— Вы всегда так лаконичны?
— Я не люблю красноречия. Оно исходит от душевного лукавства.
— Просто у вас другой способ выражения чувств.
— Чувств? Искусство далеко от чувственности. Оно, скорее, напоминает точную науку с собственной системой расчёта и даже с формулой успеха.
— Вот уж о чём не догадывался.
Чашки у моей хозяйки были крепенькие, коренастые, совсем не похожие на кухонную типичность посуды.
— Хороший фарфор, старый.
— Фарфор должен быть хорошим, — говорит она.
Татьяна взяла из моих рук обмытые чашки, и наш вечер начался. Кофе был баночным и никаких особых флюидов не источал. На маленьком столе, накрытом потёртой клеёнкой, царствовала конфетница. Небольшая, но щедрая.
— Ты любишь сладкое? Совсем не подходит к твоему характеру.
Татьяна посмотрела с удивлением:
— Почему?
— Твёрдая воля, решительный характер, способность подчинить себе поступки других. А сладкое — это компромисс, чувственность, которую, как ты говоришь, тебе заменяет система расчёта, добродушие и податливость характера.
Она улыбнулась. Впервые за вечер. У неё, оказывается, очаровательная улыбка. Татьяна пьёт кофе, нежно трогая чашку губами. На меня старается не смотреть. Уже хорошо. Прячет взгляд. Это признак женского интереса. Самый робкий. Когда смотрят мимо, значит не воспринимают. Теперь она будет внимательно слушать и решать. Решать долго, накапливая в себе теплоту нашей сращиваемости. В ней ещё нет той душевной смуты, что подрывает собственную однозначность человеческого «Я», разделяя его на двоих. И всё-таки, что-то в ней уже происходит. Вот только времени у нас совсем мало. Конечно, я не стану пользоваться ситуацией. Хотя бы потому, чтобы доказать своё отличие от самцового общеподобия. Это доказательство нужно мне самому. Я выше оцениваю себя по жизни, чем других и имею на то основания.
А она отличается от своей фотографии. Нет, не внешне. Фотография подбила меня к душевной смуте. Сама же Татьяна скорее сдерживает эти чувства. Она не разрешает себя обожествить.
Кофе иссяк. Поднимаю себя с табуретки, решительно и устремлено направляюсь вон из дома.
— Ты куда?
— Хотя бы дров тебе нарублю.
— Завтра нарубишь. Лучше воды принеси. Родник возле старой берёзы.
Она даёт мне ведро и фонарь, и я, босоногий и растелешённый пускаюсь в дождевую купель. Льёт ровно, густо. Воды по щиколотку. Старая берёза маячит на изломе оврага. Смотрю в небо, и дождь заливает мне лицо. Тучи, как рваные крылья неба, распахнулись над самой головой. Родник выложен кирпичами. Вода в нём студёная и тяжёлая. Зубы ломит. А вкус у неё глубокий, совсем не земляной, скорее, похож на сладковатый настой камня и берёзовых корней. Ну вот, я уже и вкус простой воды различаю. Что же там осталось до счастья? Может быть, эта женщина в своём одиночестве? А одиночество у неё не своё, не собственное. И глаза у неё слишком тёплые для родниковой воды.
Возвращаюсь. Слышу с крыльца её голос:
— Я тебя убью, ты растоптал мой любимый цветок.
— Не разглядел, прости. Не убивай, только рань.
— Куда ж тебя ранить?
— В сердце, куда же ещё.
— В сердце пусть тебя ранят другие.
— Ну вот, как браниться, так ты, а как про сердце, так другие.
Она улыбается. В темноте я не вижу её улыбки, но чувствую, что она улыбается. Я тихо продолжаю:
— Другие-то не в сердце бьют, всё больше ниже пояса.
Татьяна берёт у меня ведро, говорит почти распевно:
— И почему мужчины так любят жаловаться? Так ждут понимания и поддержки?
— Это можно расценить как возвращение к традиционным вопросам? Если хочешь, могу рассказать тебе про мужчин. Тема более интересная, чем ты её себе представляешь. Извини, если я покажусь тебе бестактным, но женское одиночество не может быть одним лишь результатом любви к речным пейзажам. Что, не так? Кто-то жалоблив, кто-то бегуч, от себя и от других. Да и потом, разве в этом дело?
— А в чём дело?
— В совпадении людей. Бегут ведь не друг от друга, а от невостребованности. Или от равнодушия.
— Ещё от тупости и упрямства, — говорит она тихо, и глаза её смотрят куда-то сквозь меня.
— Поэтому, если ты мне скажешь, что есть что-то выше по смыслу, чем отношения между мужчиной и женщиной, я беру свои мокрые бахилы иухожу от тебя от бессердечной.
Она смотрит нежно.
— Нет, не скажу.
— Значит, ты ещё лучше, чем я тебя себе представлял.
— ?
— Пока тебя не было, я общался с твоей фотографией.
— Вот, значит, почему она стоит на столе.
—Да.
— Ну и о чём же вы говорили?
Мы стоим на крыльце и незримо приближаемся друг к другу. Наши руки ещё сковывает покой, но это уже тот тревожный покой, что предвещает бурю. Только я об этом знаю, а она нет.
— Может быть, войдём в дом? Там и расскажу.
Татьяна открывает дверь, и я легонько касаюсь её спины. Даже не ладонью, а плечом. Она мне доверяет. Женщина никогда не повернётся спиной в таком телесном соприкосновении к мужчине, вызывающему у неё антипатию. Мы входим. Комната полна светокружения. Всё кажется неправдоподобным, будто нарисованным на листе белой бумаги. Стол и два стула. Татьяна напротив меня. Она кладёт фотографию и закрывает её ладонью.
— Ну?
— Она спросила: «Кто ты, — и что тебе нужно?» Я ответил: «Зовут меня Защитник людей, и мне ничего не нужно.» Тогда она спросила: «Ты самого-то себя можешь защитить, „защитник“?» И я ответил: «Не знаю, не приходилось.» Фотография снова спрашивает: «Как же ты оказался здесь?» Я ей отвечаю: «Пошёл туда — не знаю куда, в поисках того — не знаю чего.»
— И тогда она тебе говорит, — вмешивается Татьяна: «Нельзя найти, когда не знаешь, что ищешь!»
— А я с ней не соглашаюсь. Я спорю. Ибо никто ещё не смог доказать, что расчёт надёжнее, чем случай.
— А может, ты внушил себе свой «случай»? Может, его и не было, просто тебе нельзя возвращаться с пустыми руками?
— Сомнения — худший враг надёжности. Но и это не главное. А главное в том, скажешь ли ты сразу самому себе, не задумываясь, «да». Только первый момент должен на это ответить. Потом мы можем заговорить друг друга, принравиться, и всё пойдёт от совпадаемости расчётов. Сперва они совпадут, потому что люди сами этого хотят, но скоро начнётся отторжение.
