— Какое великолепие! До чего же я рад, что я здесь.
Брови его взлетели вверх, на лице изобразилось такое воодушевление, что мисс Ангар рассмеялась и сказала:
— Какой вы впечатлительный! Мне нравится, как вы это восприняли. Непременно посетите Толедо. Вам доводилось там бывать?
— Нет.
— Я часто туда езжу. Работаю там над одной темой. Присоединяйтесь ко мне в следующий раз. Я могу вам много чего показать.
— Я был бы счастлив. Когда вы собираетесь туда снова?
— Завтра.
Он расстроился.
— Очень жаль, но завтра ничего не получится, — сказал он. — Я приехал вчера и некоторое время буду очень занят. Но ваше приглашение остается в силе, договорились? Я не позволю вам забыть о нем. Я приехал сюда с некой целью — вы, вероятно, об этом догадались — и не могу вот так вот взять и поехать куда хочу, эта цель поглощает меня полностью.
— Эта ваша миссия, она тайного свойства?
— В некотором роде да. Не исключено, что она отчасти связана с нарушением закона. Но я надеюсь, вы на меня не донесете, а я до того ею переполнен, что меня тянет говорить о ней. Вы когда-нибудь слышали о таком поэте — Гонзага его фамилия.
— Гонзага? Вроде бы. Но читать, пожалуй, не читала.
— Непременно почитайте. Он был великий поэт, один из самых своеобразных современных поэтов масштаба Хуана Рамона Хименеса, Лорки и Мачадо. Я изучал его в университете, он очень много для меня значит. Чтобы понять, что он совершил, следует вообразить современную литературу своего рода великим ареопагом, размышляющим о том, что человечеству делать в будущем, чем занять свои дни на земле, какие чувства испытывать, на что обращать внимание, в чем обрести мужество, как любить и ненавидеть, в чем заключаются чистота, величие, ужас, зло (от него никуда не деться!), и прочее тому подобное. В советах, которые давала литература, никогда не было особого проку. Но люди, видите ли, перестали бояться Бога, прежде у них было ощущение твердой опоры в начале и в конце жизни, отчего они чувствовали себя увереннее и в середине. Такого рода вера уже утрачена, и поэты многие годы пытались найти ей замену. Такую, как «непризнанные законодатели мира»[35], или «все лучшее еще нам предстоит» [36], или уолт-уитменовское «тронь меня и тронешь человека»[37]. Кто видел смысл жизни в красоте, кто в гармонии, лучшие в скором времени разочаровывались в искусстве для искусства. Кто почитал своим долгом вести себя как актер, который, отчаянно храбрясь, успокаивает зрителей, запаниковавших во время пожара в театре. Самые великие выходили из игры, наподобие Толстого, который создал свое учение, или молодого Рембо, который уехал в Абиссинию, а перед смертью молил священника: «Montrez-moi. Montrez… Покажите мне хоть что-нибудь». Ужас что за жизнь вели некоторые из этих гениев. Наверное, они взваливали на себя непосильную ответственность. Понимали, что, если в стихах и романах они устанавливают нравственные мерки, значит, с этими мерками непорядок. Одному человеку установить эти мерки не под силу. Попытаться, если у него к этому призвание, он, разумеется, может, почему бы нет, но не в том случае, если его призвание — слова. Перекладывая всю ответственность за смысл жизни и за наши представления о добре и зле на поэтов, мы неминуемо умаляем их. При всем при том поэты отражают то, что происходит с каждым из нас. Есть люди, которые чувствуют себя ответственными буквально за все. Гонзага этим не страдает — именно поэтому я его и люблю. Посмотрите, что он пишет. Я набрел на замечательную переписку сегодня утром.
Кларенс расправил книжечку на ресторанном столике, его длинные пальцы дрожали. На безмятежном лице мисс Ангар отражалась увлеченность отнюдь не только интеллектуального свойства.
— Вот послушайте. Он пишет отцу: «Многие считают, что их долг сказать все-все, а ведь все было уже сказано, не сказано — пересказано столько раз, что мы обречены ощущать свою никчемность до тех пор, пока не поймем, что лишь присоединяем свои голоса. Присоединяем, когда нас на то толкает дух. Тогда, и только тогда». Или вот это: «Стихи могут пережить тему — скажем, стихи о девушке, поющей в поезде, — но поэт не имеет права на это рассчитывать. У стихов нет никаких преимуществ перед девушкой». Понимаете, что это за человек?
— Впечатляющая личность, что и говорить, — сказала она. — Я это понимаю.
— Я приехал в Испанию с тем, чтобы отыскать его неопубликованные стихи. У меня имеются кое-какие средства, и до сих пор мне так и не удалось найти себе занятие по душе. Во мне же если и есть незаурядность, то проявляется она в чем-то малосущественном. Во всяком случае, именно это привело меня сюда. Есть немало людей, которые объявляют себя вождями, целителями, священниками, а также глашатаями Истины, пророками или свидетелями о Нем, но Гонзага был человеком, который говорил лишь от имени человека: в нем не было никакой фальши. Он ничего не пытался представить в ложном свете; стремился — понять. Чтобы дойти до вашего сердца, ему не нужно было ничего делать, одного факта его существования было достаточно. Но самые простые вещи нам труднее всего постичь. К несчастью для нас, для всех нас, его убили, когда он был молод. Но он оставил стихи некой графине дель Камино, и я приехал сюда, чтобы найти их.
— Хорошее дело. Желаю вам удачи. Хочется надеяться, что вам придут на помощь.
— А почему бы и нет?
— Не знаю, но разве вы не опасаетесь нарваться на неприятности?
— Вы считаете, что для этого есть основания?
— По правде говоря, да.
— А вдруг мне отдадут стихи — возьмут и отдадут просто так, — сказал он. — Заранее ничего нельзя сказать.
— Ну вот, что я вам говорила? — сказала мисс Уолш.
Впрочем, когда Кларенс уже под вечер вышел из дому, небо снова очистилось, посветлело и ветки, которыми оплели перед Вербным воскресеньем решетки балконов, увядали на солнце. Он дошел до площади Пуэрта-дель-Соль — там сновали толпы: гуляки, попрошайки, праздношатающиеся, богатые дамочки, солдаты, полицейские, продавцы лотерейных билетов и авторучек, священники, жалкие маклеры, ремесленники и музыканты. В 7.30 он, согласно указаниям, сел в трамвай; трамвай провез его чуть не по всему городу. Тем не менее он доехал и, так и не выбросив пересадочный талон, поднялся с мятым клочком по пустынной каменистой дороге, упиравшейся в виллу дель Нидо. Внезапно снова разразилась буря — una tormenta, как называют ее мадридцы. За отсутствием крылечек спрятаться было негде, и он промок до нитки. Позвонив у ворот, он простоял минут пять, не меньше, под лупящим по спине ливнем — дожидался, пока привратник откроет ему. То-то ликовала бы англичанка — ее атомные бредни подтверждались. Растревоженные глаза Кларенса заимствовали от грозовых туч свинцовую синеву; светлая бороденка потемнела, плечи ссутулились. Высокие ворота отворились. Привратник протянул ему зажатый в смуглом кулаке зонт. Кларенс прошел мимо него. Где тот был раньше со своим зонтом. Дождь прекратился, когда он был на полпути к дому.
В итоге он предстал пред Гусманом дель Нидо в самом непрезентабельном виде. Пропитавшийся водой костюм стеснял его движения. От него мерзко пахло мокрой псиной.
— Здравствуйте, сеньор Файлер. Ужасно, что вы попали под дождь. Он испортил ваш костюм, зато у вас такой свежий цвет лица.
Они обменялись рукопожатием, и Кларенса охватил восторг — глядя на прямой нос, темную холеную кожу дель Нидо, он ощутил, что соприкасается с самим Гонзагой: этот сутулый человек в полотняном костюме, нагнувший в поклоне яйцевидную голову, с обнаженными в улыбке острыми зубами, безволосыми руками и вислым задом — друг Гонзаги, часть его легенды. Кларенс сразу почувствовал, что дель Нидо при малейшей возможности постарается поставить его в глупое положение своей иронией и утонченными испанскими манерами. Дель Нидо был из тех, кто норовит срезать любого. Он не пощадил бы и самого Гонзагу. «Прочь! Для тебя никто не свят», — писал Гонзага.
— В моем письме я… — Ничего больше Кларенс не успел сказать.
Они только что не бежали к столовой: их ждали остальные гости.
— Мы сможем вернуться к нему позже.
— Насколько я понимаю, вы отдали некоторые из стихов графине дель Камино, — сказал Кларенс.
Но дель Нидо уже беседовал с другим гостем. Зажгли свечи, гости сели за стол.
Кларенсу не хотелось есть.
Он сидел между итальянским монсеньером и египтянкой, жившей в Нью-Йорке, — ее английский изобиловал жаргонными словечками. Был тут и немецкий господин, глава страховой компании; он сидел между сеньорой дель Нидо и ее дочерью. Дель Нидо, с его узкой зализанной головой, лошадиными зубами, поблескивающими дорогостоящими коронками, ухитрялся со своего конца стола властвовать над собеседниками. Кожу вокруг его глаз причудливо изрезали смешливые морщинки. Он впечатлил и устрашил Кларенса разом; Кларенс снова и снова спрашивал себя, как мог Гонзага доверять такому субъекту. От острослова, некогда сказал Паскаль, добра не жди. Вспомнив эти слова Паскаля, Кларенс обратился к монсеньеру — уж он-то их поймет. Но монсеньор больше всего интересовался марками. Кларенс же марками не увлекался, и монсеньор беседу не поддержал. Он был угрюмый, плотного сложения, с низким, глубоко перерезанным единственной морщиной лбом, над которым топорщился ежик.
Гусман дель Нидо все говорил и говорил. Говорил о современной живописи, о детективной литературе, о старой России, о фильмах, о Ницше. Дочь, судя по всему, ушла в свои мечты и не слушала его; жена развивала то одно его высказывание, то другое. Дочь не сводила близко посаженных глаз с язычков пламени. От намокшего костюма Кларенса исходил сильный запах. Египтянку это забавляло, и она отпустила какую-то шутку о мокрой шерсти. Хорошо еще, не включили свет.
— Одного американца арестовали в Кордове, — сказал Гусман дель Нидо. — Он украл шляпу у Guardia Civil[38] на память.
— Что за причуда!
— Ему предстоит убедиться, что наши тюрьмы меньше и теснее американских. Надеюсь, вы не обидитесь, если я расскажу историю про то, как американцы воспринимают Испанию — в плане масштабов?
— С какой стати?
— Отлично. Так вот, испанцу никак не удавалось произвести впечатление на своего американского гостя. В Америке все грандиознее — куда нам до нее. Их небоскребы больше наших дворцов. Их автомобили больше. Их кошки больше. В конце концов хозяин сунул американцу вареного омара в постель, американец пришел в ужас, а хозяин и говорит: «Это у нас клопы такие».
Почему-то Кларенса рассказ насмешил сильнее, чем остальных. Он так грохнул, что язычки пламени затрепетали.
— Не соизволите ли рассказать нам американский анекдот? — попросил дель Нидо.
Кларенс задумался.
— Ну что ж, вот такой анекдот, — сказал он. — Два пса встречаются на улице. Старые приятели. Один говорит: «Привет». А другой: «Кукареку!» — «Это еще что такое? Чего это ты вдруг закукарекал?» — «Видишь ли, — говорит тот. — Я изучаю иностранные языки».
Гробовое молчание. Никто не засмеялся. Египтянка сказала:
— Вы, похоже, облажались.
Кларенс рассердился.
— Этот анекдот рассказывают по-английски или по-американски? — спросил дель Нидо.
Завязался спор. Действительно ли американский не более чем видоизмененный английский? И вообще, язык ли это? Все в этом усомнились, и в конце концов Кларенс сказал:
— Не знаю, язык это или не язык, но на нем выражают чувства. Кричат от горя и так далее точно так же, как и везде.
— Поделом нам, — сказал дель Нидо. — Мы и правда несправедливы к американцам. А ведь если где и остались еще подлинные европейцы, так это в Америке.
— Это почему же?
— Европейцы не могут оценить прекрасное — им недостает душевного спокойствия. У нас слишком тяжелая жизнь, слишком нестабильное общество.
Кларенс понял, что его поддевают; дель Нидо высмеивал гостя; он недвусмысленно намекал, что Кларенс не способен понять стихи Гонзаги. Лютая ненависть к дель Нидо разрасталась, к горлу подкатил ком. Его подмывало ударить дель Нидо, задушить, растоптать, взять за грудки, швырнуть о стену. К счастью, дель Нидо позвали к телефону, и Кларенс в ярости сверлил глазами его опустевшее место — салфетку, серебряный прибор, герб на спинке стула. Похоже, только сеньорита дель Нидо заметила, что он обиделся.
Кларенс еще раз напомнил себе, что к обладанию стихами можно пойти и неверным путем, путем, противоречащим их духу. Это соображение как нельзя лучше помогло ему успокоиться. Он не без труда проглотил несколько ложек мороженого и взял себя в руки.
— Почему вас так интересует Гонзага? — спросил его дель Нидо некоторое время спустя, в саду, под финиковыми пальмами, вознесшими высоко в небо свои кроны.
— Я изучал испанскую литературу в колледже и стал гонзаговедом.
— Вам не кажется это странным, нет? Не сердитесь, но я вижу перед собой моего бедного друга, старину Гонзагу, этого испанца из испанцев, в кошмарной форме, которую мы носили, наши руки, лица в ссадинах, дочерна опалены солнцем пустыни, кожа лупится, и спрашиваю себя, почему он вас так поразил…
— Не знаю почему. Сам бы рад разобраться, но вот поразил же, и это послужило отправной точкой.
— Могу поделиться интересными наблюдениями над поэтами и их жизнью. Одни в жизни не в пример лучше, чем в стихах. Читаешь ожесточенные стихи, потом знакомишься с поэтом, и что же — он оказывается человеком вполне благополучным и благодушным. По стихам других никогда не догадаешься, что это за чудовища. Их удел в некотором роде счастливее: они еще могут исправить свои ошибки и заняться самоусовершенствованием. Лучшие из них те, у кого совпадают сущность и видимость, то, что они говорят, и то, что пишут. Соответствовать производимому впечатлению — вот цель подлинной культуры. Гонзагу я бы отнес ко второй категории.
— Неужели? — У Кларенса промелькнула мысль, что дель Нидо старается вызвать у него интерес к себе в ущерб Гонзаге и таким образом потеснить Гонзагу. — Я, как мне кажется, могу рассказать вам, чем прежде всего меня привлек Гонзага, — сказал Кларенс. — Он отрешился от своих личных проблем. У меня к этому в основном такое отношение: великими я считаю те стихи, которые совершенно необходимы. Перед явлением стиха — безмолвие. После — снова безмолвие. Стихи приходят, когда должно, и уходят, когда должно, а значит — в них нет ничего личного. Это воистину «голос иной». — Он убеждал дель Нидо, что у него есть дар восприятия, хотя и знал, что старания его напрасны. Гусман дель Нидо был, в сущности, человеком равнодушным. Трижды равнодушным! В сущности, ему ни до чего нет дела. А на людей, которым, в сущности, ни до чего нет дела, воздействовать нельзя. — Вы же знаете, почему я пришел к вам. Мне необходимо узнать, что сталось с последними стихами Гонзаги. Что это были за стихи?
— Дивные любовные стихи. Но где они сейчас, мне неизвестно. Они посвящались графине дель Камино, и я должен был передать их ей. Что я и сделал.
— А у вас не сохранилось их списков? — Едва дель Нидо заговорил о стихах, Кларенса начала бить дрожь.
— Нет. Они были обращены к графине.
— Разумеется. Но также и к каждому из нас.
— Стихов для каждого из нас более чем достаточно. Гомер, Данте, Кальдерой, Шекспир. И как по-вашему, что это изменило?
— Должно было изменить. И не их вина, если не изменило. И потом, Кальдерой ведь не был вашим другом. А Гонзага был. Где графиня? Несчастная, она, насколько мне известно, умерла? А что со стихами? Как вы думаете, где они могут быть?
— Не знаю. У нее был секретарь, его звали Польво, славный старикан. Но он тоже умер несколько лет назад. Племянники старика живут в Алькала-де-Энарес. В городе, где, как вы знаете, родился Сервантес. Они чиновники и, по слухам, люди вполне приличные.
— И вы так и не удосужились узнать у них, что стало со стихами вашего друга? — Кларенс был потрясен. — Вам не хотелось отыскать их?
— Я имел в виду заняться как-нибудь их поисками. Графиня, безусловно, должна была принять меры, чтобы стихи, посвященные ей, не пропали.
Тут разговор прервался, и Кларенса это даже обрадовало: он почуял, что Гусман дель Нидо рвется нарассказать ему гадостей про Гонзагу — выставить его бабником, пьяницей, наркоманом, взяточником, чуть ли не сифилитиком, а то и убийцей. В армию Гонзага бежал, спасаясь от неприятностей, это было общеизвестно. Однако Кларенс не желал слушать воспоминания дель Нидо.
Вот какую речь Кларенс несколько дней спустя держал перед мисс Ангар.
— Он доволен, что у него нет этих стихов, — сказала мисс Ангар. — Иначе он считал бы своим долгом что-то предпринять, а как лицо официальное боится этого.
— Ваша правда. Вы попали в точку, — сказал Кларенс. — Но одну услугу он мне оказал. Навел на племянников графининого секретаря. Я им написал, и они пригласили меня в Алькала-де-Энарес. О стихах в их письме не упоминалось, скорее всего, из осторожности. Пожалуй, и мне надо вести себя поосторожнее. По моим предположениям, происходит что-то неладное.
— И что же?
— Полиция установила за мной слежку.
— Вы меня разыгрываете!
— Вовсе нет! Вчера мою комнату обыскивали. Это ясно как день. А когда я приступился к хозяйке с расспросами, она ничего не ответила. Ушла от ответа, и все тут.
— Дичь какая-то. — Мисс Ангар засмеялась — она была явно удивлена. — С какой стати им обыскивать вашу комнату? Чего ради?
— Наверное, просто потому, что я вызвал у них подозрения. И потом, я допустил промах в разговоре с хозяйкой на следующий день после визита к дель Нидо. Она большая патриотка. Вдобавок, у нее живет отставной генерал. Так вот, на днях она болтала со мной и, помимо всего прочего, сказала, что у нее отменное, крепкое как скала — una roca, что твой Гибралтар, здоровье. И я, олух царя небесного, — что бы мне подумать! — ляпнул: «Gibraltar Espanol» [39] . Черт меня дернул за язык!
— Что тут такого?
— Видите ли, в войну, когда англичанам пришлось худо, началась мощная агитация за возвращение Гибралтара испанцам. Под лозунгом «Gibraltar Espanol!». И всякое напоминание о том, что они ждали не могли дождаться, когда немцы зададут англичанам трепку, испанцам, ясное дело, неприятно. Словом, она, судя по всему, считает меня политическим-тайным-кем-то-там. Она явно обиделась.
— Ну и что из этого, раз вы ничего особо противозаконного не делаете?
— Если за тобой установили слежку, рано или поздно непременно что-нибудь да нарушишь, — сказал он.
В воскресенье днем он поехал в Алькалу — познакомился там с двумя племянниками дона Франсиско Польво, их женами и дочерьми.
Это оказалась на редкость смешливая семья. Они смеялись, когда говорили сами, смеялись и когда им отвечали.
В городе осматривать было нечего, кроме сонных стен, обожженных солнцем деревьев да камней. Братья оказались белобрысыми приземистыми брюханами.
— Чай будем пить в саду, — сказал дон Луис Польво.
Домашние звали его англичанином: двадцать лет назад он прожил несколько месяцев в Лондоне; они обращались к нему «мой лорд», и он, подыгрывая им, изображал Ingles[40]. Вплоть до того, что завел фокстерьера по кличке Дуглас. Домашние наседали на него:
— Луис, наконец-то ты можешь поговорить по-английски. Поговори с ним!
— Страна хороша? — сказал Луис. На большее его не хватило.
— Весьма.
— Еще, еще.
— Чаринг-кросс, — сказал он.
— Ну же, Луис, скажи что-нибудь еще.
— Пиккадилли. Больше ничего не помню.
Подали чай. Кларенс пил, изнемогая от жары. Ящерицы сновали по узластым виноградным лозам, около колодца… Жены вышивали. Смешливые дочери разговаривали по-французски: о Кларенсе, о ком же еще. Похоже, его рассказу никто не поверил. Долговязый, разобиженный, в костюме, сшитом для постороннего глаза не иначе как из мешковины, он пил чай. Ему казалось, что он держит не блюдце, а кольцо Сатурна.
После чая его повели осматривать дом. В огромном, старинном, скудно обставленном, с толстыми стенами, промозглом доме было множество портретов предков, оставшейся от них амуниции, а также кирас, шлемов, кинжалов, ружей. В одной из комнат, где висела картина, изображавшая генерала времен наполеоновских войн, братьям вдруг вздумалось валять дурака. Сначала они нацепили шляпы с плюмажем, потом — сабли, а там и полную форму тех лет. И так — в шпорах, медалях, заплесневелых перчатках — рванули на террасу, где сидели дамы. Дон Луис волочил саблю, штаны у него свисали мешком, треуголка сползла на уши, расселась, сквозь прореху просвечивала белесая плешь. Под громовой хохот он шутовски выкидывал артикулы ружьем наполеоновской эпохи. Кларенс смеялся вместе со всеми, щеки его морщились; но почему на сердце у него с каждой минутой становилось все тяжелее, он не смог бы объяснить.
Дон Луис вскинул ружье и с криком «La bomba atdmica! Poum!» [41] прицелился. Выходка его имела шумный успех. Женщины визжали, обмахивались веерами, а брат шмякнулся задом на песчаную дорожку, хохоча так, что из глаз у него полились слезы. Фокстерьер Дуглас неистовствовал — подскакивал, норовил лизнуть дона Луиса в лицо.
Дон Луис бросил палку, крикнул:
— Принеси палочку, Дуглас! La bomba atdmiса! La bomba atdmica!
Кровь вдруг прихлынула к голове Кларенса. И тут его оскорбляют! Он был вне себя. Чего только не приходится сносить! Какие только муки не приходится претерпевать, чтобы спасти стихи Гонзаги!
До него, словно откуда-то издалека, донесся крик дона Луиса:
— Хиросима! Нагасаки! Бикини! Отличная работа!
Он швырял палку, и малыш Дуглас, крохотный бело-рыжий песик, пружинисто подскакивая, мчался от своего коротышки хозяина к террасе и обратно, а воздух заждавшегося дождя сада взрывали нескончаемые раскаты смеха.
Дурного тона шутка, пусть даже дон Луис и издевался над утраченной военной мощью своей родины — об этом свидетельствовали и драная треуголка, и куцый мундир. Тем не менее мы не сквитались, нет. Кларенс не мог думать ни о чем, кроме жуткого грохота бомбы и слепящего, убийственно сверкающего грибовидного облака.
Нет, так дело не пойдет. Он решил унять дона Луиса. Подошел к нему, положил руку на ружье и сказал, что хотел бы поговорить с ним наедине. Семья встретила его слова смехом. Дамы принялись шепотом обсуждать Кларенса. Дама постарше заметила: «Es gracioso» [42] , девицы, похоже, возражали ей. Он слышал, как одна из них сказала: «Non, il n'est pas gentil» [43]. Кларенс все снес — из гордости делал вид, что ничего не замечает.
«Чтоб их черт побрал вместе с их чаем!» — подумал он. Рубашка липла к спине.
— Дядины бумаги перешли не к нам, — сказал дон Луис. — Все, Дуглас, все! — Он бросил палку в колодец. — Нам с братом перешел вот этот старинный дом, еще участок земли, но, если у дяди и имелись какие-то бумаги, они достались моему родственнику Педро Альваресу-Польво, он живет в Сеговии. Интересный малый. Работает в Banco Espanol[44] , но притом очень культурный человек. У графини не было семьи. И она привязалась к дяде. А дядя был очень привязан к Альваресу-Польво. У них были общие интересы.
— Дядя говорил вам когда-нибудь о Гонзаге?
— Не припомню. У графини было множество поклонников из художественной среды. А вас, как видно, очень интересует этот Гонзага?
— Да. Почему бы мне им не интересоваться? Ведь и вы в один прекрасный день можете заинтересоваться каким-нибудь американским поэтом.
— Кто — я? Вот уж нет! — Дон Луис фыркнул, однако заметно встревожился. Что за люди! Чтоб их черт побрал, этих гнусных весельчаков! Кларенс ждал, пока смех дона Луиса, сначала изумленный, потом даже несколько виноватый, стихнет и широченная — от уха до уха — щербатая пасть закроется, губы, не желая смыкаться, дрогнут, но все же сомкнутся.
— А ваш родственник Альварес-Польво, как, по-вашему, он знает…
— Он много чего знает. — Дон Луис уже овладел собой. — Дядя был с ним откровенен. Если кто и сумеет более или менее определенно ответить на ваши вопросы, так это он, вы можете на него рассчитывать. Я дам вам рекомендательное письмо.
Брови его взлетели вверх, на лице изобразилось такое воодушевление, что мисс Ангар рассмеялась и сказала:
— Какой вы впечатлительный! Мне нравится, как вы это восприняли. Непременно посетите Толедо. Вам доводилось там бывать?
— Нет.
— Я часто туда езжу. Работаю там над одной темой. Присоединяйтесь ко мне в следующий раз. Я могу вам много чего показать.
— Я был бы счастлив. Когда вы собираетесь туда снова?
— Завтра.
Он расстроился.
— Очень жаль, но завтра ничего не получится, — сказал он. — Я приехал вчера и некоторое время буду очень занят. Но ваше приглашение остается в силе, договорились? Я не позволю вам забыть о нем. Я приехал сюда с некой целью — вы, вероятно, об этом догадались — и не могу вот так вот взять и поехать куда хочу, эта цель поглощает меня полностью.
— Эта ваша миссия, она тайного свойства?
— В некотором роде да. Не исключено, что она отчасти связана с нарушением закона. Но я надеюсь, вы на меня не донесете, а я до того ею переполнен, что меня тянет говорить о ней. Вы когда-нибудь слышали о таком поэте — Гонзага его фамилия.
— Гонзага? Вроде бы. Но читать, пожалуй, не читала.
— Непременно почитайте. Он был великий поэт, один из самых своеобразных современных поэтов масштаба Хуана Рамона Хименеса, Лорки и Мачадо. Я изучал его в университете, он очень много для меня значит. Чтобы понять, что он совершил, следует вообразить современную литературу своего рода великим ареопагом, размышляющим о том, что человечеству делать в будущем, чем занять свои дни на земле, какие чувства испытывать, на что обращать внимание, в чем обрести мужество, как любить и ненавидеть, в чем заключаются чистота, величие, ужас, зло (от него никуда не деться!), и прочее тому подобное. В советах, которые давала литература, никогда не было особого проку. Но люди, видите ли, перестали бояться Бога, прежде у них было ощущение твердой опоры в начале и в конце жизни, отчего они чувствовали себя увереннее и в середине. Такого рода вера уже утрачена, и поэты многие годы пытались найти ей замену. Такую, как «непризнанные законодатели мира»[35], или «все лучшее еще нам предстоит» [36], или уолт-уитменовское «тронь меня и тронешь человека»[37]. Кто видел смысл жизни в красоте, кто в гармонии, лучшие в скором времени разочаровывались в искусстве для искусства. Кто почитал своим долгом вести себя как актер, который, отчаянно храбрясь, успокаивает зрителей, запаниковавших во время пожара в театре. Самые великие выходили из игры, наподобие Толстого, который создал свое учение, или молодого Рембо, который уехал в Абиссинию, а перед смертью молил священника: «Montrez-moi. Montrez… Покажите мне хоть что-нибудь». Ужас что за жизнь вели некоторые из этих гениев. Наверное, они взваливали на себя непосильную ответственность. Понимали, что, если в стихах и романах они устанавливают нравственные мерки, значит, с этими мерками непорядок. Одному человеку установить эти мерки не под силу. Попытаться, если у него к этому призвание, он, разумеется, может, почему бы нет, но не в том случае, если его призвание — слова. Перекладывая всю ответственность за смысл жизни и за наши представления о добре и зле на поэтов, мы неминуемо умаляем их. При всем при том поэты отражают то, что происходит с каждым из нас. Есть люди, которые чувствуют себя ответственными буквально за все. Гонзага этим не страдает — именно поэтому я его и люблю. Посмотрите, что он пишет. Я набрел на замечательную переписку сегодня утром.
Кларенс расправил книжечку на ресторанном столике, его длинные пальцы дрожали. На безмятежном лице мисс Ангар отражалась увлеченность отнюдь не только интеллектуального свойства.
— Вот послушайте. Он пишет отцу: «Многие считают, что их долг сказать все-все, а ведь все было уже сказано, не сказано — пересказано столько раз, что мы обречены ощущать свою никчемность до тех пор, пока не поймем, что лишь присоединяем свои голоса. Присоединяем, когда нас на то толкает дух. Тогда, и только тогда». Или вот это: «Стихи могут пережить тему — скажем, стихи о девушке, поющей в поезде, — но поэт не имеет права на это рассчитывать. У стихов нет никаких преимуществ перед девушкой». Понимаете, что это за человек?
— Впечатляющая личность, что и говорить, — сказала она. — Я это понимаю.
— Я приехал в Испанию с тем, чтобы отыскать его неопубликованные стихи. У меня имеются кое-какие средства, и до сих пор мне так и не удалось найти себе занятие по душе. Во мне же если и есть незаурядность, то проявляется она в чем-то малосущественном. Во всяком случае, именно это привело меня сюда. Есть немало людей, которые объявляют себя вождями, целителями, священниками, а также глашатаями Истины, пророками или свидетелями о Нем, но Гонзага был человеком, который говорил лишь от имени человека: в нем не было никакой фальши. Он ничего не пытался представить в ложном свете; стремился — понять. Чтобы дойти до вашего сердца, ему не нужно было ничего делать, одного факта его существования было достаточно. Но самые простые вещи нам труднее всего постичь. К несчастью для нас, для всех нас, его убили, когда он был молод. Но он оставил стихи некой графине дель Камино, и я приехал сюда, чтобы найти их.
— Хорошее дело. Желаю вам удачи. Хочется надеяться, что вам придут на помощь.
— А почему бы и нет?
— Не знаю, но разве вы не опасаетесь нарваться на неприятности?
— Вы считаете, что для этого есть основания?
— По правде говоря, да.
— А вдруг мне отдадут стихи — возьмут и отдадут просто так, — сказал он. — Заранее ничего нельзя сказать.
* * *
— Слава Богу, начало положено! — вырвалось у Кларенса, когда он получил ответ от Гусмана дель Нидо. Член кортесов пригласил его на обед. Весь день Кларенс не находил себе места, к тому же в этот день стояла невообразимая духота, причем сначала нещадно пекло солнце, потом почти беспрерывно лил дождь.— Ну вот, что я вам говорила? — сказала мисс Уолш.
Впрочем, когда Кларенс уже под вечер вышел из дому, небо снова очистилось, посветлело и ветки, которыми оплели перед Вербным воскресеньем решетки балконов, увядали на солнце. Он дошел до площади Пуэрта-дель-Соль — там сновали толпы: гуляки, попрошайки, праздношатающиеся, богатые дамочки, солдаты, полицейские, продавцы лотерейных билетов и авторучек, священники, жалкие маклеры, ремесленники и музыканты. В 7.30 он, согласно указаниям, сел в трамвай; трамвай провез его чуть не по всему городу. Тем не менее он доехал и, так и не выбросив пересадочный талон, поднялся с мятым клочком по пустынной каменистой дороге, упиравшейся в виллу дель Нидо. Внезапно снова разразилась буря — una tormenta, как называют ее мадридцы. За отсутствием крылечек спрятаться было негде, и он промок до нитки. Позвонив у ворот, он простоял минут пять, не меньше, под лупящим по спине ливнем — дожидался, пока привратник откроет ему. То-то ликовала бы англичанка — ее атомные бредни подтверждались. Растревоженные глаза Кларенса заимствовали от грозовых туч свинцовую синеву; светлая бороденка потемнела, плечи ссутулились. Высокие ворота отворились. Привратник протянул ему зажатый в смуглом кулаке зонт. Кларенс прошел мимо него. Где тот был раньше со своим зонтом. Дождь прекратился, когда он был на полпути к дому.
В итоге он предстал пред Гусманом дель Нидо в самом непрезентабельном виде. Пропитавшийся водой костюм стеснял его движения. От него мерзко пахло мокрой псиной.
— Здравствуйте, сеньор Файлер. Ужасно, что вы попали под дождь. Он испортил ваш костюм, зато у вас такой свежий цвет лица.
Они обменялись рукопожатием, и Кларенса охватил восторг — глядя на прямой нос, темную холеную кожу дель Нидо, он ощутил, что соприкасается с самим Гонзагой: этот сутулый человек в полотняном костюме, нагнувший в поклоне яйцевидную голову, с обнаженными в улыбке острыми зубами, безволосыми руками и вислым задом — друг Гонзаги, часть его легенды. Кларенс сразу почувствовал, что дель Нидо при малейшей возможности постарается поставить его в глупое положение своей иронией и утонченными испанскими манерами. Дель Нидо был из тех, кто норовит срезать любого. Он не пощадил бы и самого Гонзагу. «Прочь! Для тебя никто не свят», — писал Гонзага.
— В моем письме я… — Ничего больше Кларенс не успел сказать.
Они только что не бежали к столовой: их ждали остальные гости.
— Мы сможем вернуться к нему позже.
— Насколько я понимаю, вы отдали некоторые из стихов графине дель Камино, — сказал Кларенс.
Но дель Нидо уже беседовал с другим гостем. Зажгли свечи, гости сели за стол.
Кларенсу не хотелось есть.
Он сидел между итальянским монсеньером и египтянкой, жившей в Нью-Йорке, — ее английский изобиловал жаргонными словечками. Был тут и немецкий господин, глава страховой компании; он сидел между сеньорой дель Нидо и ее дочерью. Дель Нидо, с его узкой зализанной головой, лошадиными зубами, поблескивающими дорогостоящими коронками, ухитрялся со своего конца стола властвовать над собеседниками. Кожу вокруг его глаз причудливо изрезали смешливые морщинки. Он впечатлил и устрашил Кларенса разом; Кларенс снова и снова спрашивал себя, как мог Гонзага доверять такому субъекту. От острослова, некогда сказал Паскаль, добра не жди. Вспомнив эти слова Паскаля, Кларенс обратился к монсеньеру — уж он-то их поймет. Но монсеньор больше всего интересовался марками. Кларенс же марками не увлекался, и монсеньор беседу не поддержал. Он был угрюмый, плотного сложения, с низким, глубоко перерезанным единственной морщиной лбом, над которым топорщился ежик.
Гусман дель Нидо все говорил и говорил. Говорил о современной живописи, о детективной литературе, о старой России, о фильмах, о Ницше. Дочь, судя по всему, ушла в свои мечты и не слушала его; жена развивала то одно его высказывание, то другое. Дочь не сводила близко посаженных глаз с язычков пламени. От намокшего костюма Кларенса исходил сильный запах. Египтянку это забавляло, и она отпустила какую-то шутку о мокрой шерсти. Хорошо еще, не включили свет.
— Одного американца арестовали в Кордове, — сказал Гусман дель Нидо. — Он украл шляпу у Guardia Civil[38] на память.
— Что за причуда!
— Ему предстоит убедиться, что наши тюрьмы меньше и теснее американских. Надеюсь, вы не обидитесь, если я расскажу историю про то, как американцы воспринимают Испанию — в плане масштабов?
— С какой стати?
— Отлично. Так вот, испанцу никак не удавалось произвести впечатление на своего американского гостя. В Америке все грандиознее — куда нам до нее. Их небоскребы больше наших дворцов. Их автомобили больше. Их кошки больше. В конце концов хозяин сунул американцу вареного омара в постель, американец пришел в ужас, а хозяин и говорит: «Это у нас клопы такие».
Почему-то Кларенса рассказ насмешил сильнее, чем остальных. Он так грохнул, что язычки пламени затрепетали.
— Не соизволите ли рассказать нам американский анекдот? — попросил дель Нидо.
Кларенс задумался.
— Ну что ж, вот такой анекдот, — сказал он. — Два пса встречаются на улице. Старые приятели. Один говорит: «Привет». А другой: «Кукареку!» — «Это еще что такое? Чего это ты вдруг закукарекал?» — «Видишь ли, — говорит тот. — Я изучаю иностранные языки».
Гробовое молчание. Никто не засмеялся. Египтянка сказала:
— Вы, похоже, облажались.
Кларенс рассердился.
— Этот анекдот рассказывают по-английски или по-американски? — спросил дель Нидо.
Завязался спор. Действительно ли американский не более чем видоизмененный английский? И вообще, язык ли это? Все в этом усомнились, и в конце концов Кларенс сказал:
— Не знаю, язык это или не язык, но на нем выражают чувства. Кричат от горя и так далее точно так же, как и везде.
— Поделом нам, — сказал дель Нидо. — Мы и правда несправедливы к американцам. А ведь если где и остались еще подлинные европейцы, так это в Америке.
— Это почему же?
— Европейцы не могут оценить прекрасное — им недостает душевного спокойствия. У нас слишком тяжелая жизнь, слишком нестабильное общество.
Кларенс понял, что его поддевают; дель Нидо высмеивал гостя; он недвусмысленно намекал, что Кларенс не способен понять стихи Гонзаги. Лютая ненависть к дель Нидо разрасталась, к горлу подкатил ком. Его подмывало ударить дель Нидо, задушить, растоптать, взять за грудки, швырнуть о стену. К счастью, дель Нидо позвали к телефону, и Кларенс в ярости сверлил глазами его опустевшее место — салфетку, серебряный прибор, герб на спинке стула. Похоже, только сеньорита дель Нидо заметила, что он обиделся.
Кларенс еще раз напомнил себе, что к обладанию стихами можно пойти и неверным путем, путем, противоречащим их духу. Это соображение как нельзя лучше помогло ему успокоиться. Он не без труда проглотил несколько ложек мороженого и взял себя в руки.
— Почему вас так интересует Гонзага? — спросил его дель Нидо некоторое время спустя, в саду, под финиковыми пальмами, вознесшими высоко в небо свои кроны.
— Я изучал испанскую литературу в колледже и стал гонзаговедом.
— Вам не кажется это странным, нет? Не сердитесь, но я вижу перед собой моего бедного друга, старину Гонзагу, этого испанца из испанцев, в кошмарной форме, которую мы носили, наши руки, лица в ссадинах, дочерна опалены солнцем пустыни, кожа лупится, и спрашиваю себя, почему он вас так поразил…
— Не знаю почему. Сам бы рад разобраться, но вот поразил же, и это послужило отправной точкой.
— Могу поделиться интересными наблюдениями над поэтами и их жизнью. Одни в жизни не в пример лучше, чем в стихах. Читаешь ожесточенные стихи, потом знакомишься с поэтом, и что же — он оказывается человеком вполне благополучным и благодушным. По стихам других никогда не догадаешься, что это за чудовища. Их удел в некотором роде счастливее: они еще могут исправить свои ошибки и заняться самоусовершенствованием. Лучшие из них те, у кого совпадают сущность и видимость, то, что они говорят, и то, что пишут. Соответствовать производимому впечатлению — вот цель подлинной культуры. Гонзагу я бы отнес ко второй категории.
— Неужели? — У Кларенса промелькнула мысль, что дель Нидо старается вызвать у него интерес к себе в ущерб Гонзаге и таким образом потеснить Гонзагу. — Я, как мне кажется, могу рассказать вам, чем прежде всего меня привлек Гонзага, — сказал Кларенс. — Он отрешился от своих личных проблем. У меня к этому в основном такое отношение: великими я считаю те стихи, которые совершенно необходимы. Перед явлением стиха — безмолвие. После — снова безмолвие. Стихи приходят, когда должно, и уходят, когда должно, а значит — в них нет ничего личного. Это воистину «голос иной». — Он убеждал дель Нидо, что у него есть дар восприятия, хотя и знал, что старания его напрасны. Гусман дель Нидо был, в сущности, человеком равнодушным. Трижды равнодушным! В сущности, ему ни до чего нет дела. А на людей, которым, в сущности, ни до чего нет дела, воздействовать нельзя. — Вы же знаете, почему я пришел к вам. Мне необходимо узнать, что сталось с последними стихами Гонзаги. Что это были за стихи?
— Дивные любовные стихи. Но где они сейчас, мне неизвестно. Они посвящались графине дель Камино, и я должен был передать их ей. Что я и сделал.
— А у вас не сохранилось их списков? — Едва дель Нидо заговорил о стихах, Кларенса начала бить дрожь.
— Нет. Они были обращены к графине.
— Разумеется. Но также и к каждому из нас.
— Стихов для каждого из нас более чем достаточно. Гомер, Данте, Кальдерой, Шекспир. И как по-вашему, что это изменило?
— Должно было изменить. И не их вина, если не изменило. И потом, Кальдерой ведь не был вашим другом. А Гонзага был. Где графиня? Несчастная, она, насколько мне известно, умерла? А что со стихами? Как вы думаете, где они могут быть?
— Не знаю. У нее был секретарь, его звали Польво, славный старикан. Но он тоже умер несколько лет назад. Племянники старика живут в Алькала-де-Энарес. В городе, где, как вы знаете, родился Сервантес. Они чиновники и, по слухам, люди вполне приличные.
— И вы так и не удосужились узнать у них, что стало со стихами вашего друга? — Кларенс был потрясен. — Вам не хотелось отыскать их?
— Я имел в виду заняться как-нибудь их поисками. Графиня, безусловно, должна была принять меры, чтобы стихи, посвященные ей, не пропали.
Тут разговор прервался, и Кларенса это даже обрадовало: он почуял, что Гусман дель Нидо рвется нарассказать ему гадостей про Гонзагу — выставить его бабником, пьяницей, наркоманом, взяточником, чуть ли не сифилитиком, а то и убийцей. В армию Гонзага бежал, спасаясь от неприятностей, это было общеизвестно. Однако Кларенс не желал слушать воспоминания дель Нидо.
* * *
— Естественно предположить — раз уж речь идет о великом человеке, — что людям, его окружающим, должно быть ясно, какого отклика требует величие, но когда обнаруживаешь среди них людей такого низкого склада, как Гусман дель Нидо, поневоле задумаешься о том, в какого рода отклике на самом деле нуждаются великие.Вот какую речь Кларенс несколько дней спустя держал перед мисс Ангар.
— Он доволен, что у него нет этих стихов, — сказала мисс Ангар. — Иначе он считал бы своим долгом что-то предпринять, а как лицо официальное боится этого.
— Ваша правда. Вы попали в точку, — сказал Кларенс. — Но одну услугу он мне оказал. Навел на племянников графининого секретаря. Я им написал, и они пригласили меня в Алькала-де-Энарес. О стихах в их письме не упоминалось, скорее всего, из осторожности. Пожалуй, и мне надо вести себя поосторожнее. По моим предположениям, происходит что-то неладное.
— И что же?
— Полиция установила за мной слежку.
— Вы меня разыгрываете!
— Вовсе нет! Вчера мою комнату обыскивали. Это ясно как день. А когда я приступился к хозяйке с расспросами, она ничего не ответила. Ушла от ответа, и все тут.
— Дичь какая-то. — Мисс Ангар засмеялась — она была явно удивлена. — С какой стати им обыскивать вашу комнату? Чего ради?
— Наверное, просто потому, что я вызвал у них подозрения. И потом, я допустил промах в разговоре с хозяйкой на следующий день после визита к дель Нидо. Она большая патриотка. Вдобавок, у нее живет отставной генерал. Так вот, на днях она болтала со мной и, помимо всего прочего, сказала, что у нее отменное, крепкое как скала — una roca, что твой Гибралтар, здоровье. И я, олух царя небесного, — что бы мне подумать! — ляпнул: «Gibraltar Espanol» [39] . Черт меня дернул за язык!
— Что тут такого?
— Видите ли, в войну, когда англичанам пришлось худо, началась мощная агитация за возвращение Гибралтара испанцам. Под лозунгом «Gibraltar Espanol!». И всякое напоминание о том, что они ждали не могли дождаться, когда немцы зададут англичанам трепку, испанцам, ясное дело, неприятно. Словом, она, судя по всему, считает меня политическим-тайным-кем-то-там. Она явно обиделась.
— Ну и что из этого, раз вы ничего особо противозаконного не делаете?
— Если за тобой установили слежку, рано или поздно непременно что-нибудь да нарушишь, — сказал он.
В воскресенье днем он поехал в Алькалу — познакомился там с двумя племянниками дона Франсиско Польво, их женами и дочерьми.
Это оказалась на редкость смешливая семья. Они смеялись, когда говорили сами, смеялись и когда им отвечали.
В городе осматривать было нечего, кроме сонных стен, обожженных солнцем деревьев да камней. Братья оказались белобрысыми приземистыми брюханами.
— Чай будем пить в саду, — сказал дон Луис Польво.
Домашние звали его англичанином: двадцать лет назад он прожил несколько месяцев в Лондоне; они обращались к нему «мой лорд», и он, подыгрывая им, изображал Ingles[40]. Вплоть до того, что завел фокстерьера по кличке Дуглас. Домашние наседали на него:
— Луис, наконец-то ты можешь поговорить по-английски. Поговори с ним!
— Страна хороша? — сказал Луис. На большее его не хватило.
— Весьма.
— Еще, еще.
— Чаринг-кросс, — сказал он.
— Ну же, Луис, скажи что-нибудь еще.
— Пиккадилли. Больше ничего не помню.
Подали чай. Кларенс пил, изнемогая от жары. Ящерицы сновали по узластым виноградным лозам, около колодца… Жены вышивали. Смешливые дочери разговаривали по-французски: о Кларенсе, о ком же еще. Похоже, его рассказу никто не поверил. Долговязый, разобиженный, в костюме, сшитом для постороннего глаза не иначе как из мешковины, он пил чай. Ему казалось, что он держит не блюдце, а кольцо Сатурна.
После чая его повели осматривать дом. В огромном, старинном, скудно обставленном, с толстыми стенами, промозглом доме было множество портретов предков, оставшейся от них амуниции, а также кирас, шлемов, кинжалов, ружей. В одной из комнат, где висела картина, изображавшая генерала времен наполеоновских войн, братьям вдруг вздумалось валять дурака. Сначала они нацепили шляпы с плюмажем, потом — сабли, а там и полную форму тех лет. И так — в шпорах, медалях, заплесневелых перчатках — рванули на террасу, где сидели дамы. Дон Луис волочил саблю, штаны у него свисали мешком, треуголка сползла на уши, расселась, сквозь прореху просвечивала белесая плешь. Под громовой хохот он шутовски выкидывал артикулы ружьем наполеоновской эпохи. Кларенс смеялся вместе со всеми, щеки его морщились; но почему на сердце у него с каждой минутой становилось все тяжелее, он не смог бы объяснить.
Дон Луис вскинул ружье и с криком «La bomba atdmica! Poum!» [41] прицелился. Выходка его имела шумный успех. Женщины визжали, обмахивались веерами, а брат шмякнулся задом на песчаную дорожку, хохоча так, что из глаз у него полились слезы. Фокстерьер Дуглас неистовствовал — подскакивал, норовил лизнуть дона Луиса в лицо.
Дон Луис бросил палку, крикнул:
— Принеси палочку, Дуглас! La bomba atdmiса! La bomba atdmica!
Кровь вдруг прихлынула к голове Кларенса. И тут его оскорбляют! Он был вне себя. Чего только не приходится сносить! Какие только муки не приходится претерпевать, чтобы спасти стихи Гонзаги!
До него, словно откуда-то издалека, донесся крик дона Луиса:
— Хиросима! Нагасаки! Бикини! Отличная работа!
Он швырял палку, и малыш Дуглас, крохотный бело-рыжий песик, пружинисто подскакивая, мчался от своего коротышки хозяина к террасе и обратно, а воздух заждавшегося дождя сада взрывали нескончаемые раскаты смеха.
Дурного тона шутка, пусть даже дон Луис и издевался над утраченной военной мощью своей родины — об этом свидетельствовали и драная треуголка, и куцый мундир. Тем не менее мы не сквитались, нет. Кларенс не мог думать ни о чем, кроме жуткого грохота бомбы и слепящего, убийственно сверкающего грибовидного облака.
Нет, так дело не пойдет. Он решил унять дона Луиса. Подошел к нему, положил руку на ружье и сказал, что хотел бы поговорить с ним наедине. Семья встретила его слова смехом. Дамы принялись шепотом обсуждать Кларенса. Дама постарше заметила: «Es gracioso» [42] , девицы, похоже, возражали ей. Он слышал, как одна из них сказала: «Non, il n'est pas gentil» [43]. Кларенс все снес — из гордости делал вид, что ничего не замечает.
«Чтоб их черт побрал вместе с их чаем!» — подумал он. Рубашка липла к спине.
— Дядины бумаги перешли не к нам, — сказал дон Луис. — Все, Дуглас, все! — Он бросил палку в колодец. — Нам с братом перешел вот этот старинный дом, еще участок земли, но, если у дяди и имелись какие-то бумаги, они достались моему родственнику Педро Альваресу-Польво, он живет в Сеговии. Интересный малый. Работает в Banco Espanol[44] , но притом очень культурный человек. У графини не было семьи. И она привязалась к дяде. А дядя был очень привязан к Альваресу-Польво. У них были общие интересы.
— Дядя говорил вам когда-нибудь о Гонзаге?
— Не припомню. У графини было множество поклонников из художественной среды. А вас, как видно, очень интересует этот Гонзага?
— Да. Почему бы мне им не интересоваться? Ведь и вы в один прекрасный день можете заинтересоваться каким-нибудь американским поэтом.
— Кто — я? Вот уж нет! — Дон Луис фыркнул, однако заметно встревожился. Что за люди! Чтоб их черт побрал, этих гнусных весельчаков! Кларенс ждал, пока смех дона Луиса, сначала изумленный, потом даже несколько виноватый, стихнет и широченная — от уха до уха — щербатая пасть закроется, губы, не желая смыкаться, дрогнут, но все же сомкнутся.
— А ваш родственник Альварес-Польво, как, по-вашему, он знает…
— Он много чего знает. — Дон Луис уже овладел собой. — Дядя был с ним откровенен. Если кто и сумеет более или менее определенно ответить на ваши вопросы, так это он, вы можете на него рассчитывать. Я дам вам рекомендательное письмо.