— Выходит, что неразлучны. Твоею волей. И что ты ко мне прицепился?
— Не во мне дело. Смерть ты за собой водишь. Вот и давеча в поле так хватился об землю, я уж думал — всё.
Теперь только до меня доходит, что лес этот вовсе не плод моего воображения.
— Так как же я сюда попал? — спрашиваю.
— Приполз. Без чувств был, но полз. Землю ковырял, как червь.
Я вдруг вспоминаю разговор с Плесковичем. Осторожно спрашиваю своего пастыря:
— А что, скажи, ты товарищей моих забрал?
— Забрал, было дело. Один и охнуть не успел. Другого уговаривать пришлось, вот как тебя. Но он посговорчивее оказался.
— Вот, значит, как. А по какому такому случаю им выпало умереть?
— Да пошто тебе знать? Мёртвые живым своих секретов не выдают.
— Какие у мертвых могут быть секреты?
— Не скажи. Это в миру секретов нет, всё лежит как на ладони. А смерть такое обнажает, благо вы потом вспомнить ничего не можете.
— Вся жизнь человеческая, — возражаю я, — это поиск пути. Пути праведного над праведными или подлого над подлыми. А ты говоришь — в миру всё глазам открыто. Да кабы так было, народ горя не знал. Беда не в том, что человек ни во что не верит, а в том беда, что верит ни во что!
— Ерунда! — противится он. — Для того, чтобы понять мир, не нужно ходить дальше собственного огорода. Истина для вас — приговор или оправдание своих заблуждений. Вы можете убеждать, вы можете верить сами, но это ни на шаг не приближает вас к ней. А почему? Не то ищете. Вы ищете понимаемое вами. Для вас истина понимаема. Это изначальное условие вашего поиска. А если нет? Ведь каждый понимает всё так, как ему свойственно понимать. Ты считаешь это бедой человека, говоря, что он верит ни во что, а я считаю это его свойством. Тогда, когда человек станет верить не в это , может быть он чего-то и уразумеет.
— Вера есть венец человеческого познания, — прерываю его я.
— Абсолютное заблуждение. Верят как раз в то, что не познаваемо.
— Но ведь верят и познают.
— Ты имеешь в виду Бога? Познание Бога — только плод вашего воображения. Эта вера — пример вашей потребности в верховном господине. Назидательном, одновременно жестоком в каре и добром по облику. Ты же не оставил Богу решать свою судьбу. Сам стараешься. Так в чём тогда твоя вера?
Мы идём по лесу. Тишина кругом, даже ветер ветки не забеспокоит. А лес стоит прозрачный, будто в воде отражённый.
— Куда ты путь держишь? — спрашивает мой соглядатай.
— Воды надо сыскать. Родник здесь есть, мы из него воду брали. Вода в нём сладкая, как на земляном меду настоянная. Хоть жар в груди перехвачу.
Ближе к роднику лес загустел. Не пускает. Пробираемся с трудом. Где с подлаза, где с навала. Вижу родник. В овражке, в прелой ольховой пади, вымывает он ручейком скат-дорожку. Ноги разъезжаются, и я лечу вниз, в земляную кашу гнилового листовала и сучья. Какая-то коряга врезается мне в грудь, да так, что от боли свет меркнет в глазах и всё проваливается куда-то.
Тошнотная горечь во рту. Темно, непродышливо. Передо мной женщина. Босоногая, гладкощёкая. Размешивает какое-то варево.
— Ты кто? — спрашиваю.
— Лежи, не вставай. Меня бабушка послала снадобье тебе изготовить.
— Какая бабушка?
— Моя бабушка.
Никак в толк не возьму, что за бабушка такая. Ну да ладно. Бабушка так бабушка. Вижу перед собой молодые, белые руки. Вот они гребут в кузовке пух лебяжий, вот окунают пух в плошку со снятым варевом. И голос оживляет слова заговора:
— Огнь-батюшка! Травка-матюшка! Дух-тух-передух, огнепёровый петух! Перья распущу, язвы полощу. Немочь — поклевом, нежить — поедом. Дух-тух-передух, огнепёровый петух! Снадобье она творит без спеха, с разбором, с ожиданием.
— Давай же!
— Стоять оно должно, томиться.
— Некогда мне. Идти пора.
— Толку не будет, ещё не подошло.
Я откидываюсь на лежанку, вздыхаю.
— А кто ты будешь?
— Малашей меня зовут.
— Прямо как дочку мою.
Что-то удивительно знакомое проступает в лике моей берегини.
— Кабы она не была моложе тебя годков на пятнадцать, я бы вас не различил.
Малаша улыбается моим словам, и её улыбка ещё больше напоминает мне о дочери.
— Кто старше, кто моложе — поди разбери, — говорит молодая знахарка и снова берётся нашёптывать заговор. Я тороплю её:
— Давай, прикладывай, будет толк.
Её нежные пальцы подносят жгучую мякину к моей груди. Порезь заязвила, заскреблась болью. Ничего, терпимо. Давай, жги, пробирай до косточек.
— Затянет?
Малаша не слышит, толчёт губами заговор, головой покачивает. Грудину мне стянуло. Во все кровотоки осаживается снадобье. Подпекает, покусывает.
— Теперь упокоить нужно рану, — говорит знахарка. — Да чтоб ветерком не засквозило. А как немножко займётся, можно и солнышком припечь.
— Где ж нынче солнца взять. Солнце теперь упочило, — говорю, а у самого веки слипаются, тяжелеют. Хорошо мне, и боль отступила.
— Только ты не спи, — затревожилась Малаша. Толкает меня в бок.
— Почему ж не спать? Без сна уж почитай три ночи…
— Не спи, нельзя тебе.
— Да как же не спать?
— Он тебя утянет спящего.
— Кто утянет? — не понимаю я.
— Ясно дело кто.
— А, смертный сторож.
Малаша молчит, тихо кивает.
— Откуда ты про него знаешь?
— Бабушка сказывала.
Я вздыхаю. — Не утянет.
Тусклый свет коптильника жёлтым пятном плывёт перед глазами. Стены поползли, затуманились…
— Проснись! — слышу я сквозь сон. Малаша кричит. Превозмогая немощь, открываю глаза. Прямо передо мной две страшные, когтистые лапы. Сразу прихожу в себя.
— Эх, одного мига не хватило, — слышится его голос. Я лежу ни жив, ни мёртв. Чуть в лапы ему не сорвался. Столько времени держался и вот. Переведя дух, поднимаюсь на ноги. В лесу потемнело. Должно быть, смеркается. Удивительно, но грудь не болит, и жара нет. Видно, подействовало Малашино снадобье.
Мы шли по древяным заломам, мимо посохших стволов, лежащих на растопыренных ветках, через чахлую поросль и непролазное куставьё. Шли и молчали. Он заговрил первым:
— Ты на меня не злобься. Я своё дело делаю.
— И что это за дело?
