Писатель, по собственному позднейшему признанию, сразу оценил документ, оказавшийся волею Сталина в его руках, мгновенно зажегся. У него к этому дню уже накопились впечатления нескольких поездок на заводы, образы заводских людей — сталеплавильщиков, наметились некоторые драматические столкновения, но все это еще оставалось зыбким, нестройным, неясным, было как бы лишено некоего главного узла или главной истории, куда стягивались бы все нити романа.
И вот, наконец, он ее заполучил — да еще, как и от кого! — эту центральную историю, ему столь необходимую. И он тотчас, — возможно, с быстротой мысли, — увидел заново сложившуюся или, как говорится, выстроившуюся вещь, ее драматургию, ее философию. В тот же день он занес в записную книжку: «Ядро романа — переворот в металлургии. Небывалый революционный способ получения стали. Академик Ч., ученик знаменитого Курако, герой первых пятилеток, не понял. Министр О., член ЦК, инженер-металлург, не разобрался, не понял. Дошло до Ст. Он понял. И открыл дорогу этой революции в технике».
Увлекшись подсказанным ему не в счастливый час сюжетом, в самом деле поразительно эффектным, заключавшим редкие возможности обширной художественной панорамы, исполненной страсти, действия, борьбы, писатель уже с заранее вынесенным приговором подошел в министерском коридоре к академику. Но совесть-то, как мы сказали, была в Пыжове жива. Наверное, ее голос был невнятен, и все же она выказалась в неловкой, как бы испрашивающей извинения улыбке, вдруг придавшей ему, именитому автору, зрелому деятелю, молодое обаяние.
Некоторые поклонники и, особенно, поклонницы писателя считали, что единственной некрасивой чертой в его наружности были великоватые, оттопыренные, постоянно красные уши. Однако Челышеву понравились именно они, эти уши лопухом, как бы вбиравшие жизнь, ее шепоты, шумы.
Спрятав глаза под лохматыми бровями, как бы нахохлившись, Челышев слушал писателя без малейшего предубеждения. Наоборот, ощущал к нему расположение. Но буркнул хмуро:
— Что же вам от меня надо? Ежели вы насчет вот этих дел… — Он взглянул в сторону кабинета, где Онисимов вел заседание.
— Да, да, да, — не скрывая интереса, зачастил писатель. Это пулеметное поощрительное «да-да да» стало у него с годами машинальным или, лучше сказать, стереотипным.
— С Онисимовым вы об этом говорили? — спросил, в свою очередь, Василий Данилович.
— Еще бы. Конечно.
— Ну, и что же он? Сказал вам свое мнение?
— А у него правило: мое мнение — это моя работа. И, пожалуйста, садись, смотри и суди сам.
Челышев хмыкнул. Неужели Онисимов даже писателю, товарищу студенческих лет, не дал понять, не намекнул, что вся эта затея — постройка завода с печами Лесных — не чем иным не кончится, как только провалом? Да, видимо, не высказался, не открылся и перед другом молодости.
— Хм… Если вы надумали писать про это дело…
— Да, да, да.
— То тут я вам не помощник. Считаю эту, — Василий Данилович запнулся, но все же позволил себе выразиться грубовато, — эту заваруху несерьезной. И разговаривать об этом, извините, не буду.
С беспощадностью, свойственной политике, писатель тотчас определил (и поздней внес в записную книжку):
Челышев достиг своего предела, отстал на каком-то перегоне от мчащейся революционной эпохи. Но проговорил писатель так:
— Зачем же об этом? Я хочу порасспросить вас о Курако. И о временах, когда строилась «Новоуралсталь». И о Серго…
— За этим приходите. Милости прошу. С кем-нибудь из металлургов старожилов вы уже беседовали?
— Да, повезло. Попал в больницу. — Опять на будто опаленном, обветренном лице проступает неловкая, детски виноватая улыбка: писатель-то ведает, из-за чего его, бражника, не знающего края, порой неделями выдерживают в больнице. — Там на мое счастье лежал Алексей Афанасьевич Головня. И каждый день он, так сказать, отбывал упряжку, рассказывал мне историю нашей металлургии в лицах.
Пыжов снова хохочет на весь коридор, а синие — некогда яркие, а теперь как бы с примесью неживой белесоватости — глаза невеселы. Он условливается с академиком о дне и часе будущей встречи. И возвращается на заседание.
И вот, наконец, он ее заполучил — да еще, как и от кого! — эту центральную историю, ему столь необходимую. И он тотчас, — возможно, с быстротой мысли, — увидел заново сложившуюся или, как говорится, выстроившуюся вещь, ее драматургию, ее философию. В тот же день он занес в записную книжку: «Ядро романа — переворот в металлургии. Небывалый революционный способ получения стали. Академик Ч., ученик знаменитого Курако, герой первых пятилеток, не понял. Министр О., член ЦК, инженер-металлург, не разобрался, не понял. Дошло до Ст. Он понял. И открыл дорогу этой революции в технике».
Увлекшись подсказанным ему не в счастливый час сюжетом, в самом деле поразительно эффектным, заключавшим редкие возможности обширной художественной панорамы, исполненной страсти, действия, борьбы, писатель уже с заранее вынесенным приговором подошел в министерском коридоре к академику. Но совесть-то, как мы сказали, была в Пыжове жива. Наверное, ее голос был невнятен, и все же она выказалась в неловкой, как бы испрашивающей извинения улыбке, вдруг придавшей ему, именитому автору, зрелому деятелю, молодое обаяние.
Некоторые поклонники и, особенно, поклонницы писателя считали, что единственной некрасивой чертой в его наружности были великоватые, оттопыренные, постоянно красные уши. Однако Челышеву понравились именно они, эти уши лопухом, как бы вбиравшие жизнь, ее шепоты, шумы.
Спрятав глаза под лохматыми бровями, как бы нахохлившись, Челышев слушал писателя без малейшего предубеждения. Наоборот, ощущал к нему расположение. Но буркнул хмуро:
— Что же вам от меня надо? Ежели вы насчет вот этих дел… — Он взглянул в сторону кабинета, где Онисимов вел заседание.
— Да, да, да, — не скрывая интереса, зачастил писатель. Это пулеметное поощрительное «да-да да» стало у него с годами машинальным или, лучше сказать, стереотипным.
— С Онисимовым вы об этом говорили? — спросил, в свою очередь, Василий Данилович.
