Никому не было дано заставить Тину переменить свое мнение. И в этом, думал Браун, вся штука. Она поступала, как ей заблагорассудится, и так давно ни с кем ничем не делилась, что не потерпела бы, чтобы ею кто-то верховодил. Всякого, кто прислушивался к чужим мнениям, она считала слабаком. Когда тетя Роза умерла, Тина стащила с пальца покойной кольцо, которое Айзек подарил ей много лет назад. Историю кольца в подробностях Браун не помнил, помнил только, что Айзек ссудил деньги какому-то иммигранту, тот исчез, оставив кольцо; считалось, что оно грошовое, однако оно оказалось очень ценным. Браун не помнил, рубиновым оно было или изумрудным и как оправлено. Но, кроме него, тетя Роза никаких украшений не носила. Предполагалось, что кольцо перейдет к жене Айзека, Сильвии, — той очень хотелось его иметь. Тина сняла его с покойницы и надела на палец.
— Тина, отдай кольцо. Отдай сюда, — сказал Айзек.
— Нет. Оно было ее. А теперь мое.
— Кольцо было не мамино. И ты это знаешь. Отдай его назад.
Над телом тети Розы Тина одолела его. Знала, что он не станет скандалить у смертного одра. Сильвия была вне себя. Попыталась было воспротивиться. То есть прошипела: «Что же ты?» Но куда там. Айзек знал, что кольца не вернуть. Помимо того, осталось еще много спорного имущества. Его рента на тети Розиных банковских счетах.
Однако миллионером из них из всех стал один Айзек. Другие попросту копили деньги на манер иммигрантов прежних времен. Айзек же не сидел и не ждал наследства. К тому времени, когда умерла тетя Роза, у Айзека уже имелось немалое состояние. Он построил безобразный многоквартирный дом в Олбани. Для него — большое достижение. Вставал он на заре, как и его рабочие. Громко молился, пока его жена в папильотках, хорошенькая, но припухшая со сна, сонная, но покорная, готовила ему на кухне завтрак. Чем больше Айзек богател, тем сильнее укреплялся он в своей правоверности. И вскоре стал еврейским pater familias[9] на прежний лад. С домашними он говорил на идише, пересыпанном сверх обычного старославянскими и ивритскими речениями. Говорил не «значительные лица, влиятельные граждане», а «Аншей а-ир», люди города. И он тоже всегда держал при себе псалмы. Один экземпляр хранил в бардачке своего «кадиллака». О чем его угрюмая сестра — с тех, адирондакских пор она набрала приличный вес, раздалась вширь, ввысь — высказывалась, кривясь. Говорила так: «Он читает псалмы вслух в своем кондиционированном „кадиллаке“, когда пережидает на переезде, пока пройдет грузовой состав. Вот жулик! Да он Господу Богу залезет в карман».
Все как один Брауны говорили на редкость образно — и это поневоле заставляло задуматься. И сам доктор Браун не был исключением. А чем это объясняется, Браун, хоть и специализировался уже четверть века на химических процессах наследственности, не знал. Как молекула белка может заключать в себе предрасположение к ловкачеству, незаурядному коварству, разрушительной силе. Начало всему положил невидимый фермент. Способный напечатлеть талант или порок в миллиардах сердец. Чего ж тогда удивляться, что Айзек взывал к Господу, сидя в герметически закупоренном огромном черном автомобиле, пока грузовые составы с грохотом катились в неверном свете по этой некогда прекрасной, а ныне загаженной долине.
Услышь меня, Боже праведный! [10]
— Ну и как по-твоему? — сказала Тина. — Помнит он о братьях, когда наклевывается сделка? Принимает он единственную сестру в долю?
Впрочем, особой нужды в том не было. Двоюродный брат Мэтт, залечив полученную в битве при Иводзиме[11] рану, снова принялся торговать электроприборами. Двоюродный брат Аарон стал дипломированным бухгалтером. Тинин муж, лысый Фенстер, специализировался на продаже подержанных хозяйственных товаров. Идею эту ему, разумеется, подала Тина. Никто не бедствовал. Но Тина рвала и метала с досады: Айзек не привлекал родственников к сделкам с недвижимостью, а они давали наибольшие налоговые скидки. Существенные отчисления на амортизацию, что она воспринимала как узаконенно противозаконные барыши. Она держала деньги в банке и получала мизерные два с половиной процента, да еще с них брали налоги по полной мере. В биржу она не верила.
На самом деле Айзек пытался привлечь Браунов, когда строил торговый центр в Робстауне. В рискованный момент они от него отступились. В отчаянный момент, когда надо было нарушить закон. На семейной сходке все без исключения Брауны дали согласие внести по двадцать пять тысяч долларов — такую сумму надо было тайно передать Илкингтону. Старик Илкингтон возглавлял совет директоров Робстаунского загородного клуба. Клуб — его со всех сторон обступили заводы — решил перебраться подальше от города. Айзек узнал про это от старого служителя гольф-клуба — подвез того как-то утром, когда пал туман. Мэтт Браун в начале двадцатых подрабатывал в Робстаунском клубе — носил клюшки за Илкингтоном. Айзек тоже был знаком с Илкингтоном и поговорил с ним с глазу на глаз. Старый гой, ему перевалило за семьдесят, удаляясь на покой в Британскую Вест-Индию, сказал Айзеку: «Строго между нами. Сто тысяч долларов. И никаких хлопот с налоговым управлением». Он был долговязый, сухопарый, с крапчатой кожей. Окончил Корнельский университет в 1910-м или около того. Холодный, но прямодушный. И, по мнению Айзека, порядочный. Если построить на месте Робстаунской площадки для гольфа торговый центр да еще хорошо спланировать его, каждый из Браунов мог бы огрести по полмиллиона. Город в период послевоенного бума стремительно разрастался. У Айзека в совете по зонированию имелся приятель — за пять штук он провел бы это дело так, что комар носа не подточит. Что же до подрядных работ, Айзек сказал, что берет их на себя. Тина поставила условием, чтобы у Браунов была отдельная корпорация: так прибыли от строительства уж точно будут распределяться поровну. Айзек на это пошел. Как глава семьи он взвалил это бремя на себя. Все организационные хлопоты легли бы на него одного. Только Аарон — дипломированный бухгалтер все же — мог бы помочь ему вести учет. Сходка в конторе Аарона длилась с полудня до трех. Все трудности были рассмотрены. Ни дать ни взять четыре исполнителя — кому-кому, а им жестокая музыка денег была хорошо знакома — изучают партитуру. В конце концов они пришли к соглашению: играть они будут.