— Чистить белый свет от нежити.
— Делай, мне то что.
Под ногами — ягодная засыпь. Ещё не разорённая птицами и зверьём. Он издали смотрит на мои голодные старания.
— Смотри, живот вздует.
— Ничего, кусток оскверню, — отвечаю ему полным ртом ягод.
Сквозь поросль блеснуло закатное солнце. Я уронил лицо в ягодник. Солнце! Только теперь я понял, что живу. Всему вопреки. Вижу этот мир, дышу его воздухом… А в лесу стояли осенины. Поздние, запоздавшие. Холод совсем отошёл, распечатав пахучие застойны. Воздух — хоть ложкой черпай. Десной медовар! Так пахнет только в наших лесах. С горчинкой, с подпалом.
Медленно догорало закатное золото. Ползло по веткам. Уже в сумерках мы вышли на тропинку. Я и не знал, что здесь есть жильё. Лесной кордон. Сырые ёлки расступились и невдалеке показался двор. Он был неказист и едва приметен среди обступивших его еловых громадин. У меня защемило в груди. Случайно посмотрел я на своего пастыря. Его трепещущие одежды развевались точно полотнища знамён.
— Ну вот мы и пришли, — торжественно сказал Ангел Смерти. — Здесь тебя ждёт интересная встреча.
Я перевёл взгляд на безмятежный закуток жизни, к которому вела лесная тропинка. Не верилось, что там, в покое и отрешённости меня ждёт роковое испытание. Что ещё могли означать его слова? Ладно, будь что будет. Я пошёл вперёд. Потянуло дымком. Берёзой топят. Только её дрова дают такой сладкий припашок. Вот уже видно, как из дымового оконца тянется к небу дымок. Кто-то хозяйничает во дворе. Чушки берёзовые рубит. Схоронившись за могучей, разлапистой ёлкой, ухватив рукой ветку, я присматривался к происходящему на лесном подворье. Вот показался человек с берёзовыми околками в руках. Он подошёл к низенькой двери, подцепил её ногой, удерживая свою ношу и повернулся ко мне лицом. Дверь скрипнула, и человек пропал за порогом. Я перевёл взгляд на демона. Тот, видимо, получал удовольствие от того, какое впечатление на меня произвело увиденное.
— А скажи-ка, — начал я, — ты, вроде бы, сказывал, что товарищей моих забрал?
— Забрал, ну и что?
— А скольких ты забрал? Помнится мне, что упомянул ты только двоих?
Если б у него было лицо, должно быть, в этот момент, он улыбнулся. Я это чувствую. Значит, я прав. Он качнул головой. Мы поняли друг друга.
Снова скрипнула дверь. Человек вышел во двор. Остановился и, заломив руки за голову, широко потянул плечами. Умаялся, видно. Я отпустил ветку. Она прыгнула вверх, и он посмотрел в мою сторону. Проклятая ветка! Вот он поднимает с земли топор и настороженно ступает в мою сторону. Это — Мелетич. Он жив. И не в городе сейчас воюет, а хоронится в пустом и тихом лесу. Вот почему сторожей обложили кольцом и тихо вырезали. А он, значит, здесь. Ах, Мелетич! И всё-таки в это не верилось. Я знал Михалко Мелетича почти два года. Он был и при прошлом наезде владимирцев и воевал с ними. Ведь воевал! Да, Мелетич, жаден ты до многого. И жить любишь не малым. А тот, кто жить любит не малым, всегда найдёт кому, когда и за сколько совесть свою продать. Теперь Мелетич шёл мне навстречу, ещё не зная, кого ему послала судьба. Нас разделяли десятка два шагов, не больше. Ну, теперь не ошибиться. Я выхожу вперёд, и оттягиваю на себя единственную разделяющую нас ветку.
— Ты? — чуть не вскрикивает Мелетич.
Какое-то время он смотрит на меня немигающим взглядом, потом украдкой оглядывается по сторонам. Боится чужих глаз? Даже здесь, в этом пустом лесу? Вот и выдаёт себя. Одним только вороватым оглядом. Теперь у него горят щёки. Должно быть, решился. Он весь напружинен. Вцепился в топор и напористо идёт на меня. Я считаю разделяющие нас шаги. Восемь, семь, шесть, пять… И тут я говорю с надломом в голосе:
— Знаешь, а ведь это я вас выдал!
Попало! Он оцепенел. Сделал ещё шаг, ещё, и остановился, обалдело глядит на меня. Пытается осознать вероятность услышанного. Сейчас поймёт, что его дурачат. Между нами только ветка, которую я натягиваю всеми силами. Если мне и не жить, то этого я утащу с собой. И я бью. Мелетича ногой в живот. Из-под ветки. Так бьют только тогда, когда хотят кого-то утащить с собой. Мелетич скрючивается, и я отпускаю натянутую ветку ему в лицо. Хороший удар! И прикрыться противник мой не смог — слишком крепко топор держал. От удара Мелетича сбило с ног. Я поднял оброненный им топор и встал над лежащим. Тяжёлый топор у Мелетича. И слабыми своими руками держу я его над головой предателя. Держу, а ударить и силы нет. Но тут Мелетич приходит в себя и вскакивает точно ошпаренный. Тяжёлый топор у Мелетича…
Я сажусь на траву перед лежащим. Нелепо всё получилось. И тут я замечаю на ветке, что мне жизнь спасла, могучего ворона. Такого матёрого, смального. А демона-то и нет нигде. Оглядываюсь. Нет! хотел я было ворона спугнуть, но что-то рука на него не поднялась. А он вдруг вспорхнул с ветки, да прямо к Мелетичу. Я аж зажмурился. Сел ворон Мелетичу на грудь и крыльями его прикрыл. Ух, когтищи-то какие! Видел я их уже над собой. Приходилось. Мелетич дрогнул, застонал и дух испустил. Ворон сверкнул на меня глазами и поднялся над лесом, тяжело и осадисто полоща сильными крыльями. Покружил над поляной, посмотрел на меня сверху и подался прочь. Получил своё.
Дом у дороги
— Не во мне дело. Смерть ты за собой водишь. Вот и давеча в поле так хватился об землю, я уж думал — всё.
Теперь только до меня доходит, что лес этот вовсе не плод моего воображения.
— Так как же я сюда попал? — спрашиваю.
— Приполз. Без чувств был, но полз. Землю ковырял, как червь.
Я вдруг вспоминаю разговор с Плесковичем. Осторожно спрашиваю своего пастыря:
— А что, скажи, ты товарищей моих забрал?
— Забрал, было дело. Один и охнуть не успел. Другого уговаривать пришлось, вот как тебя. Но он посговорчивее оказался.
— Вот, значит, как. А по какому такому случаю им выпало умереть?
— Да пошто тебе знать? Мёртвые живым своих секретов не выдают.
— Какие у мертвых могут быть секреты?