— Еще бы. Конечно.
— Ну, и что же он? Сказал вам свое мнение?
— А у него правило: мое мнение — это моя работа. И, пожалуйста, садись, смотри и суди сам.
Челышев хмыкнул. Неужели Онисимов даже писателю, товарищу студенческих лет, не дал понять, не намекнул, что вся эта затея — постройка завода с печами Лесных — не чем иным не кончится, как только провалом? Да, видимо, не высказался, не открылся и перед другом молодости.
— Хм… Если вы надумали писать про это дело…
— Да, да, да.
— То тут я вам не помощник. Считаю эту, — Василий Данилович запнулся, но все же позволил себе выразиться грубовато, — эту заваруху несерьезной. И разговаривать об этом, извините, не буду.
С беспощадностью, свойственной политике, писатель тотчас определил (и поздней внес в записную книжку):
Челышев достиг своего предела, отстал на каком-то перегоне от мчащейся революционной эпохи. Но проговорил писатель так:
— Зачем же об этом? Я хочу порасспросить вас о Курако. И о временах, когда строилась «Новоуралсталь». И о Серго…
— За этим приходите. Милости прошу. С кем-нибудь из металлургов старожилов вы уже беседовали?
— Да, повезло. Попал в больницу. — Опять на будто опаленном, обветренном лице проступает неловкая, детски виноватая улыбка: писатель-то ведает, из-за чего его, бражника, не знающего края, порой неделями выдерживают в больнице. — Там на мое счастье лежал Алексей Афанасьевич Головня. И каждый день он, так сказать, отбывал упряжку, рассказывал мне историю нашей металлургии в лицах.
Пыжов снова хохочет на весь коридор, а синие — некогда яркие, а теперь как бы с примесью неживой белесоватости — глаза невеселы. Он условливается с академиком о дне и часе будущей встречи. И возвращается на заседание.
26
Все еще сидя в знакомом кабинете, в просторной комнате, ныне застланной необъятным серо-желтым ковром, Челышев перебирает принесенные с собой бумаги.
Все эти годы он не желал впутываться в дело Лесных. Однако вместе с тем выдвинул перед Научно-исследовательским центром задачу искать действительный способ, истинный путь прямого получения стали из руды, то есть путь к бездоменной металлургии. Один из лучших учеников Василия Даниловича решился с его благословения стать бездоменщиком, исподволь сколачивал сильную группу для разработки этой темы.
Все же, конечно, вести о строительстве и затем пуске предприятия «почтовый ящик № 332» (так был зашифрован сооруженный в Восточный Сибири мощный завод для выплавки стали по способу Лесных, стоимостью в 150 миллионов рублей) доходили к Василию Давидовичу. Он знал о непрестанных авариях, закозлениях, прогарах, о всяких переделках, реконструкциях возведенных печей, о бесчисленных командировках в распоряжение Лесных авторитетных производственников и людей науки, в том числе и тех же злосчастных профессоров Изачика и Богаткина, о поездке на завод Онисимова с бригадой специалистов.
Время от времени мелькали в печати сообщения о том, что писатель трудится над своим новым романом.
Шел 1953 год. В один мартовский день вдруг завершилась некая историческая полоса, забрезжила другая:
Умер Сталин. Смерть оборвала последний период его власти — период его старчества.
Однажды летом этого же года Челышев был приглашен на заседание Президиума Совета Министров. В повестке дня среди прочих вопросов значился доклад Онисимова: предварительные итоги создания жароупорных сталей для реактивных двигателей. Заседание вел Берия, в чем-то переменившийся после смерти Хозяина. Пожалуй, он еще располнел, белые руки оставались, как и прежде, холеными, но безукоризненно выбритые, гладкие щеки, ранее обычно лоснившиеся, будто потускнели, подернулись некой тенью озабоченности. Впрочем, держался он уверенно. Поглядывал голубоватыми с поволокой глазами сквозь голые, без оправы, стеклышки, подчас властно прерывал того или иного из выступавших, задавал вопросы или высказывал свои замечания и не ведал, думается, ни сном, ни духом, что несколько дней спустя он будет открыто обличен.
Подошла очередь и для сообщения Онисимова. Александр Леонтьевич, как всегда кратко, точно, деловито доложил о ходе опытных плавок, о первых удачах, еще не вполне устойчивых, которые предстояло закрепить. Закрепить и идти дальше, к еще более прочным сталям.
Закончив сообщение, он продолжал стоять, ожидая вопросов. Кто-то, занимавший место неподалеку от Берии, поинтересовался, каковы перспективы получения стали по способу инженера Лесных.
Александр Леонтьевич ответил:
— Никаких обязательств насчет этой стали, я на себя взять не могу.
Прозвучал тот же голос:
— Не понимаю. Имеется же постановление.
— Постановление выполнено. Завод построен, принят правительственной комиссией, пущен. Акт приемки подписан и изобретателем. Все его претензии, пожелания удовлетворены. А технологией, согласно постановлению, я там не распоряжаюсь. Вмешался Берия.
— Поскольку об этом зашла речь, — веско, неторопливо заговорит он — я обязан сказать, что в данном случае товарищ Онисимов был не на высоте. Сначала он просто отверг предложение Лесных, а затем, когда выяснилась несомненная ценность этого нового способа, не известного мировой технике, занял позицию критически мыслящей личности, думал лишь о том, чтобы доказать, что способ Лесных не осуществим. Такое поведение было не партийным — Берия, как и прежде, без малейшего смущения поучал партийностью. — Не партийным и не государственным. В результате дело приведено на грань провала.
Онисимов, не перебивая, выслушал это назидание. Он издавна умел, если так подсказывало чутье, не вступать в схватку, уклоняться или, говоря точнее, владел искусством ускользания. Но, случалось, бывал и отважен. Сейчас впервые за много-много лет он принял вызов своего недруга.
— Я вам отвечу, — хрипло сказал он.
Бумага, которую Онисимов держал в руке, дрожала. Он, конечно, понимал, сколь силен был еще Берия, опиравшийся на подчиненные ему особые войска, и, казалось бы, еще шагнувший вверх, когда сошел со сцены Сталин. Казалось бы… Однако острый ум, тончайший инстинкт уже подсказали Онисимову, что без Хозяина Берия пошатнулся. Ранее ведь только от Сталина исходила непомерная ужасающая власть этого холеного мужчины, по прежнему, хотя ему уже перевалило за пятьдесят пять, прикрывающего специально отращенной длинною прядью просвечивающую лысину.