Однако когда час — 10 утра, в пятницу — настал, Аарон пошел на попятный. Он на такое не согласен. Тина и Мэтт, те тоже отреклись от своих слов. Эту историю доктору Брауну рассказал Айзек. Как и было договорено, он пришел к Аарону в контору, в старом портфеле у него лежали двадцать пять тысяч долларов. Аарон — ему уже стукнуло сорок — лощеный, ушлый, скрытный, имел привычку выводить в еженедельнике аккуратные ряды цифирек. Смуглые пальцы шустро переворачивали страницы последних налоговых бюллетеней. Разговаривая с секретаршей по внутреннему телефону, он понижал голос до шепота. Носил белые рельефной ткани рубашки, подписные галстуки шелковой парчи от «Графини Мары». Из всех из них Аарон больше всего походил на дядю Брауна. За вычетом бороды, котелка царственного изгоя, золотой искорки в карем глазу. Многие черты внешнего облика Аарона и дяди Брауна, думал доктор Браун с его научным складом ума, берут начало из одного генетического пула. С точки зрения химии Аарон был младшим братом своего отца. Различия между ними, скорее всего, объяснялись наследственностью. А то и воздействием деловой Америки.
— Ну? — сказал Айзек — он стоял в устланной коврами конторе. Величавый стол был безукоризненно чист.
— Почем ты знаешь, что Илкингтону можно доверять?
— Я думаю, можно.
— Ты думаешь. А что, если он возьмет деньги и скажет, что в глаза тебя не видал?
— Не исключено. Но мы же это обсудили. Приходится идти на риск.
Тут Аарону — вполне вероятно, по его указанию — позвонила секретарша. Он пригнулся к трубке и поговорил осторожно и тихо, едва открывая рот.
— Так как, Аарон, — сказал Айзек, — ты хочешь, чтобы я гарантировал твои инвестиции? Так как? Ну же, говори.
Аарон уже давно смягчил свой пискливый голос и говорил грубовато на манер человека, неизменно уверенного в себе. Однако визгливые ноты, от которых он постарался избавиться четверть века назад, временами прорывались. Он стоял, оперев оба кулака на стекло стола, старался овладеть голосом.
Процедил сквозь зубы:
— Я не мог заснуть.
— Где деньги?
— Таких денег у меня нет.
— Нет?
— Ты же знаешь. У меня лицензия. Я дипломированный бухгалтер. И в моем положении…
— А Тина, Мэтт, они что?
— О них мне ничего не известно.
— Ты уговорил их отступиться, так? Я встречаюсь с Илкингтоном в двенадцать. Минута в минуту. Почему ты не сказал мне заранее?
Аарон промолчал.
Айзек набрал Тинин номер, подождал. Она конечно же была дома, слушала — туша тушей — стеклянно-холодные гудки телефона. Он минут пять не вешал трубку, сказал Айзек, ждал. Тратить время на звонок Мэтту он не стал. Мэтт поступит так, как велит Тина.
— У меня всего час на то, чтобы собрать деньги.
— При моей профессии, — сказал Аарон, — эти двадцать пять встанут мне в пятьдесят с гаком.
— Что бы тебе не сказать мне вчера. Знаешь же, что это для меня значит.
— И ты отдашь сто тысяч человеку, которого не знаешь? Без расписки? Вслепую? Не делай этого.
Но Айзек не отступился от своего решения. В нашем поколении, размышлял доктор Браун, выработался тип капиталиста-плейбоя. Он с легким сердцем делает сомнительные ставки: покупает сборную офисную технику для Бразилии, мотели в Восточной Африке, запасные части для стереосистем в Таиланде. Выложить сто тысяч для него — раз плюнуть. Он летит с красоткой на реактивном самолете посмотреть на месте, как там и что. Губернатор провинции сидит в «тандерберде», ждет, чтобы умчать гостей по автомагистралям, прорытым посреди джунглей пеонами, на уик-энд, с серфингом и шампанским, где предприниматель, все еще моложавый в свои пятьдесят, заключает сделку. Айзек же, его двоюродный брат, ставил на карту деньги, скопленные грош за грошем, на старопрежний лад: продавал мальчишкой тряпки и бутылки; затем — добро, уцелевшее при пожаре; затем — старые машины; затем освоил строительное дело. Как рыть котлованы, класть фундаменты, мешать бетон, прокладывать канализационные трубы, отопление, электропровода, крыть крыши. Деньги доставались ему тяжело. А теперь он пошел в банк и взял в долг семьдесят пять тысяч под самый высокий процент. И без каких-либо гарантий отдал их Илкингтону в его же гостиной. Меблированной в старогойском вкусе и источавшей старогойский запах скучной, дурацкой, респектабельной обстановки. Которой Илкингтон явно гордился. Яблоневое, вишневое дерево, консоли и горки, обивка, припахивающая засохшим клейстером, — отличительные знаки благородного сословия, не нюхавшего черты оседлости. Илкингтон не дотронулся до портфеля Айзека. Он, судя по всему, не имел намерения ни пересчитать деньги, ни даже посмотреть на них. Он предложил Айзеку мартини. Айзек, отнюдь не любитель выпить, пил неразбавленный джин. Посреди дня. Похоже, джин перегнали где-то в космосе. Он не имел цвета. Айзек прочно расположился на стуле, но чувствовал, что он потерян — потерян для своего народа, своей семьи, Бога, потерян в пустыне Америки. Илкингтон осушил целый шейкер коктейля, по-джентльменски, с каменным лицом — длинная орясина, принадлежащая каким-то боком к роду человеческому, однако знакомых Айзеку человеческих черт в нем было мало. На пороге он не сказал, что сдержит слово. Просто пожал Айзеку руку и проводил до машины. Айзек поехал домой, сидел у себя в бунгало. Два дня кряду. После чего в понедельник Илкингтон позвонил и сказал, что робстаунские директора согласились на его условия. Пауза. После чего Илкингтон добавил, что для джентльменов доверие и порядочность выше любых письменных обязательств.
Айзек вступил во владение загородным клубом и возвел на его месте торговый центр. Все заведения такого рода отличаются безобразием. Доктор Браун не смог бы объяснить, почему безобразие именно этого торгового центра казалось ему просто-таки убийственным. Вероятно, потому, что перед его глазами стоял Робстаунский клуб. Допуск в клуб, разумеется, был строго ограничен. Однако евреи могли любоваться им с дороги. И вязы там росли редкой красоты — вековые, если не старше. И свет не резал глаза. Туда сворачивали «кадиллаки» эпохи Кулиджа с задернутым занавесочками задним окном, букетиками искусственных цветов в вазочках. «Гудзоны», «оберны», «биэркэты». Всего-навсего машины. Ну по чему, спрашивается, тут тосковать?