— Не скажи. Это в миру секретов нет, всё лежит как на ладони. А смерть такое обнажает, благо вы потом вспомнить ничего не можете.
— Вся жизнь человеческая, — возражаю я, — это поиск пути. Пути праведного над праведными или подлого над подлыми. А ты говоришь — в миру всё глазам открыто. Да кабы так было, народ горя не знал. Беда не в том, что человек ни во что не верит, а в том беда, что верит ни во что!
— Ерунда! — противится он. — Для того, чтобы понять мир, не нужно ходить дальше собственного огорода. Истина для вас — приговор или оправдание своих заблуждений. Вы можете убеждать, вы можете верить сами, но это ни на шаг не приближает вас к ней. А почему? Не то ищете. Вы ищете понимаемое вами. Для вас истина понимаема. Это изначальное условие вашего поиска. А если нет? Ведь каждый понимает всё так, как ему свойственно понимать. Ты считаешь это бедой человека, говоря, что он верит ни во что, а я считаю это его свойством. Тогда, когда человек станет верить не в это , может быть он чего-то и уразумеет.
— Вера есть венец человеческого познания, — прерываю его я.
— Абсолютное заблуждение. Верят как раз в то, что не познаваемо.
— Но ведь верят и познают.
— Ты имеешь в виду Бога? Познание Бога — только плод вашего воображения. Эта вера — пример вашей потребности в верховном господине. Назидательном, одновременно жестоком в каре и добром по облику. Ты же не оставил Богу решать свою судьбу. Сам стараешься. Так в чём тогда твоя вера?
Мы идём по лесу. Тишина кругом, даже ветер ветки не забеспокоит. А лес стоит прозрачный, будто в воде отражённый.
— Куда ты путь держишь? — спрашивает мой соглядатай.
— Воды надо сыскать. Родник здесь есть, мы из него воду брали. Вода в нём сладкая, как на земляном меду настоянная. Хоть жар в груди перехвачу.
Ближе к роднику лес загустел. Не пускает. Пробираемся с трудом. Где с подлаза, где с навала. Вижу родник. В овражке, в прелой ольховой пади, вымывает он ручейком скат-дорожку. Ноги разъезжаются, и я лечу вниз, в земляную кашу гнилового листовала и сучья. Какая-то коряга врезается мне в грудь, да так, что от боли свет меркнет в глазах и всё проваливается куда-то.
Тошнотная горечь во рту. Темно, непродышливо. Передо мной женщина. Босоногая, гладкощёкая. Размешивает какое-то варево.
— Ты кто? — спрашиваю.
— Лежи, не вставай. Меня бабушка послала снадобье тебе изготовить.
— Какая бабушка?
— Моя бабушка.
Никак в толк не возьму, что за бабушка такая. Ну да ладно. Бабушка так бабушка. Вижу перед собой молодые, белые руки. Вот они гребут в кузовке пух лебяжий, вот окунают пух в плошку со снятым варевом. И голос оживляет слова заговора:
— Огнь-батюшка! Травка-матюшка! Дух-тух-передух, огнепёровый петух! Перья распущу, язвы полощу. Немочь — поклевом, нежить — поедом. Дух-тух-передух, огнепёровый петух! Снадобье она творит без спеха, с разбором, с ожиданием.
— Давай же!
— Стоять оно должно, томиться.
— Некогда мне. Идти пора.
— Толку не будет, ещё не подошло.
Я откидываюсь на лежанку, вздыхаю.
— А кто ты будешь?
— Малашей меня зовут.
— Прямо как дочку мою.
Что-то удивительно знакомое проступает в лике моей берегини.
— Кабы она не была моложе тебя годков на пятнадцать, я бы вас не различил.
Малаша улыбается моим словам, и её улыбка ещё больше напоминает мне о дочери.
— Кто старше, кто моложе — поди разбери, — говорит молодая знахарка и снова берётся нашёптывать заговор. Я тороплю её:
— Давай, прикладывай, будет толк.
Её нежные пальцы подносят жгучую мякину к моей груди. Порезь заязвила, заскреблась болью. Ничего, терпимо. Давай, жги, пробирай до косточек.
— Затянет?
Малаша не слышит, толчёт губами заговор, головой покачивает. Грудину мне стянуло. Во все кровотоки осаживается снадобье. Подпекает, покусывает.
— Теперь упокоить нужно рану, — говорит знахарка. — Да чтоб ветерком не засквозило. А как немножко займётся, можно и солнышком припечь.
— Где ж нынче солнца взять. Солнце теперь упочило, — говорю, а у самого веки слипаются, тяжелеют. Хорошо мне, и боль отступила.
— Только ты не спи, — затревожилась Малаша. Толкает меня в бок.
— Почему ж не спать? Без сна уж почитай три ночи…
— Не спи, нельзя тебе.
— Да как же не спать?
— Он тебя утянет спящего.
— Кто утянет? — не понимаю я.
— Ясно дело кто.
— А, смертный сторож.
Малаша молчит, тихо кивает.
— Откуда ты про него знаешь?
— Бабушка сказывала.
Я вздыхаю. — Не утянет.
Тусклый свет коптильника жёлтым пятном плывёт перед глазами. Стены поползли, затуманились…
— Проснись! — слышу я сквозь сон. Малаша кричит. Превозмогая немощь, открываю глаза. Прямо передо мной две страшные, когтистые лапы. Сразу прихожу в себя.
— Эх, одного мига не хватило, — слышится его голос. Я лежу ни жив, ни мёртв. Чуть в лапы ему не сорвался. Столько времени держался и вот. Переведя дух, поднимаюсь на ноги. В лесу потемнело. Должно быть, смеркается. Удивительно, но грудь не болит, и жара нет. Видно, подействовало Малашино снадобье.
Мы шли по древяным заломам, мимо посохших стволов, лежащих на растопыренных ветках, через чахлую поросль и непролазное куставьё. Шли и молчали. Он заговрил первым:
— Ты на меня не злобься. Я своё дело делаю.
— И что это за дело?
— Чистить белый свет от нежити.
— Делай, мне то что.
Под ногами — ягодная засыпь. Ещё не разорённая птицами и зверьём. Он издали смотрит на мои голодные старания.
— Смотри, живот вздует.
— Ничего, кусток оскверню, — отвечаю ему полным ртом ягод.
Сквозь поросль блеснуло закатное солнце. Я уронил лицо в ягодник. Солнце! Только теперь я понял, что живу. Всему вопреки. Вижу этот мир, дышу его воздухом… А в лесу стояли осенины. Поздние, запоздавшие. Холод совсем отошёл, распечатав пахучие застойны. Воздух — хоть ложкой черпай. Десной медовар! Так пахнет только в наших лесах. С горчинкой, с подпалом.
Медленно догорало закатное золото. Ползло по веткам. Уже в сумерках мы вышли на тропинку. Я и не знал, что здесь есть жильё. Лесной кордон. Сырые ёлки расступились и невдалеке показался двор. Он был неказист и едва приметен среди обступивших его еловых громадин. У меня защемило в груди. Случайно посмотрел я на своего пастыря. Его трепещущие одежды развевались точно полотнища знамён.
