Страница:
Ягода сделался багрово-красным. Члены Президиума ЦКК сделали умное и удовлетворённое лицо, а Гусев поспешил сказать: «Так что же, товарищи, я думаю, вопрос вполне ясен, и все будут согласны, если я сформулирую наше решение так, что товарищ Подвойский неправ, а товарищ Семашко прав и занимает позицию, вполне согласную с линией партии. Возражений нет?» Возражений не было, и заседание на этом закончилось.
Семашко и Президиум Высшего Совета убеждают меня, что я должен поехать в Норвегию в качестве капитана команды конькобежцев. Так как там предстоят деликатные разговоры с руководством норвежской компартии, которому надо объяснить изменение политики Спортинтерна (в скандинавских странах вопросы спорта, и в особенности зимнего — лыжи и коньки, — играют очень большую роль). Я соглашаюсь, захожу к Молотову и провожу на всякий случай постановление Оргбюро ЦК о моей посылке капитаном этой команды.
Через день-два надо ехать. Все вопросы моей жизни становятся ребром, потому что я сразу принимаю решение, что это для меня случай выехать за границу и там остаться, отряхнув от моих ног прах социалистического отечества.
Но у меня есть одно чрезвычайное затруднение — мой роман.
В Советской России у меня был только один роман, вот этот.
Она называется Андреева, Алёнка, и ей двадцать лет. История Алёнки такова. Отец её был генералом и директором Путиловского военного завода. Во время гражданской войны он бежал от красных с женой и дочерью на Юг России. Там в конце гражданской войны на Кавказе он буквально умер от голода, а жена его сошла с ума. Пятнадцатилетнюю дочку Алёнку подхватила группа комсомольцев, ехавших в Москву на съезд, и привезла в Москву. Девчонку определили в комсомол, и она начала работать в центральном аппарате комсомола. Была она на редкость красива и умна, но нервное равновесие после всего, что она пережила, оставляло желать лучшего.
Когда ей было семнадцать лет, генеральный секретарь ЦК комсомола товарищ Пётр Смородин влюбился в неё и предложил ей стать его женой. Что и произошло. Когда ей было девятнадцать лет, она перешла работать в аппарат ЦК партии на какую-то техническую работу. Тут я с ней встретился. Роман, который возник между нами, привёл к тому, что она своего Смородина оставила. Правда, вместе с ней мы не жили. Я жил в 1-м Доме Советов, а рядом был Дом Советов, отведённый для руководителей ЦК комсомола. У неё там была комната, и рядом с ней жили все её подруги, к обществу которых она привыкла.
Роман наш длился уже полтора года. Но Алёнка не имела никакого понятия о моей политической эволюции и считала меня образцовым коммунистом. Открыть ей, что я хочу бежать за границу, не было ни малейшей возможности. Я придумал такую стратагемму.
В последние месяцы я перевёл Алёнку из ЦК на работу в Наркомфин, секретарём Конъюнктурного института. Работа эта ей очень нравилась и очень её увлекала. Я придумал ей командировку в Финляндию, чтобы собрать там материалы о денежной реформе, которые будто бы по ведомству были очень нужны. Через Наркомфин я провёл эту командировку мгновенно. Я надеялся, что она пройдёт и через ГПУ (заграничные служебные паспорта подписывает Ягода), тем более, что я еду в Норвегию, а она в Финляндию. Я рассчитывал на обратном пути встретить её в Гельсингфорсе и только здесь открыть ей, что я остаюсь за границей; и здесь предложить ей выбор: оставаться со мной или вернуться в Москву. Естественно, если она решила вернуться, всякие риски бы для неё отпали — она бы этим доказала, что моих контрреволюционных взглядов не разделяет и соучастницей в моём оставлении Советской России не является.
Проходит день, моя команда готова. Это три конькобежца: Яков Мельников, в данный момент самый сильный конькобежец в мире, в особенности в беге на короткую дистанцию (500 метров), Платон Ипполитов, который очень силён на среднюю (1500 метров), и молодой красноармеец Кушин, показывающий лучшие времена на длинные дистанции (5000 и 10000 метров). Надо спешно выезжать. Иначе опоздаем в Трондгейм, где будет происходить первенство. Но мой паспорт должен подписать Ягода. А звоня в ГПУ, я ничего не могу добиться о моём паспорте, кроме того, что он «на подписи» у товарища Ягоды, а товарища Ягоду я добиться по телефону никак не могу, даже к «вертушке» он не подходит. Я быстро соображаю, в чём дело. Ягода делает это нарочно, чтобы сорвать нашу поездку. Если мы не выедем сегодня, мы в Трондгейм опоздаем. Что Ягоде и нужно.
Я иду к Молотову и объясняю ему, как Ягода, задерживая мои паспорт, пытается сорвать нашу поездку. Я напоминаю Молотову, что я еду по постановлению Оргбюро ЦК. Молотов берёт трубку и соединяется с Ягодой. Ягоде он говорит очень сухо: «Товарищ Ягода, если вы думаете, что можете таким путём сорвать постановление ЦК, вы ошибаетесь. Если через пятнадцать минут паспорт товарища Бажанова не будет лежать у меня на столе я передаю о вас дело в ЦКК за умышленный срыв решения ЦК партии».
А мне Молотов говорит: «Подождите здесь, товарищ Бажанов, это будет недолго». Действительно, через десять минут, грохоча тяжёлыми сапогами, появляется фельдъегерь ГПУ: «Товарищу Молотову, чрезвычайно срочно, лично в собственные руки, с распиской на конверте». В конверте мой паспорт. Молотов ухмыляется.
В тот же день мы выезжаем. В Осло мы попадаем вечером накануне дня, когда разыгрывается первенство. Но попасть в Трондгейм мы не можем — последние поезда в Трондгейм уже ушли, а свободного аэроплана найти не можем — они все там, в Трондгейме. Нам приходится удовлетвориться состязанием со слабой рабочей командой. Но времена, которые показывает наша команда, лучше, чем времена на первенстве мира. Газеты спорят, кто выиграл первенство морально.
Полпредша в Норвегии, Коллонтай, приглашает в полпредство генерального секретаря ЦК норвежской компартии Фуруботена, и я ему объясняю, как и почему Москва решила сделать переворот в политике Спортинтерна. Коллонтайша добавляет Фуруботену, какой пост я занимаю в ЦК партии, и это сразу снимает все возможные возражения.
В северных странах спорт играет несравненно большую роль, чем у нас. Газеты печатают в изобилии фотографии нашей команды и мою — капитана. Мы — все вместе, мы на катке встретились и разговариваем (главным образом, жестами) с юной чемпионкой мира по фигурному катанию Соней Энье, очаровательным пятнадцатилетним пупсом и т. д.
Вечером я решаю отправиться в оперу, послушать как норвежцы ставят «Кармен». То, что я ни слова не понимаю по-норвежски, меня не смущает, Кармен я знаю наизусть. В первом антракте я выхожу в фойе пройтись и останавливаюсь у колонны. Одет я не совсем для оперы, но публика меня по сегодняшним газетным фотографиям узнаёт — «это и есть большевистский капитан команды». Мимо меня проходит прелестная девица, сопровождаемая двумя очень почтительными и воспитанными юношами; она о чём-то с ними спорит, они вежливо не соглашаются. Вдруг становится понятным, в чём дело. Она направляется ко мне и заводит со мной разговор. Она говорит и по-французски, и по-английски. Сходимся на французском. Сначала разговор идёт о команде, о коньках. Потом собеседница начинает задавать всякие вопросы, и о Советах, и о политике, и о литературе. Я лавирую (я ведь должен остаться за границей) и стараюсь говорить двусмысленно, острить и отшучиваться. Собеседницу разговор очень увлекает, и мы его продолжаем во всех следующих антрактах. Я замечаю, что проходящие очень пожилые и почтённые люди кланяются ей чрезвычайно почтительно. Я её спрашиваю, что она делает. Работает? Нет, она у родителей; учится. Вечер проходит очень оживлённо.
На другой день, когда я прихожу в полпредство, Коллонтайша мне заявляет: «Час от часу не легче; теперь мы уже ухаживаем за королевскими принцессами». Я отвечаю, выдерживая партийную манеру: «А кто ж её знает, что она королевская принцесса; на ней не написано».
Но рапорт об этом идёт, и Сталин меня спросит: «Что это за принцесса, за которой вы ухаживали?» Последствий, впрочем, это никаких не имеет. Я с моей командой возвращаюсь через Финляндию. В Гельсингфорсе я надеюсь застать Алёнку. Увы, она в Ленинграде и просила меня звонить ей, как только я приеду. Я звоню. Она мне сообщает, что выехать не смогла, так как Ягода паспорт ей подписать отказался.
Положение получается очень глупое. Если я остаюсь за границей, по всей совокупности дела она будет рассматриваться как моя соучастница, которая неудачно пыталась бежать вместе со мной, и бедную девчонку расстреляют совершенно ни за что, потому что на самом деле она никакого понятия не имеет о том, что я хочу бежать за границу. Решать приходится мгновенно. Наоборот, если я вернусь, никаких неприятных последствий для неё не будет. Я записываю в свой пассив неудачную попытку эмигрировать, сажусь в поезд и возвращаюсь в Советскую Россию. Ягода уже успел представить Сталину цидульку о моём намерении эмигрировать, да ещё с любимой женщиной. Сталин, как всегда, равнодушно передаст донос мне. Я пожимаю плечами: «Это у него становится манией». Во всяком случае, моё возвращение оставляет Ягоду в дураках. Совершено доказано, что я бежать не хотел — иначе зачем бы вернулся. Человеческие возможные мотивы такого возвращения ни Сталину, ни Ягоде не доступны — это им и в голову не придёт.
Так как теперь совершенно ясно, что как я ни попробую бежать, Алёнку с собой я взять никак не смогу, у меня нет другого выхода, как разойтись с ней, чтобы она ничем не рисковала. Это очень тяжело и неприятно, но другого выхода у меня нет. К тому же я не могу ей объяснить настоящую причину. Но она — девочка гордая и самолюбивая, и при первых признаках моего отдаления принимает наше расхождение без всяких объяснений. Зато ГПУ, которое неустанно занимается моими делами, решает использовать ситуацию. Одна из её подруг, Женька, которая работает в ГПУ (но Алёнка этого не знает), получает задание, которое и выполняет очень успешно: «Ты знаешь, почему он тебя бросил? Я случайно узнала — у него есть другая дама сердца; всё ж таки, какой негодяй и т. д.» Постепенно Алёнку взвинчивают, убеждают, что я скрытый контрреволюционер, и уговорят (как долг коммунистки) подать на меня заявление в ЦКК, обвиняя меня в скрытом антибольшевизме. Ягода опять рассчитывает на своих Петерса и Лациса, которые заседают в партколлегии ЦКК. Но для этого надо всё же взять предварительное разрешение Сталина. Так просто к Сталину и обращаться не стоит. Но тут (это уже весна 1926 года, и Зиновьев, Каменев и Сокольников в оппозиции) приходит случайное обстоятельство. Я продолжаю встречаться с Сокольниковым. Сталина это не смущает — я работаю и в Наркомфине, и у меня с ним могут ещё быть всякие дела по этой линии. Но Каменев просит меня зайти к нему. С января 1926 года Каменев уже не член Политбюро, а кандидат. Я не вижу оснований не зайти к нему, хотя и не знаю, зачем я ему нужен. Я захожу. Каменев делает попытку завербовать меня в оппозицию. Я ему отвечаю очень кислыми замечаниями насчёт программных расхождений, которые он развивает: я не младенец и вижу, что здесь больше борьбы за власть, чем действительной разницы. Но ГПУ докладывает Сталину о том, что я был у Каменева. Тогда Сталин меняет отношение к делу и соглашается, чтобы меня вызвали в ЦКК и выслушали обвинения Алёнки — женщина, с которой вы были близки, может знать о вас интересные секреты. (Конечно, по советско-сталинской практике надо было пойти к Сталину и рассказать ему о разговоре с Каменевым, но мне глубоко противна вся эта шпионско-доносительная система, и я этого не делаю). На ЦКК Алёнка говорит в сущности вздор. Обвинения в моей контрреволюционности не идут дальше того, что я имел привычку говорить: «наш обычный советский сумасшедший дом» и «наш советский бардак». Это я действительно говорил часто и не стесняясь. Собеседники обычно почтительно улыбались — я принадлежал к числу вельмож, которые могут себе позволить критику советских порядков, так сказать, критику хозяйскую. Когда она кончила, я беру слово и прошу партколлегию не судить её строго — она преданный член партии, говорит то, что действительно думает, полагает, что выполняет свой долг коммунистки, а вовсе не клевещет, чтобы повредить человеку, с которым разошлась. Получается забавно. Алёнка, обвиняя меня, ищет моего исключения из партии, что для меня равносильно расстрелу. Между тем я, не защищаясь сам, защищаю мою обвинительницу. Ярославский, который председательствует, спрашивает, а что я скажу по существу её обвинений. Я только машу рукой: «Ничего». Партколлегия делает вид, что задерживает против меня суровый упрёк, что я ей устроил командировку за границу. Я не обращаю на это никакого внимания — я знаю, что всё это театр и что они спросят у Сталина, постановлять ли что-либо. Поэтому на другой день я захожу к Сталину, говорю, между прочим, о ЦКК так, как будто всё это чепуха (инициатива обиженной женщины), а потом так же, между прочим, сообщаю, что товарищ Каменев пытался привести меня в оппозиционную веру, но безрезультатно. Сталин успокаивается и, очевидно, на вопрос Ярославского, что постановлять ЦКК, отвечает, что меня надо оставить в покое, потому что никаких последствий это больше для меня не имеет.