— Много раз ты говорил себе «да»?
— Много. И всегда ошибался.
— Так чего же стоит твоя теория?
— Должно быть, это я ничего не стою, а теория верна.
— А сейчас… ты говоришь себе «да»?
— Сейчас я говорю себе: «Стоп. Я не хочу, чтобы эта женщина стала моей очередной ошибкой. Чтобы именно она потом не совпала со мной. И поэтому я говорю себе: стоп.»
Проходит ночь. И хотя до рассвета ещё далеко, неумолимое его приближение тревожит душу. Скоро пробьёт колокольчик «пора»! И не будет уже этой женщины, её затерянного дома на перепутье времени. Последние минуты. Татьяна молчит, опустив глаза. Я мог и не поместиться в её мире. Он велик, но для меня там мало места. А я не смогу ехать на подножке её трамвая.
— Интересно, кого мы любим в своей любви? Я хочу спросить, кого мы любим, когда соединяемся друг с другом? Что нам дороже и ценнее? Она молчит. Я почти не слышу собственного голоса. Она молчит, а я продолжаю:
— Но ведь любовь — это совместное творчество двоих. Совершенно непонятно, почему одинокую муку неразделённости или несовпадаемости тоже называют любовью. Это — болезнь. И всегда есть возможность предотвратить её, сказав себе «нет» в тот момент, когда ты говоришь себе «да». Но я говорю себе «да»! Слышишь!? Вопреки логике. И я сейчас уйду, чтобы доказать тебе это.
— Этот порыв похож на протест, только я не понимаю, против чего. Люди чаще не совпадают, и это куда более естественно по жизни, ведь гармония в ней — явление нетипичное… Я тоже говорю себе: стоп, но делаю это по другой причине. Как бы это объяснить… Доступная женщина теряет главное, — она ничего не стоит мужчине. Но ведь смысл отношений заключён не в обладании друг другом, а в достижении, в завоевании своего избранника. Я понимаю, что здесь столкнулись разные психологии, и победит та, которая будет нет, не настойчивее, а упорнее в своём.
Татьяна смотрит из-под бровей. В этом взгляде и любопытство лукавство, и назидательность. Ищу пальцами её ладонь. Скорее нервно, чем осознанно. Она позволяет прикоснуться к своей руке. Прикосновения — особый этап сближения. Они открывают путь к тому телесном слиянию, которое является главным смыслом отношений с женщиной для любого мужчины. Это вовсе не похоть. Так устроен мужчина. Да, мужская природа ставит в зависимость от достижения женской плоти сам интерес женщине. Если цель недостижима — восприятие женщины меркнет. Сама она превращается в пресное существо под названием «товарищ», и мужчина никогда не признает человеческую полноценность этого существа.
Ладонь у Татьяны влажная и холодная. Для женщины, пожалуй, достаточно твёрдая. Особенно если учесть, что женщина эта шпалы не таскает. Значит, ещё одно подтверждение воли, чистоты и самостоятельности. Пожалуй, я неправильно себя веду. Этой женщине следует внушать не то, чем она и так обладает, а напротив, то, чего она не имеет. Мягкосердечие, податливость…
Неожиданно пальцы Татьяны начинают волноваться. По ним словно проходит электрический ток. Они вторгаются в мою ладонь, подавляя её тепло своим холодом. С Татьяной что-то происходит. Неужели я победил? Проникаюсь её тревогой, отчего меня уже почти трясёт. Она больше ничего не говорит, но смысл её молчания вдруг становится мне понятен, как услышанная фраза. В нём содержится только одно — священная тайна нашего разделения упоительнее для неё, чем пылающая чувственность нашей близости. И всё-таки…
— Подожди, я выключу свет, — говорит Татьяна и встаёт со стула. Где-то стучит её сердце. Совсем рядом. Стараюсь услышать его биение. Нет, тишина и только тишина окружает меня со всех сторон. И непроницаемый мрак комнаты.
Как жаль, что ничего этого не было. Не было… Только одна реальность связала нас одним узлом: ночь, фотография на столе и я, бессонный и зачарованный ею. Нет никакой Татьяны, да и наверно не могло быть вообще.
Река шумит, полоща своим подолом по песчаной отмели. К маленькой пристани «Мезень» подошёл утренний паром. Откуда он взялся? Может за эту ночь что-то поменялось и в жизни реки? Уже скинут трап, и только один пассажир покидает утлый мосток переправы — молодая женщина с этюдником на плече. Я смотрю на неё и вдруг понимаю, что фотография что-то от меня скрыла. Я смотрю ей вслед, а паром увозит меня на другой берег. У реки всегда два берега: тот, на котором тебя уже нет, и тот, с которого за тобой приходит дымный пароходик с облупившейся по бортам краской и трескучим беспокойством замасленного трюма. Два берега. Несовпадаемость…
Стальное сердце
— Я не люблю красноречия. Оно исходит от душевного лукавства.
— Просто у вас другой способ выражения чувств.
— Чувств? Искусство далеко от чувственности. Оно, скорее, напоминает точную науку с собственной системой расчёта и даже с формулой успеха.
— Вот уж о чём не догадывался.
Чашки у моей хозяйки были крепенькие, коренастые, совсем не похожие на кухонную типичность посуды.
— Хороший фарфор, старый.
— Фарфор должен быть хорошим, — говорит она.
Татьяна взяла из моих рук обмытые чашки, и наш вечер начался. Кофе был баночным и никаких особых флюидов не источал. На маленьком столе, накрытом потёртой клеёнкой, царствовала конфетница. Небольшая, но щедрая.
— Ты любишь сладкое? Совсем не подходит к твоему характеру.
Татьяна посмотрела с удивлением:
— Почему?
— Твёрдая воля, решительный характер, способность подчинить себе поступки других. А сладкое — это компромисс, чувственность, которую, как ты говоришь, тебе заменяет система расчёта, добродушие и податливость характера.
Она улыбнулась. Впервые за вечер. У неё, оказывается, очаровательная улыбка. Татьяна пьёт кофе, нежно трогая чашку губами. На меня старается не смотреть. Уже хорошо. Прячет взгляд. Это признак женского интереса. Самый робкий. Когда смотрят мимо, значит не воспринимают. Теперь она будет внимательно слушать и решать. Решать долго, накапливая в себе теплоту нашей сращиваемости. В ней ещё нет той душевной смуты, что подрывает собственную однозначность человеческого «Я», разделяя его на двоих. И всё-таки, что-то в ней уже происходит. Вот только времени у нас совсем мало. Конечно, я не стану пользоваться ситуацией. Хотя бы потому, чтобы доказать своё отличие от самцового общеподобия. Это доказательство нужно мне самому. Я выше оцениваю себя по жизни, чем других и имею на то основания.