— Ну вот мы и пришли, — торжественно сказал Ангел Смерти. — Здесь тебя ждёт интересная встреча.
Я перевёл взгляд на безмятежный закуток жизни, к которому вела лесная тропинка. Не верилось, что там, в покое и отрешённости меня ждёт роковое испытание. Что ещё могли означать его слова? Ладно, будь что будет. Я пошёл вперёд. Потянуло дымком. Берёзой топят. Только её дрова дают такой сладкий припашок. Вот уже видно, как из дымового оконца тянется к небу дымок. Кто-то хозяйничает во дворе. Чушки берёзовые рубит. Схоронившись за могучей, разлапистой ёлкой, ухватив рукой ветку, я присматривался к происходящему на лесном подворье. Вот показался человек с берёзовыми околками в руках. Он подошёл к низенькой двери, подцепил её ногой, удерживая свою ношу и повернулся ко мне лицом. Дверь скрипнула, и человек пропал за порогом. Я перевёл взгляд на демона. Тот, видимо, получал удовольствие от того, какое впечатление на меня произвело увиденное.
— А скажи-ка, — начал я, — ты, вроде бы, сказывал, что товарищей моих забрал?
— Забрал, ну и что?
— А скольких ты забрал? Помнится мне, что упомянул ты только двоих?
Если б у него было лицо, должно быть, в этот момент, он улыбнулся. Я это чувствую. Значит, я прав. Он качнул головой. Мы поняли друг друга.
Снова скрипнула дверь. Человек вышел во двор. Остановился и, заломив руки за голову, широко потянул плечами. Умаялся, видно. Я отпустил ветку. Она прыгнула вверх, и он посмотрел в мою сторону. Проклятая ветка! Вот он поднимает с земли топор и настороженно ступает в мою сторону. Это — Мелетич. Он жив. И не в городе сейчас воюет, а хоронится в пустом и тихом лесу. Вот почему сторожей обложили кольцом и тихо вырезали. А он, значит, здесь. Ах, Мелетич! И всё-таки в это не верилось. Я знал Михалко Мелетича почти два года. Он был и при прошлом наезде владимирцев и воевал с ними. Ведь воевал! Да, Мелетич, жаден ты до многого. И жить любишь не малым. А тот, кто жить любит не малым, всегда найдёт кому, когда и за сколько совесть свою продать. Теперь Мелетич шёл мне навстречу, ещё не зная, кого ему послала судьба. Нас разделяли десятка два шагов, не больше. Ну, теперь не ошибиться. Я выхожу вперёд, и оттягиваю на себя единственную разделяющую нас ветку.
— Ты? — чуть не вскрикивает Мелетич.
Какое-то время он смотрит на меня немигающим взглядом, потом украдкой оглядывается по сторонам. Боится чужих глаз? Даже здесь, в этом пустом лесу? Вот и выдаёт себя. Одним только вороватым оглядом. Теперь у него горят щёки. Должно быть, решился. Он весь напружинен. Вцепился в топор и напористо идёт на меня. Я считаю разделяющие нас шаги. Восемь, семь, шесть, пять… И тут я говорю с надломом в голосе:
— Знаешь, а ведь это я вас выдал!
Попало! Он оцепенел. Сделал ещё шаг, ещё, и остановился, обалдело глядит на меня. Пытается осознать вероятность услышанного. Сейчас поймёт, что его дурачат. Между нами только ветка, которую я натягиваю всеми силами. Если мне и не жить, то этого я утащу с собой. И я бью. Мелетича ногой в живот. Из-под ветки. Так бьют только тогда, когда хотят кого-то утащить с собой. Мелетич скрючивается, и я отпускаю натянутую ветку ему в лицо. Хороший удар! И прикрыться противник мой не смог — слишком крепко топор держал. От удара Мелетича сбило с ног. Я поднял оброненный им топор и встал над лежащим. Тяжёлый топор у Мелетича. И слабыми своими руками держу я его над головой предателя. Держу, а ударить и силы нет. Но тут Мелетич приходит в себя и вскакивает точно ошпаренный. Тяжёлый топор у Мелетича…
Я сажусь на траву перед лежащим. Нелепо всё получилось. И тут я замечаю на ветке, что мне жизнь спасла, могучего ворона. Такого матёрого, смального. А демона-то и нет нигде. Оглядываюсь. Нет! хотел я было ворона спугнуть, но что-то рука на него не поднялась. А он вдруг вспорхнул с ветки, да прямо к Мелетичу. Я аж зажмурился. Сел ворон Мелетичу на грудь и крыльями его прикрыл. Ух, когтищи-то какие! Видел я их уже над собой. Приходилось. Мелетич дрогнул, застонал и дух испустил. Ворон сверкнул на меня глазами и поднялся над лесом, тяжело и осадисто полоща сильными крыльями. Покружил над поляной, посмотрел на меня сверху и подался прочь. Получил своё.
Дом у дороги
Река шумит. Выкатывает и разбивает волну по песчаной отмели. Гулко, с подвоем и тревогой. Со стороны залива поднимается ветер. Пристань и окаменевшие мостки протягивает брызгами. Их разносит далеко, до самого пригорка, где чернеет пустая и заколоченная будка со ржавой вывеской «МЕЗЕНЬ».
Парома не будет. Волна бьёт в пристань, и на полвзгляда вперёд уже ничего не разобрать. Сырое месиво реки и ветра. Понятно, что парома не будет. Да и кого везти? Одного меня, больше некого. Сердце скулит побитым псом. Надо было ехать до города, а оттуда на электричке. И что меня сюда потянуло? Необъяснимо. Просто провал рассудка.
Начинается дождь, а парома не будет. Маленькая, умирающая пристань на широкой, как дорога, реке. Просто остановка, никому не нужная на этой дороге. Совершенно обречённая бесполезность. Похожая на трагедию. Единственный, кто оправдывает её существование — это я. Сейчас, здесь, среди дождя и ветра. А может быть, наоборот? Может, это она оправдывает моё существование, обречённая и бесполезная пристань?
Я ухожу. По скользкому настилу окаменевших досок. По сходням, переброшенным через гнилую воду отстойной канавы. По мосткам, вбитым в песок. Я ухожу, но идти мне некуда. Но лучше идти никуда, чем верить и ждать чего-то, что никогда не произойдёт.