Отдадим же должное Онисимову: еще требовались в тот день мужество, отвага, чтобы в открытую поспорить с Берией. Онисимов на это решился. Его причесанная с неизменной тщательностью готова, всегда, словно вдавленная в течи, теперь казалась, вскинутой Берия простер к нему свою белую руку, как бы указывая, садитесь. И пояснил:
— Вопрос о стали Лесных мы не обсуждаем. А на мои замечания, товарищ Онисимов, можете ответить в заключительном слове.
Но Онисимов твердо произнес.
— Нет, я должен ответить сейчас же. Я не позволю себя оскорблять. Я требую доверия как член ЦК, как член правительства. Да, я утверждал, что идея Лесных в основе порочна и не может получить практического осуществления. Эта моя оценка задокументирована. По мне было приказано выстроить завод для плавки по способу Лесных. И никогда в позу критически мыслящей личности я не становился. Это клевета. Я создал инженеру Лесных самые благоприятные условия. Максимально благоприятные. Своего истинного отношения я нигде более не высказывал. Я был, оставался и останусь дисциплинированным, государственно-мыслящим работником. И я все сделал для Лесных, удовлетворял любое его притязание, хотя и понимал, что дело обречено на неудачу.
Берия со своего председательского места бросил:
— Надо было не только создать ему условия, но и вместе с ним доработать технологию.
— Для доработки были привлечены лучшие научные силы. Но не доработаешь, если технология в основе неверна, теоретически безграмотна.
Раздался еще вопрос:
— Что же, этот Лесных — авантюрист?
— По моему впечатлению, с жилкой авантюриста. Завод для плавки стали по его способу это, несомненно, техническая авантюра.
Сидевший у стены Челышев проговорил:
— Скорее не авантюрист, а неудачник.
Берия снова напомнил, что сегодня не обсуждается этот вопрос. Однако его уже ослушались.
— Сколько стоит эксперимент?
Онисимов назвал цифру. Назвал с точностью до одной тысячи. Кто-то крякнул. Прозвучал и еще новый голос:
— Пыжов как будто пишет про это?
Пожалуй, лишь высокое партийное и должностное положение Пыжова, уже всенародно объявившего о новом своем замысле, делало допустимым здесь такой вопрос. Онисимов сдержанно ответил:
— Возможно. Полагаю, это к делу не относится.
— Ему-то свое мнение вы сказали?
— Не считал себя вправе. Повторяю: получив приказание, своего истинного отношения не высказывал никому.
На какие-то мгновения водворилось молчание. Челышев вдруг ощутил жалость к Онисимову, сохранявшему под пронизывающими взглядами самообладание, как бы одетому в броню. Старик понимал, как мучался, терзался вынужденным своим двоедушием этот небоязливый, не терявший рассудка, хладнокровия в минуты опасности, преданный делу человек со словно вычеканенным красивым профилем.
Сев, Онисимов машинально вынул из кармана коробку «Друг», повертел, положил перед собой — курить в зале воспрещалось. Челышев, разглядевший из-под бровей клыкастый оскал изображенного на коробке сторожевого пса, посмотрел затем на Александра Леонтьевича. И вдруг усмехнулся. А вечером, занося в свою тетрадь впечатления дня, уделил две строчки выведенному золотом на красном фоне короткому слову «друг».
…Истекла еще неделя-другая. В один поистине знаменательный день Берия был низвергнут. Когда-нибудь историки, а возможно, и писатели в подробностях восстановят этот захватывающий эпизод. Мы же будем держаться своей темы. На завод, где главный технолог, он же и главный конструктор Лесных тщетно пытался наладить выплавку в своих печах, отправилась комиссия Министерства стального проката и литья — в ее состав, словно нарочно, опять были введены те же Богаткин и Изачик, уже люто возненавидевшие изобретателя, — затем еще одна, назначенная Советом Министров СССР.
Выводы и той и другой комиссии были, что называется, уничтожающими. Лесных уже именовался не иначе, как лжеизобретателем, чуть ли не мошенником, который ввел в заблуждение, обманул государство. Его способ был объявлен попросту безграмотным, ничего не сулящим и в дальнейшем, кроме новых напрасных затрат. Комиссия Совета Министров выслушивала неоднократно и Онисимова. Глядя опасности в лицо, Александр Леонтьевич сам потребовал расследования и оценки своей роли в этой тяжелой истории. И вышел из нее благополучно.
Совет Министров отменил некогда подписанное Сталиным постановление, предложил министерству прекратить опыты плавки по способу Лесных.
Что же дальше случилось с Лесных? Он, волей Сталина, — правда, еще лишь под грифом «совершенно секретно», — объявленный великим техником, автором революционного переворота в металлургии, был столь ошеломлен своим падением, что, изгнанный с завода, опозоренный, был вдобавок сражен инфарктом миокарда. Далее последовал вторичный инфаркт. Затем и кровоизлияние в мозг.
И вот только теперь, когда Онисимову пришлось распроститься с индустрией, уехать в Тишландию, несчастный изобретатель, проведший с некоторыми перерывами без малого два года на больничных койках, обратился с письмом к академику Челышеву, просил сохранить хотя бы одну печь своей конструкции, как-то призреть ее в научно-исследовательском центре металлургии.
С этим-то делом, а также и с другими, не отмеченными, однако, в дневнике Челышева, он и приехал к министру.
Все эти годы он не желал впутываться в дело Лесных. Однако вместе с тем выдвинул перед Научно-исследовательским центром задачу искать действительный способ, истинный путь прямого получения стали из руды, то есть путь к бездоменной металлургии. Один из лучших учеников Василия Даниловича решился с его благословения стать бездоменщиком, исподволь сколачивал сильную группу для разработки этой темы.
Все же, конечно, вести о строительстве и затем пуске предприятия «почтовый ящик № 332» (так был зашифрован сооруженный в Восточный Сибири мощный завод для выплавки стали по способу Лесных, стоимостью в 150 миллионов рублей) доходили к Василию Давидовичу. Он знал о непрестанных авариях, закозлениях, прогарах, о всяких переделках, реконструкциях возведенных печей, о бесчисленных командировках в распоряжение Лесных авторитетных производственников и людей науки, в том числе и тех же злосчастных профессоров Изачика и Богаткина, о поездке на завод Онисимова с бригадой специалистов.