А она отличается от своей фотографии. Нет, не внешне. Фотография подбила меня к душевной смуте. Сама же Татьяна скорее сдерживает эти чувства. Она не разрешает себя обожествить.
Кофе иссяк. Поднимаю себя с табуретки, решительно и устремлено направляюсь вон из дома.
— Ты куда?
— Хотя бы дров тебе нарублю.
— Завтра нарубишь. Лучше воды принеси. Родник возле старой берёзы.
Она даёт мне ведро и фонарь, и я, босоногий и растелешённый пускаюсь в дождевую купель. Льёт ровно, густо. Воды по щиколотку. Старая берёза маячит на изломе оврага. Смотрю в небо, и дождь заливает мне лицо. Тучи, как рваные крылья неба, распахнулись над самой головой. Родник выложен кирпичами. Вода в нём студёная и тяжёлая. Зубы ломит. А вкус у неё глубокий, совсем не земляной, скорее, похож на сладковатый настой камня и берёзовых корней. Ну вот, я уже и вкус простой воды различаю. Что же там осталось до счастья? Может быть, эта женщина в своём одиночестве? А одиночество у неё не своё, не собственное. И глаза у неё слишком тёплые для родниковой воды.
Возвращаюсь. Слышу с крыльца её голос:
— Я тебя убью, ты растоптал мой любимый цветок.
— Не разглядел, прости. Не убивай, только рань.
— Куда ж тебя ранить?
— В сердце, куда же ещё.
— В сердце пусть тебя ранят другие.
— Ну вот, как браниться, так ты, а как про сердце, так другие.
Она улыбается. В темноте я не вижу её улыбки, но чувствую, что она улыбается. Я тихо продолжаю:
— Другие-то не в сердце бьют, всё больше ниже пояса.
Татьяна берёт у меня ведро, говорит почти распевно:
— И почему мужчины так любят жаловаться? Так ждут понимания и поддержки?
— Это можно расценить как возвращение к традиционным вопросам? Если хочешь, могу рассказать тебе про мужчин. Тема более интересная, чем ты её себе представляешь. Извини, если я покажусь тебе бестактным, но женское одиночество не может быть одним лишь результатом любви к речным пейзажам. Что, не так? Кто-то жалоблив, кто-то бегуч, от себя и от других. Да и потом, разве в этом дело?
— А в чём дело?
— В совпадении людей. Бегут ведь не друг от друга, а от невостребованности. Или от равнодушия.
— Ещё от тупости и упрямства, — говорит она тихо, и глаза её смотрят куда-то сквозь меня.
— Поэтому, если ты мне скажешь, что есть что-то выше по смыслу, чем отношения между мужчиной и женщиной, я беру свои мокрые бахилы иухожу от тебя от бессердечной.
Она смотрит нежно.
— Нет, не скажу.
— Значит, ты ещё лучше, чем я тебя себе представлял.
— ?
— Пока тебя не было, я общался с твоей фотографией.
— Вот, значит, почему она стоит на столе.
—Да.
— Ну и о чём же вы говорили?
Мы стоим на крыльце и незримо приближаемся друг к другу. Наши руки ещё сковывает покой, но это уже тот тревожный покой, что предвещает бурю. Только я об этом знаю, а она нет.
— Может быть, войдём в дом? Там и расскажу.
Татьяна открывает дверь, и я легонько касаюсь её спины. Даже не ладонью, а плечом. Она мне доверяет. Женщина никогда не повернётся спиной в таком телесном соприкосновении к мужчине, вызывающему у неё антипатию. Мы входим. Комната полна светокружения. Всё кажется неправдоподобным, будто нарисованным на листе белой бумаги. Стол и два стула. Татьяна напротив меня. Она кладёт фотографию и закрывает её ладонью.
— Ну?
— Она спросила: «Кто ты, — и что тебе нужно?» Я ответил: «Зовут меня Защитник людей, и мне ничего не нужно.» Тогда она спросила: «Ты самого-то себя можешь защитить, „защитник“?» И я ответил: «Не знаю, не приходилось.» Фотография снова спрашивает: «Как же ты оказался здесь?» Я ей отвечаю: «Пошёл туда — не знаю куда, в поисках того — не знаю чего.»
— И тогда она тебе говорит, — вмешивается Татьяна: «Нельзя найти, когда не знаешь, что ищешь!»
— А я с ней не соглашаюсь. Я спорю. Ибо никто ещё не смог доказать, что расчёт надёжнее, чем случай.
— А может, ты внушил себе свой «случай»? Может, его и не было, просто тебе нельзя возвращаться с пустыми руками?
— Сомнения — худший враг надёжности. Но и это не главное. А главное в том, скажешь ли ты сразу самому себе, не задумываясь, «да». Только первый момент должен на это ответить. Потом мы можем заговорить друг друга, принравиться, и всё пойдёт от совпадаемости расчётов. Сперва они совпадут, потому что люди сами этого хотят, но скоро начнётся отторжение.
— Много раз ты говорил себе «да»?
— Много. И всегда ошибался.
— Так чего же стоит твоя теория?
— Должно быть, это я ничего не стою, а теория верна.
— А сейчас… ты говоришь себе «да»?
— Сейчас я говорю себе: «Стоп. Я не хочу, чтобы эта женщина стала моей очередной ошибкой. Чтобы именно она потом не совпала со мной. И поэтому я говорю себе: стоп.»
Проходит ночь. И хотя до рассвета ещё далеко, неумолимое его приближение тревожит душу. Скоро пробьёт колокольчик «пора»! И не будет уже этой женщины, её затерянного дома на перепутье времени. Последние минуты. Татьяна молчит, опустив глаза. Я мог и не поместиться в её мире. Он велик, но для меня там мало места. А я не смогу ехать на подножке её трамвая.
— Интересно, кого мы любим в своей любви? Я хочу спросить, кого мы любим, когда соединяемся друг с другом? Что нам дороже и ценнее? Она молчит. Я почти не слышу собственного голоса. Она молчит, а я продолжаю:
— Но ведь любовь — это совместное творчество двоих. Совершенно непонятно, почему одинокую муку неразделённости или несовпадаемости тоже называют любовью. Это — болезнь. И всегда есть возможность предотвратить её, сказав себе «нет» в тот момент, когда ты говоришь себе «да». Но я говорю себе «да»! Слышишь!? Вопреки логике. И я сейчас уйду, чтобы доказать тебе это.
— Этот порыв похож на протест, только я не понимаю, против чего. Люди чаще не совпадают, и это куда более естественно по жизни, ведь гармония в ней — явление нетипичное… Я тоже говорю себе: стоп, но делаю это по другой причине. Как бы это объяснить… Доступная женщина теряет главное, — она ничего не стоит мужчине. Но ведь смысл отношений заключён не в обладании друг другом, а в достижении, в завоевании своего избранника. Я понимаю, что здесь столкнулись разные психологии, и победит та, которая будет нет, не настойчивее, а упорнее в своём.