Дождём располоскало дорогу. Я ступил на травяной прокос, что привалился к дороге, и двинулся навстречу неизвестности. Где-то должна быть деревня. Не могла же пристань находиться далеко от деревни. Однако странная логика нашей сельщины скоро доказала мне противоположное, — деревни не было, а дорогу мало-помалу забило травой. Нехожень. Куда ни посмотри, нехожень. И тут я заметил едва приметную тропинку. Даже не тропинку, а так, след на недокосе, протоп. Человек шёл торопливо, широко. И траву он подбил только носочком. Точно не шел, летел. Вдали от жилья так не ходят. Значит всё-таки есть деревня. И когда за пригорком открылась луговая низина, я увидел огонёк. Ясный и теплый, как осколочек солнца. А если не пустят? Народ-то разный. Или просто побоятся. Что-то очень тихо. И собаки не дёргают слух своей хриплоголосой, дежурной злостью.
Сквозь завись дождя проступило неясное, размокшее очертание жида. Его прожигала горящая на крыльце лампочка. Однако в доме было темно. В деревнях ложатся рано. Хлюпая сапогами по затопленой траве, я дрался до крыльца. Крепкие ступеньки отзвучили мой шаг. Я замер у двери. Вдохнул сырого воздуха и постучал. В сонную тишину дома обрывисто и тревожно ворвался мой натиск. Рука в ожидании сдержала кулак. Интересно, что там сейчас происходит. Какая-нибудь беззубая старуха, едва шевеля полуживыми, выцветшими глазами, обратила своё удивление к запертой двери. Должно быть, решила, что это стучит её одиночество рукою обмана в забитые тишиной уши. Я постучал громче и настойчивей. И снова мне ответила тишина. Нет, это стучит моё одиночество по запорам этой затерянной в дожде пристани человеческого тепла. Стучит зло и настойчиво. А что там? Старуха, должно быть, свесила с палатей свои разопревшие лодыжки и, чертеня незваных гостей, слезает на лавку. Давай-давай, пошевеливайся! Выждав какое-то время, я нетерпеливо дернул за дверную ручку и, к моему полному удивлению, дверь открылась. Она была не заперта! Да, деревня честнее города и достойнее.
Оттуда, из-за порога, пахнуло незнакомым духом. Я, почему-то, особо восприимчив к человеческому запаху. Точно зверь. Для меня запах кожи человека, его волос и дыхания указуют на человеческую персону лучшим образом, чем любые характеристики и рекомендации. Это жильё, во-первых, пахло женщиной, и, во-вторых, пахло совсем не по-деревенски. Такой дух, хотя и не выдаёт никакой особой благообразности, всё-таки не соединим с бесчисленными формами человеческой порочности. Уже радует. Чисто пахнет, значит чисто живут. А чисто живут, значит чисто мыслят. Я вошёл и закрыл за собой дверь.
— Хозяева!
Удивительны эти деревенские дома. Они так дорожат тишиной. Вот и мой голос будто провалился куда-то.
— Есть кто дома ?!
Тишина. Невозмутимая и всеохватная. Говорят, кто умеет слышать через тишину, способен понимать вкус простой воды и видеть, как растут деревья, — по-настоящему счастливый человек. Непонятно только, в чём же тут счастье.
Сев на лавку, я попробовал осмотреться. Тяжёлые сумерки вползали в дом сквозь вымытые дождём окна. Непроглядный мрак уводил всё дальше и дальше от глаз едва различимое житейское добро. Его было немного. Только стол, два стула, какие-то полки на стене и массивный постамент углу. Должно быть шкаф, какие называются шифоньерами. Они визгяво скрипят и с годами начинают скашиваться на один бок. Да, ещё был диван. Вполне приличный, если судить по очертаниям. Я вдруг подумал, что это нехорошо, забравшись в чужой дом, притаиться в темноте. Неприятный сюрприз для хозяев. И кто знает, что вообще они могут подумать.
После недолгих, но вполне драматических поисков выключателя, после нескольких сбитых со стены висячих безделушек и моего крушения на пол через подвернувшееся под ноги ведро, электричество оказалось в моей власти. Комнату обласкал ровный, неяркий свет.
Глаза любят спокойную сдержанность воспитанных чувств. Здесь все было именно так. Так, как любят глаза. Без этого жуткого разгула хрусталя и сельмаговского фарфора, без россыпи картонных иконок по стенам вперемешку с чеканками писающих мальчиков и длиннокосых красавиц, с обязательным портретом Высоцкого с гитарой и Есенина без гитары, с полдюжиной тупых фотографических морд в портретном исполнении и горшково-цветочной ботаникой на подоконниках. То есть, всего того хлама, что так дорог душе простого человека. Здесь ничего этого не было. Я рассматривал комнату и находил в ней всё большее внутреннее согласие со своими привычками и манерами. Впрочем, это были только мимолетные наблюдения. Обращаемость мыслей и чувств. Какое мне дело до этого дома и его хозяев.
Откинувшись на спинку дивана, я придался блаженной дрёме. И тут по мне ударил чей-то взгляд. Из темноты. Из застывшего сумрака дальнего угла комнаты. «Приятная» неожиданность, нечего сказать!
Поднявшись с дивана, я не очень уверенно шагнул навстречу этому взгляду. Дальняя часть комнаты была почти не освещена. Там находился кто-то совершенно нераспознаваемый. Казалось, что его скрывает не только темнота, но и тайна.
Всё оказалось куда проще. На книжной полке стояла большая фотография. С неё на меня смотрела молодая женщина. Этот живой и проницательный взгляд странно притягивал моё внимание. Я повертел фотографию в руках, поставил было на место, но почему-то снова взял и вернулся с ней к жёлтому пятну электрического света. Поставил фотографию на стол и сел напротив. Передо мной была женщина с глазами цвета августа. Она молчала, но мне вдруг показалось, что я слышу через эту тишину. Она молчала так открыто, словно допускала к душе того, кто умеет слушать ее молчание. Магическая красота её вовсе не рисовалась типичностью женского общеподобия. Она была такая одна.
Я смотрел, постепенно забывая обо всём том, что со мной произошло. Внезапно я окликнул самого себя. Там, в глубине этого безудержного провала. Омут её глаз похолодел. Я вскочил со стула. Ну да, конечно, как же это я сразу не распознал! Ведь дом, в который я попал, был женским. Женским! Мужчина здесь не жил. Эти стены, эти обои, занавески на окнах и подушки на диване не знали крепкого мужского духа. Не несли мужского следа.
Ну и что? Что это меняло? Вздохнув, я снова сел напротив фотографии. Пододвинулся к ней вплотную. Мне показалось, что она едва заметно улыбнулась. Должно быть, в ответ на моё прозрение.
Почему эта женщина живёт здесь? Так далеко от того мира, который пришёлся бы ей впору. Что вообще можно здесь делать?
Интересно, что она читает? Стенные полки с небрежной россыпью книг уже давно привлекали мой интерес. Хранимые книги так же много могут сказать о человеке, как и его запахи.
В неразличимой темноте я взял наугад какой-то том и поднёс его к глазам. Н.А.Дмитриева «Краткая история искусств». Ого! Вот почему здесь царит такое согласие простоты и гармонии. Но что же может делать в лесной избе женщина, просвещённая в сути прекрасного? Понял, она — сельская учительница. Единственный, в своём роде, носитель культуры в здешнем захолустье. Недавно закончила институт и здесь оказалась после распределения. В деревне избы не нашлось, поселили сюда. Далеко, зато независимо.