Время от времени мелькали в печати сообщения о том, что писатель трудится над своим новым романом.
Шел 1953 год. В один мартовский день вдруг завершилась некая историческая полоса, забрезжила другая:
Умер Сталин. Смерть оборвала последний период его власти — период его старчества.
Однажды летом этого же года Челышев был приглашен на заседание Президиума Совета Министров. В повестке дня среди прочих вопросов значился доклад Онисимова: предварительные итоги создания жароупорных сталей для реактивных двигателей. Заседание вел Берия, в чем-то переменившийся после смерти Хозяина. Пожалуй, он еще располнел, белые руки оставались, как и прежде, холеными, но безукоризненно выбритые, гладкие щеки, ранее обычно лоснившиеся, будто потускнели, подернулись некой тенью озабоченности. Впрочем, держался он уверенно. Поглядывал голубоватыми с поволокой глазами сквозь голые, без оправы, стеклышки, подчас властно прерывал того или иного из выступавших, задавал вопросы или высказывал свои замечания и не ведал, думается, ни сном, ни духом, что несколько дней спустя он будет открыто обличен.
Подошла очередь и для сообщения Онисимова. Александр Леонтьевич, как всегда кратко, точно, деловито доложил о ходе опытных плавок, о первых удачах, еще не вполне устойчивых, которые предстояло закрепить. Закрепить и идти дальше, к еще более прочным сталям.
Закончив сообщение, он продолжал стоять, ожидая вопросов. Кто-то, занимавший место неподалеку от Берии, поинтересовался, каковы перспективы получения стали по способу инженера Лесных.
Александр Леонтьевич ответил:
— Никаких обязательств насчет этой стали, я на себя взять не могу.
Прозвучал тот же голос:
— Не понимаю. Имеется же постановление.
— Постановление выполнено. Завод построен, принят правительственной комиссией, пущен. Акт приемки подписан и изобретателем. Все его претензии, пожелания удовлетворены. А технологией, согласно постановлению, я там не распоряжаюсь. Вмешался Берия.
— Поскольку об этом зашла речь, — веско, неторопливо заговорит он — я обязан сказать, что в данном случае товарищ Онисимов был не на высоте. Сначала он просто отверг предложение Лесных, а затем, когда выяснилась несомненная ценность этого нового способа, не известного мировой технике, занял позицию критически мыслящей личности, думал лишь о том, чтобы доказать, что способ Лесных не осуществим. Такое поведение было не партийным — Берия, как и прежде, без малейшего смущения поучал партийностью. — Не партийным и не государственным. В результате дело приведено на грань провала.
Онисимов, не перебивая, выслушал это назидание. Он издавна умел, если так подсказывало чутье, не вступать в схватку, уклоняться или, говоря точнее, владел искусством ускользания. Но, случалось, бывал и отважен. Сейчас впервые за много-много лет он принял вызов своего недруга.
— Я вам отвечу, — хрипло сказал он.
Бумага, которую Онисимов держал в руке, дрожала. Он, конечно, понимал, сколь силен был еще Берия, опиравшийся на подчиненные ему особые войска, и, казалось бы, еще шагнувший вверх, когда сошел со сцены Сталин. Казалось бы… Однако острый ум, тончайший инстинкт уже подсказали Онисимову, что без Хозяина Берия пошатнулся. Ранее ведь только от Сталина исходила непомерная ужасающая власть этого холеного мужчины, по прежнему, хотя ему уже перевалило за пятьдесят пять, прикрывающего специально отращенной длинною прядью просвечивающую лысину.
Отдадим же должное Онисимову: еще требовались в тот день мужество, отвага, чтобы в открытую поспорить с Берией. Онисимов на это решился. Его причесанная с неизменной тщательностью готова, всегда, словно вдавленная в течи, теперь казалась, вскинутой Берия простер к нему свою белую руку, как бы указывая, садитесь. И пояснил:
— Вопрос о стали Лесных мы не обсуждаем. А на мои замечания, товарищ Онисимов, можете ответить в заключительном слове.
Но Онисимов твердо произнес.
— Нет, я должен ответить сейчас же. Я не позволю себя оскорблять. Я требую доверия как член ЦК, как член правительства. Да, я утверждал, что идея Лесных в основе порочна и не может получить практического осуществления. Эта моя оценка задокументирована. По мне было приказано выстроить завод для плавки по способу Лесных. И никогда в позу критически мыслящей личности я не становился. Это клевета. Я создал инженеру Лесных самые благоприятные условия. Максимально благоприятные. Своего истинного отношения я нигде более не высказывал. Я был, оставался и останусь дисциплинированным, государственно-мыслящим работником. И я все сделал для Лесных, удовлетворял любое его притязание, хотя и понимал, что дело обречено на неудачу.
Берия со своего председательского места бросил:
— Надо было не только создать ему условия, но и вместе с ним доработать технологию.
— Для доработки были привлечены лучшие научные силы. Но не доработаешь, если технология в основе неверна, теоретически безграмотна.
Раздался еще вопрос:
— Что же, этот Лесных — авантюрист?
— По моему впечатлению, с жилкой авантюриста. Завод для плавки стали по его способу это, несомненно, техническая авантюра.
Сидевший у стены Челышев проговорил:
— Скорее не авантюрист, а неудачник.
Берия снова напомнил, что сегодня не обсуждается этот вопрос. Однако его уже ослушались.
— Сколько стоит эксперимент?
Онисимов назвал цифру. Назвал с точностью до одной тысячи. Кто-то крякнул. Прозвучал и еще новый голос:
— Пыжов как будто пишет про это?
Пожалуй, лишь высокое партийное и должностное положение Пыжова, уже всенародно объявившего о новом своем замысле, делало допустимым здесь такой вопрос. Онисимов сдержанно ответил:
— Возможно. Полагаю, это к делу не относится.
— Ему-то свое мнение вы сказали?
— Не считал себя вправе. Повторяю: получив приказание, своего истинного отношения не высказывал никому.
На какие-то мгновения водворилось молчание. Челышев вдруг ощутил жалость к Онисимову, сохранявшему под пронизывающими взглядами самообладание, как бы одетому в броню. Старик понимал, как мучался, терзался вынужденным своим двоедушием этот небоязливый, не терявший рассудка, хладнокровия в минуты опасности, преданный делу человек со словно вычеканенным красивым профилем.