Впрочем, это не совсем так. Из всех этих историй что-то остаётся. Я уже давно удивляюсь, как Сталин, при его болезненной подозрительности всё это переваривает. Весной 1926 года я пробую устроить себе новую поездку за границу, чтобы в этот раз там и остаться. Насчёт Алёнки я теперь совершенно спокоен. После всех обвинений против меня она теперь ничем не рискует. Если ГПУ попробует в чём-нибудь её упрекнуть, она скажет: «Я же вам говорила, что он контрреволюционер, а ЦКК мне не поверила. Вот теперь видите, кто прав». И тут, действительно, ничего не скажешь.
Я пишу работу об основах теории конъюнктуры. Такой работы в мировой экономической литературе нет. Я делаю вид, что мне очень нужны материалы Кильского Института Мирового Хозяйства в Германии (они на самом деле очень ценны) и устраиваю себе командировку от Наркомфина на несколько дней в Германию. Но здесь у меня две возможности: или провести поездку через постановление Оргбюро ЦК, что слишком помпезно для такого маленького дела и едва ли выгодно, или просто зайти к Сталину и осведомиться, нет ли у него возражений. Я захожу к Сталину и говорю, что хочу поехать на несколько дней в Германию за материалами. Спрашиваю его согласие. Ответ неожиданный и многозначащий: «Что это Вы, товарищ Бажанов, всё за границу да за границу. Посидите немного дома».
Это значит, что за границу я теперь в нормальном порядке не уеду. В конце концов, что-то у Сталина от всех атак ГПУ против меня осталось. «А что, если и в самом деле Бажанов останется за границей; он ведь начинён государственными секретами, как динамитом. Лучше не рисковать, пусть сидит дома».
Месяца через три я делаю ещё одну косвенную проверку, но устраиваю это так, что я здесь ни при чём. На коллегии Наркомфина речь идёт о профессоре Любимове, финансовом агенте Советов во Франции. Он беспартийный, доверия к нему нет никакого, подозревается, что он вместе с советскими финансовыми делами умело устраивает и свои. Кем бы его заменить? Кто-то из членов Коллегии говорит: «Может быть, товарищ Бажанов съездил бы туда навести в этом деле порядок». Я делаю вид, что меня это не очаровывает, и говорю: «Если ненадолго, может быть». Нарком Брюханов поддерживает это предложение. Он согласует это с ЦК. Судя по тому, что это не имеет никаких последствий, я заключаю, что он пробовал говорить с Молотовым (едва ли со Сталиным) и получил тот же ответ: «Пусть посидит дома».
Теперь возможности нормальной поездки за границу для меня совершенно отпадают. Но я чувствую себя полностью внутренним эмигрантом и решаю бежать каким угодно способом.
Прежде всего надо, чтобы обо мне немного забыли, не мозолить глаза Сталину и Молотову. Из ЦК я ушёл постепенно и незаметно, увиливая от всякой работы там, теперь нужно некоторое время поработать в Наркомфине, чтобы все привыкли, что я там тихо и мирно работаю, этак с годик. А тем временем организовать свой побег.
Моя Алёнка постепенно утешилась и вернулась к своему Смородину. По возрасту Смородин уже не в комсомоле и пытается учиться. Несмотря на все его старания, это ему не удаётся, голова у него не устроена для наук, и он переходит на партийную работу. Тут, очевидно, голова не так нужна, и он доходит до чина секретаря Ленинградского Комитета партии и кандидата в члены ЦК. Но в сталинскую мясорубку 1937 года его расстреливают. Бедная Алёнка попадает в мясорубку вместе с ним и заканчивает свою молодую жизнь в подвале ГПУ. Дочка их Мая — ещё девчонка, расстреливать её рано, но когда она подрастает после войны (кажется, в 1949 году), и её ссылают в концлагерь (оттуда она выйдет всё же живой).
Семашко и Президиум Высшего Совета убеждают меня, что я должен поехать в Норвегию в качестве капитана команды конькобежцев. Так как там предстоят деликатные разговоры с руководством норвежской компартии, которому надо объяснить изменение политики Спортинтерна (в скандинавских странах вопросы спорта, и в особенности зимнего — лыжи и коньки, — играют очень большую роль). Я соглашаюсь, захожу к Молотову и провожу на всякий случай постановление Оргбюро ЦК о моей посылке капитаном этой команды.
Через день-два надо ехать. Все вопросы моей жизни становятся ребром, потому что я сразу принимаю решение, что это для меня случай выехать за границу и там остаться, отряхнув от моих ног прах социалистического отечества.
Но у меня есть одно чрезвычайное затруднение — мой роман.
В Советской России у меня был только один роман, вот этот.
Она называется Андреева, Алёнка, и ей двадцать лет. История Алёнки такова. Отец её был генералом и директором Путиловского военного завода. Во время гражданской войны он бежал от красных с женой и дочерью на Юг России. Там в конце гражданской войны на Кавказе он буквально умер от голода, а жена его сошла с ума. Пятнадцатилетнюю дочку Алёнку подхватила группа комсомольцев, ехавших в Москву на съезд, и привезла в Москву. Девчонку определили в комсомол, и она начала работать в центральном аппарате комсомола. Была она на редкость красива и умна, но нервное равновесие после всего, что она пережила, оставляло желать лучшего.