Чувствуя новый прилив духовных сил и вдохновленный собственной прозорливостью, я вернулся на прежнее место.
Фотография смотрела на меня спокойным, тёплым взглядом. Возможно, в нём появилась интонация познавания, может быть изучения моей персоны. Впрочем, что за чушь!
Наверно, задержалась на родительском собрании. Может быть, даже останется ночевать в деревне. Жаль, очень романтичный мог бы получиться вечер. Правда, я выгляжу, как леший, и для полного равновесия душевных сил мне не хватает душа, куска мыла, свежей футболки и рюмки коньяка. Но и эту нехватку можно пережить. Жаль, что она так затянула Родительское собрание. Людям завтра в поле, душа моя! Двойки — это не показатель успеваемости, это символ деревенской полноценности. Оставь детей в покое. Они всё равно, кроме разбитых тракторов, водки и худых коровников ничего в жизни не увидят. Деревня — это приговор!
Фотография смотрит на меня твердо, холодно. Вдумчивость её взгляда сменилась непроницаемостью. Ладно, буду ложиться спать, а то уже мерещится всякое.
Освободившись от сапог, я распластался на диване. Где-то в глубине его паралоновой души держался простенький аромат не слишком дорогого женского парфюма. Тишина постепенно заслонила все мои мысли. В голове стало темно и тихо. Поволокло куда-то вниз. Отпустив прочь свою волю, я засыпал…
Она стояла передо мной и распушала рукой волосы. Дождь не успел испортить их буйной свободы. Было в этом видении что-то необъяснимо беспокоящее, тревожное для души. Всегда, когда женщина трогает свои волосы, поднимая при этом руки, её жесты выдают большее, чем только заботу о волосах.
— Вы бы сапоги оставили на крыльце.
— Извините. — Чувствую хозяйскую власть. Упрёк чисто женский. Пол для них — религия.
Она прошла по комнате, разнося босыми ногами дождевую свежесть.
— Извините за вторжение, — промямлил я, — дверь была не заперта. Я скоро уйду.
— Скоро?
— Могу уйти и сейчас.
За окном ночь, и мерно постукивают по крыше капли дождя. Хозяйка словно испытывает мою готовность выметаться вон. Беру сапоги и слышу её голос:
— Да ладно уж, оставайтесь… Только ужина нет. На ночь есть вредно.
— Не так вредно есть на ночь, как вредно не есть вообще. Вы, в принципе-то, ели сегодня? Хотите, расскажу, чем потчевал вас прошедший день? Утром чашка чаю, днём принесли молока с фермы, и вам хватило полкружки. Обедов в школе, конечно, нет. А вечером есть вредно. Так?
— Почти так. Только про школу я не поняла.
— Разве вы не учительница?
— Нет.
— Значит, мои догадки были неверны. А кто вы?
— …
— Давайте, я с трёх попыток определю. Председатель колхоза!
—Нет.
— Дочь председателя колхоза!
— Нет.
— Что, внучка?
— Какое буйство фантазии.
— Вы не боитесь одна здесь жить?
— Это у нас уже идёт рубрика «Традиционный вопрос».
— И всё-таки?
— Не боюсь.
— Почему?
— Потому, что здесь никого не бывает.
— Но я-то проник.
— И это удивительно. Если не секрет, как вас сюда занесло?
— Ждал парома, потом пошёл искать деревню. А вас?
— Паром уже год как не ходит.
— Значит, меня обманули на станции. А с виду был такой приличный старичок. И не подумаешь! В фетровой шляпе.
— Он мог просто не знать.
— То-то водитель не хотел сюда ехать… У меня сын на том берегу. В детском оздоровительном лагере. Бывшем пионерском. А всё-таки, что здесь делаете вы?
— Летняя практика на пленере. Знаете, что это такое?
— Слышал. Значит, вы художница?
— В какой-то мере.
— А почему вы одна здесь?
— Возвращаемся к теме традиционных вопросов.
— Нет, моё любопытство не имеет скрытого смысла. Просто такое одиночество чисто по-человечески неудобно, хлопотно и не безопасно.
— А если я специально его себе создаю? Если оно мне необходимо.
— Тогда понятно.
— Что вам понятно? — она суетливо разбирает в шкафу бельё. Бросает мне сложенную простыню.
— На кухне. Там есть раскладушка.
Немногословно, но ясно. Разумеется, на кухне, где ж ещё? Всё так типично. Я встаю с дивана, но прежде чем сделать первый шаг, говорю:
— Провалиться мне на этом месте, если это не вы — лучший в мире варитель кофе! Бразильские фаны приезжают к вашей плите подышать его ароматом, а марокканцы рыдают, слизав густоту его пенки.
Она не улыбается. Глаза смотрят сдержанно и устало. И всё-таки идея горячей чашки с одуряющей горечью кофейного провара подавляет решительность моей властительницы. Уговорил. Какой художник не усугубит своего отрешения кофейным ядом! Сработало. Кричу ей вслед:
— Простите за нескромный вопрос, а как вас зовут? Надо же знать, кому во здравие свечу поставить.
— Ставьте Татьяне.
— Татьяне, стало быть, разбойнице.
— Что?
— Ваше имя, если читать его по-старославянски, означает разбойница.
— А что означает ваше имя?
— Защитник людей. Кажется. По-гречески.
— Значит, Александр. Ну и кого же вы защищаете?
— Разбойниц.
— Я так и думала.
— Это шутка.
На кухне кипит работа. Над электрической плиткой творится таинство приворотного пития. Я смотрю на Татьяну, на её лёгкую спину и свободные плечи и держу в себе желание взять их крепкими руками. Сейчас бы это выглядело по-скотски. Конфликтно и грубо. Как странно, может, уже через пять минут этот порыв откроет ей совсем другие чувства. Ещё немножко слов вперемешку с молчанием и душевной заботой в глазах. Всё-таки любовь растёт у человека из головы, а не из сердца.
— Чашки в шкафу, вода в рукомойнике.
Парома не будет. Волна бьёт в пристань, и на полвзгляда вперёд уже ничего не разобрать. Сырое месиво реки и ветра. Понятно, что парома не будет. Да и кого везти? Одного меня, больше некого. Сердце скулит побитым псом. Надо было ехать до города, а оттуда на электричке. И что меня сюда потянуло? Необъяснимо. Просто провал рассудка.
Начинается дождь, а парома не будет. Маленькая, умирающая пристань на широкой, как дорога, реке. Просто остановка, никому не нужная на этой дороге. Совершенно обречённая бесполезность. Похожая на трагедию. Единственный, кто оправдывает её существование — это я. Сейчас, здесь, среди дождя и ветра. А может быть, наоборот? Может, это она оправдывает моё существование, обречённая и бесполезная пристань?