Сев, Онисимов машинально вынул из кармана коробку «Друг», повертел, положил перед собой — курить в зале воспрещалось. Челышев, разглядевший из-под бровей клыкастый оскал изображенного на коробке сторожевого пса, посмотрел затем на Александра Леонтьевича. И вдруг усмехнулся. А вечером, занося в свою тетрадь впечатления дня, уделил две строчки выведенному золотом на красном фоне короткому слову «друг».
…Истекла еще неделя-другая. В один поистине знаменательный день Берия был низвергнут. Когда-нибудь историки, а возможно, и писатели в подробностях восстановят этот захватывающий эпизод. Мы же будем держаться своей темы. На завод, где главный технолог, он же и главный конструктор Лесных тщетно пытался наладить выплавку в своих печах, отправилась комиссия Министерства стального проката и литья — в ее состав, словно нарочно, опять были введены те же Богаткин и Изачик, уже люто возненавидевшие изобретателя, — затем еще одна, назначенная Советом Министров СССР.
Выводы и той и другой комиссии были, что называется, уничтожающими. Лесных уже именовался не иначе, как лжеизобретателем, чуть ли не мошенником, который ввел в заблуждение, обманул государство. Его способ был объявлен попросту безграмотным, ничего не сулящим и в дальнейшем, кроме новых напрасных затрат. Комиссия Совета Министров выслушивала неоднократно и Онисимова. Глядя опасности в лицо, Александр Леонтьевич сам потребовал расследования и оценки своей роли в этой тяжелой истории. И вышел из нее благополучно.
Совет Министров отменил некогда подписанное Сталиным постановление, предложил министерству прекратить опыты плавки по способу Лесных.
Что же дальше случилось с Лесных? Он, волей Сталина, — правда, еще лишь под грифом «совершенно секретно», — объявленный великим техником, автором революционного переворота в металлургии, был столь ошеломлен своим падением, что, изгнанный с завода, опозоренный, был вдобавок сражен инфарктом миокарда. Далее последовал вторичный инфаркт. Затем и кровоизлияние в мозг.
И вот только теперь, когда Онисимову пришлось распроститься с индустрией, уехать в Тишландию, несчастный изобретатель, проведший с некоторыми перерывами без малого два года на больничных койках, обратился с письмом к академику Челышеву, просил сохранить хотя бы одну печь своей конструкции, как-то призреть ее в научно-исследовательском центре металлургии.
С этим-то делом, а также и с другими, не отмеченными, однако, в дневнике Челышева, он и приехал к министру.
27
Так — долго ли, коротко ли — сидел Челышев в пустом министерском кабинете. Возможно, он вовсе и не вспоминал в те минуты про то, о чем мы только что поведали. Просто еще раз проглядывал бумаги в своей папке для предстоящей беседы с министром.
Из приемной, куда дверь рукой секретаря была деликатно оставлена полуоткрытой, но уже не отверстой настежь, — такого рода половинчатость тоже входила в неписаный министерский этикет, служила знаком, что, хотя министр и отсутствует, все же некий уважаемый посетитель пребывает в его кабинете, — из приемной доносится шумок, невнятный разговор.
Не министр ли приехал? Не его ли это раскатистый басок? Василий Данилович встает, подходит к двери.
Действительно, в приемной стоит крупнотелый румяный Цихоня. Несколько человек ожидают приема. Все уже стоят, как и министр. Он, еще не замечая академика, с кем-то недовольно разговаривает. А-а, перед ним Головня-младший, директор завода имени Курако, или попросту Кураковки. Министра он слушает с усмешкой, что может вывести из себя кого угодно. Петр Головня противоречил, случалось, и Челышеву. Для поездки в Москву Петр — разрешим себе называть его, младшего из братьев, лишь по имени — явно приоделся. Светло-коричневый с красноватой искоркой костюм выглядит чуть ли не щегольским. Но волосы, в которых отливает рыжинка, с утра, разумеется, причесанные, успели слегка растрепаться. С виду Петр словно бы легок, но вместе с тем и тяжеловесен: мощна нижняя челюсть, сильна шея, да и вся стать, особенно сзади, с сутуловатой спины, кажется такой же медвежьей, как у брата.
Цихоня укоряет Петра:
— Что же ты, Петр Афанасьевич, сразу адресуешься в ЦК? Не мог, что ли, прийти ко мне? Или написать нам в министерство?
Упрек звучит беззлобно. Нет и в помине резкости, неуступчивости, остроты — не передал этого Онисимов покладистому своему преемнику. Петр отвечает:
— Как член партии, использую свои права. И если считаю, что я прав, буду бороться до победы.
— Господи, мы сами бы тебе все организовали.
— Знаком, товарищ министр, с вашей организацией.
— И, по-твоему, плоха?
Петр не успевает ответить. Кто-то уже завидел в приоткрытой двери Челышева, поклонился ему. Цихоня оборачивается:
— Здравствуйте, Василий Данилович. Извините, задержался. — И вновь обращается к Петру: — Экий ты… Ладно, посиди. Сейчас займусь вот с Василием Даниловичем. Потом с тобой…
В кабинете министр усаживает академика в кресло, устраивается и сам не за столом, а в таком же кресле напротив.
Василий Данилович без дальних слов раскрывает папку, которую привез с собой, говорит министру:
— Получил письмо от этого бедняги от Лесных.
— А… Где же он обретается?
— Да почти два года скитался по больницам. Теперь немного, кажись, оклемался. Просит, чтобы я забрал к себе хотя бы одну из его печей. Что же, надобно взять.
— Э, вы, сдается, поздновато спохватились. От его печей, сколько я знаю, и духа не осталось.
— Как? Ни одной? Куда же они делись?
— Дорога известна: в лом.
— Хм… А маленькая, экспериментальная, которую он смастерил в Новосибирске? Он ее тоже с собой взял на завод.
— Сейчас, Василий Данилович, выясним точней.
— Подавшись к телефонному столику, Цихоня набирает чей-то номер.
— Иван Александрович? Здорово. Тут у меня вопрос насчет Енисейского завода. Да, да, знаю, что ты там побывал. Осталось там что-нибудь от печей Лесных? Так, так… Даже сам присутствовал? Ну, а маленькая, которую он привез с собой? Тоже? Понятно. Ну, бывай, бывай…
Положив трубку, Цихоня сообщает:
— Разрезали автогеном на куски и на переплавку.