Когда ей было семнадцать лет, генеральный секретарь ЦК комсомола товарищ Пётр Смородин влюбился в неё и предложил ей стать его женой. Что и произошло. Когда ей было девятнадцать лет, она перешла работать в аппарат ЦК партии на какую-то техническую работу. Тут я с ней встретился. Роман, который возник между нами, привёл к тому, что она своего Смородина оставила. Правда, вместе с ней мы не жили. Я жил в 1-м Доме Советов, а рядом был Дом Советов, отведённый для руководителей ЦК комсомола. У неё там была комната, и рядом с ней жили все её подруги, к обществу которых она привыкла.
Роман наш длился уже полтора года. Но Алёнка не имела никакого понятия о моей политической эволюции и считала меня образцовым коммунистом. Открыть ей, что я хочу бежать за границу, не было ни малейшей возможности. Я придумал такую стратагемму.
В последние месяцы я перевёл Алёнку из ЦК на работу в Наркомфин, секретарём Конъюнктурного института. Работа эта ей очень нравилась и очень её увлекала. Я придумал ей командировку в Финляндию, чтобы собрать там материалы о денежной реформе, которые будто бы по ведомству были очень нужны. Через Наркомфин я провёл эту командировку мгновенно. Я надеялся, что она пройдёт и через ГПУ (заграничные служебные паспорта подписывает Ягода), тем более, что я еду в Норвегию, а она в Финляндию. Я рассчитывал на обратном пути встретить её в Гельсингфорсе и только здесь открыть ей, что я остаюсь за границей; и здесь предложить ей выбор: оставаться со мной или вернуться в Москву. Естественно, если она решила вернуться, всякие риски бы для неё отпали — она бы этим доказала, что моих контрреволюционных взглядов не разделяет и соучастницей в моём оставлении Советской России не является.
Проходит день, моя команда готова. Это три конькобежца: Яков Мельников, в данный момент самый сильный конькобежец в мире, в особенности в беге на короткую дистанцию (500 метров), Платон Ипполитов, который очень силён на среднюю (1500 метров), и молодой красноармеец Кушин, показывающий лучшие времена на длинные дистанции (5000 и 10000 метров). Надо спешно выезжать. Иначе опоздаем в Трондгейм, где будет происходить первенство. Но мой паспорт должен подписать Ягода. А звоня в ГПУ, я ничего не могу добиться о моём паспорте, кроме того, что он «на подписи» у товарища Ягоды, а товарища Ягоду я добиться по телефону никак не могу, даже к «вертушке» он не подходит. Я быстро соображаю, в чём дело. Ягода делает это нарочно, чтобы сорвать нашу поездку. Если мы не выедем сегодня, мы в Трондгейм опоздаем. Что Ягоде и нужно.
Я иду к Молотову и объясняю ему, как Ягода, задерживая мои паспорт, пытается сорвать нашу поездку. Я напоминаю Молотову, что я еду по постановлению Оргбюро ЦК. Молотов берёт трубку и соединяется с Ягодой. Ягоде он говорит очень сухо: «Товарищ Ягода, если вы думаете, что можете таким путём сорвать постановление ЦК, вы ошибаетесь. Если через пятнадцать минут паспорт товарища Бажанова не будет лежать у меня на столе я передаю о вас дело в ЦКК за умышленный срыв решения ЦК партии».
А мне Молотов говорит: «Подождите здесь, товарищ Бажанов, это будет недолго». Действительно, через десять минут, грохоча тяжёлыми сапогами, появляется фельдъегерь ГПУ: «Товарищу Молотову, чрезвычайно срочно, лично в собственные руки, с распиской на конверте». В конверте мой паспорт. Молотов ухмыляется.
В тот же день мы выезжаем. В Осло мы попадаем вечером накануне дня, когда разыгрывается первенство. Но попасть в Трондгейм мы не можем — последние поезда в Трондгейм уже ушли, а свободного аэроплана найти не можем — они все там, в Трондгейме. Нам приходится удовлетвориться состязанием со слабой рабочей командой. Но времена, которые показывает наша команда, лучше, чем времена на первенстве мира. Газеты спорят, кто выиграл первенство морально.
Полпредша в Норвегии, Коллонтай, приглашает в полпредство генерального секретаря ЦК норвежской компартии Фуруботена, и я ему объясняю, как и почему Москва решила сделать переворот в политике Спортинтерна. Коллонтайша добавляет Фуруботену, какой пост я занимаю в ЦК партии, и это сразу снимает все возможные возражения.
В северных странах спорт играет несравненно большую роль, чем у нас. Газеты печатают в изобилии фотографии нашей команды и мою — капитана. Мы — все вместе, мы на катке встретились и разговариваем (главным образом, жестами) с юной чемпионкой мира по фигурному катанию Соней Энье, очаровательным пятнадцатилетним пупсом и т. д.
Вечером я решаю отправиться в оперу, послушать как норвежцы ставят «Кармен». То, что я ни слова не понимаю по-норвежски, меня не смущает, Кармен я знаю наизусть. В первом антракте я выхожу в фойе пройтись и останавливаюсь у колонны. Одет я не совсем для оперы, но публика меня по сегодняшним газетным фотографиям узнаёт — «это и есть большевистский капитан команды». Мимо меня проходит прелестная девица, сопровождаемая двумя очень почтительными и воспитанными юношами; она о чём-то с ними спорит, они вежливо не соглашаются. Вдруг становится понятным, в чём дело. Она направляется ко мне и заводит со мной разговор. Она говорит и по-французски, и по-английски. Сходимся на французском. Сначала разговор идёт о команде, о коньках. Потом собеседница начинает задавать всякие вопросы, и о Советах, и о политике, и о литературе. Я лавирую (я ведь должен остаться за границей) и стараюсь говорить двусмысленно, острить и отшучиваться. Собеседницу разговор очень увлекает, и мы его продолжаем во всех следующих антрактах. Я замечаю, что проходящие очень пожилые и почтённые люди кланяются ей чрезвычайно почтительно. Я её спрашиваю, что она делает. Работает? Нет, она у родителей; учится. Вечер проходит очень оживлённо.
На другой день, когда я прихожу в полпредство, Коллонтайша мне заявляет: «Час от часу не легче; теперь мы уже ухаживаем за королевскими принцессами». Я отвечаю, выдерживая партийную манеру: «А кто ж её знает, что она королевская принцесса; на ней не написано».
Но рапорт об этом идёт, и Сталин меня спросит: «Что это за принцесса, за которой вы ухаживали?» Последствий, впрочем, это никаких не имеет. Я с моей командой возвращаюсь через Финляндию. В Гельсингфорсе я надеюсь застать Алёнку. Увы, она в Ленинграде и просила меня звонить ей, как только я приеду. Я звоню. Она мне сообщает, что выехать не смогла, так как Ягода паспорт ей подписать отказался.
Положение получается очень глупое. Если я остаюсь за границей, по всей совокупности дела она будет рассматриваться как моя соучастница, которая неудачно пыталась бежать вместе со мной, и бедную девчонку расстреляют совершенно ни за что, потому что на самом деле она никакого понятия не имеет о том, что я хочу бежать за границу. Решать приходится мгновенно. Наоборот, если я вернусь, никаких неприятных последствий для неё не будет. Я записываю в свой пассив неудачную попытку эмигрировать, сажусь в поезд и возвращаюсь в Советскую Россию. Ягода уже успел представить Сталину цидульку о моём намерении эмигрировать, да ещё с любимой женщиной. Сталин, как всегда, равнодушно передаст донос мне. Я пожимаю плечами: «Это у него становится манией». Во всяком случае, моё возвращение оставляет Ягоду в дураках. Совершено доказано, что я бежать не хотел — иначе зачем бы вернулся. Человеческие возможные мотивы такого возвращения ни Сталину, ни Ягоде не доступны — это им и в голову не придёт.
Так как теперь совершенно ясно, что как я ни попробую бежать, Алёнку с собой я взять никак не смогу, у меня нет другого выхода, как разойтись с ней, чтобы она ничем не рисковала. Это очень тяжело и неприятно, но другого выхода у меня нет. К тому же я не могу ей объяснить настоящую причину. Но она — девочка гордая и самолюбивая, и при первых признаках моего отдаления принимает наше расхождение без всяких объяснений. Зато ГПУ, которое неустанно занимается моими делами, решает использовать ситуацию. Одна из её подруг, Женька, которая работает в ГПУ (но Алёнка этого не знает), получает задание, которое и выполняет очень успешно: «Ты знаешь, почему он тебя бросил? Я случайно узнала — у него есть другая дама сердца; всё ж таки, какой негодяй и т. д.» Постепенно Алёнку взвинчивают, убеждают, что я скрытый контрреволюционер, и уговорят (как долг коммунистки) подать на меня заявление в ЦКК, обвиняя меня в скрытом антибольшевизме. Ягода опять рассчитывает на своих Петерса и Лациса, которые заседают в партколлегии ЦКК. Но для этого надо всё же взять предварительное разрешение Сталина. Так просто к Сталину и обращаться не стоит. Но тут (это уже весна 1926 года, и Зиновьев, Каменев и Сокольников в оппозиции) приходит случайное обстоятельство. Я продолжаю встречаться с Сокольниковым. Сталина это не смущает — я работаю и в Наркомфине, и у меня с ним могут ещё быть всякие дела по этой линии. Но Каменев просит меня зайти к нему. С января 1926 года Каменев уже не член Политбюро, а кандидат. Я не вижу оснований не зайти к нему, хотя и не знаю, зачем я ему нужен. Я захожу. Каменев делает попытку завербовать меня в оппозицию. Я ему отвечаю очень кислыми замечаниями насчёт программных расхождений, которые он развивает: я не младенец и вижу, что здесь больше борьбы за власть, чем действительной разницы. Но ГПУ докладывает Сталину о том, что я был у Каменева. Тогда Сталин меняет отношение к делу и соглашается, чтобы меня вызвали в ЦКК и выслушали обвинения Алёнки — женщина, с которой вы были близки, может знать о вас интересные секреты. (Конечно, по советско-сталинской практике надо было пойти к Сталину и рассказать ему о разговоре с Каменевым, но мне глубоко противна вся эта шпионско-доносительная система, и я этого не делаю). На ЦКК Алёнка говорит в сущности вздор. Обвинения в моей контрреволюционности не идут дальше того, что я имел привычку говорить: «наш обычный советский сумасшедший дом» и «наш советский бардак». Это я действительно говорил часто и не стесняясь. Собеседники обычно почтительно улыбались — я принадлежал к числу вельмож, которые могут себе позволить критику советских порядков, так сказать, критику хозяйскую. Когда она кончила, я беру слово и прошу партколлегию не судить её строго — она преданный член партии, говорит то, что действительно думает, полагает, что выполняет свой долг коммунистки, а вовсе не клевещет, чтобы повредить человеку, с которым разошлась. Получается забавно. Алёнка, обвиняя меня, ищет моего исключения из партии, что для меня равносильно расстрелу. Между тем я, не защищаясь сам, защищаю мою обвинительницу. Ярославский, который председательствует, спрашивает, а что я скажу по существу её обвинений. Я только машу рукой: «Ничего». Партколлегия делает вид, что задерживает против меня суровый упрёк, что я ей устроил командировку за границу. Я не обращаю на это никакого внимания — я знаю, что всё это театр и что они спросят у Сталина, постановлять ли что-либо. Поэтому на другой день я захожу к Сталину, говорю, между прочим, о ЦКК так, как будто всё это чепуха (инициатива обиженной женщины), а потом так же, между прочим, сообщаю, что товарищ Каменев пытался привести меня в оппозиционную веру, но безрезультатно. Сталин успокаивается и, очевидно, на вопрос Ярославского, что постановлять ЦКК, отвечает, что меня надо оставить в покое, потому что никаких последствий это больше для меня не имеет.
Впрочем, это не совсем так. Из всех этих историй что-то остаётся. Я уже давно удивляюсь, как Сталин, при его болезненной подозрительности всё это переваривает. Весной 1926 года я пробую устроить себе новую поездку за границу, чтобы в этот раз там и остаться. Насчёт Алёнки я теперь совершенно спокоен. После всех обвинений против меня она теперь ничем не рискует. Если ГПУ попробует в чём-нибудь её упрекнуть, она скажет: «Я же вам говорила, что он контрреволюционер, а ЦКК мне не поверила. Вот теперь видите, кто прав». И тут, действительно, ничего не скажешь.
Я пишу работу об основах теории конъюнктуры. Такой работы в мировой экономической литературе нет. Я делаю вид, что мне очень нужны материалы Кильского Института Мирового Хозяйства в Германии (они на самом деле очень ценны) и устраиваю себе командировку от Наркомфина на несколько дней в Германию. Но здесь у меня две возможности: или провести поездку через постановление Оргбюро ЦК, что слишком помпезно для такого маленького дела и едва ли выгодно, или просто зайти к Сталину и осведомиться, нет ли у него возражений. Я захожу к Сталину и говорю, что хочу поехать на несколько дней в Германию за материалами. Спрашиваю его согласие. Ответ неожиданный и многозначащий: «Что это Вы, товарищ Бажанов, всё за границу да за границу. Посидите немного дома».
Это значит, что за границу я теперь в нормальном порядке не уеду. В конце концов, что-то у Сталина от всех атак ГПУ против меня осталось. «А что, если и в самом деле Бажанов останется за границей; он ведь начинён государственными секретами, как динамитом. Лучше не рисковать, пусть сидит дома».
Месяца через три я делаю ещё одну косвенную проверку, но устраиваю это так, что я здесь ни при чём. На коллегии Наркомфина речь идёт о профессоре Любимове, финансовом агенте Советов во Франции. Он беспартийный, доверия к нему нет никакого, подозревается, что он вместе с советскими финансовыми делами умело устраивает и свои. Кем бы его заменить? Кто-то из членов Коллегии говорит: «Может быть, товарищ Бажанов съездил бы туда навести в этом деле порядок». Я делаю вид, что меня это не очаровывает, и говорю: «Если ненадолго, может быть». Нарком Брюханов поддерживает это предложение. Он согласует это с ЦК. Судя по тому, что это не имеет никаких последствий, я заключаю, что он пробовал говорить с Молотовым (едва ли со Сталиным) и получил тот же ответ: «Пусть посидит дома».
Теперь возможности нормальной поездки за границу для меня совершенно отпадают. Но я чувствую себя полностью внутренним эмигрантом и решаю бежать каким угодно способом.
Прежде всего надо, чтобы обо мне немного забыли, не мозолить глаза Сталину и Молотову. Из ЦК я ушёл постепенно и незаметно, увиливая от всякой работы там, теперь нужно некоторое время поработать в Наркомфине, чтобы все привыкли, что я там тихо и мирно работаю, этак с годик. А тем временем организовать свой побег.
Моя Алёнка постепенно утешилась и вернулась к своему Смородину. По возрасту Смородин уже не в комсомоле и пытается учиться. Несмотря на все его старания, это ему не удаётся, голова у него не устроена для наук, и он переходит на партийную работу. Тут, очевидно, голова не так нужна, и он доходит до чина секретаря Ленинградского Комитета партии и кандидата в члены ЦК. Но в сталинскую мясорубку 1937 года его расстреливают. Бедная Алёнка попадает в мясорубку вместе с ним и заканчивает свою молодую жизнь в подвале ГПУ. Дочка их Мая — ещё девчонка, расстреливать её рано, но когда она подрастает после войны (кажется, в 1949 году), и её ссылают в концлагерь (оттуда она выйдет всё же живой).
Глава 15. Подготовка бегства
ФИНАНСОВОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО. ФИНАНСОВЫЙ ФАКУЛЬТЕТ НА ДОМУ. ЛАРИОНОВ. В СРЕДНЮЮ АЗИЮ. МОСКВА — ПРОЩАНИЕ. БЛЮМКИН И МАКСИМОВ. АШХАБАД. СЕКРЕТНЫЙ ОТДЕЛ ЦК ТУРКМЕНИИ
Уйдя из ЦК, я имею гораздо больше времени. В Наркомфине я беру ещё на себя редактирование «Финансовой газеты». Это ежедневная газета финансового ведомства, специально занимающаяся финансово-экономическими вопросами. Меня очень интересует газетная техника, а кстати и типографская. Здесь можно многому научиться. Само руководство газетой для меня затруднений не представляет — финансовую политику власти я знаю превосходно; кстати, замена Сокольникова Брюхановым в ней ничего не меняет.
Кроме того, я беру на себя руководство Финансовым издательством. Оно издаёт финансово-экономическую литературу. В нём работает 184 человека. На первом же заседании коллегии издательства, где присутствуют все руководящие работники — и заведующий оперативным отделом, и бюджетным, и издательским, и редакторским, и ещё Бог знает каким, и секретарь ячейки, и председатель месткома и т. д. и т. д., я пытаюсь разобраться, что делает Издательство и как. Все ответственные работники на мои деловые вопросы несут утомительную чушь насчёт бдительности, партийной линии, а когда я настаиваю насчёт фактов и цифр, никто ничего не знает, и в конце концов спрашиваемый обращается к очень пожилому человеку, скромно сидящему в самом конце стола за углом: «Товарищ Матвеев, дайте, пожалуйста, цифры». Товарищ Матвеев сейчас же нужные цифры даёт. Через час я убеждаюсь, что это сборище паразитов, которые ничего не делают, ничего не знают и главное занятие которых — доносы, интриги и подсиживание «по партийной линии». Я их разгоняю и закрываю заседание. Прошу остаться только товарища Матвеева, у которого хочу получить некоторые цифры. Товарищ Матвеев — беспартийный, спец. Держится ниже травы. Единственный человек в издательстве, который всё прекрасно знает и во всей работе прекрасно разбирается. Он в чине технического консультанта. Через полчаса я имею ясную и точную картину всего положения дел в издательстве. Я удивляюсь поразительной осведомлённости товарища Матвеева и его глубокому пониманию дела. «А что вы делали до революции?» Ёжась и стесняясь, товарищ Матвеев сознаётся, что он был буржуем и издателем и издавал как раз ту же финансово-экономическую литературу, будучи практически в России в этом деле монополистом. Выясняется, что его издательский объём был примерно тот же, что сейчас у нашего Финансового издательства. Я интересуюсь, как велики были штаты его издательства. Так же стесняясь, он объясняет, что штатов никаких не было. Кто же был? Да он — издатель, и одна сотрудница, она же и секретарша и машинистка. И это всё. А какое помещение вы занимали? Опять же, никакого помещения не было. Была комнатка, в которой за конторкой работал издатель и за столиком машинистка. И выполняли они ту же работу, что сейчас 184 паразита, занимающие огромный дом. Для меня это — символ, картина всей советской системы.