И тем не менее Брауна ошеломило то, что сотворил здесь Айзек. Возможно, неосознанно утверждая свое торжество, упиваясь своей победой. Зеленая лужайка, предназначенная — что правда, то правда — для не слишком обременительных упражнений, для ударов клюшкой по мячу, закованная в асфальт, превратилась в автостоянку — на ней умещалось до пятисот машин. Супермаркет, пиццерия, китайская кухмистерская, прачечная самообслуживания, магазин готовой одежды фирмы «Роберт Холл», дешевых цен.
И пошло, и поехало. Айзек стал миллионером. Застроил долину Мохок кварталами однотипных домов. Тех, кто живет в построенных им домах, стал называть «мои люди». Землю использовал вовсю, дома строил чуть ли не впритык друг к другу, что правда, то правда, но строил с размахом. В шесть утра, как и его рабочие, был уже на ногах. Жизнь вел самую что ни на есть неприхотливую. Смиренномудренно ходил пред Богом твоим[12], как повелел раввин. К этому времени раввин аж с Мэдисон-авеню. Убогая синагога была снесена с лица земли. Ушла в прошлое, как те голландские художники, которым пришлись бы по вкусу и ее сумрак, и косматые старики разносчики. Нынче ее заменил храм, смахивавший на павильон Всемирной выставки. Айзек стал президентом общины, обойдя отца знаменитого гангстера, который когда-то убирал людей по приказу банды, орудовавшей на северо-востоке штата. Светский раввин с хорошо модулированным голосом в модных костюмах — от христианского священника его отличали разве что хитрые еврейские ужимки, дающие понять старозаветной части общины, что для молодежи приходится ломать комедию. Америка. Поразительное время. Если ты хотел, чтобы субботние свечи зажигали с молитвой молодые женщины, раввину приходилось положить не меньше, а то и больше двадцати тысяч долларов, не считая дома и «ягуара».
Брат Айзек тем временем все больше укреплялся в своей приверженности к прежним обычаям. Ездил в машине десятилетней давности. Но слабаком не был. Уверенный в себе, с темными почти не поредевшими волосами. Тамошние женщины говорили, что он излучает положительную мужскую энергию, которой стало недоставать мужчинам. Айзек не был ею обделен. Она сквозила в том, как он брал вилку за столом, как наливал воду из бутылки. Оно и понятно, он получил от мира то, что просил. А значит, он просил то, что нужно, и там, где нужно. А значит, в метафизическом смысле он понимал жизнь верно. Или перед Священным Писанием, Талмудом и ортодоксальностью польских ашкенази ничто не устоит.
Но только этим всего не объяснишь, думал доктор Браун. Набожность набожностью, но в Айзеке было и еще кое-что. Доктор Браун вспомнил, как, отпуская шутку, брат скалил белые зубы в сползавшей — из-за шрама — набок улыбке.
— Мне случалось брать верх не на одном передке, — говорил Айзек, подразумевая постельные победы. По большой части он излагал события без экивоков, на американский манер. В Скенектади ему был известен чуть не каждый черный ход — ходы эти вели к постелям, к хватким объятьям, к раздвинутым ляжкам работниц. Свой «форд Т» он оставлял внизу. А до него лошадь — он ее не распрягал. Айзек получал удовольствие, рассказывая о своих мужских подвигах. Вспоминая Двойру, совсем еще соплюшку, — стоит на коленях, голову в подушки уткнула, задницу задрала — из белой расщелины торчат курчавые волосы, пищит: «Нейн» [13] . Но на самом деле это она так, для порядку.
Мэтт, тот таких баек не рассказывал. Раненный в голову при Иводзиме, он, отлежав в госпитале, вернулся к торговле радио— и телевизионной аппаратурой, а также электромеханическим оборудованием фирм «Зенит», «Моторола» и «Вестингауз». Женился на приличной девушке и жил тихо-мирно, а его родной город тем временем рос и преображался с ошеломляющей быстротой. На месте парка, где тренировалась низшая лига и где до войны в Мэтте угадал потенциального игрока высшей лиги охотник за талантами, высился компьютерный центр. В особо важных делах Мэтт обращался за советами к Тине. Она говорила ему, что делать. Да и Айзек не оставлял его своими заботами: возводя новые кварталы, при малейшей возможности покупал приборы у Мэтта. Однако Мэтт в затруднительных случаях шел за советом к Тине. К примеру, его жена и свояченица играли на бегах. При первой же возможности укатывали в Саратогу, на рысистые испытания. Вроде бы ничего особо плохого тут нет. Две сестрички — яркая помада, прелестные платья. Беспрестанно смеются, скаля красивые крупные зубы. Опускают верх машины.
Тина относилась к их эскападам снисходительно. Почему бы им не ездить на скачки? Ее злоба была направлена целиком и полностью на Брауна, этого миллионщика.
— Ну он и распутник! — говорила она.
— Да нет, уже давным-давно нет, — говорил Мэтт.
— Мэтт, ты это брось. Я знаю, кого он дерет. Послеживаю за ортодоксами. Да, да. А теперь губернатор еще сделал его членом комиссии. Что это за комиссия?
— По загрязнению.
— По загрязнению воды, вот чего. Он ведь дружок Рокфеллера[14].
— Зачем ты так, Тина. Он же наш брат.
— Тебе-то он сочувствует.
— Это точно.
— Он миллионы лопатой загребает, ты надрываешься в жалкой лавчонке, а ему хоть бы хны? У него камень вместо сердца.
— Это не так.
— Что? Да он если и пустит слезу, так разве что от ветра, — говорила Тина.
Она питала особую слабость к гиперболам. И не только она. Это им от матери передалось.
В остальном Тина являла собой вполне заурядную, угрюмую, тучную тетку со строгой стрижкой, гладко зализанной — результат нещадной борьбы — назад. Она была воплощением деспотизма. Деспотизм ее распространялся не только на других, но и на себя. Она управляла своей огромной особой на манер диктатора. В белом платье, с кольцом, стащенным с покойницы-матери. Путем переворота в спальне.