— И маленькую?
— Все подчистую. Иван Александрович сам присутствовал. Да еще Богаткин, Изачик. Уж очень злы были на этого Лесных.
— Черт, азиатчина. Форменная азиатчина. Шарахаемся, как…
Не найдя подходящего выражения, Василий Данилович еще раз чертыхается Цихоня шутит:
— Это теперь вам материал для мемуаров.
— Благодарю покорно.
Ограничившись этакой репликой — что же еще скажешь? — академик переходит к другому вопросу. Некоторое время министр и Челышев еще занимаются разными делами научно-исследовательского центра. Неслышно открывается дверь, к столу подходит Валерия Михайловна:
— Василий Данилович, вас вызывают по-городскому. Будете говорить?
Беспокойно заерзав, Челышев смотрит на часы. Хм, уже почти половина третьего. У него вырывается:
— Она?
Валерия Михайловна понимает: «она» — это жена Челышева, Анна Станиславовна. Старожилы металлургии знают, что еще во времена Новоуралстроя она в два часа дня неизменно звонила Челышеву в кабинет или по телефону разыскивала его в цехах, приказывала идти обедать. И главный инженер разводил руками перед участниками разговора, обсуждения, объявлял перерыв, но Анны Станиславовны не ослушивался. Теряется он и сейчас:
— Скажите ей… Скажите, что уже уехал. Пожалуйста, Валерия Михайловна.
Улыбнувшись, бывалая секретарша уходит. Есть чему улыбнуться. Удивительный этот Челышев. Не боялся аварий, побегов чугуна, взрывов у доменных печей, не испугался рассерженного Сталина, а перед женой трусит.
Василий Данилович наскоро заканчивает свои дела. Прощается. Цихоня провожает почтенного посетителя в Приемную. Там снова все встают, едва появляется министр. Этой субординации послушен и директор Кураковки, он тоже поднимается.
Челышев пожимает крупную пятерню Цихони. Да, вот еще что. Надо же узнать, каковы новости насчет ликвидации министерства. И разразится ли она, эта нависшая гроза? Академик без стеснения спрашивает:
— Что же я скажу Александру Леонтьевич? Уезжаю-то я из министерства, а что застану здесь, когда вернусь?
— Министерство и застанете. Нас это не коснется, — благодушно ответствует Цихоня. И добавляет: — Передайте ему сердечный мой привет.
Все, кто находится в приемной, в один голос присоединяются:
— И от меня ему привет.
— И от меня тоже.
— Все? Нет. Петр Головня молчит.
— Улыбку и поклон Онисимову шлет и Валерия Михайловна:
— Скажите Александру Леонтьевичу, что мы все ждем его снова в Москву.
— Да, да, — подтверждает Цихоня. — Ждем. И, глядишь дождемся.
Петр Головня по-прежнему безмолвствует. Рот плотно сомкнут. Серые, цвета стали, глаза непримиримы. Василий Данилович невольно косится на него. Да, этот взял курс и не вихляет. И, видно, ничего не забыл, ничего не простил.
Еще раз кивнув всем, Челышев оставляет кабинет.
Из приемной, куда дверь рукой секретаря была деликатно оставлена полуоткрытой, но уже не отверстой настежь, — такого рода половинчатость тоже входила в неписаный министерский этикет, служила знаком, что, хотя министр и отсутствует, все же некий уважаемый посетитель пребывает в его кабинете, — из приемной доносится шумок, невнятный разговор.
Не министр ли приехал? Не его ли это раскатистый басок? Василий Данилович встает, подходит к двери.
Действительно, в приемной стоит крупнотелый румяный Цихоня. Несколько человек ожидают приема. Все уже стоят, как и министр. Он, еще не замечая академика, с кем-то недовольно разговаривает. А-а, перед ним Головня-младший, директор завода имени Курако, или попросту Кураковки. Министра он слушает с усмешкой, что может вывести из себя кого угодно. Петр Головня противоречил, случалось, и Челышеву. Для поездки в Москву Петр — разрешим себе называть его, младшего из братьев, лишь по имени — явно приоделся. Светло-коричневый с красноватой искоркой костюм выглядит чуть ли не щегольским. Но волосы, в которых отливает рыжинка, с утра, разумеется, причесанные, успели слегка растрепаться. С виду Петр словно бы легок, но вместе с тем и тяжеловесен: мощна нижняя челюсть, сильна шея, да и вся стать, особенно сзади, с сутуловатой спины, кажется такой же медвежьей, как у брата.
Цихоня укоряет Петра:
— Что же ты, Петр Афанасьевич, сразу адресуешься в ЦК? Не мог, что ли, прийти ко мне? Или написать нам в министерство?
Упрек звучит беззлобно. Нет и в помине резкости, неуступчивости, остроты — не передал этого Онисимов покладистому своему преемнику. Петр отвечает:
— Как член партии, использую свои права. И если считаю, что я прав, буду бороться до победы.
— Господи, мы сами бы тебе все организовали.
— Знаком, товарищ министр, с вашей организацией.
— И, по-твоему, плоха?
Петр не успевает ответить. Кто-то уже завидел в приоткрытой двери Челышева, поклонился ему. Цихоня оборачивается:
— Здравствуйте, Василий Данилович. Извините, задержался. — И вновь обращается к Петру: — Экий ты… Ладно, посиди. Сейчас займусь вот с Василием Даниловичем. Потом с тобой…
В кабинете министр усаживает академика в кресло, устраивается и сам не за столом, а в таком же кресле напротив.
Василий Данилович без дальних слов раскрывает папку, которую привез с собой, говорит министру:
— Получил письмо от этого бедняги от Лесных.
— А… Где же он обретается?
— Да почти два года скитался по больницам. Теперь немного, кажись, оклемался. Просит, чтобы я забрал к себе хотя бы одну из его печей. Что же, надобно взять.
— Э, вы, сдается, поздновато спохватились. От его печей, сколько я знаю, и духа не осталось.
— Как? Ни одной? Куда же они делись?
— Дорога известна: в лом.
— Хм… А маленькая, экспериментальная, которую он смастерил в Новосибирске? Он ее тоже с собой взял на завод.
— Сейчас, Василий Данилович, выясним точней.
— Подавшись к телефонному столику, Цихоня набирает чей-то номер.