Я заканчиваю свою работу по теории экономической конъюнктуры. Я пытаюсь установить основные базы теории. Бронский уговаривает меня напечатать эту работу в его толстом журнале «Социалистическое хозяйство». Народный комиссариат Просвещения извещает меня, что засчитывает эту работу за докторскую диссертацию, и Московский институт народного хозяйства имени Плеханова, который открывает кафедру теории экономической конъюнктуры, приглашает меня в качестве профессора по этой кафедре. Увы, я недолго занимаю эту кафедру — весну 1927 года; вслед за тем я из Москвы уеду по дороге в свободный мир через Среднюю Азию.
Я оставляю Финансово-Экономическое бюро, потому что я боюсь, что Наркомат может меня задержать из-за этой работы, когда я захочу уехать. Но я изобретаю себе работу, где я сам себе буду хозяином и которую смогу оставить, когда захочу. Происходит это так.
Народный комиссариат финансов нуждается в десятках тысяч работников с высшим специальным образованием на должности финансовых инспекторов, контролёров, банковских специалистов и т. д. Кадры, бывшие на этих должностях до революции, обычно люди с высшим образованием, разбежались, разогнаны, расстреляны, ушли в эмиграцию. В этих работниках огромный недостаток. Между тем новая политика («классовая»), проводимая в высшем образовании, допускает в высшие учебные заведения только лиц пролетарского происхождения, в огромном большинстве малокультурных и к высшему образованию не подготовленных, так как не имеющих и среднего. Наоборот, молодёжь более культурная и имеющая среднее образование — происхождения непролетарского, и в высшую школу не допускается. Как быть? Наркомфин пытается организовать в Ленинграде курсы по переподготовке (повышению культурного уровня и квалификации) тех слабых финансовых работников, которые эти места занимают. Курсы функционировали год, съели огромное количество денег (надо кормить и содержать курсантов, преподавателей, обслуживающий персонал, а всё это в советских условиях даёт всё нарастающую гору с месткомами, клубами, ячейками, политпросвещением, хозяйственным обслуживанием, домом, содержанием, ремонтом и т. д.) и выпустили сотню сомнительных «переподготовленных». Нарком Брюханов просит меня поехать в Ленинград, посмотреть выпуск и дать заключение, что это дало. Я это проделываю и убеждаюсь, что огромные средства затрачены впустую. Кроме того, это капля в море по сравнению с потребностями ведомства в специалистах.
Но я вижу решение. Я говорю Брюханову: «Николай Павлович, дайте из средств Наркомата мне взаймы десять тысяч рублей. Я устрою Финансовый факультет на дому — заочное образование. Это будет работать на хозяйственном расчёте; через три-четыре месяца я вам ваши десять тысяч верну. Я вам подготовлю тысячи нужных вам финансовых работников, и это вам не будет ни копейки стоить. Но только тут не будет никакого пролетарского происхождения. Я как раз дам возможность при помощи заочного образования получить квалификацию той молодёжи, которой закрыты все дороги из-за её социального происхождения. А вам не всё ли равно, какого происхождения будут ваши финансовые специалисты — вам важно их иметь». Брюханов человек умный и сейчас же соглашается; мне выдаются взаймы нужные десять тысяч.
Я сейчас же организую Центральные заочные финансово-экономические курсы (Финансовый факультет на дому). Но в России заочное образование, в отличие от заграницы, почти неизвестно. В 1912-1913 годах были какие-то заочные курсы общего образования в Ростове-на-Дону, но прекратились во время войны. И больше ничего.
Я начинаю с того, что пишу небольшую книгу о заочном образовании страниц на сто. Сейчас же издаю её в Финансовом издательстве. Она стоит 80 копеек. Она имеет удивительный успех. В три месяца расходится в количестве 100 тысяч экземпляров. Она подготовляет и успех моего Финансового факультета.
У меня крохотный штат — мой заместитель профессор Синдеев и управляющий делами — бывший штабс-капитан Будавей. Оба беспартийные и деловые. Но я приглашаю всех лучших специалистов финансового дела в стране — 49 лучших профессоров — благо я их хорошо знаю по работе в моём Финансово-экономическом бюро в Наркомфине. Курсы делятся на четыре отделения, которые я поручаю лучшим специалистам для разработки учебной программы. Приглашённые профессора будут писать свои курсы, которые будут печататься и рассылаться Ученикам. От учеников будут получаться их письменные работы. Профессора будут их исправлять и возвращать ученикам со своими замечаниями. Время учения — два-три года (в зависимости от отделения). Учение закончится экзаменационной сессией. Выдержавшие экзамены получат дипломы, дающие право на работу в органах Наркомфина на должностях финансовых и банковских инспекторов, контролёров и т. д. Учащиеся платят три рубля в месяц (за всё — и лекции, и профессорскую работу).
Уйдя из ЦК, я имею гораздо больше времени. В Наркомфине я беру ещё на себя редактирование «Финансовой газеты». Это ежедневная газета финансового ведомства, специально занимающаяся финансово-экономическими вопросами. Меня очень интересует газетная техника, а кстати и типографская. Здесь можно многому научиться. Само руководство газетой для меня затруднений не представляет — финансовую политику власти я знаю превосходно; кстати, замена Сокольникова Брюхановым в ней ничего не меняет.
