— Товарищ Коломеец…
   — Можешь называть меня Никитой.
   — Никита, а чего ты с курсантами в футбол не играешь?
   — В футбол? Ну вот глупости! — Коломеец пожал плечами. — В футбол одни сопливые играют, стану я с ними пачкаться!
   — Какие сопливые? — едва не закричал я. — А Полевой, а Марущак? Даже Картамышев и тот не гнушается играть, а ведь его, я слышал, в уком отзывают.
   — Ну, ну, ну. Ты не горячись. Я просто пошутил. А вообще футбол я считаю бессмысленной тратой времени. Лучше Рубакина почитать. Читал его книжицы?
   — Нет.
   — Занятные, познавательные. Я, когда комсомольский клуб в Балте охранял, ими увлекался. Все разойдутся, я насобираю под скамейками окурков, потушу всюду свет, только на сцене оставлю, притащу диванчик туда из библиотеки, лягу, сукном красным укроюсь и читаю. Кушать хочется зверски, а нечего. Вот и покуриваю, и читаю.
   — А ты «Спартака» читал? — решил я похвастаться.
   Но он, не слушая меня, сказал задумчиво:
   — Да, Балта… Хороший город Балта. У меня в этом городе дивчина одна осталась. Люся. Хотя ты, положим, еще пацан и в этих делах ничего не понимаешь.
   — Я не понимаю? Ого! — сказал я обиженно. — У меня у самого в городе девушка есть.
   Коломеец посмотрел на меня и засмеялся.
   — Ох ты, франт-герой! С тобой, оказывается, держи ухо востро! — сказал он весело и хлестнул лошадей.
   Мы проезжали мимо баштана. Он весь зарос вьющейся низко, у самой земли, ботвой. Кое-где из этой темно-зеленой ботвы выглядывали круглые бока арбузов, желтые дыни. Посреди баштана, сложенный из жердей, покрытых лебедой, чернел шалаш сторожа.
   — Дядько! — сложив руки лодочкой, закричал Коломеец.
   Из шалаша в коричневой домотканой коротайке, с тяжелой клюкой в руках вышел сторож.
   — Чего вам? — спросил он подозрительно.
   — Продайте арбуза, дядько, — попросил Коломеец.
   — Вы чьи будете?
   — Мы городские. В совхозе работаем.
   Старик постоял минуту молча, а потом зашагал по баштану, обстукивая арбузы. Искал он недолго и, выйдя на дорогу, протянул Коломейцу продолговатый арбуз.
   — Берить. Оце добрый кавунчик.
   — Спасибо, дядько. Сколько вам грошей?
   — Ничего! — ответил сторож.
   — Почему же? — удивился Коломеец. — Даром мы не возьмем.
   — Берите, берите, — сказал дядько. — Хлопцы вы молодые, грошей у вас, наверное, мало — возьмите так. Друга сатана просто бы полезла в баштан, а вы люди аккуратные, попросили по-доброму — возьмите потому бесплатно.
   — Ну, спасибо вам! — сказал Коломеец, погоняя лошадей. — Дай вам боже еще столько прожить!
   Только мы отъехали, Коломеец ударил арбузом по деревянной перекладине, арбуз с треском раскололся, и липкий его сок потек на сухие колосья пшеницы.
   — Желтый! Смотри! — удивился Коломеец. — Ну ничего, хоть желтый, но спелый. Видишь — косточки черные.
   Я взял меньшую часть арбуза и, прижав ко рту, стал выедать сердцевину. Арбуз был очень сочный, и тепловатый сладкий сок капал мне на рубашку, я глотал куски арбуза и был благодарен Коломейцу за его угощение. Что и говорить, он, видно, ловкий и находчивый парень. С ним не пропадешь.
   Кони медленно везли тяжелую подводу. Высоко в синем небе пели невидимые в солнечных лучах жаворонки. Где-то за зелеными холмами протекал Днестр. И далеко, на совхозном току, равномерно попыхивал локомобиль; черный дым из его трубы подымался над совхозным садом.
   Один за другим я швырял огрызки арбузной корки на дорогу, и они сразу зарывались в густую дорожную пыль.
   У совхозного мостика нас встретил Полевой.
   Он стоял у перил босой, без фуражки, с расстегнутым воротом гимнастерки.
   — Вас, ребятки, за смертью только посылать, — сказал он хмуро. — Отчего так долго?
   — Какое долго? — обиделся Коломеец. — Да мы раньше всех, товарищ Полевой.
   — Погоди, залезу, — попросил тот. Он быстро влез к нам наверх и скомандовал: — Поехали, да поживей!
   Коломеец щелкнул кнутом, кони рванули вперед, и подвода покатилась, шатаясь, мимо огороженного каменным забором совхозного сада.
   — Остальные скоро там? — спросил Полевой.
   — Еще накладывают, — доложил Коломеец. — Мы первые управились.
   — Там, понимаешь, хлопцы наши поднажали — пшеница кончается, и нечего больше молотить, — уже несколько мягче объяснил Полевой. — Так вот, если вы первые, — добавил он, — идите работать к молотилке. Снопы возить будут совхозные рабочие. У них, я думаю, это скорее получится.
   Сперва мне было обидно, что нас так быстро сняли с подвозки снопов, но как только я влез на решетчатую площадку молотилки и стал позади Коломейца, готовясь ему помогать, я понял, что новая работа будет куда интереснее.
   Мы с нашей подводой поспели вовремя. Подвезенные раньше снопы кончились, только мы въехали на ток. Длинная, выкрашенная в кирпичный цвет молотилка «Эльворти» работала сейчас на холостом ходу. Курсанты завязывали мешки с зерном, подбирали с утоптанной земли остатки соломы. Совхозный ток был расположен поодаль от нашего жилья, у разрушенных глиняных сараев. Видно, когда-то здесь были строения панской экономии, а теперь лишь глиняные стены напоминали о них.
   Небольшой локомобиль-паровичок с высокой задымленной трубой попыхивал рядом, соединенный с молотилкой широким кожаным ремнем. То и дело тугой этот ремень осыпали толченой канифолью, и в воздухе пахло смолой. Поодаль виднелся высокий стог соломы. По верху стога бродили с вилами и граблями, разравнивая солому, сельские девушки в пестрых платках из грубого полотна.
   Курсанты волочили по земле от молотилки к стогу перехваченные веревками охапки соломы, подавали ее наверх девушкам, те принимали солому и утаптывали ее. Оттуда, со стога, доносились к нам веселые голоса, смех девушек — видно, работа спорилась.
   — Ну, принимай, хлопче, первый на почин, — сказал мне снизу наш вчерашний возница Шершень, который уступил место у барабана Коломейцу. С этими словами Шершень протянул мне с подводы сноп; взяв его руками, я покачнулся и чуть не полетел вниз — сноп был очень тяжелый. Я быстро распутал тугое, хорошо сплетенное перевясло и, разделив сноп надвое, передвинул половину его Коломейцу.
   Тот разворошил пшеницу и толкнул ее вперед колосьями в барабан. Кривые блестящие зубья захватили пшеничные колоски, смяли их, потащили к себе стебли, молотилка, получив пищу, затряслась, зашумела, из барабана поднялась пыль.
   — Поехали! — крикнул Коломеец и, сдвинув на затылок буденовку, протяжно засвистал на весь ток.
   — Никита свистит — значит, дело будет. Поднажали, ребята! — сказал, смеясь, Полевой, подгребая ногой к локомобилю солому.
   Чтобы не стоять без дела, Полевой помогал кочегару. Сейчас кочегара не было видно. Полевой нагнулся и, подобрав охапку соломы, ловко швырнул ее в топку локомобиля. Упав на раскаленное поддувало, солома задымилась, первые языки огня прорвались наружу, мигом охватили ее со всех сторон.
   — Давай, давай! Чего загляделся? — Коломеец сердито подтолкнул меня.
   Я поспешно двинул к нему вторую половину снопа.
   Пыль все больше рвалась наружу из барабана, защекотало в носу. Чихая, я один за другим подсовывал Коломейцу развязанные снопы. Жарко пекло солнце, мелкие колючки осота впивались в ладони, но выковыривать их не было времени. «После иголкой выну», — думал я, разрывая перевясла. Весело на душе было, что я работаю наравне со взрослыми, да еще у самого барабана — не где-нибудь. Поглядел бы на меня сейчас Петька Маремуха. Ему и не снилось такое — стоять на площадке молотилки. Ведь Маремуха даже и Котьке Григоренко завидовал, что тот у медника Захаржевского работает. А что Котька по сравнению со мной? Подумаешь! Гордый и довольный, я принимал от Шершня снопы. Шершень в рваных холщовых штанах бродил по снопам с вилами. Вот он начинает новый ряд.
   «Ну-ка подай этот крайний широкий снопик — его, пожалуй, на три порции хватит», — подумал я.
   Шершень, словно угадывая мои мысли, перебросил мне сноп. Только я развязал перевясло, к моим ногам со стуком упало что-то тяжелое. Я нагнулся и увидел на решетке длинный ржавый болт.
   — Никита, смотри! — шепнул я Коломейцу.
   Тот поднял болт, нахмурился.
   — В самом снопе?
   — Ага!
   — Давай, давай, Никита! — закричали снизу.
   — Да погоди ты! — отмахнулся Коломеец и, переведя ремень на холостой маховичок, подозвал Полевого.
   Когда я объяснил, где был найден болт, Полевой сказал:
   — Не иначе — кулацкие штучки. Случайно такие железяки в снопы не попадают. Это не перепелка. — И тихо предупредил меня: — Ты гляди, Манджура, может, еще чего найдешь. Подсунули болт — могут и бомбу в солому заплести.
   Молотьба пошла дальше.
   Теперь, прежде чем подвинуть сноп Коломейцу, я прощупывал солому; а он то и дело подгонял меня. Я здорово упарился, рубашка прилипла к спине, соленый пот затекал в глаза, я протирал их рукавом и думал: поскорей бы шабаш.
   — Эй, шевелись, Коломеец! — покрикивали все чаще и чаще курсанты.
   Они вошли во вкус, быстро отгребали солому, подставляли к жестяному желобу пустые рогожные мешки и сердились, когда теплое зерно шло слабой струйкой.
 
   Перед обедом все пошли на Днестр купаться. Дорога на реку пролегала под забором совхоза. Мы миновали то место, где вчера я, прыгая в бурьян, спугнул неизвестного человека. Совхозный сад днем выглядел не таким густым, как ночью.
   Днестр заблестел сразу же за каменным забором. Он показался мне с первого взгляда очень широким — раз в пять шире нашего Смотрича. Тот я переплывал с одного маху, а здесь, пожалуй, пришлось бы попыхтеть. Мы с Коломейцем сели у самой воды. Гористый бессарабский берег был хорошо виден и отсюда, снизу.
   На глинистых холмах зазеленели виноградники, за ними на бугре, далеко от Днестра, виднелось село — белые хатки под соломенными крышами, садики, на краю села тускло поблескивал купол церкви. Оттуда, с околицы села, к Днестру спускалось вниз по крутым склонам несколько тропинок. Они вели к двум чернеющим на воде мельницам. Издали эти черные дощатые мельницы, закрепленные на якорях посреди реки и соединенные с берегом узенькими кладочками, были похожи на сорванные наводнением курятники. Бессарабский берег был пустынен, только у левой мельницы, стоя на мостках, стирали белье две женщины. Когда они шлепали вальками, гулкие хлопки доносились к нам сюда вместе с поскрипыванием мельничных жерновов.
   — Ну что ж, выкупаемся, а, Василь? — сказал Коломеец и стащил с ноги покрытый пылью сапог.
   Когда он стянул суконные бриджи и нижнюю рубашку, я увидел, что вся спина и грудь его густо поросли черными волосами.
   Коломеец нежно провел ладонью по волосатой груди и сказал с гордостью:
   — Это у меня с детства, и притом наследственное. Батько мой тоже волосатый — ужас.
   — Эй, Никита! — крикнул издали Коломейцу широкоплечий, рослый курсант Бажура. — Поплыли на тот берег?
   — Туда не доплыву, — ответил, вставая и поеживаясь, Коломеец, — заморился. Немного давай поплаваем — и все.
   Оба они — широкоплечий Бажура и низенький, щуплый Коломеец — вошли в чистую воду Днестра и тихо поплыли.
   Ко мне подсел Полевой.
   — Ну как, Манджура, подружился с Коломейцем? Хорошо работали вдвоем? — спросил Полевой.
   — Вы же сами видели, как работали.
   — Коломеец — парень хороший, компанейский.
   — А в футбол не играет, говорит: детская игра, — сказал я Полевому.
   — Ну, это старая история, — сказал, смеясь, Полевой. — Это тебе, новичку, он накрутил чего-то. Он первые дни, как приехал в совпартшколу, таким гоголем ходил — не подступись. Да и стал хвастаться: я-де, мол, самый главный был футболист в Балте. В сборной города голкипера играл. С Одессой встречались — ни одного мяча не пропустил. Все уши-то развесили, а я думаю: вот удача-то. Хоть одного игрока настоящего бог послал. Ну, вышли на тренировку, и Коломейца взяли с собой. Стал он в голу, и тут конфуз получился. Ни одного мяча поймать не может. Руками машет, как журавль крыльями, а мы ему меж ног мячик за мячиком накатываем. Вот смеху-то было после! Ну, он, понятно, обиделся и перестал играть.
   В эту минуту Коломеец вышел из реки и направился к нам. На его волосатой груди блестели капли воды.
   — Я вот, Никита, рассказываю твоему напарнику, как ты в футбол с нами играл, — подмигивая мне, сказал Полевой.
   — А-а-а, в футбол! — сконфуженно протянул Коломеец и запрыгал на одной ноге, делая вид, что ему в ухо попала вода. Напрыгавшись и не глядя на Полевого, он сказал мне: — Ну, чего сидишь? Пошли купаться!
   Вода в Днестре была холодная и течение очень быстрое.
   Не успел я проплыть и десяти шагов, как меня снесло далеко вниз.
   Плыть напрямик за Коломейцем на середину реки я не решился и медленно поплыл вдоль берега. Плавал я совсем немного, а отнесло меня порядком. Обратно к своей одежде я побежал по отмели.
   — Ты где устроился, Манджура? — следя за тем, как я одеваюсь, спросил Полевой.
   — На балконе.
   — Спать будешь на балконе?
   — Да.
   — Ну, а вещи где?
   — Тоже на балконе.
   — А если дождь?
   — Ничего. Как-нибудь.
   — Смотри, — сказал Полевой, — как бы ты не прогадал. А то перебирайся лучше к нам, вниз. Как раз место одно в уголке есть свободное. Сухо, тепло, и никакой тебе дождь не будет страшен.
   — Да нет, товарищ Полевой, спасибо. Мне на балконе лучше будет.
   — Как знаешь, — сказал Полевой и, попробовав рукой воду, стал раздеваться.

БУРЖУАЗНЫЕ ПРЕДРАССУДКИ

   На балконе у меня было не так уж плохо. Обвитый с двух сторон диким виноградом, он напоминал беседку. Прямо на расшатанные, выжженные солнцем половицы я бросил соломенный матрац, а вещи спрятал в нише около дверей, ведущих в бывшую помещичью столовую. Там, разложив на полу хрустящие матрацы, устроились курсанты. Можно было, конечно, и мне улечься рядом с ними, но этот полутемный зал с заколоченными снаружи ставнями не понравился мне. Слишком сумрачно, прохладно в нем было.
   — Э, да у тебя здесь шикарно! — заходя ко мне в гости на балкон, сказал Коломеец. — Как в тропическом лесу. И лианы растут! — Коломеец потрогал виноградную лозу, обвивавшую железный кронштейн, и, опершись на шаткие перила балкона, посмотрел вдаль.
   Днестр отсюда не был виден, он протекал глубоко в лощине, зато можно было хорошо разглядеть бессарабское село на том берегу.
   — Знаешь что, молодой человек? — сказал, обернувшись, Коломеец. — Мне здесь определенно нравится: пейзаж, воздух и все такое — словом, я поселюсь с тобой. Не возражаешь?
   — А чего ж мне возражать? Давай перебирайся! — ответил я радостно.
   Когда уже совсем стемнело, мы с Коломейцем разложили поудобнее рядышком оба матраца и начали укладываться.
   Несколько минут мы лежали молча. Над ухом у меня тонко прозвенел комар. На бессарабском берегу протяжно пели грустную молдавскую дойну.
   — Словно хоронят кого-то, — сказал я.
   — Чего ж им веселиться? — ответил Коломеец. — Жмут их, бедняг, румынские бояре, жмут жандармы, попы всякие, — от такой, брат, жизни краковяк не спляшешь.
   — А ты как думаешь: Бессарабия когда-нибудь будет советской? — спросил я у Коломейца.
   — Рано или поздно — весь мир пойдет по нашему пути! — затягиваясь цигаркой, мечтательно сказал Коломеец. — А Бессарабия — тем более. Это же наш край. Ты разве не знаешь, что румынские бояре захватили ее жульнически, когда мы генералов колошматили?
   Налетел ветер, и верхушки тополей под балконом тихо зашелестели, заскрипел флюгер на крыше. Ветер обдал меня табачным дымом. Коломеец лежал на своем матраце, до подбородка натянув ворсистое солдатское одеяло. В зубах его тлел огонек папироски. Он сжимал ее крепко, как старый, заправский курильщик. Я смотрел искоса на Коломейца и завидовал ему: всего на три года меня старше, а куда там. Вот я никак не могу научиться курить, сколько раз пробовал и каждый раз бросаю. Какое удовольствие глотать противный табачный дым? Долго после него во рту погано, в горле першит и есть не хочется. Какая бы ни была вкусная еда — все равно что бумагу жуешь.
   — Хорошо ему, черту, было здесь. Один, а такой дом имел! — сказал Коломеец.
   — Кому? — не понял я.
   — Да этому, Григоренко.
   — Кому, кому?
   — Ну чего ты закомукал? Помещику здешнему, Григоренко.
   — Какой это Григоренко? Ты его знаешь?
   — Еще бы! — ухмыльнулся Коломеец. — Каждую субботу к нему в гости приезжал, а на этом балконе мы чай…
   — Нет, правда. Ты его не знаешь?
   — Откуда я его могу знать? Вот чудак! — обозлился Коломеец. — Что я — помещичьего роду или исправник какой? Мне сегодня Шершень рассказывал, что этим имением владел пан по фамилии Григоренко.
   — А он не доктор ли, случайно, был?
   — Он?.. Подожди… Подожди… Шершень мне что-то говорил и о докторе. Дай припомнить. Нет, этот помещик сам не был доктором, а у него брат был в городе — доктор медицины или что-то в этом роде. А ты что — знаешь его?
   — Еще бы!
   И я рассказал Коломейцу, за что был расстрелян большевиками доктор Григоренко.
   — Смотри, мерзавец какой, — удивился Коломеец. — Значит, оба брата были нашими врагами! Один большевиков Петлюре выдавал, а другой и посейчас людей на той стороне мучит.
   — А разве помещик на той стороне?
   — Ну!.. В том-то и фокус, милый. Его отсюда, из имения, как Советская власть установилась, крестьяне выгнали, имение под совхоз, а он собрал манатки да и перемахнул на другой берег. И живет сейчас у бояр припеваючи. И на той стороне ведь его имение.
   — То, что видно отсюда?
   — Ну да. Все его, собственное. А племянничек у нас? У медника, говоришь, работает?
   — Ага. У Захаржевского.
   — Все они, сукины дети, орабочиваются сейчас! — сказал Коломеец. — Без стажа-то им зарез. Ни в вуз поступить, никуда. Вот и подстраиваются.
   — Этот Котька и в совпартшколу ходит.
   — А что ему делать в совпартшколе?
   — Он к садовнику Корыбко ходит…
   — Постой, я этого паныча, кажется, видел… Он такой смуглый, ловкий!
   — Да, да!
   — Ну, значит, он самый. Я пришел как-то в спортзал и вижу — на брусьях незнакомый паренек раскачивается. «Что вам, говорю, гражданин, здесь нужно? Посторонним, говорю, сюда вход воспрещен». А он забросил ноги на брусья и отвечает: «Я, говорит, не посторонний. Я к вашему сотруднику, садовнику Корыбко, пришел». Значит, он и есть последний из могикан?
   — Он совсем не Могикан, его фамилия Григоренко…
   — Ох, Василь, Василь! — рассмеялся Коломеец. — Да ты, я вижу, совсем необразованный. Чудак-рыбак.
   — Эй, Никита! — донесся из комнаты чей-то глухой голос. — Ты скоро заснешь в своем скворечнике? Сам не спишь, так хоть людям не мешай.
   Не обращая внимания, Коломеец продолжал:
   — Почему я назвал этого Григоренко последним из могикан — вот вопрос? А потому, что он есть последний отпрыск вымирающего класса помещиков и феодалов. Таких субъектов на нашей земле больше не будет. Понял?
   Я ничего не ответил. Не хотелось, чтобы из комнаты, где спали курсанты, прикрикнули и на меня.
   На той стороне Днестра по-прежнему пели протяжную дойну. «Пока я здесь работаю, — подумал я, — этот прохвост будет отбивать у меня Галю. А Галя, может, до сегодняшнего дня еще не знает, что я уехал, что меня нет в городе. Надо будет обязательно написать Гале письмо!» — решил я, засыпая.
   Но прошло много дней, а я все никак не мог написать Гале. Утром, только всходило солнце, я бежал к Днестру, раздевался на скалах и с разбегу прыгал в быструю воду, фыркал, мылся в ней, прогоняя остатки сна, затем мчался в столовую, где звенела уже посуда. Кормили нас по утрам просто, но сытно — мамалыгой. Давали мамалыгу с разными приправами: то с кислым молоком, то с холодным компотом из сушеных фруктов, то со вчерашним холодным борщом, то политую сметаной, то приносили ее на стол плавающей в свежем парном молоке утреннего удоя, то накладывали в миски посыпанную румяными, шипящими шкварками.
   И каждый раз она была вкусная, рассыпчатая, горячая, ослепительно желтого цвета, дымящаяся, пахучая! Она возвышалась янтарными глыбами в глубоких алюминиевых мисках, привезенных нами из города.
   Плотно поев такой мамалыги, нельзя было болтаться без дела. Работа так и прилипала к рукам, веселая, дружная работа у молотилки, среди запахов свежей пшеницы, под песни сельских девчат, шуршанье приводного ремня, посапывание задымленного локомобиля на совхозном току, под горячим летним солнцем, в нескольких десятках шагов от быстрого и прохладного Днестра.
   На обед нам тоже подавали мамалыгу, но только уже вместо хлеба к первому и второму. Повар резал ее, густо сваренную, кирпичиками и, пока мы купались после работы, расставлял кирпичики этой мамалыги возле каждой миски.
   После обеда было очень жарко, невозможно было усидеть в накаленном солнцем доме. Мы расходились по совхозному саду и отдыхали кто на густой траве под высокими тополями, кто в пустых прохладных амбарах на охапках сухого прошлогоднего сена. Тихо становилось в послеобеденное время в совхозе: пастухи угоняли весь скот к Днестру, коровы стояли там по колено в холодной воде, изредка обмахиваясь хвостами от назойливых слепней, лошади пережевывали в конюшнях овес. Весь огромный совхозный двор был заставлен пустыми подводами. Засыпав лошадям корма, конюхи уходили кто в село, кто в сад.
   Хорошо было лежать после обеда где-нибудь под деревом на траве и видеть, как дрожит в нескольких шагах от тебя накаленный солнцем воздух, как медленно проплывают по чистому небу случайные прозрачные тучки, слушать, как позвякивают колокольцами коровы у Днестра, как прозвенит и замолкнет на той стороне звоночек извозчика-балагулы.
   Удобно было лежать так на мягкой траве и чувствовать, как ноет все уставшее за день тело. Радостно было разглядывать исцарапанные соломой загорелые руки, — я уже набил себе на ладонях изрядные мозоли. Приятно было сознавать, что хлеб, который ты сейчас ешь, уже не отцовский, а заработанный тобою, что вкусная рассыпчатая мамалыга, которую подает к обеду повар Махтеич, принадлежит тебе по праву, потому что ты заработал ее, так же как и другие курсанты, вот этими исцарапанными своими руками. Славно было лежать так под высоким островерхим тополем, размышляя о том, что ты начинаешь жить самостоятельно, что перед тобой открыта дорога в большую и такую заманчивую жизнь.
   Обычно стоило мне только расположиться где-либо на отдых под тополем либо под густыми кустами жасмина, как в ту же минуту неизвестно откуда появлялся совхозный пес Рябко, черной с белым масти, с подрубленными ушами и мохнатым хвостом, полным репейника. Уже издали, подходя, Рябко глядел на меня добрыми глазами, вилял хвостом и всячески пытался подмазаться ко мне, чтобы я разрешил ему улечься у меня в ногах. Но у Рябка были блохи, поэтому я сразу же отгонял пса подальше. Он растягивался где-нибудь неподалеку в тени, положив на грязные лапы мохнатую морду с черным носом, и, высунув сухой от жары язык, тяжело дышал. Скоро он успокаивался, закрывал глаза и начинал дремать. Я пробовал читать «Политграмоту», которую дал мне Коломеец, но читалось после обеда очень плохо. Я многого не понимал, что было написано в этой книжке, и все время думал о Гале.
   «Вот отдохну чуть-чуть, — думал я, — пойду в красный уголок и напишу ей письмо, большое, нежное». Я придумывал самые ласковые слова для этого письма. Я представлял себе, как удивится Галя, получив от меня письмо, и постепенно с мыслями о Гале засыпал. Просыпался я с тяжелой от жары головой. Шумели возле дома, играя в городки, курсанты. На дворе стоял уже вечер.
   С той ночи, как я спугнул в бурьяне под забором неизвестного человека, в совхозе было спокойно. Однако в соседних селах пошаливали бандиты. Пересылали их через Днестр на нашу сторону румынские бояре. Приходили они и из панской Польши. Сами они, вряд ли бы рискнули действовать так нахально, если бы за спиной у их хозяев — польской и румынской буржуазии — не стояла мировая буржуазия.
   Капиталисты тех стран, подготовляя новое нападение на Советскую страну, прибирали к своим рукам всякую нечисть, изгнанную народом за границу и ненавидящую Советскую власть. Особенно в темные пасмурные ночи бандиты нередко переправлялись на советский берег и растекались по соседним селам. Они соединялись с местными кулаками, с бывшими петлюровцами, грабили на дорогах проезжих, нападали на сельсоветы, на комитеты незаможных селян, поджигали хаты бедняков, убивали коммунистов. Чем ближе к осени, тем наглее становились бандиты: они знали, что на полях собран большой урожай, что крестьянство живет лучше, чем раньше. А хозяева бандитов хотели, чтобы все было наоборот — чтобы снова вернулись на эти богатые земли из-за границы паны и помещики, чтобы наш совхоз, в котором работали сейчас курсанты, опять был превращен в панское имение.
   Побаиваясь выйти в открытую против Советской власти, иностранные капиталисты старались вредить нам через своих посыльных — бандитов.