— Иван Александрович? Здорово. Тут у меня вопрос насчет Енисейского завода. Да, да, знаю, что ты там побывал. Осталось там что-нибудь от печей Лесных? Так, так… Даже сам присутствовал? Ну, а маленькая, которую он привез с собой? Тоже? Понятно. Ну, бывай, бывай…
Положив трубку, Цихоня сообщает:
— Разрезали автогеном на куски и на переплавку.
— И маленькую?
— Все подчистую. Иван Александрович сам присутствовал. Да еще Богаткин, Изачик. Уж очень злы были на этого Лесных.
— Черт, азиатчина. Форменная азиатчина. Шарахаемся, как…
Не найдя подходящего выражения, Василий Данилович еще раз чертыхается Цихоня шутит:
— Это теперь вам материал для мемуаров.
— Благодарю покорно.
Ограничившись этакой репликой — что же еще скажешь? — академик переходит к другому вопросу. Некоторое время министр и Челышев еще занимаются разными делами научно-исследовательского центра. Неслышно открывается дверь, к столу подходит Валерия Михайловна:
— Василий Данилович, вас вызывают по-городскому. Будете говорить?
Беспокойно заерзав, Челышев смотрит на часы. Хм, уже почти половина третьего. У него вырывается:
— Она?
Валерия Михайловна понимает: «она» — это жена Челышева, Анна Станиславовна. Старожилы металлургии знают, что еще во времена Новоуралстроя она в два часа дня неизменно звонила Челышеву в кабинет или по телефону разыскивала его в цехах, приказывала идти обедать. И главный инженер разводил руками перед участниками разговора, обсуждения, объявлял перерыв, но Анны Станиславовны не ослушивался. Теряется он и сейчас:
— Скажите ей… Скажите, что уже уехал. Пожалуйста, Валерия Михайловна.
Улыбнувшись, бывалая секретарша уходит. Есть чему улыбнуться. Удивительный этот Челышев. Не боялся аварий, побегов чугуна, взрывов у доменных печей, не испугался рассерженного Сталина, а перед женой трусит.
Василий Данилович наскоро заканчивает свои дела. Прощается. Цихоня провожает почтенного посетителя в Приемную. Там снова все встают, едва появляется министр. Этой субординации послушен и директор Кураковки, он тоже поднимается.
Челышев пожимает крупную пятерню Цихони. Да, вот еще что. Надо же узнать, каковы новости насчет ликвидации министерства. И разразится ли она, эта нависшая гроза? Академик без стеснения спрашивает:
— Что же я скажу Александру Леонтьевич? Уезжаю-то я из министерства, а что застану здесь, когда вернусь?
— Министерство и застанете. Нас это не коснется, — благодушно ответствует Цихоня. И добавляет: — Передайте ему сердечный мой привет.
Все, кто находится в приемной, в один голос присоединяются:
— И от меня ему привет.
— И от меня тоже.
— Все? Нет. Петр Головня молчит.
— Улыбку и поклон Онисимову шлет и Валерия Михайловна:
— Скажите Александру Леонтьевичу, что мы все ждем его снова в Москву.
— Да, да, — подтверждает Цихоня. — Ждем. И, глядишь дождемся.
Петр Головня по-прежнему безмолвствует. Рот плотно сомкнут. Серые, цвета стали, глаза непримиримы. Василий Данилович невольно косится на него. Да, этот взял курс и не вихляет. И, видно, ничего не забыл, ничего не простил.
Еще раз кивнув всем, Челышев оставляет кабинет.
28
В столицу Тишландии шестнадцать советских людей — делегация на международную промышленную выставку — прилетели вечером. Из аэропорт отправились на такси в отель.
Описание северного города с его уютными особняками, внушительными офисами, тянущимися к небу кирхами и католическими храмами, описание его вечерних огней, его магазинов и лавчонок, ресторанов и уличных кухонек-закусочных пусть останется за пределами нашего рассказа.
Наутро покатили в советское посольство. В приемной не пришлось ждать ни минуты. Едва туда вошли, дверь кабинета распахнулась, на пороге стоял улыбающийся Онисимов. Заблестевшими глазами он радостно смотрел на земляков, одетых в московские нещегольские пиджаки, в широковатые, незаграничного покроя брюки.
— Прошу, товарищи, ко мне. Прошу.
В кабинете уже находились и несколько сотрудников представительства. Давно они не видели Александра Леонтьевича таким воодушевленным. Даже и впалые щеки, в последнее время еще побледневшие, сейчас приобрели более свежую окраску Казалось, приезжих встречал прежний, как бы заряженный электричеством, источающий энергию Онисимов.
В обширном кабинете гостям не пришлось тесниться. Один за другим они называли себя, здоровались с Александром Леонтьевичем. Некоторых Онисимов уже знавал, общался так или иначе по работе, которая теперь казалась столь далекой, будто принадлежала некой иной, уже закончившейся жизни Онисимова. Пожимая руки, находя для каждого несколько радушных слов, он все поглядывал на Челышева, не торопящегося подойти к послу. Длинный, с брюшком, не особенно, впрочем, заметным под легким, светлым, хорошо сшитым пиджаком, нет-нет посверкивающий зрачками-искорками, далеко угнездившимися под сильно выступающими бровными дугами, Челышев был тут среди всех шестнадцати гостей самым дорогим для Онисимова. Ровно тридцать два года назад, летом 1925-го, молодой Онисимов, студент-практикант впервые увидел сумрачного, необщительного Василия Даниловича, главного инженера на едва теплившемся, разоренном заводе, и с тех пор. Сколько раз с тех пор их сводило вместе дело — металлургия, которой оба они принадлежали.
Наконец и Василий Давидович крепко пожал руку Онисимова.
— Свежие газеты привезли? — спросил Александр Леонтьевич.
Нет, Челышев московских газет не захватил. И никто в группе не догадался сделать этого.
Василию Даниловичу, уже с первого взгляда заметившему, как изменился, исхудал Онисимов, и сейчас подумалось: «Не тот. Раньше всегда у него дело, только дело, а теперь газеты…» Однако тут же мелькнула и иная мысль: «Газеты для него, пожалуй, тоже работа».
И, словно опровергая чьи-либо малейшие сомнения в своей преданности обязанностям службы, Онисимов заговорил о делах, расспросил, как встретили делегацию тишландцы, ладно ли товарищи устроились, указал, куда следует съездить, наметил несколько интересных экскурсий, продиктовал маршруты, дал советы. Просил о нем не забывать, обращаться к нему с любым затруднением, рассказывал о поездках, о всех впечатлениях. Ему явно не хотелось отпускать гостей, которые еще лишь вчера ходили по тротуарам Москвы, но долг требовал иного.
— Вам, товарищи, дорог каждый час. Не имею права вас задерживать.
Провожая гурьбу приезжих до дверей, Онисимов тронул рукав академика:
— Заходите ко мне, Василий Давидович. Почаще заходите.
Челышев увидел просящие глаза, совсем не онисимовские.
— Конечно, Александр Леонтьевич, зайду. В день открытия выставки Общество промышленности и торговли устроило прием в честь советской делегации. Одетый в визитку, бледноватый, с четкой полоской пробора на массивной голове, Онисимов прохаживался по залам, которые заполнила толпа приглашенных. К нему подходили представители местной элиты, а также и дипломаты различных государств, он был внимателен, любезен с каждым, приветливая улыбка то и дело открывала его зубы, он, как и обычно, располагал к себе отсутствием какой либо чопорности, важности, обаянием простоты, которая была и высшей светскостью. В этом блистательном шумливом многолюдии он не мог улучить минутку, чтобы заняться соотечественниками. Со скрытой тоской изредка посматривал на них. Сейчас он не принадлежал себе, принадлежал своим обязанностям. Эта фраза, возникшая в уме, вдруг кольнула его. Ведь раньше, в пронесшиеся десятилетия, во времена миновавшей своей жизни, он так бы не подумал, не сказал. Своим обязанностям — значило: себе, Одно от другого было тогда неотделимо.
То останавливаясь, то опять бродя в толпе, отвечая на поклоны, улыбаясь, вступая в мимолетные или более долгие беседы, он все же разыскал Челышева. И опять попросил:
Описание северного города с его уютными особняками, внушительными офисами, тянущимися к небу кирхами и католическими храмами, описание его вечерних огней, его магазинов и лавчонок, ресторанов и уличных кухонек-закусочных пусть останется за пределами нашего рассказа.
Наутро покатили в советское посольство. В приемной не пришлось ждать ни минуты. Едва туда вошли, дверь кабинета распахнулась, на пороге стоял улыбающийся Онисимов. Заблестевшими глазами он радостно смотрел на земляков, одетых в московские нещегольские пиджаки, в широковатые, незаграничного покроя брюки.
— Прошу, товарищи, ко мне. Прошу.
В кабинете уже находились и несколько сотрудников представительства. Давно они не видели Александра Леонтьевича таким воодушевленным. Даже и впалые щеки, в последнее время еще побледневшие, сейчас приобрели более свежую окраску Казалось, приезжих встречал прежний, как бы заряженный электричеством, источающий энергию Онисимов.
В обширном кабинете гостям не пришлось тесниться. Один за другим они называли себя, здоровались с Александром Леонтьевичем. Некоторых Онисимов уже знавал, общался так или иначе по работе, которая теперь казалась столь далекой, будто принадлежала некой иной, уже закончившейся жизни Онисимова. Пожимая руки, находя для каждого несколько радушных слов, он все поглядывал на Челышева, не торопящегося подойти к послу. Длинный, с брюшком, не особенно, впрочем, заметным под легким, светлым, хорошо сшитым пиджаком, нет-нет посверкивающий зрачками-искорками, далеко угнездившимися под сильно выступающими бровными дугами, Челышев был тут среди всех шестнадцати гостей самым дорогим для Онисимова. Ровно тридцать два года назад, летом 1925-го, молодой Онисимов, студент-практикант впервые увидел сумрачного, необщительного Василия Даниловича, главного инженера на едва теплившемся, разоренном заводе, и с тех пор. Сколько раз с тех пор их сводило вместе дело — металлургия, которой оба они принадлежали.
Наконец и Василий Давидович крепко пожал руку Онисимова.
— Свежие газеты привезли? — спросил Александр Леонтьевич.
Нет, Челышев московских газет не захватил. И никто в группе не догадался сделать этого.
Василию Даниловичу, уже с первого взгляда заметившему, как изменился, исхудал Онисимов, и сейчас подумалось: «Не тот. Раньше всегда у него дело, только дело, а теперь газеты…» Однако тут же мелькнула и иная мысль: «Газеты для него, пожалуй, тоже работа».
И, словно опровергая чьи-либо малейшие сомнения в своей преданности обязанностям службы, Онисимов заговорил о делах, расспросил, как встретили делегацию тишландцы, ладно ли товарищи устроились, указал, куда следует съездить, наметил несколько интересных экскурсий, продиктовал маршруты, дал советы. Просил о нем не забывать, обращаться к нему с любым затруднением, рассказывал о поездках, о всех впечатлениях. Ему явно не хотелось отпускать гостей, которые еще лишь вчера ходили по тротуарам Москвы, но долг требовал иного.
— Вам, товарищи, дорог каждый час. Не имею права вас задерживать.
Провожая гурьбу приезжих до дверей, Онисимов тронул рукав академика:
— Заходите ко мне, Василий Давидович. Почаще заходите.
Челышев увидел просящие глаза, совсем не онисимовские.
— Конечно, Александр Леонтьевич, зайду. В день открытия выставки Общество промышленности и торговли устроило прием в честь советской делегации. Одетый в визитку, бледноватый, с четкой полоской пробора на массивной голове, Онисимов прохаживался по залам, которые заполнила толпа приглашенных. К нему подходили представители местной элиты, а также и дипломаты различных государств, он был внимателен, любезен с каждым, приветливая улыбка то и дело открывала его зубы, он, как и обычно, располагал к себе отсутствием какой либо чопорности, важности, обаянием простоты, которая была и высшей светскостью. В этом блистательном шумливом многолюдии он не мог улучить минутку, чтобы заняться соотечественниками. Со скрытой тоской изредка посматривал на них. Сейчас он не принадлежал себе, принадлежал своим обязанностям. Эта фраза, возникшая в уме, вдруг кольнула его. Ведь раньше, в пронесшиеся десятилетия, во времена миновавшей своей жизни, он так бы не подумал, не сказал. Своим обязанностям — значило: себе, Одно от другого было тогда неотделимо.
То останавливаясь, то опять бродя в толпе, отвечая на поклоны, улыбаясь, вступая в мимолетные или более долгие беседы, он все же разыскал Челышева. И опять попросил: