости
Карманы ближнему вывернуть и вытрясти».
Точно так же у него уже сформулировано было нормальное для профессионального революционера отношение к труду:
Я узнал поэта лишь во второй период, послереволюционный, когда он, с партбилетом в кармане, бодро и одушевлённо направлял поэзию по коммунистическому руслу. В 1921 году прошла чистка партии, и Маяковский «объявил чистку современной поэзии». Это было пропагандное, не лишённое остроумия издевательство над поэтами, не осенёнными благодатью коммунизма. Я в то время был студентом Высшего Технического. «Чистка» происходила в аудитории Политехнического Музея. Публика была почти поголовно студенческая. Проводя «чистку» в алфавитном порядке и разделавшись по дороге с Ахматовой, которая будто бы в революции увидела только, что «всё разграблено, продано, предано», Маяковский дошёл до Блока, который незадолго до этого умер. «Маяковский, — пищит какая-то курсистка, — о мёртвых либо хорошо, либо ничего». «Да, да, — говорит Маяковский, — так я и сделаю: скажу о покойнике то, что почти ничего собой не представляет и в то же время очень хорошо его характеризует. Жил я в то время, о котором идёт рассказ, на Гороховой, недалеко от Блока. Собрались мы печь блины. Заниматься кухней мне не хотелось, и я пошёл на пари, что пока блины будут готовы, я успею сбегать к Блоку и взять у него книгу его стихов с посвящением. Побежал. Прихожу к Блоку. Так и так, уважаемый Александр Александрович; высоко ценя ваш изумительный талант (вы уж знаете, я, если захочу, могу такого залить) и т. д. и т. д., вы бы мне, конечно, книжечку Ваших стихов с посвящением. — Хорошо, хорошо, — говорит Блок; берёт книжку своих стихов, выходит в соседнюю комнату, садится и думает. Десять минут, двенадцать минут… А у меня пари и блины. Я просовываю в дверь голову и говорю: „Александр Александрович, мне бы что-нибудь…“ Наконец написал. Я схватил книжку и бегом помчался домой. Пари я выиграл. Смотрю, что Блок написал: „Владимиру Маяковскому, о котором я много думаю“. И над этим надо было семнадцать минут думать!
А когда мне говорят о труде, и ещё, и ещё.
Словно хрен натирают на заржавленной тёрке,
Я отвечаю, ласково взяв за плечо:
А вы прикупаете к пятёрке?
То ли дело я: попросил у меня присутствующий здесь поэт Кусиков мою книгу с посвящением. Пожалуйста. Тотчас я взял «Всё, сочинённое Владимиром Маяковским» и надписал:
«Много есть на свете больших вкусов и маленьких вкусиков;
Кому нравлюсь я, а кому Кусиков.
Владимир Маяковский.»
С поэтом я познакомился позже. Был он бесспорно талантлив. Был хамоват и циничен. Во время НЭПа сочинял для советских торговых органов за мзду рекламные лозунги:
«Нигде кроме, как в Моссельпроме»,
«Прежде чем пойти к невесте, побывай в Резинотресте».
Но, увлечённый жанром, сочинял в этом же роде для друзей и знакомых:
Уткина вообще не выносил. В доме поэтов Уткин читал своё последнее, чрезвычайно благонамеренное стихотворение:
Нечаянный сон — причина пожаров.
Не читайте на ночь Уткина и Жарова.
Советского часового на берегу Днестра убивает стрелок-белогвардеец с румынского берега. Уткин топит белогвардейца в советском патриотическом негодовании.
Застлало пряжею туманной
Весь левый склон, береговой.
По склону поступью чеканной
Советский ходит часовой.
Уткин кончил. Сейчас будет пора похлопать. Вдруг раздаётся нарочито густой бас Маяковского: «Старайся, старайся, Уткин, Гусевым будешь» (член ЦК Гусев заведовал в это время Отделом Печати ЦК).
В последний раз я встретился с поэтом в ВОКСе, куда зашёл по какому-то делу к Ольге Давыдовне Каменевой. За границу на очередную подкормку поэта выпускали, но экономя валюту, снабжали его, по его мнению, недостаточно, и поэт высказывал своё неудовольствие в терминах не весьма литературных.
Встречал я и Эйзенштейна, которого западноевропейские прогрессисты облыжно и упорно производят в гении. С ним я познакомился уже в 1923 году. Эйзенштейн в то время руководил Театром Пролеткульта.
Взяв пьесу Островского «На всякого мудреца довольно простоты», Эйзенштейн превратил её в разнообразный балаган: текст к Островскому не имел почти никакого отношения, артисты паясничали, ходили по канату, вели политическую и антирелигиозную агитацию. Не только постановка, но и текст были Эйзенштейна. К сожалению, ничем, кроме большевистской благонадёжности, текст не блистал. Повергая антисоветских эмигрантов, артисты распевали:
А для антирелигиозной пропаганды на сцену выносили на большом щите актёра, одетого муллой, который пел на мотив «Аллы Верды»:
Париж на Сене,
И мы на Сене.
В Пуанкаре нам
Одно спасенье.
Мы были люди,
А стали швали,
Когда нам зубы
Повышибали.
У меня уже тогда создалось впечатление, что к коммерческим талантам Иуды у Эйзенштейна не столько уважение, сколько зависть. Других же талантов у самого Эйзенштейна как-то не было заметно.
Иуда коммерсант хороший:
Продал Христа, купил калоши.
Обернувшись к синема и узнав в Агитпропе ЦК, что сейчас требуется («нет агитационных революционных фильмов; состряпайте»), Эйзенштейн состряпал «Броненосца Потёмкина», довольно обыкновенную агитку, которую левые синемасты Запада (а есть ли правые?) провозгласили шедевром (раз «революционный» фильм, то само собою разумеется, шедевр). Я его видел на премьере (если не ошибаюсь, почему-то она была дана в театре Мейерхольда, а не в синема) и случайно был рядом с Рудзутаком; по просмотре мы обменялись мнениями. «Конечно, агитка, — согласился Рудзутак, — но давно уже нужен стопроцентный революционный фильм». Так что заказ был выполнен, и в фильме всё было на месте — и озверелые солдаты, и гнусные царские опричники, и доблестные матросы — будущая «краса и гордость революции» (правда, только во времена Алмаза, а не во времена Кронштадта).
Вся дальнейшая карьера Эйзенштейна шла в рамках высокого подхалимажа. Когда укреплялась сатрапская власть Сталина, Эйзенштейн скрутил «Генеральную линию» (для непосвящённых — мудрая линия генерального секретаря ЦК товарища Сталина), в которой вся Россия цветёт и благоденствует под гениальным руководством Вождя (надо сказать, что в это время 1928-1929 годы ещё были оппозиции, можно было и не подхалимничать, бухарины и рыковы вслух не соглашались с начинавшимся сталинским погромом деревни, и сталинский гений торопились открыть только редкие подхалимы по призванию). Венец подхалимского падения был в «Иоанне Грозном», которого заграница приняла, кажется, за чистую монету. Надо ли говорить, эйзенштейновский Иоанн Грозный сделан, чтобы восхвалить и оправдать сталинский террор; история-де повторяется: как Иоанн Грозный, будто бы заботясь о нуждах Великой России, сажал на кол и рубил головы боярам, так же и Сталин расстреливал своих большевистских бояр, тоже изменников страны. Единственное оправдание всей этой гнусности: Эйзенштейн спасал (и действительно спас) свою шкуру. Но был он всю жизнь трусом и подхалимом самого низкого стиля. Кстати, и шкуру свою мог спасти иначе: ведь в тридцатых годах его выпустили в Голливуд, а затем он вертел революционные фильмы в Мексике. Мог бы спастись, оставшись за границей — нет, вернулся ползать на животе перед сталинскими расстрельщиками.
В конце 1925 года Высший Совет физической культуры получил из Норвегии приглашение для русских конькобежцев участвовать в первенстве мира по скоростным конькам. В это время русские скоростные конькобежцы были едва ли не лучшими в мире (об этом всегда можно судить с достаточной степенью точности по времени, показываемому на те же, классические дистанции). До этого момента, согласно догме, принятой красным Спортинтерном, объединявшим все революционные рабочие спортивные организации, состязания между «буржуазными» спортсменами и «красными» никогда не допускались. Я решил, что пора этот порядок изменить.
Во главе Спортинтерна стоял Подвойский. В правительственной верхушке его имя обычно сопровождалось эпитетом «старый дурак». До революции он был военным, но большевиком. Во время октябрьского переворота он входил в Петроградский Военно-Революционный Комитет, руководивший восстанием. Благодаря этому он считал себя исторической фигурой. Между тем по его глупости и неспособности выполнять какую-либо полезную работу власти всегда испытывали затруднение — куда его деть. Наконец нашли для него нечто вроде синекуры — начальником Всеобуча. Это было учреждение, занимавшееся военной подготовкой гражданского населения. Подвойский был очень ущемлён и обижен. — он претендовал на ответственный руководящий пост. Когда был создан Спортинтерн, Подвойского поставили во главе, и этим несколько удовлетворили его самолюбие.
Когда Подвойский ещё был во Всеобуче, у него начинал свою карьеру в качестве Управляющего Делами Всеобуча Ягода. Задержался он там недолго. Пользуясь родством с Яковом Свердловым, Ягода перешёл Управляющим Делами ГПУ, и там нашёл свою настоящую дорогу. Но сохранил по старой памяти хорошие отношения с Подвойским и оказывал на Подвойского сильное влияние.
В частности, он убедил Подвойского, что красные рабочие организации не должны состязаться с «буржуазными» спортсменами, так как это-де будет вносить буржуазное разложение в революционную рабочую силу. Спортинтерн эту директиву преподал, и братские компартии приняли это как директиву Москвы. Следовательно, она неукоснительно проводилась.
Комитет, устраивавший первенство мира по конькам, это знал, но вполне спортивно рассчитывал, что первенство мира будет настоящим, только если в нём будут участвовать русские конькобежцы, самые сильные. Отсюда его приглашение.
На заседании Высшего Совета физической культуры я настоял, чтобы это приглашение было принято, несмотря на возражения Ягоды. Подвойский поднял скандал: «Вы нам срываете всю нашу политическую линию работы». Особенно забегал по всем инстанциям Коминтерна, доказывая это, секретарь Спортинтерна, Ганс Лемберг. Это был тот самый голубоглазый русский немец, с которым, как я писал выше, во время Кронштадтского восстания пять лет тому назад я нёс вооружённую охрану на заводе. В 1924 году, уже будучи и секретарём Политбюро, и членом Президиума Высшего Совета физической культуры, я встретил его на спортивных площадках. Мы разговорились о моей линии воссоздания старых спортивных организаций и развитии спорта. Он заявился ярым приверженцем этой политики. Чтобы немного нейтрализовать глупого и упрямого Подвойского, я через ЦК провёл назначение Лемберга секретарём Спортинтерна. Лемберг оказался интриганом и сейчас же перешёл на сторону Подвойского и Ягоды.
Но в Коминтерне от участия в этих спорах благорарумно воздержались, ответив Подвойскому и Лембергу, что это вопрос, который должен решать ЦК партии. Обращаться в ЦК безнадёжно — там я всегда провёл бы свою точку зрения. Ягода избрал такой обходной путь. Этот спор между председателями Высшего Совета и Спортинтерна, Семашко и Подвойским, был изображён как конфликт двух руководителей ведомств, и Подвойский просил ЦКК разрешить этот вопрос «в конфликтном порядке». Так как в Президиуме ЦКК были чекисты, друзья Ягоды и члены коллегии ГПУ Петерс и Лацис, то Ягода рассчитывал, что ЦКК признает Семашко неправым, так как вмешиваться в функции интернациональной организации вне его компетенции.
Накануне заседания ЦКК я захожу к Сталину и говорю ему: «Товарищ Сталин! Я представитель ЦК в Высшем Совете физкультуры. У нас возник конфликт со Спортинтерном. Мы считаем, что рабочие спортивные организации могут, состязаться с буржуазными, Спортинтерн против этого. Завтра ЦКК будет рассматривать этот вопрос. Я хочу знать ваше мнение». Сталин отвечает: «Почему не состязаться? С буржуазией мы состязаемся политически, и не без успеха, состязаемся экономически, состязаемся всюду, где можно. Почему не состязаться спортивно? Это же ясно — только дурак этого не понимает». Я говорю: «Товарищ Сталин, разрешите завтра на заседании ЦКК привести ваше мнение, как вы его выразили». Сталин говорит: «Пожалуйста».
На другой день в Президиуме ЦКК наш вопрос разбирается. Председательствует Гусев (должен бы был председательствовать Ярославский, но хитрый и трусливый человечек уклонился — дело какое-то скользкое и неясное: непонятно, кто стоит за тяжущимися). Подвойский излагает суть дела, в чём и почему конфликт. Потом точку зрения Высшего Совета излагает Семашко. Ягода поддерживает Подвойского. Мехоношин (представитель военного ведомства в Высшем Совете) защищает нашу точку зрения. Постепенно один за другим высказываются все заинтересованные участники. Я молчу. Гусев всё посматривает на меня и явно ждёт, что скажу я. А я слова не беру. Наконец Гусев не выдерживает и говорит: «Очень бы интересно было знать, что думает по этому поводу представитель ЦК партии в Высшем Совете». Я говорю: «Мне нет особенной надобности развивать мою точку зрения. Она та же, что и других членов Президиума. Но, может быть, заседанию будет интересно знать, что думает по этому поводу товарищ Сталин». — «А, да, конечно, конечно!» — «Так вот, я вчера специально спросил товарища Сталина, что он по этому вопросу думает; он ответил буквально следующее и разрешил так его мнение на заседании и передать: почему не состязаться? Мы с буржуазией состязаемся по всем линиям; почему не состязаться по линии спортивной? Только дурак этого не понимает».