Я ухожу. По скользкому настилу окаменевших досок. По сходням, переброшенным через гнилую воду отстойной канавы. По мосткам, вбитым в песок. Я ухожу, но идти мне некуда. Но лучше идти никуда, чем верить и ждать чего-то, что никогда не произойдёт.
Дождём располоскало дорогу. Я ступил на травяной прокос, что привалился к дороге, и двинулся навстречу неизвестности. Где-то должна быть деревня. Не могла же пристань находиться далеко от деревни. Однако странная логика нашей сельщины скоро доказала мне противоположное, — деревни не было, а дорогу мало-помалу забило травой. Нехожень. Куда ни посмотри, нехожень. И тут я заметил едва приметную тропинку. Даже не тропинку, а так, след на недокосе, протоп. Человек шёл торопливо, широко. И траву он подбил только носочком. Точно не шел, летел. Вдали от жилья так не ходят. Значит всё-таки есть деревня. И когда за пригорком открылась луговая низина, я увидел огонёк. Ясный и теплый, как осколочек солнца. А если не пустят? Народ-то разный. Или просто побоятся. Что-то очень тихо. И собаки не дёргают слух своей хриплоголосой, дежурной злостью.
Сквозь завись дождя проступило неясное, размокшее очертание жида. Его прожигала горящая на крыльце лампочка. Однако в доме было темно. В деревнях ложатся рано. Хлюпая сапогами по затопленой траве, я дрался до крыльца. Крепкие ступеньки отзвучили мой шаг. Я замер у двери. Вдохнул сырого воздуха и постучал. В сонную тишину дома обрывисто и тревожно ворвался мой натиск. Рука в ожидании сдержала кулак. Интересно, что там сейчас происходит. Какая-нибудь беззубая старуха, едва шевеля полуживыми, выцветшими глазами, обратила своё удивление к запертой двери. Должно быть, решила, что это стучит её одиночество рукою обмана в забитые тишиной уши. Я постучал громче и настойчивей. И снова мне ответила тишина. Нет, это стучит моё одиночество по запорам этой затерянной в дожде пристани человеческого тепла. Стучит зло и настойчиво. А что там? Старуха, должно быть, свесила с палатей свои разопревшие лодыжки и, чертеня незваных гостей, слезает на лавку. Давай-давай, пошевеливайся! Выждав какое-то время, я нетерпеливо дернул за дверную ручку и, к моему полному удивлению, дверь открылась. Она была не заперта! Да, деревня честнее города и достойнее.
Оттуда, из-за порога, пахнуло незнакомым духом. Я, почему-то, особо восприимчив к человеческому запаху. Точно зверь. Для меня запах кожи человека, его волос и дыхания указуют на человеческую персону лучшим образом, чем любые характеристики и рекомендации. Это жильё, во-первых, пахло женщиной, и, во-вторых, пахло совсем не по-деревенски. Такой дух, хотя и не выдаёт никакой особой благообразности, всё-таки не соединим с бесчисленными формами человеческой порочности. Уже радует. Чисто пахнет, значит чисто живут. А чисто живут, значит чисто мыслят. Я вошёл и закрыл за собой дверь.
— Хозяева!
Удивительны эти деревенские дома. Они так дорожат тишиной. Вот и мой голос будто провалился куда-то.
— Есть кто дома ?!
Тишина. Невозмутимая и всеохватная. Говорят, кто умеет слышать через тишину, способен понимать вкус простой воды и видеть, как растут деревья, — по-настоящему счастливый человек. Непонятно только, в чём же тут счастье.
Сев на лавку, я попробовал осмотреться. Тяжёлые сумерки вползали в дом сквозь вымытые дождём окна. Непроглядный мрак уводил всё дальше и дальше от глаз едва различимое житейское добро. Его было немного. Только стол, два стула, какие-то полки на стене и массивный постамент углу. Должно быть шкаф, какие называются шифоньерами. Они визгяво скрипят и с годами начинают скашиваться на один бок. Да, ещё был диван. Вполне приличный, если судить по очертаниям. Я вдруг подумал, что это нехорошо, забравшись в чужой дом, притаиться в темноте. Неприятный сюрприз для хозяев. И кто знает, что вообще они могут подумать.
После недолгих, но вполне драматических поисков выключателя, после нескольких сбитых со стены висячих безделушек и моего крушения на пол через подвернувшееся под ноги ведро, электричество оказалось в моей власти. Комнату обласкал ровный, неяркий свет.
Глаза любят спокойную сдержанность воспитанных чувств. Здесь все было именно так. Так, как любят глаза. Без этого жуткого разгула хрусталя и сельмаговского фарфора, без россыпи картонных иконок по стенам вперемешку с чеканками писающих мальчиков и длиннокосых красавиц, с обязательным портретом Высоцкого с гитарой и Есенина без гитары, с полдюжиной тупых фотографических морд в портретном исполнении и горшково-цветочной ботаникой на подоконниках. То есть, всего того хлама, что так дорог душе простого человека. Здесь ничего этого не было. Я рассматривал комнату и находил в ней всё большее внутреннее согласие со своими привычками и манерами. Впрочем, это были только мимолетные наблюдения. Обращаемость мыслей и чувств. Какое мне дело до этого дома и его хозяев.
Откинувшись на спинку дивана, я придался блаженной дрёме. И тут по мне ударил чей-то взгляд. Из темноты. Из застывшего сумрака дальнего угла комнаты. «Приятная» неожиданность, нечего сказать!
Поднявшись с дивана, я не очень уверенно шагнул навстречу этому взгляду. Дальняя часть комнаты была почти не освещена. Там находился кто-то совершенно нераспознаваемый. Казалось, что его скрывает не только темнота, но и тайна.
Всё оказалось куда проще. На книжной полке стояла большая фотография. С неё на меня смотрела молодая женщина. Этот живой и проницательный взгляд странно притягивал моё внимание. Я повертел фотографию в руках, поставил было на место, но почему-то снова взял и вернулся с ней к жёлтому пятну электрического света. Поставил фотографию на стол и сел напротив. Передо мной была женщина с глазами цвета августа. Она молчала, но мне вдруг показалось, что я слышу через эту тишину. Она молчала так открыто, словно допускала к душе того, кто умеет слушать ее молчание. Магическая красота её вовсе не рисовалась типичностью женского общеподобия. Она была такая одна.
Я смотрел, постепенно забывая обо всём том, что со мной произошло. Внезапно я окликнул самого себя. Там, в глубине этого безудержного провала. Омут её глаз похолодел. Я вскочил со стула. Ну да, конечно, как же это я сразу не распознал! Ведь дом, в который я попал, был женским. Женским! Мужчина здесь не жил. Эти стены, эти обои, занавески на окнах и подушки на диване не знали крепкого мужского духа. Не несли мужского следа.
Ну и что? Что это меняло? Вздохнув, я снова сел напротив фотографии. Пододвинулся к ней вплотную. Мне показалось, что она едва заметно улыбнулась. Должно быть, в ответ на моё прозрение.
Почему эта женщина живёт здесь? Так далеко от того мира, который пришёлся бы ей впору. Что вообще можно здесь делать?
Интересно, что она читает? Стенные полки с небрежной россыпью книг уже давно привлекали мой интерес. Хранимые книги так же много могут сказать о человеке, как и его запахи.
В неразличимой темноте я взял наугад какой-то том и поднёс его к глазам. Н.А.Дмитриева «Краткая история искусств». Ого! Вот почему здесь царит такое согласие простоты и гармонии. Но что же может делать в лесной избе женщина, просвещённая в сути прекрасного? Понял, она — сельская учительница. Единственный, в своём роде, носитель культуры в здешнем захолустье. Недавно закончила институт и здесь оказалась после распределения. В деревне избы не нашлось, поселили сюда. Далеко, зато независимо.
Чувствуя новый прилив духовных сил и вдохновленный собственной прозорливостью, я вернулся на прежнее место.
Фотография смотрела на меня спокойным, тёплым взглядом. Возможно, в нём появилась интонация познавания, может быть изучения моей персоны. Впрочем, что за чушь!
Наверно, задержалась на родительском собрании. Может быть, даже останется ночевать в деревне. Жаль, очень романтичный мог бы получиться вечер. Правда, я выгляжу, как леший, и для полного равновесия душевных сил мне не хватает душа, куска мыла, свежей футболки и рюмки коньяка. Но и эту нехватку можно пережить. Жаль, что она так затянула Родительское собрание. Людям завтра в поле, душа моя! Двойки — это не показатель успеваемости, это символ деревенской полноценности. Оставь детей в покое. Они всё равно, кроме разбитых тракторов, водки и худых коровников ничего в жизни не увидят. Деревня — это приговор!
Фотография смотрит на меня твердо, холодно. Вдумчивость её взгляда сменилась непроницаемостью. Ладно, буду ложиться спать, а то уже мерещится всякое.
Освободившись от сапог, я распластался на диване. Где-то в глубине его паралоновой души держался простенький аромат не слишком дорогого женского парфюма. Тишина постепенно заслонила все мои мысли. В голове стало темно и тихо. Поволокло куда-то вниз. Отпустив прочь свою волю, я засыпал…
Она стояла передо мной и распушала рукой волосы. Дождь не успел испортить их буйной свободы. Было в этом видении что-то необъяснимо беспокоящее, тревожное для души. Всегда, когда женщина трогает свои волосы, поднимая при этом руки, её жесты выдают большее, чем только заботу о волосах.
— Вы бы сапоги оставили на крыльце.
— Извините. — Чувствую хозяйскую власть. Упрёк чисто женский. Пол для них — религия.
Она прошла по комнате, разнося босыми ногами дождевую свежесть.
— Извините за вторжение, — промямлил я, — дверь была не заперта. Я скоро уйду.
— Скоро?
— Могу уйти и сейчас.
За окном ночь, и мерно постукивают по крыше капли дождя. Хозяйка словно испытывает мою готовность выметаться вон. Беру сапоги и слышу её голос:
— Да ладно уж, оставайтесь… Только ужина нет. На ночь есть вредно.
— Не так вредно есть на ночь, как вредно не есть вообще. Вы, в принципе-то, ели сегодня? Хотите, расскажу, чем потчевал вас прошедший день? Утром чашка чаю, днём принесли молока с фермы, и вам хватило полкружки. Обедов в школе, конечно, нет. А вечером есть вредно. Так?
— Почти так. Только про школу я не поняла.
— Разве вы не учительница?
— Нет.
— Значит, мои догадки были неверны. А кто вы?
— …
— Давайте, я с трёх попыток определю. Председатель колхоза!
—Нет.
— Дочь председателя колхоза!
— Нет.
— Что, внучка?
— Какое буйство фантазии.
— Вы не боитесь одна здесь жить?
— Это у нас уже идёт рубрика «Традиционный вопрос».
— И всё-таки?
— Не боюсь.
— Почему?
— Потому, что здесь никого не бывает.
— Но я-то проник.
— И это удивительно. Если не секрет, как вас сюда занесло?
— Ждал парома, потом пошёл искать деревню. А вас?
— Паром уже год как не ходит.
— Значит, меня обманули на станции. А с виду был такой приличный старичок. И не подумаешь! В фетровой шляпе.
— Он мог просто не знать.
— То-то водитель не хотел сюда ехать… У меня сын на том берегу. В детском оздоровительном лагере. Бывшем пионерском. А всё-таки, что здесь делаете вы?
— Летняя практика на пленере. Знаете, что это такое?
— Слышал. Значит, вы художница?
— В какой-то мере.
— А почему вы одна здесь?
— Возвращаемся к теме традиционных вопросов.
— Нет, моё любопытство не имеет скрытого смысла. Просто такое одиночество чисто по-человечески неудобно, хлопотно и не безопасно.
— А если я специально его себе создаю? Если оно мне необходимо.
— Тогда понятно.
— Что вам понятно? — она суетливо разбирает в шкафу бельё. Бросает мне сложенную простыню.
— На кухне. Там есть раскладушка.
Немногословно, но ясно. Разумеется, на кухне, где ж ещё? Всё так типично. Я встаю с дивана, но прежде чем сделать первый шаг, говорю:
— Провалиться мне на этом месте, если это не вы — лучший в мире варитель кофе! Бразильские фаны приезжают к вашей плите подышать его ароматом, а марокканцы рыдают, слизав густоту его пенки.
Она не улыбается. Глаза смотрят сдержанно и устало. И всё-таки идея горячей чашки с одуряющей горечью кофейного провара подавляет решительность моей властительницы. Уговорил. Какой художник не усугубит своего отрешения кофейным ядом! Сработало. Кричу ей вслед:
— Простите за нескромный вопрос, а как вас зовут? Надо же знать, кому во здравие свечу поставить.
— Ставьте Татьяне.
— Татьяне, стало быть, разбойнице.
— Что?
— Ваше имя, если читать его по-старославянски, означает разбойница.
— А что означает ваше имя?
— Защитник людей. Кажется. По-гречески.
— Значит, Александр. Ну и кого же вы защищаете?
— Разбойниц.
— Я так и думала.
— Это шутка.
На кухне кипит работа. Над электрической плиткой творится таинство приворотного пития. Я смотрю на Татьяну, на её лёгкую спину и свободные плечи и держу в себе желание взять их крепкими руками. Сейчас бы это выглядело по-скотски. Конфликтно и грубо. Как странно, может, уже через пять минут этот порыв откроет ей совсем другие чувства. Ещё немножко слов вперемешку с молчанием и душевной заботой в глазах. Всё-таки любовь растёт у человека из головы, а не из сердца.
— Чашки в шкафу, вода в рукомойнике.