Кроме того, я беру на себя руководство Финансовым издательством. Оно издаёт финансово-экономическую литературу. В нём работает 184 человека. На первом же заседании коллегии издательства, где присутствуют все руководящие работники — и заведующий оперативным отделом, и бюджетным, и издательским, и редакторским, и ещё Бог знает каким, и секретарь ячейки, и председатель месткома и т. д. и т. д., я пытаюсь разобраться, что делает Издательство и как. Все ответственные работники на мои деловые вопросы несут утомительную чушь насчёт бдительности, партийной линии, а когда я настаиваю насчёт фактов и цифр, никто ничего не знает, и в конце концов спрашиваемый обращается к очень пожилому человеку, скромно сидящему в самом конце стола за углом: «Товарищ Матвеев, дайте, пожалуйста, цифры». Товарищ Матвеев сейчас же нужные цифры даёт. Через час я убеждаюсь, что это сборище паразитов, которые ничего не делают, ничего не знают и главное занятие которых — доносы, интриги и подсиживание «по партийной линии». Я их разгоняю и закрываю заседание. Прошу остаться только товарища Матвеева, у которого хочу получить некоторые цифры. Товарищ Матвеев — беспартийный, спец. Держится ниже травы. Единственный человек в издательстве, который всё прекрасно знает и во всей работе прекрасно разбирается. Он в чине технического консультанта. Через полчаса я имею ясную и точную картину всего положения дел в издательстве. Я удивляюсь поразительной осведомлённости товарища Матвеева и его глубокому пониманию дела. «А что вы делали до революции?» Ёжась и стесняясь, товарищ Матвеев сознаётся, что он был буржуем и издателем и издавал как раз ту же финансово-экономическую литературу, будучи практически в России в этом деле монополистом. Выясняется, что его издательский объём был примерно тот же, что сейчас у нашего Финансового издательства. Я интересуюсь, как велики были штаты его издательства. Так же стесняясь, он объясняет, что штатов никаких не было. Кто же был? Да он — издатель, и одна сотрудница, она же и секретарша и машинистка. И это всё. А какое помещение вы занимали? Опять же, никакого помещения не было. Была комнатка, в которой за конторкой работал издатель и за столиком машинистка. И выполняли они ту же работу, что сейчас 184 паразита, занимающие огромный дом. Для меня это — символ, картина всей советской системы.
Я заканчиваю свою работу по теории экономической конъюнктуры. Я пытаюсь установить основные базы теории. Бронский уговаривает меня напечатать эту работу в его толстом журнале «Социалистическое хозяйство». Народный комиссариат Просвещения извещает меня, что засчитывает эту работу за докторскую диссертацию, и Московский институт народного хозяйства имени Плеханова, который открывает кафедру теории экономической конъюнктуры, приглашает меня в качестве профессора по этой кафедре. Увы, я недолго занимаю эту кафедру — весну 1927 года; вслед за тем я из Москвы уеду по дороге в свободный мир через Среднюю Азию.
Я оставляю Финансово-Экономическое бюро, потому что я боюсь, что Наркомат может меня задержать из-за этой работы, когда я захочу уехать. Но я изобретаю себе работу, где я сам себе буду хозяином и которую смогу оставить, когда захочу. Происходит это так.
Народный комиссариат финансов нуждается в десятках тысяч работников с высшим специальным образованием на должности финансовых инспекторов, контролёров, банковских специалистов и т. д. Кадры, бывшие на этих должностях до революции, обычно люди с высшим образованием, разбежались, разогнаны, расстреляны, ушли в эмиграцию. В этих работниках огромный недостаток. Между тем новая политика («классовая»), проводимая в высшем образовании, допускает в высшие учебные заведения только лиц пролетарского происхождения, в огромном большинстве малокультурных и к высшему образованию не подготовленных, так как не имеющих и среднего. Наоборот, молодёжь более культурная и имеющая среднее образование — происхождения непролетарского, и в высшую школу не допускается. Как быть? Наркомфин пытается организовать в Ленинграде курсы по переподготовке (повышению культурного уровня и квалификации) тех слабых финансовых работников, которые эти места занимают. Курсы функционировали год, съели огромное количество денег (надо кормить и содержать курсантов, преподавателей, обслуживающий персонал, а всё это в советских условиях даёт всё нарастающую гору с месткомами, клубами, ячейками, политпросвещением, хозяйственным обслуживанием, домом, содержанием, ремонтом и т. д.) и выпустили сотню сомнительных «переподготовленных». Нарком Брюханов просит меня поехать в Ленинград, посмотреть выпуск и дать заключение, что это дало. Я это проделываю и убеждаюсь, что огромные средства затрачены впустую. Кроме того, это капля в море по сравнению с потребностями ведомства в специалистах.
Но я вижу решение. Я говорю Брюханову: «Николай Павлович, дайте из средств Наркомата мне взаймы десять тысяч рублей. Я устрою Финансовый факультет на дому — заочное образование. Это будет работать на хозяйственном расчёте; через три-четыре месяца я вам ваши десять тысяч верну. Я вам подготовлю тысячи нужных вам финансовых работников, и это вам не будет ни копейки стоить. Но только тут не будет никакого пролетарского происхождения. Я как раз дам возможность при помощи заочного образования получить квалификацию той молодёжи, которой закрыты все дороги из-за её социального происхождения. А вам не всё ли равно, какого происхождения будут ваши финансовые специалисты — вам важно их иметь». Брюханов человек умный и сейчас же соглашается; мне выдаются взаймы нужные десять тысяч.
Я сейчас же организую Центральные заочные финансово-экономические курсы (Финансовый факультет на дому). Но в России заочное образование, в отличие от заграницы, почти неизвестно. В 1912-1913 годах были какие-то заочные курсы общего образования в Ростове-на-Дону, но прекратились во время войны. И больше ничего.
Я начинаю с того, что пишу небольшую книгу о заочном образовании страниц на сто. Сейчас же издаю её в Финансовом издательстве. Она стоит 80 копеек. Она имеет удивительный успех. В три месяца расходится в количестве 100 тысяч экземпляров. Она подготовляет и успех моего Финансового факультета.
У меня крохотный штат — мой заместитель профессор Синдеев и управляющий делами — бывший штабс-капитан Будавей. Оба беспартийные и деловые. Но я приглашаю всех лучших специалистов финансового дела в стране — 49 лучших профессоров — благо я их хорошо знаю по работе в моём Финансово-экономическом бюро в Наркомфине. Курсы делятся на четыре отделения, которые я поручаю лучшим специалистам для разработки учебной программы. Приглашённые профессора будут писать свои курсы, которые будут печататься и рассылаться Ученикам. От учеников будут получаться их письменные работы. Профессора будут их исправлять и возвращать ученикам со своими замечаниями. Время учения — два-три года (в зависимости от отделения). Учение закончится экзаменационной сессией. Выдержавшие экзамены получат дипломы, дающие право на работу в органах Наркомфина на должностях финансовых и банковских инспекторов, контролёров и т. д. Учащиеся платят три рубля в месяц (за всё — и лекции, и профессорскую работу).