Татьяна смотрит из-под бровей. В этом взгляде и любопытство лукавство, и назидательность. Ищу пальцами её ладонь. Скорее нервно, чем осознанно. Она позволяет прикоснуться к своей руке. Прикосновения — особый этап сближения. Они открывают путь к тому телесном слиянию, которое является главным смыслом отношений с женщиной для любого мужчины. Это вовсе не похоть. Так устроен мужчина. Да, мужская природа ставит в зависимость от достижения женской плоти сам интерес женщине. Если цель недостижима — восприятие женщины меркнет. Сама она превращается в пресное существо под названием «товарищ», и мужчина никогда не признает человеческую полноценность этого существа.
Ладонь у Татьяны влажная и холодная. Для женщины, пожалуй, достаточно твёрдая. Особенно если учесть, что женщина эта шпалы не таскает. Значит, ещё одно подтверждение воли, чистоты и самостоятельности. Пожалуй, я неправильно себя веду. Этой женщине следует внушать не то, чем она и так обладает, а напротив, то, чего она не имеет. Мягкосердечие, податливость…
Неожиданно пальцы Татьяны начинают волноваться. По ним словно проходит электрический ток. Они вторгаются в мою ладонь, подавляя её тепло своим холодом. С Татьяной что-то происходит. Неужели я победил? Проникаюсь её тревогой, отчего меня уже почти трясёт. Она больше ничего не говорит, но смысл её молчания вдруг становится мне понятен, как услышанная фраза. В нём содержится только одно — священная тайна нашего разделения упоительнее для неё, чем пылающая чувственность нашей близости. И всё-таки…
— Подожди, я выключу свет, — говорит Татьяна и встаёт со стула. Где-то стучит её сердце. Совсем рядом. Стараюсь услышать его биение. Нет, тишина и только тишина окружает меня со всех сторон. И непроницаемый мрак комнаты.
Как жаль, что ничего этого не было. Не было… Только одна реальность связала нас одним узлом: ночь, фотография на столе и я, бессонный и зачарованный ею. Нет никакой Татьяны, да и наверно не могло быть вообще.
Река шумит, полоща своим подолом по песчаной отмели. К маленькой пристани «Мезень» подошёл утренний паром. Откуда он взялся? Может за эту ночь что-то поменялось и в жизни реки? Уже скинут трап, и только один пассажир покидает утлый мосток переправы — молодая женщина с этюдником на плече. Я смотрю на неё и вдруг понимаю, что фотография что-то от меня скрыла. Я смотрю ей вслед, а паром увозит меня на другой берег. У реки всегда два берега: тот, на котором тебя уже нет, и тот, с которого за тобой приходит дымный пароходик с облупившейся по бортам краской и трескучим беспокойством замасленного трюма. Два берега. Несовпадаемость…
Стальное сердце
На товарной станции сигналили локомотивы. Дымный простор распахнулся над фабричной Москвой. Над ее трубами и цехами из бурого кирпича, разбуженными переулками и над разлетом железнодорожных путей. Утро начиналось на городских окраинах. Оттуда оно вступало во владение этим беспокойным городом.
Игорь открыл глаза. Над ним висела холодная белизна больничной палаты. Все было белым. И круглый плафон под потолком, и стены, и кровати, и двери, и даже закрашенные в полстекла окна. Все было белым. Сейчас придет медсестра. Как обычно. Со взведенным, как карабин, шприцем. С его обнаженной иглой. Двадцать кубиков пенициллина. Через четыре часа еще двадцать кубиков пенициллина, потом еще заряд через четыре часа. Колют почему-то в ноги. Может, потому, что при отбитых почках в задницу колоть нельзя? Врачебные тонкости. В задницу или рядом. Очень тонкая наука — медицина. Здесь то и дело нашептывают это словечко — «оперироваться». Тоже, как взведенный карабин. «Оперироваться»! Значит, все: одну почку оттяпают. Правую, ту, по которой били ногами. Какого черта он полез драться! теперь вот лежи и слушай, когда подстрелят тебя этим словом — «оперироваться».
Игорь лежал в «1-ой Хирургии». Поговаривали, что если переведут в «Урологию» — верный признак — дело на поправку. Пока не переводили, но и под нож не кликали. А шла уже третья неделя.
Стену лизнул первый солнечный луч. Палата спала. Ее мучили больничные сны. Спали не очень везучие люди, убежавшие в короткое забытье от уколов, анализов, просвечиваний и врачебного приговора — «оперироваться».
Осенью Игорь переехал в большую профессорскую квартиру на Пироговке. Повезло. Квартира пустовала, профессор давно умер, а его наследники жили на даче. Сталинские дачи не хуже профессорских квартир. Близкая родоплеменная связь с хозяевами осиротевших паркетных просторов позволила Игорю вступить во владение квартирой. Разумеется, временное. Благородные старухи, попечительницы этого временного счастья, и думать не могли о сдаче жилья кому-то внаем. В их кругу это было не принято. Кроме того, квартира изобиловала ценностями. Какую-то картинку подарил профессору великий Кончаловский. Оставили здесь о себе память и еще полдюжины знаменитостей. Профессорская гостиная, именуемая здесь не иначе как холлом, вместила в себя столько китайского фарфора, что с его количеством мог бы тягаться разве что сам Китай.
В общем, бессемейный, бездетный, бездомный и, к тому же, совершенно безвредный, с житейской точки зрения аспирант Игорь Плавский оказался как нельзя кстати.
Старухи знали его с детства. В этом доме для него всегда был установлен свой особый этикет — сперва мальчика долго пытали разговорами о плохом и хорошем, а потом обязательно давали несколько конфет из громадной, хрустальной вазы на длиной ноге. Эти разговоры Игорь расценивал как тест на светскую благонадежность. Пригодилось. Теперь он расхаживал по комнатам в тапочках и в ратиновом халате, курил неприкосновенную профессорскую трубку и внимал тому, как старый тополь тихо просится веткой в окно четвертого этажа.
В этом сказочном приобретении была только одна неприятность. Внешняя. С ней Игорь столкнулся в первый же вечер. Его буквально вышибла из дверей подъезда выходившая на улицу шумная компания. Выпихнули, и все. Игорь налетел взглядом на одного из молодцов. Другие просто не обратили на него внимания. А этот обратил… Стальной взгляд. Удивительно волевой. Так мог смотреть только хозяин. Игорь никогда не умел так расправляться взглядом с людьми. Его самого буквально сложило пополам. Это могло бы остаться всего лишь мелким, досадным происшествием, какими напичкана наша повседневность, и не более того, если бы чутье не подсказало новому хозяину профессорской квартиры, что его заметили. Заметили безжалостно и вовсе не равнодушно.