В своем поколении — доктор Браун потратил этот день на теплые воспоминания, — безысходная услада, — о покойных родственниках, в своем поколении Тина тоже казалась старомодной, хоть и вворачивала то и дело новомодные словечки. Люди вроде нее, и отнюдь не только женщины, всячески старались расположить к себе. Тина же неуклонно употребляла усилия к тому, чтобы никому не понравиться, никого к себе не расположить. Ни в коей мере. Никогда не старалась быть приятной. Целью ее, судя по всему, было величие. На чем основанное? Никак не на величии ума. Ни на чем ином, как на собственной натуре. На простейшем замысле, разросшемся до невероятных размеров. Примерно так же, как разрослись телеса Тины к тому времени, когда Браун увидел ее в платье белого шелка несколько лет тому назад. Какой-то подподотдел в Тинином мозгу, за дверцей которого вечно строил ковы ее мятежный дух, повелел этой необъятной туше женского рода, чтобы она явила себя миру вся как есть: с поросшими темным волосом руками, с большими дырами ноздрей на белом лице, с выпученными черными глазами. Во взгляде ее читалась обида; порой он бывал ядовитым, порой умным — Тинины глаза могли выразить много чего: даже доброту, унаследованную от дяди Брауна. Благодушие старика. Те, кто пытается понять род человеческий, читая в глазах, увидят много диковинного — озадачивающего.
Ссора между Тиной и Айзеком растянулась на долгие годы. Она обвинила его, что он отделался от семьи, когда представился такой случай, какой бывает раз в жизни. Он отказался взять их в долю. Айзек говорил, что они бросили его одного в решающую минуту. Братья в конце концов помирились. Тина, та нет. Она не желала иметь ничего общего с Айзеком. В первую пору вражды она прилагала усилия, чтобы до его сведения досконально доводили, что она о нем думает. Братья, тетки, старые друзья переносили все, что она о нем говорит. Пройдоха. Мама давала ему деньги взаймы; он никогда их не возвращал; вот почему она собирает квартплату. Мало того, Айзек — партнер, пусть он прямо в его делах и не участвует, Зайкаса, грека, рэкетира из Тройя. Тина говорила, что Зайкас прикрыл Айзека: тот был замешан в скандале, связанном со строительством больницы штата. Зайкас принял удар на себя, но Айзеку пришлось положить пятьдесят тысяч долларов в сейф Зайкаса в банке. Стайвесант-банке. Айзек на эти наветы не отвечал, и постепенно они прекратились.
Но когда они прекратились, тут-то Айзек и прочувствовал, как злится на него сестра. Прочувствовал как глава семьи, как старший из оставшихся в живых Браунов. Через два-три года после разрыва с сестрой Айзек стал напоминать себе, что дядя Браун очень любил Тину. Единственную дочь. Младшенькую. Нашу малышку-сестру. Мысли о прошлом трогали его за душу. Заполучив, что хотел, сказала Тина Мэтту, Айзек теперь может себе позволить переиначивать прошлое на сентиментальный лад. Айзек часто вспоминал, как в 1920-м — тете Розе тогда приспичило пить парное молоко — Брауны завели корову, корова паслась у реки. Красота там была неописуемая. И до чего ж приятно было заводить «форд Т» и ехать по зорьке доить корову у зеленой глади реки. По дороге они распевали во все горло. Тине тогда миновал десятый год, весила она килограммов сто, не меньше, но рот у нее был красивого очерка, совсем женского, — возможно, бремя жира ускорило созревание. Почему-то в детстве она казалась более женственной, чем позже. При том что лет в девять-десять она, садясь в качалку, придавила, сама того не заметив, котенка, и он задохся. Тетя Роза обнаружила его трупик, когда дочь встала.
— Колода ты этакая, — сказала она дочери. — Скотина.
Но даже и этот случай Айзек вспоминал с умиленной грустью. И поскольку Айзек не состоял ни в каких обществах, никогда не играл в карты, не любил вечерних попоек, не ездил ни в Европу, ни в Израиль, времени для размышлений у него было вдоволь. Почтенные вязы, росшие вокруг его дома, печалились о прошлом заодно с ним. Белки и те вели себя, как подобает ортодоксам. Копали и копили. Миссис Браун не пользовалась косметикой. Разве что, выходя на люди, подкрашивала губы. Никаких тебе норковых шуб. Приличная ондатра, крашенная под тюленя, это да. С большой обтянутой мехом пуговицей на животе. Чтобы жена была, как он любил, тепленькой. Светлая, без румянца кожа, кругленькая, выражение лица неизменно наивное, волосы коротко стриженные, незатейливо причесанные. Темно-русые, с золотистыми завитками. Один серый глаз, сдается, глядит хитро или чуть ли не хитро. Должно быть, исключительно помимо ее воли. Во всяком случае, ни следа явного осуждения или непокорства не обнаруживалось. Айзек был повелитель. Ей надлежало стряпать, печь, стирать, вести дом, так, чтобы соответствовать его требованиям. Если ему не нравилось, как пахнет от уборщицы, ей отказывали от места. Дом жил обильной, неприхотливой, старомодной, благопристойной жизнью на восточноевропейский лад, который Гитлер и Сталин в 1939-м уничтожили целиком и полностью. Эта парочка позаботилась об искоренении прежних уложений, порадела о том, чтобы кое-какие современные концепции вошли в жизнь общества. Возможно, у сестрицы Сильвии был свой взгляд на исторические процессы, но она его держала при себе — не оттого ли она смотрела одним глазом на мир с обескураживающей двусмысленностью, впрочем едва заметной. Женщина как-никак, она имела отнюдь не смутное представление о современных преобразованиях. Ее муж был мультимиллионером. Почему бы им не жить той жизнью, которую можно купить на его миллионы? Где особняки, слуги, туалеты, машины? На ферме она управлялась с разными механизмами. Жена Айзека не смела и думать о том, чтобы сесть за руль их «кадиллака». Покладистая, милая женушка, она хлопотала на кухне, пекла бисквитное печенье и рубила печенку, точь-в-точь так же, как хлопотала до нее мать Айзека. Или должна была бы хлопотать. Вот только что лицо Сильвии не полыхало, насупленные брови не сходились на переносице, нос не выражал неодобрение, и на спину не спускалась дубинка тугой косы. Вот только что она не бранилась, как тетя Роза.
Америка устранила притеснения Старого Света. Ей было предопределено стать страной исторического воздаяния. Вместе с тем, размышлял доктор Браун, новые возмущения сотрясали землю. Материальные подробности имели первостатейную важность. И тем не менее главные удары наносил дух. Иначе и быть не могло! Правы оказались те, кто так говорил.
В мыслях Айзека мешались: сметы, придорожные земельные участки, фасады, дренаж, закладные, оборотный капитал. А так как вдобавок ко всему Айзек был еще и крепким распаляемым похотью парнем и с годами не вполне освободился от нее (теперь она проявлялась лишь в любви к непристойным шуткам), его набожность казалась напускной. Чем-то избыточным. Он читал псалмы на строительных площадках. Когда взираю я на небеса Твои — дело Твоих перстов… то что есть человек, что Ты помнишь его? [15] Однако, судя по всему, вера его была искренней. Перед Великими праздниками он после полудня не работал. А его белокожая жена, раскрасневшись от жара плиты, сообщала на несколько ветхозаветный — как, по его представлениям, и приличествовало — манер, что он совершает омовение, меняет одежды наверху. Он посещал могилы своих родителей. Оповещал:
— Тина, отдай кольцо. Отдай сюда, — сказал Айзек.
— Нет. Оно было ее. А теперь мое.
— Кольцо было не мамино. И ты это знаешь. Отдай его назад.
Над телом тети Розы Тина одолела его. Знала, что он не станет скандалить у смертного одра. Сильвия была вне себя. Попыталась было воспротивиться. То есть прошипела: «Что же ты?» Но куда там. Айзек знал, что кольца не вернуть. Помимо того, осталось еще много спорного имущества. Его рента на тети Розиных банковских счетах.
Однако миллионером из них из всех стал один Айзек. Другие попросту копили деньги на манер иммигрантов прежних времен. Айзек же не сидел и не ждал наследства. К тому времени, когда умерла тетя Роза, у Айзека уже имелось немалое состояние. Он построил безобразный многоквартирный дом в Олбани. Для него — большое достижение. Вставал он на заре, как и его рабочие. Громко молился, пока его жена в папильотках, хорошенькая, но припухшая со сна, сонная, но покорная, готовила ему на кухне завтрак. Чем больше Айзек богател, тем сильнее укреплялся он в своей правоверности. И вскоре стал еврейским pater familias[9] на прежний лад. С домашними он говорил на идише, пересыпанном сверх обычного старославянскими и ивритскими речениями. Говорил не «значительные лица, влиятельные граждане», а «Аншей а-ир», люди города. И он тоже всегда держал при себе псалмы. Один экземпляр хранил в бардачке своего «кадиллака». О чем его угрюмая сестра — с тех, адирондакских пор она набрала приличный вес, раздалась вширь, ввысь — высказывалась, кривясь. Говорила так: «Он читает псалмы вслух в своем кондиционированном „кадиллаке“, когда пережидает на переезде, пока пройдет грузовой состав. Вот жулик! Да он Господу Богу залезет в карман».
Все как один Брауны говорили на редкость образно — и это поневоле заставляло задуматься. И сам доктор Браун не был исключением. А чем это объясняется, Браун, хоть и специализировался уже четверть века на химических процессах наследственности, не знал. Как молекула белка может заключать в себе предрасположение к ловкачеству, незаурядному коварству, разрушительной силе. Начало всему положил невидимый фермент. Способный напечатлеть талант или порок в миллиардах сердец. Чего ж тогда удивляться, что Айзек взывал к Господу, сидя в герметически закупоренном огромном черном автомобиле, пока грузовые составы с грохотом катились в неверном свете по этой некогда прекрасной, а ныне загаженной долине.
Услышь меня, Боже праведный! [10]
— Ну и как по-твоему? — сказала Тина. — Помнит он о братьях, когда наклевывается сделка? Принимает он единственную сестру в долю?
Впрочем, особой нужды в том не было. Двоюродный брат Мэтт, залечив полученную в битве при Иводзиме[11] рану, снова принялся торговать электроприборами. Двоюродный брат Аарон стал дипломированным бухгалтером. Тинин муж, лысый Фенстер, специализировался на продаже подержанных хозяйственных товаров. Идею эту ему, разумеется, подала Тина. Никто не бедствовал. Но Тина рвала и метала с досады: Айзек не привлекал родственников к сделкам с недвижимостью, а они давали наибольшие налоговые скидки. Существенные отчисления на амортизацию, что она воспринимала как узаконенно противозаконные барыши. Она держала деньги в банке и получала мизерные два с половиной процента, да еще с них брали налоги по полной мере. В биржу она не верила.
На самом деле Айзек пытался привлечь Браунов, когда строил торговый центр в Робстауне. В рискованный момент они от него отступились. В отчаянный момент, когда надо было нарушить закон. На семейной сходке все без исключения Брауны дали согласие внести по двадцать пять тысяч долларов — такую сумму надо было тайно передать Илкингтону. Старик Илкингтон возглавлял совет директоров Робстаунского загородного клуба. Клуб — его со всех сторон обступили заводы — решил перебраться подальше от города. Айзек узнал про это от старого служителя гольф-клуба — подвез того как-то утром, когда пал туман. Мэтт Браун в начале двадцатых подрабатывал в Робстаунском клубе — носил клюшки за Илкингтоном. Айзек тоже был знаком с Илкингтоном и поговорил с ним с глазу на глаз. Старый гой, ему перевалило за семьдесят, удаляясь на покой в Британскую Вест-Индию, сказал Айзеку: «Строго между нами. Сто тысяч долларов. И никаких хлопот с налоговым управлением». Он был долговязый, сухопарый, с крапчатой кожей. Окончил Корнельский университет в 1910-м или около того. Холодный, но прямодушный. И, по мнению Айзека, порядочный. Если построить на месте Робстаунской площадки для гольфа торговый центр да еще хорошо спланировать его, каждый из Браунов мог бы огрести по полмиллиона. Город в период послевоенного бума стремительно разрастался. У Айзека в совете по зонированию имелся приятель — за пять штук он провел бы это дело так, что комар носа не подточит. Что же до подрядных работ, Айзек сказал, что берет их на себя. Тина поставила условием, чтобы у Браунов была отдельная корпорация: так прибыли от строительства уж точно будут распределяться поровну. Айзек на это пошел. Как глава семьи он взвалил это бремя на себя. Все организационные хлопоты легли бы на него одного. Только Аарон — дипломированный бухгалтер все же — мог бы помочь ему вести учет. Сходка в конторе Аарона длилась с полудня до трех. Все трудности были рассмотрены. Ни дать ни взять четыре исполнителя — кому-кому, а им жестокая музыка денег была хорошо знакома — изучают партитуру. В конце концов они пришли к соглашению: играть они будут.