Во дворе бренчала гитара. Она пыталась изобразить душевную тоску при неразделенной любви. Тоска получалась визглявой и грамматически не совпадающей с русским языком. «Уголовно не наказуемо!» — почему-то подумал Игорь. И тут закричала девчонка. Игорь подошел к окну. Внизу двое парней тянули ее за руки.
Подонки! — кричала девушка. — Отпустите меня!
Должно быть, это была просто прохожая. Она вырвалась и под дружный смех дворовой компании заспешила прочь.
У подъезда остановилась «Волга». Из машины вышел какой-то пижон. Сложив пальцы рогаткой, он свистнул разгулявшейся молоди. Гитара тут же успокоилась.
Едем в парк Горького. Давай, живо!
Весь разгуляй набился в машину. Последней пропихнули гитару. Пижон стоял облокотясь на капот и докуривал папиросу. Вот он метнул окурок, поднял голову, и Игорь узнал его. Да, это был тот, «хозяин». С набриолиненным пробором и баками под Элвиса Престли. Хлопнула водительская дверца, и «Волга» откатила от подъезда.
«Черный Ритвер», — сказал сам себе Игорь. Где он слышал это имя? Не важно. Тот, внизу — Черный Ритвер…
Пришла медсестра. Сперва — утренний градусник. Порцию пенициллина потом. Градусники по утрам здесь ставят всем. Это как контрольный замер. Или показания приборов, которые снимают ежедневно, в одно и то же время.
Игорь вспомнил своего школьного физика. Слово «градусник» вызывало у того устойчивую, аллергическую реакцию.
«Термометр»! — шипел он языком удава, вперивая немигающий взгляд в бестолковую жертву. Именно это обстоятельство, то есть сама реакция и служила поводом для постоянных «перепутываний» термометров с градусниками, отверстий с дырками, двигателей с моторами, вращающихся с крутящимися… Неловкое движение руки, — и соседский градусник летит на пол. Медсестра вздрагивает, но сегодня ртуть не рассыпится по полу зеркальными шариками. Что-то переметнулось над полом, и градусник исчез. Игорь держал его хваткой, какой сжимают гранату с вырванной чекой.
Вот это реакция! — только и молвил сосед.
Да… У меня такое бывает, — будто оправдываясь, произнес Игорь, — должно быть нервы не в порядке. Хотя… Однажды в детстве перемахнул через двухметровый забор. От собаки. Она внезапно появилась, я испугаться то и не успел. Так и перепрыгнул.
Сосед внимательно посмотрел на Игоря. В этом взгляде угадывалась какая-то внутренняя, торжественная мысль.
Потом, после врачебного обхода, он повернулся к Игорю и заговорил:
Мы перестали бороться за существование. Мы успокоились, а значит — погибли… Ты вот даже не понимаешь, о чем я говорю.
Николай Егорович был еще не стар, но порядком надломлен жизнью, что прибавляло ему непрожитых лет. С чем он лежал в больнице, Игорь не знал. С чем-то серьезным. Еще ни один обход не миновал его своим беспощадным приговором. Николай Егорович продолжил:
Жить — значит выживать. Выживать, понимаешь? Что это такое, мужчина стал заложником обстоятельств! Их мишенью!
Если вы про меня, — вмешался Игорь, — то мишенью я стал потому, что тех было пятеро. Сосед усмехнулся.
Да если б там был только один, и то мишенью оказался бы ты. Почему?
Потому, что они планомерно, старательно и осторожно осваивают эту науку — как разрушать общество. Сперва нарушают общественный покой. Утверждаются на малом опыте. Смелеют. Потом посягают на людскую неприкосновенность. Делают это как бы шутя, не всерьез. Играют. Точно волчата перед первой охотой. А дальше — человек становится для них мишенью. Любой человек. Всегда. Они вырабатывают состояние готовности и еще опыт ситуаций. Но мы-то не готовы! Мы пытаемся их сдержать, уговорить, но ведь это и есть реакция неготовых… Нельзя успешно защищаться тогда, когда твоя защитная реакция составляет основу поведения нападающего. Это же совершенно очевидно! Нужно упреждать. Нападать первым, передавая противнику ту роль, которую он уготовил нам.
Николай Егорович встал с койки и пошел в коридор, а Игорь еще долго молча смотрел в потолок…
«Хозяина» звали Эдиком. Он жил на втором этаже. По утрам ездил в институт на папиной «Волге», вечерами крутил на «Радиоле» заграничные пластинки. В общем, парень как парень. Такими была полна Москва 1968-го года.
Дворовая компания, состоящая в основном из школьников и ребят из ремонтных мастерских, почитала его как бога. У него было все, на что опирается любая власть: физическая сила, деньги, идеи. У дворни не было ни денег, ни идей. А физическую силу они делили с плохой наследственностью, водкой, куревом и бессонным шалопутством по чердакам и подъездам. «Хозяин» же вписывался в то явление, которое Игорь Плавский терминовал как «благородный подлец». Черный Ритвер.
Утро одарило профессорскую квартиру солнцем. За окном ворковали голуби. Игорь выпил навар кофейного порошка из картонной коробки и отправился в институт. Выходя из высокой арки, соединяющей двор с улицей, Игорь попал под дотошный натиск какого-то малолетнего попрошайки:
Эй, дай двадцать копеек!.. Ну дай, слышь! Обойдешься. Дай, не жмись. А то больше возьму.
Чего?! — Игорь отвесил шпаненку добрый подзатыльник. Мальчишка огрызнулся.
Шипя резиной по мокрому асфальту, к остановке подошел автобус. Игорь вскочил на заднюю подножку и тут же забыл о случившемся. Ему напомнили. Вечером того же дня. Он возвращался домой с Юлькой.
Игорь впервые решился нарушить запрет на постороннюю посещаемость квартиры. Если бы старухи узнали, профессорская квартира снова бы осталась без хозяина. Риск. Но Юлька стоила этого риска.
По улице шагали вечерние прохожие. Отливала последнюю пену разливщица у квасной бочки на углу. Кто-то безнадежно опоздавший гремел пустым бидоном. А во дворе было тихо. Игорь не сразу заметил кучку подростков, картежничивших под грибком детской площадки. Они с Юлькой молчали. Это был их привычный способ общения. Он говорил ей про себя, что она самая красивая. Она про себя соглашалась.
Внезапно, прямо перед ними, оказался парень, перемахнувший через невысокую ограду. Он был настроен по-боевому:
Эй, ты! Еще раз тронешь ребенка — прибьем! Тут же возник и утренний попрошайка с гадливой ухмылкой на детском лице.
Юлька взяла Игоря за руку. Он было заупрямился, не зная точно, что нужно говорить, но и не подчиняясь этой угрозе. Из кустов вывалилась мордами вся компания.
А баба-то у него ничего. Смотри, и титьки есть. Надо Эдику вякнуть, баба как раз по нему. Юлька потянула Игоря к подъезду. Он уже не стал сопротивляться.
Гадостное чувство навешенной на него грязи не отпускало Игоря весь вечер. Иногда он подходил к кухонному окну и смотрел во двор. Что это было, трусость? Может быть, осторожность, нежелание подвергать Юльку и самого себя никому не нужному испытанию? Через час-другой им предстояло идти вниз. Игорь поедет провожать девушку домой, в Сокольники. Возвращаться будет ночью. Нет, за себя он не боялся. Игорь боялся выглядеть беспомощным и неумелым перед Юлькой. Это было хуже всего. Хуже их ножей и бутылочных обломов, которые у шпаны называются «розочками».
Все обошлось. Они шли по Русаковке и молчали. Пахло сырым асфальтом и тополиной горечью. Только теперь Игорь не говорил про себя Юльке, что она красивая, теперь Игорь про себя молчал.
Возвращался он как в песне: «От Сокольников до Парка на метро…», с последним поездом. А уж от Парка Культуры шел домой пешком. По скверам и переулкам Девичьего Поля плыло благоухание летней ночи. Не громкими голосами перекликались гитары. Слышался смех, и белые пятна нейлоновых рубашек тревожили мягкий московский сумрак. Ничего не произошло. Двор спал, накрытый тополиными крыльями. В пустом подъезде, позвякивая распахнутыми где-то наверху окнами, тосковал сквознячок.
Игорь поднялся на четвертый этаж, достал из кармана ключи и торопливо расправился с дверными замками. Ничего не произошло. А что должно было произойти? Какой-то подонок осквернил его покой своей наглостью. Ну и что? Это его способ выражения своих примитивных мыслей и чувств. Они живут стадом, следуют его законам. Должно быть, тот действовал по своему положению в их стадной иерархии.
Все, о чем бы сейчас ни думал Игорь, создавалось наветом его благообразного сознания. Но далекое, едва уловимое чувство его жизненного достоинства, его человеческой природы, говорило другое. Оно говорило: «Ты проиграл уже потому, что позволил на себя огрызнуться. Не оправдывай себя тем, что ты не из их стаи. В человеческом обществе не существует их или не их стай. Мы все — это одна социальная стая. И Хозяин — везде хозяин, а не только у себя дома за дубовой дверью. Так же, как и трусливый щенок, — везде и всегда трус"…
Двадцать кубиков пенициллина. У медсестры заклинило шприц, гнется игла.
Не напрягайте мышцу! Вы сломали иглу!
Я и не напрягаю, — оправдывается Игорь, — ткните пальцем, мышца расслаблена.
Медсестра уходит за новой иглой. Николай Егорович провожает ее веселым взглядом. Он ест ложкой компот из банки.
Что, брат, судороги начались? Да ты не переживай, это волевая контрактура, все нормально. Откуда вы все это знаете? — спрашивает Игорь. Что знаю? Ну, про волевую контрактуру, например? Николай Егорович ставит банку на тумбочку.
Интересовался в свое время. Была нужда… Я вот что, я тут для тебя одну статейку жене заказал. Принесет вместе с передачей. Любопытная статейка. Старая, правда. Мне она случайно на глаза попалась, но дело свое сделала. Какое дело? — не понимает Игорь. Прочти сперва, потом узнаешь.
Дверь в палату вздрагивает. Так входят только медсестры. Решительно и независимо. Двадцать кубиков пенициллина.
Был дождь. Москва оделась в серое. Водяные змеи гнались за кем-то по асфальту. В уличных подъездах отмокали редкие прохожие. Юлька теребила рукой мокрые волосы. Игорь никогда не видел ее такой завораживающе красивой. Такой спелой в своей молодой, но уже женской красоте. Он обнял Юльку, приблизился к ее оцепеневшим губам. Юлька ждала этого, и они слились в одном дыхании.
Во дворе протекали тополя. Было тихо и сумрачно. Перепрыгивая через потоки воды, влюбленные добежали до подъезда. Пропуская Юльку вперед, Игорь стряхнул с себя воду. Он уже думал о теплом ратиновом халате, о кофейном вареве из порошка в картоновой коробке… Они стояли на лестнице, привалившись к стенам и перилам. Встреча оказалась неожиданной для обеих сторон.
Не-е, ты глянь, кто идет! — пропел мелкий по стати зацепляла.
Предъявите входные билеты! — хрипло отозвался кто-то из голосов поддержки.
Юлька решительно шагнула вперед. Она собралась идти напролом. И тут один из подростков схватил ее за руку.
Не трогай ее, подонок! — крикнул Игорь и бросился наперехват. Кто подонок? Я подонок?
Игорь сразу же оказался в кольце. Один из парней тащил Юльку вверх по лестнице. А там, на верхней площадке, равнодушно смотрел на это Черный Ритвер…
Игорь открыл глаза. Над ним висела холодная белизна больничной палаты. Все было белым. И круглый плафон под потолком, и стены, и кровати, и двери, и даже закрашенные в полстекла окна. Все было белым. Сейчас придет медсестра. Как обычно. Со взведенным, как карабин, шприцем. С его обнаженной иглой. Двадцать кубиков пенициллина. Через четыре часа еще двадцать кубиков пенициллина, потом еще заряд через четыре часа. Колют почему-то в ноги. Может, потому, что при отбитых почках в задницу колоть нельзя? Врачебные тонкости. В задницу или рядом. Очень тонкая наука — медицина. Здесь то и дело нашептывают это словечко — «оперироваться». Тоже, как взведенный карабин. «Оперироваться»! Значит, все: одну почку оттяпают. Правую, ту, по которой били ногами. Какого черта он полез драться! теперь вот лежи и слушай, когда подстрелят тебя этим словом — «оперироваться».
Игорь лежал в «1-ой Хирургии». Поговаривали, что если переведут в «Урологию» — верный признак — дело на поправку. Пока не переводили, но и под нож не кликали. А шла уже третья неделя.
Стену лизнул первый солнечный луч. Палата спала. Ее мучили больничные сны. Спали не очень везучие люди, убежавшие в короткое забытье от уколов, анализов, просвечиваний и врачебного приговора — «оперироваться».
Осенью Игорь переехал в большую профессорскую квартиру на Пироговке. Повезло. Квартира пустовала, профессор давно умер, а его наследники жили на даче. Сталинские дачи не хуже профессорских квартир. Близкая родоплеменная связь с хозяевами осиротевших паркетных просторов позволила Игорю вступить во владение квартирой. Разумеется, временное. Благородные старухи, попечительницы этого временного счастья, и думать не могли о сдаче жилья кому-то внаем. В их кругу это было не принято. Кроме того, квартира изобиловала ценностями. Какую-то картинку подарил профессору великий Кончаловский. Оставили здесь о себе память и еще полдюжины знаменитостей. Профессорская гостиная, именуемая здесь не иначе как холлом, вместила в себя столько китайского фарфора, что с его количеством мог бы тягаться разве что сам Китай.
В общем, бессемейный, бездетный, бездомный и, к тому же, совершенно безвредный, с житейской точки зрения аспирант Игорь Плавский оказался как нельзя кстати.
Старухи знали его с детства. В этом доме для него всегда был установлен свой особый этикет — сперва мальчика долго пытали разговорами о плохом и хорошем, а потом обязательно давали несколько конфет из громадной, хрустальной вазы на длиной ноге. Эти разговоры Игорь расценивал как тест на светскую благонадежность. Пригодилось. Теперь он расхаживал по комнатам в тапочках и в ратиновом халате, курил неприкосновенную профессорскую трубку и внимал тому, как старый тополь тихо просится веткой в окно четвертого этажа.
В этом сказочном приобретении была только одна неприятность. Внешняя. С ней Игорь столкнулся в первый же вечер. Его буквально вышибла из дверей подъезда выходившая на улицу шумная компания. Выпихнули, и все. Игорь налетел взглядом на одного из молодцов. Другие просто не обратили на него внимания. А этот обратил… Стальной взгляд. Удивительно волевой. Так мог смотреть только хозяин. Игорь никогда не умел так расправляться взглядом с людьми. Его самого буквально сложило пополам. Это могло бы остаться всего лишь мелким, досадным происшествием, какими напичкана наша повседневность, и не более того, если бы чутье не подсказало новому хозяину профессорской квартиры, что его заметили. Заметили безжалостно и вовсе не равнодушно.
Во дворе бренчала гитара. Она пыталась изобразить душевную тоску при неразделенной любви. Тоска получалась визглявой и грамматически не совпадающей с русским языком. «Уголовно не наказуемо!» — почему-то подумал Игорь. И тут закричала девчонка. Игорь подошел к окну. Внизу двое парней тянули ее за руки.
Подонки! — кричала девушка. — Отпустите меня!
Должно быть, это была просто прохожая. Она вырвалась и под дружный смех дворовой компании заспешила прочь.
У подъезда остановилась «Волга». Из машины вышел какой-то пижон. Сложив пальцы рогаткой, он свистнул разгулявшейся молоди. Гитара тут же успокоилась.
Едем в парк Горького. Давай, живо!
Весь разгуляй набился в машину. Последней пропихнули гитару. Пижон стоял облокотясь на капот и докуривал папиросу. Вот он метнул окурок, поднял голову, и Игорь узнал его. Да, это был тот, «хозяин». С набриолиненным пробором и баками под Элвиса Престли. Хлопнула водительская дверца, и «Волга» откатила от подъезда.
«Черный Ритвер», — сказал сам себе Игорь. Где он слышал это имя? Не важно. Тот, внизу — Черный Ритвер…
Пришла медсестра. Сперва — утренний градусник. Порцию пенициллина потом. Градусники по утрам здесь ставят всем. Это как контрольный замер. Или показания приборов, которые снимают ежедневно, в одно и то же время.
Игорь вспомнил своего школьного физика. Слово «градусник» вызывало у того устойчивую, аллергическую реакцию.
«Термометр»! — шипел он языком удава, вперивая немигающий взгляд в бестолковую жертву. Именно это обстоятельство, то есть сама реакция и служила поводом для постоянных «перепутываний» термометров с градусниками, отверстий с дырками, двигателей с моторами, вращающихся с крутящимися… Неловкое движение руки, — и соседский градусник летит на пол. Медсестра вздрагивает, но сегодня ртуть не рассыпится по полу зеркальными шариками. Что-то переметнулось над полом, и градусник исчез. Игорь держал его хваткой, какой сжимают гранату с вырванной чекой.
Вот это реакция! — только и молвил сосед.
Да… У меня такое бывает, — будто оправдываясь, произнес Игорь, — должно быть нервы не в порядке. Хотя… Однажды в детстве перемахнул через двухметровый забор. От собаки. Она внезапно появилась, я испугаться то и не успел. Так и перепрыгнул.
Сосед внимательно посмотрел на Игоря. В этом взгляде угадывалась какая-то внутренняя, торжественная мысль.
Потом, после врачебного обхода, он повернулся к Игорю и заговорил:
Мы перестали бороться за существование. Мы успокоились, а значит — погибли… Ты вот даже не понимаешь, о чем я говорю.
Николай Егорович был еще не стар, но порядком надломлен жизнью, что прибавляло ему непрожитых лет. С чем он лежал в больнице, Игорь не знал. С чем-то серьезным. Еще ни один обход не миновал его своим беспощадным приговором. Николай Егорович продолжил:
Жить — значит выживать. Выживать, понимаешь? Что это такое, мужчина стал заложником обстоятельств! Их мишенью!
Если вы про меня, — вмешался Игорь, — то мишенью я стал потому, что тех было пятеро. Сосед усмехнулся.
Да если б там был только один, и то мишенью оказался бы ты. Почему?
Потому, что они планомерно, старательно и осторожно осваивают эту науку — как разрушать общество. Сперва нарушают общественный покой. Утверждаются на малом опыте. Смелеют. Потом посягают на людскую неприкосновенность. Делают это как бы шутя, не всерьез. Играют. Точно волчата перед первой охотой. А дальше — человек становится для них мишенью. Любой человек. Всегда. Они вырабатывают состояние готовности и еще опыт ситуаций. Но мы-то не готовы! Мы пытаемся их сдержать, уговорить, но ведь это и есть реакция неготовых… Нельзя успешно защищаться тогда, когда твоя защитная реакция составляет основу поведения нападающего. Это же совершенно очевидно! Нужно упреждать. Нападать первым, передавая противнику ту роль, которую он уготовил нам.
Николай Егорович встал с койки и пошел в коридор, а Игорь еще долго молча смотрел в потолок…
«Хозяина» звали Эдиком. Он жил на втором этаже. По утрам ездил в институт на папиной «Волге», вечерами крутил на «Радиоле» заграничные пластинки. В общем, парень как парень. Такими была полна Москва 1968-го года.
Дворовая компания, состоящая в основном из школьников и ребят из ремонтных мастерских, почитала его как бога. У него было все, на что опирается любая власть: физическая сила, деньги, идеи. У дворни не было ни денег, ни идей. А физическую силу они делили с плохой наследственностью, водкой, куревом и бессонным шалопутством по чердакам и подъездам. «Хозяин» же вписывался в то явление, которое Игорь Плавский терминовал как «благородный подлец». Черный Ритвер.
Утро одарило профессорскую квартиру солнцем. За окном ворковали голуби. Игорь выпил навар кофейного порошка из картонной коробки и отправился в институт. Выходя из высокой арки, соединяющей двор с улицей, Игорь попал под дотошный натиск какого-то малолетнего попрошайки:
Эй, дай двадцать копеек!.. Ну дай, слышь! Обойдешься. Дай, не жмись. А то больше возьму.
Чего?! — Игорь отвесил шпаненку добрый подзатыльник. Мальчишка огрызнулся.
Шипя резиной по мокрому асфальту, к остановке подошел автобус. Игорь вскочил на заднюю подножку и тут же забыл о случившемся. Ему напомнили. Вечером того же дня. Он возвращался домой с Юлькой.
Игорь впервые решился нарушить запрет на постороннюю посещаемость квартиры. Если бы старухи узнали, профессорская квартира снова бы осталась без хозяина. Риск. Но Юлька стоила этого риска.
По улице шагали вечерние прохожие. Отливала последнюю пену разливщица у квасной бочки на углу. Кто-то безнадежно опоздавший гремел пустым бидоном. А во дворе было тихо. Игорь не сразу заметил кучку подростков, картежничивших под грибком детской площадки. Они с Юлькой молчали. Это был их привычный способ общения. Он говорил ей про себя, что она самая красивая. Она про себя соглашалась.
Внезапно, прямо перед ними, оказался парень, перемахнувший через невысокую ограду. Он был настроен по-боевому:
Эй, ты! Еще раз тронешь ребенка — прибьем! Тут же возник и утренний попрошайка с гадливой ухмылкой на детском лице.
Юлька взяла Игоря за руку. Он было заупрямился, не зная точно, что нужно говорить, но и не подчиняясь этой угрозе. Из кустов вывалилась мордами вся компания.
А баба-то у него ничего. Смотри, и титьки есть. Надо Эдику вякнуть, баба как раз по нему. Юлька потянула Игоря к подъезду. Он уже не стал сопротивляться.
Гадостное чувство навешенной на него грязи не отпускало Игоря весь вечер. Иногда он подходил к кухонному окну и смотрел во двор. Что это было, трусость? Может быть, осторожность, нежелание подвергать Юльку и самого себя никому не нужному испытанию? Через час-другой им предстояло идти вниз. Игорь поедет провожать девушку домой, в Сокольники. Возвращаться будет ночью. Нет, за себя он не боялся. Игорь боялся выглядеть беспомощным и неумелым перед Юлькой. Это было хуже всего. Хуже их ножей и бутылочных обломов, которые у шпаны называются «розочками».
Все обошлось. Они шли по Русаковке и молчали. Пахло сырым асфальтом и тополиной горечью. Только теперь Игорь не говорил про себя Юльке, что она красивая, теперь Игорь про себя молчал.
Возвращался он как в песне: «От Сокольников до Парка на метро…», с последним поездом. А уж от Парка Культуры шел домой пешком. По скверам и переулкам Девичьего Поля плыло благоухание летней ночи. Не громкими голосами перекликались гитары. Слышался смех, и белые пятна нейлоновых рубашек тревожили мягкий московский сумрак. Ничего не произошло. Двор спал, накрытый тополиными крыльями. В пустом подъезде, позвякивая распахнутыми где-то наверху окнами, тосковал сквознячок.
Игорь поднялся на четвертый этаж, достал из кармана ключи и торопливо расправился с дверными замками. Ничего не произошло. А что должно было произойти? Какой-то подонок осквернил его покой своей наглостью. Ну и что? Это его способ выражения своих примитивных мыслей и чувств. Они живут стадом, следуют его законам. Должно быть, тот действовал по своему положению в их стадной иерархии.
Все, о чем бы сейчас ни думал Игорь, создавалось наветом его благообразного сознания. Но далекое, едва уловимое чувство его жизненного достоинства, его человеческой природы, говорило другое. Оно говорило: «Ты проиграл уже потому, что позволил на себя огрызнуться. Не оправдывай себя тем, что ты не из их стаи. В человеческом обществе не существует их или не их стай. Мы все — это одна социальная стая. И Хозяин — везде хозяин, а не только у себя дома за дубовой дверью. Так же, как и трусливый щенок, — везде и всегда трус"…
Двадцать кубиков пенициллина. У медсестры заклинило шприц, гнется игла.
Не напрягайте мышцу! Вы сломали иглу!
Я и не напрягаю, — оправдывается Игорь, — ткните пальцем, мышца расслаблена.
Медсестра уходит за новой иглой. Николай Егорович провожает ее веселым взглядом. Он ест ложкой компот из банки.
Что, брат, судороги начались? Да ты не переживай, это волевая контрактура, все нормально. Откуда вы все это знаете? — спрашивает Игорь. Что знаю? Ну, про волевую контрактуру, например? Николай Егорович ставит банку на тумбочку.
Интересовался в свое время. Была нужда… Я вот что, я тут для тебя одну статейку жене заказал. Принесет вместе с передачей. Любопытная статейка. Старая, правда. Мне она случайно на глаза попалась, но дело свое сделала. Какое дело? — не понимает Игорь. Прочти сперва, потом узнаешь.
Дверь в палату вздрагивает. Так входят только медсестры. Решительно и независимо. Двадцать кубиков пенициллина.
Был дождь. Москва оделась в серое. Водяные змеи гнались за кем-то по асфальту. В уличных подъездах отмокали редкие прохожие. Юлька теребила рукой мокрые волосы. Игорь никогда не видел ее такой завораживающе красивой. Такой спелой в своей молодой, но уже женской красоте. Он обнял Юльку, приблизился к ее оцепеневшим губам. Юлька ждала этого, и они слились в одном дыхании.
Во дворе протекали тополя. Было тихо и сумрачно. Перепрыгивая через потоки воды, влюбленные добежали до подъезда. Пропуская Юльку вперед, Игорь стряхнул с себя воду. Он уже думал о теплом ратиновом халате, о кофейном вареве из порошка в картоновой коробке… Они стояли на лестнице, привалившись к стенам и перилам. Встреча оказалась неожиданной для обеих сторон.
Не-е, ты глянь, кто идет! — пропел мелкий по стати зацепляла.
Предъявите входные билеты! — хрипло отозвался кто-то из голосов поддержки.
Юлька решительно шагнула вперед. Она собралась идти напролом. И тут один из подростков схватил ее за руку.
Не трогай ее, подонок! — крикнул Игорь и бросился наперехват. Кто подонок? Я подонок?
Игорь сразу же оказался в кольце. Один из парней тащил Юльку вверх по лестнице. А там, на верхней площадке, равнодушно смотрел на это Черный Ритвер…