Однако когда час — 10 утра, в пятницу — настал, Аарон пошел на попятный. Он на такое не согласен. Тина и Мэтт, те тоже отреклись от своих слов. Эту историю доктору Брауну рассказал Айзек. Как и было договорено, он пришел к Аарону в контору, в старом портфеле у него лежали двадцать пять тысяч долларов. Аарон — ему уже стукнуло сорок — лощеный, ушлый, скрытный, имел привычку выводить в еженедельнике аккуратные ряды цифирек. Смуглые пальцы шустро переворачивали страницы последних налоговых бюллетеней. Разговаривая с секретаршей по внутреннему телефону, он понижал голос до шепота. Носил белые рельефной ткани рубашки, подписные галстуки шелковой парчи от «Графини Мары». Из всех из них Аарон больше всего походил на дядю Брауна. За вычетом бороды, котелка царственного изгоя, золотой искорки в карем глазу. Многие черты внешнего облика Аарона и дяди Брауна, думал доктор Браун с его научным складом ума, берут начало из одного генетического пула. С точки зрения химии Аарон был младшим братом своего отца. Различия между ними, скорее всего, объяснялись наследственностью. А то и воздействием деловой Америки.
— Ну? — сказал Айзек — он стоял в устланной коврами конторе. Величавый стол был безукоризненно чист.
— Почем ты знаешь, что Илкингтону можно доверять?
— Я думаю, можно.
— Ты думаешь. А что, если он возьмет деньги и скажет, что в глаза тебя не видал?
— Не исключено. Но мы же это обсудили. Приходится идти на риск.
Тут Аарону — вполне вероятно, по его указанию — позвонила секретарша. Он пригнулся к трубке и поговорил осторожно и тихо, едва открывая рот.
— Так как, Аарон, — сказал Айзек, — ты хочешь, чтобы я гарантировал твои инвестиции? Так как? Ну же, говори.
Аарон уже давно смягчил свой пискливый голос и говорил грубовато на манер человека, неизменно уверенного в себе. Однако визгливые ноты, от которых он постарался избавиться четверть века назад, временами прорывались. Он стоял, оперев оба кулака на стекло стола, старался овладеть голосом.
Процедил сквозь зубы:
— Я не мог заснуть.
— Где деньги?
— Таких денег у меня нет.
— Нет?
— Ты же знаешь. У меня лицензия. Я дипломированный бухгалтер. И в моем положении…
— А Тина, Мэтт, они что?
— О них мне ничего не известно.
— Ты уговорил их отступиться, так? Я встречаюсь с Илкингтоном в двенадцать. Минута в минуту. Почему ты не сказал мне заранее?
Аарон промолчал.
Айзек набрал Тинин номер, подождал. Она конечно же была дома, слушала — туша тушей — стеклянно-холодные гудки телефона. Он минут пять не вешал трубку, сказал Айзек, ждал. Тратить время на звонок Мэтту он не стал. Мэтт поступит так, как велит Тина.
— У меня всего час на то, чтобы собрать деньги.
— При моей профессии, — сказал Аарон, — эти двадцать пять встанут мне в пятьдесят с гаком.
— Что бы тебе не сказать мне вчера. Знаешь же, что это для меня значит.
— И ты отдашь сто тысяч человеку, которого не знаешь? Без расписки? Вслепую? Не делай этого.
Но Айзек не отступился от своего решения. В нашем поколении, размышлял доктор Браун, выработался тип капиталиста-плейбоя. Он с легким сердцем делает сомнительные ставки: покупает сборную офисную технику для Бразилии, мотели в Восточной Африке, запасные части для стереосистем в Таиланде. Выложить сто тысяч для него — раз плюнуть. Он летит с красоткой на реактивном самолете посмотреть на месте, как там и что. Губернатор провинции сидит в «тандерберде», ждет, чтобы умчать гостей по автомагистралям, прорытым посреди джунглей пеонами, на уик-энд, с серфингом и шампанским, где предприниматель, все еще моложавый в свои пятьдесят, заключает сделку. Айзек же, его двоюродный брат, ставил на карту деньги, скопленные грош за грошем, на старопрежний лад: продавал мальчишкой тряпки и бутылки; затем — добро, уцелевшее при пожаре; затем — старые машины; затем освоил строительное дело. Как рыть котлованы, класть фундаменты, мешать бетон, прокладывать канализационные трубы, отопление, электропровода, крыть крыши. Деньги доставались ему тяжело. А теперь он пошел в банк и взял в долг семьдесят пять тысяч под самый высокий процент. И без каких-либо гарантий отдал их Илкингтону в его же гостиной. Меблированной в старогойском вкусе и источавшей старогойский запах скучной, дурацкой, респектабельной обстановки. Которой Илкингтон явно гордился. Яблоневое, вишневое дерево, консоли и горки, обивка, припахивающая засохшим клейстером, — отличительные знаки благородного сословия, не нюхавшего черты оседлости. Илкингтон не дотронулся до портфеля Айзека. Он, судя по всему, не имел намерения ни пересчитать деньги, ни даже посмотреть на них. Он предложил Айзеку мартини. Айзек, отнюдь не любитель выпить, пил неразбавленный джин. Посреди дня. Похоже, джин перегнали где-то в космосе. Он не имел цвета. Айзек прочно расположился на стуле, но чувствовал, что он потерян — потерян для своего народа, своей семьи, Бога, потерян в пустыне Америки. Илкингтон осушил целый шейкер коктейля, по-джентльменски, с каменным лицом — длинная орясина, принадлежащая каким-то боком к роду человеческому, однако знакомых Айзеку человеческих черт в нем было мало. На пороге он не сказал, что сдержит слово. Просто пожал Айзеку руку и проводил до машины. Айзек поехал домой, сидел у себя в бунгало. Два дня кряду. После чего в понедельник Илкингтон позвонил и сказал, что робстаунские директора согласились на его условия. Пауза. После чего Илкингтон добавил, что для джентльменов доверие и порядочность выше любых письменных обязательств.
Айзек вступил во владение загородным клубом и возвел на его месте торговый центр. Все заведения такого рода отличаются безобразием. Доктор Браун не смог бы объяснить, почему безобразие именно этого торгового центра казалось ему просто-таки убийственным. Вероятно, потому, что перед его глазами стоял Робстаунский клуб. Допуск в клуб, разумеется, был строго ограничен. Однако евреи могли любоваться им с дороги. И вязы там росли редкой красоты — вековые, если не старше. И свет не резал глаза. Туда сворачивали «кадиллаки» эпохи Кулиджа с задернутым занавесочками задним окном, букетиками искусственных цветов в вазочках. «Гудзоны», «оберны», «биэркэты». Всего-навсего машины. Ну по чему, спрашивается, тут тосковать?
И тем не менее Брауна ошеломило то, что сотворил здесь Айзек. Возможно, неосознанно утверждая свое торжество, упиваясь своей победой. Зеленая лужайка, предназначенная — что правда, то правда — для не слишком обременительных упражнений, для ударов клюшкой по мячу, закованная в асфальт, превратилась в автостоянку — на ней умещалось до пятисот машин. Супермаркет, пиццерия, китайская кухмистерская, прачечная самообслуживания, магазин готовой одежды фирмы «Роберт Холл», дешевых цен.
И пошло, и поехало. Айзек стал миллионером. Застроил долину Мохок кварталами однотипных домов. Тех, кто живет в построенных им домах, стал называть «мои люди». Землю использовал вовсю, дома строил чуть ли не впритык друг к другу, что правда, то правда, но строил с размахом. В шесть утра, как и его рабочие, был уже на ногах. Жизнь вел самую что ни на есть неприхотливую. Смиренномудренно ходил пред Богом твоим[12], как повелел раввин. К этому времени раввин аж с Мэдисон-авеню. Убогая синагога была снесена с лица земли. Ушла в прошлое, как те голландские художники, которым пришлись бы по вкусу и ее сумрак, и косматые старики разносчики. Нынче ее заменил храм, смахивавший на павильон Всемирной выставки. Айзек стал президентом общины, обойдя отца знаменитого гангстера, который когда-то убирал людей по приказу банды, орудовавшей на северо-востоке штата. Светский раввин с хорошо модулированным голосом в модных костюмах — от христианского священника его отличали разве что хитрые еврейские ужимки, дающие понять старозаветной части общины, что для молодежи приходится ломать комедию. Америка. Поразительное время. Если ты хотел, чтобы субботние свечи зажигали с молитвой молодые женщины, раввину приходилось положить не меньше, а то и больше двадцати тысяч долларов, не считая дома и «ягуара».
Брат Айзек тем временем все больше укреплялся в своей приверженности к прежним обычаям. Ездил в машине десятилетней давности. Но слабаком не был. Уверенный в себе, с темными почти не поредевшими волосами. Тамошние женщины говорили, что он излучает положительную мужскую энергию, которой стало недоставать мужчинам. Айзек не был ею обделен. Она сквозила в том, как он брал вилку за столом, как наливал воду из бутылки. Оно и понятно, он получил от мира то, что просил. А значит, он просил то, что нужно, и там, где нужно. А значит, в метафизическом смысле он понимал жизнь верно. Или перед Священным Писанием, Талмудом и ортодоксальностью польских ашкенази ничто не устоит.
Но только этим всего не объяснишь, думал доктор Браун. Набожность набожностью, но в Айзеке было и еще кое-что. Доктор Браун вспомнил, как, отпуская шутку, брат скалил белые зубы в сползавшей — из-за шрама — набок улыбке.
— Мне случалось брать верх не на одном передке, — говорил Айзек, подразумевая постельные победы. По большой части он излагал события без экивоков, на американский манер. В Скенектади ему был известен чуть не каждый черный ход — ходы эти вели к постелям, к хватким объятьям, к раздвинутым ляжкам работниц. Свой «форд Т» он оставлял внизу. А до него лошадь — он ее не распрягал. Айзек получал удовольствие, рассказывая о своих мужских подвигах. Вспоминая Двойру, совсем еще соплюшку, — стоит на коленях, голову в подушки уткнула, задницу задрала — из белой расщелины торчат курчавые волосы, пищит: «Нейн» [13] . Но на самом деле это она так, для порядку.
Мэтт, тот таких баек не рассказывал. Раненный в голову при Иводзиме, он, отлежав в госпитале, вернулся к торговле радио— и телевизионной аппаратурой, а также электромеханическим оборудованием фирм «Зенит», «Моторола» и «Вестингауз». Женился на приличной девушке и жил тихо-мирно, а его родной город тем временем рос и преображался с ошеломляющей быстротой. На месте парка, где тренировалась низшая лига и где до войны в Мэтте угадал потенциального игрока высшей лиги охотник за талантами, высился компьютерный центр. В особо важных делах Мэтт обращался за советами к Тине. Она говорила ему, что делать. Да и Айзек не оставлял его своими заботами: возводя новые кварталы, при малейшей возможности покупал приборы у Мэтта. Однако Мэтт в затруднительных случаях шел за советом к Тине. К примеру, его жена и свояченица играли на бегах. При первой же возможности укатывали в Саратогу, на рысистые испытания. Вроде бы ничего особо плохого тут нет. Две сестрички — яркая помада, прелестные платья. Беспрестанно смеются, скаля красивые крупные зубы. Опускают верх машины.
Тина относилась к их эскападам снисходительно. Почему бы им не ездить на скачки? Ее злоба была направлена целиком и полностью на Брауна, этого миллионщика.
— Ну он и распутник! — говорила она.
— Да нет, уже давным-давно нет, — говорил Мэтт.
— Мэтт, ты это брось. Я знаю, кого он дерет. Послеживаю за ортодоксами. Да, да. А теперь губернатор еще сделал его членом комиссии. Что это за комиссия?
— По загрязнению.
— По загрязнению воды, вот чего. Он ведь дружок Рокфеллера[14].
— Зачем ты так, Тина. Он же наш брат.
— Тебе-то он сочувствует.
— Это точно.
— Он миллионы лопатой загребает, ты надрываешься в жалкой лавчонке, а ему хоть бы хны? У него камень вместо сердца.
— Это не так.
— Что? Да он если и пустит слезу, так разве что от ветра, — говорила Тина.
Она питала особую слабость к гиперболам. И не только она. Это им от матери передалось.
В остальном Тина являла собой вполне заурядную, угрюмую, тучную тетку со строгой стрижкой, гладко зализанной — результат нещадной борьбы — назад. Она была воплощением деспотизма. Деспотизм ее распространялся не только на других, но и на себя. Она управляла своей огромной особой на манер диктатора. В белом платье, с кольцом, стащенным с покойницы-матери. Путем переворота в спальне.
В своем поколении — доктор Браун потратил этот день на теплые воспоминания, — безысходная услада, — о покойных родственниках, в своем поколении Тина тоже казалась старомодной, хоть и вворачивала то и дело новомодные словечки. Люди вроде нее, и отнюдь не только женщины, всячески старались расположить к себе. Тина же неуклонно употребляла усилия к тому, чтобы никому не понравиться, никого к себе не расположить. Ни в коей мере. Никогда не старалась быть приятной. Целью ее, судя по всему, было величие. На чем основанное? Никак не на величии ума. Ни на чем ином, как на собственной натуре. На простейшем замысле, разросшемся до невероятных размеров. Примерно так же, как разрослись телеса Тины к тому времени, когда Браун увидел ее в платье белого шелка несколько лет тому назад. Какой-то подподотдел в Тинином мозгу, за дверцей которого вечно строил ковы ее мятежный дух, повелел этой необъятной туше женского рода, чтобы она явила себя миру вся как есть: с поросшими темным волосом руками, с большими дырами ноздрей на белом лице, с выпученными черными глазами. Во взгляде ее читалась обида; порой он бывал ядовитым, порой умным — Тинины глаза могли выразить много чего: даже доброту, унаследованную от дяди Брауна. Благодушие старика. Те, кто пытается понять род человеческий, читая в глазах, увидят много диковинного — озадачивающего.
Ссора между Тиной и Айзеком растянулась на долгие годы. Она обвинила его, что он отделался от семьи, когда представился такой случай, какой бывает раз в жизни. Он отказался взять их в долю. Айзек говорил, что они бросили его одного в решающую минуту. Братья в конце концов помирились. Тина, та нет. Она не желала иметь ничего общего с Айзеком. В первую пору вражды она прилагала усилия, чтобы до его сведения досконально доводили, что она о нем думает. Братья, тетки, старые друзья переносили все, что она о нем говорит. Пройдоха. Мама давала ему деньги взаймы; он никогда их не возвращал; вот почему она собирает квартплату. Мало того, Айзек — партнер, пусть он прямо в его делах и не участвует, Зайкаса, грека, рэкетира из Тройя. Тина говорила, что Зайкас прикрыл Айзека: тот был замешан в скандале, связанном со строительством больницы штата. Зайкас принял удар на себя, но Айзеку пришлось положить пятьдесят тысяч долларов в сейф Зайкаса в банке. Стайвесант-банке. Айзек на эти наветы не отвечал, и постепенно они прекратились.
Но когда они прекратились, тут-то Айзек и прочувствовал, как злится на него сестра. Прочувствовал как глава семьи, как старший из оставшихся в живых Браунов. Через два-три года после разрыва с сестрой Айзек стал напоминать себе, что дядя Браун очень любил Тину. Единственную дочь. Младшенькую. Нашу малышку-сестру. Мысли о прошлом трогали его за душу. Заполучив, что хотел, сказала Тина Мэтту, Айзек теперь может себе позволить переиначивать прошлое на сентиментальный лад. Айзек часто вспоминал, как в 1920-м — тете Розе тогда приспичило пить парное молоко — Брауны завели корову, корова паслась у реки. Красота там была неописуемая. И до чего ж приятно было заводить «форд Т» и ехать по зорьке доить корову у зеленой глади реки. По дороге они распевали во все горло. Тине тогда миновал десятый год, весила она килограммов сто, не меньше, но рот у нее был красивого очерка, совсем женского, — возможно, бремя жира ускорило созревание. Почему-то в детстве она казалась более женственной, чем позже. При том что лет в девять-десять она, садясь в качалку, придавила, сама того не заметив, котенка, и он задохся. Тетя Роза обнаружила его трупик, когда дочь встала.
— Колода ты этакая, — сказала она дочери. — Скотина.
Но даже и этот случай Айзек вспоминал с умиленной грустью. И поскольку Айзек не состоял ни в каких обществах, никогда не играл в карты, не любил вечерних попоек, не ездил ни в Европу, ни в Израиль, времени для размышлений у него было вдоволь. Почтенные вязы, росшие вокруг его дома, печалились о прошлом заодно с ним. Белки и те вели себя, как подобает ортодоксам. Копали и копили. Миссис Браун не пользовалась косметикой. Разве что, выходя на люди, подкрашивала губы. Никаких тебе норковых шуб. Приличная ондатра, крашенная под тюленя, это да. С большой обтянутой мехом пуговицей на животе. Чтобы жена была, как он любил, тепленькой. Светлая, без румянца кожа, кругленькая, выражение лица неизменно наивное, волосы коротко стриженные, незатейливо причесанные. Темно-русые, с золотистыми завитками. Один серый глаз, сдается, глядит хитро или чуть ли не хитро. Должно быть, исключительно помимо ее воли. Во всяком случае, ни следа явного осуждения или непокорства не обнаруживалось. Айзек был повелитель. Ей надлежало стряпать, печь, стирать, вести дом, так, чтобы соответствовать его требованиям. Если ему не нравилось, как пахнет от уборщицы, ей отказывали от места. Дом жил обильной, неприхотливой, старомодной, благопристойной жизнью на восточноевропейский лад, который Гитлер и Сталин в 1939-м уничтожили целиком и полностью. Эта парочка позаботилась об искоренении прежних уложений, порадела о том, чтобы кое-какие современные концепции вошли в жизнь общества. Возможно, у сестрицы Сильвии был свой взгляд на исторические процессы, но она его держала при себе — не оттого ли она смотрела одним глазом на мир с обескураживающей двусмысленностью, впрочем едва заметной. Женщина как-никак, она имела отнюдь не смутное представление о современных преобразованиях. Ее муж был мультимиллионером. Почему бы им не жить той жизнью, которую можно купить на его миллионы? Где особняки, слуги, туалеты, машины? На ферме она управлялась с разными механизмами. Жена Айзека не смела и думать о том, чтобы сесть за руль их «кадиллака». Покладистая, милая женушка, она хлопотала на кухне, пекла бисквитное печенье и рубила печенку, точь-в-точь так же, как хлопотала до нее мать Айзека. Или должна была бы хлопотать. Вот только что лицо Сильвии не полыхало, насупленные брови не сходились на переносице, нос не выражал неодобрение, и на спину не спускалась дубинка тугой косы. Вот только что она не бранилась, как тетя Роза.
Америка устранила притеснения Старого Света. Ей было предопределено стать страной исторического воздаяния. Вместе с тем, размышлял доктор Браун, новые возмущения сотрясали землю. Материальные подробности имели первостатейную важность. И тем не менее главные удары наносил дух. Иначе и быть не могло! Правы оказались те, кто так говорил.
В мыслях Айзека мешались: сметы, придорожные земельные участки, фасады, дренаж, закладные, оборотный капитал. А так как вдобавок ко всему Айзек был еще и крепким распаляемым похотью парнем и с годами не вполне освободился от нее (теперь она проявлялась лишь в любви к непристойным шуткам), его набожность казалась напускной. Чем-то избыточным. Он читал псалмы на строительных площадках. Когда взираю я на небеса Твои — дело Твоих перстов… то что есть человек, что Ты помнишь его? [15] Однако, судя по всему, вера его была искренней. Перед Великими праздниками он после полудня не работал. А его белокожая жена, раскрасневшись от жара плиты, сообщала на несколько ветхозаветный — как, по его представлениям, и приличествовало — манер, что он совершает омовение, меняет одежды наверху. Он посещал могилы своих родителей. Оповещал: