— Неправда! Ты врешь! — закричал я с места.
   — Тише, Манджура. Потом скажешь! — ласково крикнул мне Никита, и его голос успокоил меня.
   Я понял, что Коломеец на моей стороне.
   — И ясно, он теперь ненавидит меня на личной почве! Из-за ревности, — продолжал Котька и осклабился, думая вызвать у собрания сочувственные улыбки. — Кроме того, — продолжал Котька, — когда еще был жив мой бывший отец, то вот этот парень вместе с остальной зареченской шантрапой не раз залезал к нам в сад. Однажды отец поймал его, снял штаны и выпорол крапивой. Но ведь я за это не отвечаю? — И, разведя руками, как заправский артист, чувствуя себя победителем, Котька уселся на место.
   — Дай-ка мне еще вопросик, председатель! — подымаясь из-за рояля, сказал Никита.
   — Но ведь вопросы уже кончились. Что? — сказал, недовольно поморщившись председатель, но тут же бросил: — Давай!
   — Слушай-ка, Григоренко, — уже иным, суровым голосом, глядя в упор на Котьку, сказал Коломеец. — Расскажи собранию подробно, в каких ты был отношениях с садовником Корыбко?
   — Я не понимаю… Я был… я был его квартирантом… — торопливо ответил Котька.
   Собрание насторожилось. В быстрой скороговорке Котьки мы все услышали волнение.
   — Еще! — сурово потребовал Никита.
   — Потом я был понятым, когда у Корыбко производили обыск… — добавил Котька.
   — Ну, а сына ты его знал?
   — Нет… То есть… — сбился Котька.
   — Что это значит «то есть»? Да ты не виляй, друг! Говори прямо и без фокусов. Разоружайся!
   — Я знал, но не думал, что это его сын… Они при мне были на «вы».
   — Значит, ты видел, когда этот Збигнев приходил к отцу? — спросил Никита.
   — Видел. Это было два раза. Один раз он пришел ночью, я уже спал, а другой раз — я вернулся из города, они сидели в кухне и обедали.
   — И ты ни о чем не догадывался?
   — О чем я мог догадываться? — спросил Котька.
   — Ну, что этот человек наш враг и тому подобное.
   — А откуда я мог это знать? — удивился Котька.
   — Как — откуда? Неужели ты не знал, что этот сын садовника был пилсудчиком? Киев завоевывал и, как выяснилось на следствии, в довершение всего являлся английским шпионом? Что он пришел из-за кордона? Ничего этого ты не знал? — спросил Котьку Никита.
   — Конечно… ничего не знал! — дрогнувшим голосом ответил Котька и оглянулся, точно собираясь уйти.
   — А что ты говорил на Семинарской?
   — Где? — уже совсем тихо спросил Котька.
   — Да ты не придуривайся. Сам знаешь отлично где! — зло сказал Котьке Никита и, обращаясь к председателю, попросил: — Дай-ка мне слово!
   Никита вышел к проходу и, стоя почти рядом с Котькой, сказал:
   — Иногда, товарищи, бывают случаи, когда мы принимаем в наш союз выходцев из чуждых семей. Мы поступаем тогда наперекор пословице, что яблочко от яблони недалеко катится, и порой бывает так, что мы оказываемся правы, а не пословица. Однако мы делаем это в том случае, если люди, выбравшие себе новый путь, честно порывают с прошлым, ничего от комсомола не скрывают и не обманывают нас. Вот здесь сидит этот… с позволения сказать, последний из могикан… Как будто бы все гладко: все рассказал, во всем сознался, руки рабочие, а говорит-то как — заслушаешься. Прямо можно сразу агитпропом ячейки выбирать. Все это так, да не так. Вот вы слушали его разинув рты, а он вас всех обманывал здесь.
   Никита передохнул, собрание с тревогой ждало, что он скажет дальше. Котька сидел, опустив голову, а председатель выдвинулся со своей табуреткой ближе к рампе.
   — А он обманул вас! — повторил Никита, утирая ладонью вспотевший лоб. — И не зря я предложил ему разоружаться. Дело садовника совпартшколы Корыбко вы знаете, читали о нем в газете. Садовник Корыбко вместе со своим сыном уже давно в штабе Духонина, дело сдано в архив, и все это, так сказать, седое прошлое. Но зачем врать? Зачем врать, спрашивается? Врать может только тот человек, у кого совесть нечиста. А вот этот, как его правильно здесь назвали, тип соврал. Я, вы знаете, у вас в ячейке новый человек. Меня временно прикрепил сюда окружком комсомола для усиления работы. Когда Григоренко подал заявление о приеме, я, зная, что он жил на квартире у садовника Корыбко, справился о нем у следователя ГПУ, товарища Вуковича, который вел дело Корыбко. В деле этом есть показания Григоренко. Там, в ГПУ, он сознался, что видел не два, а даже три раза, как в дом к садовнику Корыбко приходил сын его, Збигнев, причем там в своих показаниях Григоренко прямо и ясно написал, что еще со времен петлюровщины он знал, что сын садовника — пилсудчик, что он удрал за границу и так далее. Григоренко заявил на следствии, что он не сообщил обо всем этом властям только потому, что боялся, как бы этот Збигнев его не пристрелил. Не будем здесь говорить, правильно ли сделал Григоренко или неправильно, — думаю, что все вы понимаете это сами, — но зачем врать, спрашивается? Зачем обманывать собрание, прикидываться незнайкой, кричать тут всякие революционные слова, говорить об отречении от матери и в то же время встречаться с матерью тайком? Все это мне очень и очень не нравится, товарищи. Предложение: данного субъекта в комсомол не принимать! — И, точно отрубив последнюю фразу, Никита неожиданно сел на место.
   — Продолжаем прения или… — спохватился председатель.
   — Голосуй! — послышались выкрики в разных концах зала.
   — Кто за предложение товарища Коломейца? — спросил председатель.
   Комсомольцы подняли руки и заслонили от меня Никиту.
   — Против? — спросил председатель.
   Никто не поднял руки против.
   — Тогда… — минуточку, — объявил председатель и, отыскав на столе повестку дня, поднес ее к очкам. — Переходим к следующему вопросу, — продолжал он. — Но прежде попрошу беспартийную молодежь покинуть зал.
 
   Это воскресенье выдалось холодное, ветреное.
   Вверху, на валах Старой крепости, было совсем холодно. Мы с Галей взобрались туда по склонам бастионов, покрытых выгоревшей, желтой травой, и весь город сразу раскинулся перед нами, окруженный узенькой, сверху похожей на ручеек, речкой. Слева виднелись маленькие домики Заречья, где-то на самом краю его белел в саду фасад здания совпартшколы, справа за крепостным мостом, ведущим в крепость из города, над самой скалой были разбросаны Русские фольварки — так называлось западное предместье города. Далеко внизу, у изгиба реки, под башней Стефана Батория, я увидел нависший над водой черный камень. Он казался отсюда очень-очень маленьким, водоворот под ним совсем нельзя было различить. Я вспомнил, как напугал нас тогда ночью, когда мы с Галей возвращались из кафе Шипулинского, стоявший на мостике дежурный милиционер. Как давно все это было! Кажется, что не три месяца, а добрых два года прошло с той поры.
   Мы стояли, отдыхая, несколько минут. Холодный ветер трепал густые Галины волосы, Галя натянула на себя отцовскую куртку. Эта вытертая на рукавах кожаная куртка была Гале велика, рукава были длинные-длинные — только кончики пальцев едва выглядывали из них. Щеки Гали зарумянились от ветра.
   — Хорошо здесь, правда? — спросил я.
   — Ага! — ответила она, поворачиваясь.
   Не знаю, откуда набралось у меня храбрости, но в ту же минуту, осмелев, я схватил Галю обеими руками и прижал ее голову к себе.
   — Пусти! Дурной. Да ты ошалел? — сказала Галя, силясь вырваться.
   — Ничего не дурной… Просто… я хочу тебя поцеловать… — буркнул я.
   Мои губы столкнулись с Галиным лицом. Я очень неловко, с размаху поцеловал Галю в кончик ее холодного носа и в лоб.
   — Ну как тебе не стыдно, Василь! — крикнула Галя, отталкивая меня обеими руками.
   Я боялся, что Галя рассердится не на шутку, что теперь она не будет разговаривать со мной.
   — Ну, знаешь, Василь! — сказала Галя, отбегая. — Если бы я не знала, что ты был ранен… Целоваться вздумал! Это же мещанство…
   — Не сердись, Галя… я так… я нечаянно… — пробормотал я смущенно.
   Галя покраснела и тоже смешалась. И, желая скрыть смущение, она сказала быстро:
   — Давай пойдем отсюда. Я уже проголодалась.
   — Так я тебя сейчас накормлю. У меня есть яблоки, хлеб. Смотри!
   И я вынул из кармана завернутую в бумагу горбушку свежего черного хлеба и четыре яблока. Все это, не успев позавтракать, я захватил из дому.
   — Из вашего сада? — спросила Галя, принимая большое и слегка загорелое на боку желтое яблоко.
   — Это золотой ранет. Да ты понюхай, пахнет как!
   Галя понюхала яблоко и откусила загорелый его бочок. Следы ровных ее зубов остались на кожуре яблока.
   — Ты с хлебом попробуй. С хлебом вкуснее! — посоветовал я.
   — И сытнее! — согласилась Галя, взяв у меня горбушку.
   Жуя свежий, хорошо пропеченный хлеб с хрустящей глянцевитой коркой, я, краснея, сказал:
   — Галя… у меня… к тебе есть вопрос.
   — Какой?
   — А ты… правду скажешь?
   — Смотря что.
   — Котька… тебя целовал?
   — Попробовал бы!
   — Ты правду говоришь, Галя? — радостно спросил я.
   — А с какой стати, скажи мне, врать тебе?
   — И даже не обнимал?
   — Конечно, нет!
   — Ну, а почему же он тогда на собрании хвастался?
   — Опять ты за свое, Василь? — сердясь, сказала Галя. — Мало ли чего еще этот дурак выдумает! Я же тебе рассказала, что он меня ни чуточки не интересовал. Тоскливо было одной, ну и ходила с ним.
   С большим душевным облегчением я вынул из кармана яблоко и в два счета съел его. С кожурой, семечками и хвостиком съел.
   — А красивый наш город, правда, Василь? — задумчиво сказала Галя, глядя на белеющие вдали по склонам здания.
   — Еще бы! — согласился я, дожевывая второе яблоко.
   — Есть ли еще такие города на Украине?
   — Не знаю.
   — А в России?
   — А кто его знает! — сказал я неуверенно.
   — Интересный наш город! — протянула Галя. — Жалко будет уезжать отсюда, когда мы окончим фабзавуч. Правда?
   — А ты думаешь, нас примут всех в фабзавуч?
   — Тебя-то, наверное, примут, — сказала Галя с некоторой завистью. — Ты же Полевого знаешь, он твой знакомый.
   — Ну, если меня примут, — сказал я важно, — то я и за тебя похлопочу. Вот честное слово, Галя. Вместе учиться будем!

ЧУГУН ТЕЧЕТ

   …Уже зажжена вагранка, потрескивая, горят в ней сосновые щепки, и легкий запах дыма разносится по мастерской. Но дым не страшен: в углу большой комнаты проломлен потолок, видно вверху чистое синее небо, косой луч солнца падает сквозь эту дыру на песчаный пол литейной, на красноватую кучку гатчинского песка под стеной.
   Как празднично и чисто сегодня у нас! Все лишние вещи, инструменты, листы с закопченными песчаными стержнями — шишками — все это убрано и лежит на столах в соседнем складе. Здесь, в большом зале бывшего казначейства, около вагранки, на песчаном полу выстроилось несколько рядов свеженьких деревянных рамок, положенных одна на другую и туго набитых песком. Сверху эти ящики-опоки выглядят одинаково — ровно на уровне деревянных стенок собран песок, круглые черные воронки идут в глубь каждой формы.
   Рядами стоят на песчаном полу маленькие ящики, распластались между ними большие квадратные, разделенные решетчатыми перегородками опоки. В них заформованы маховики. Тяжелые они, эти большие с маховиками: сколько труда ушло на то, чтобы подымать да опускать их под начальством нашего инструктора Жоры Козакевича.
   Сегодня у нас в мастерской первая отливка. Недаром Жора надел новый брезентовый костюм. Он осторожно расхаживает между рядами опок, проверяет, всюду ли есть душники для выхода газов, то и дело поглядывает, не потух ли огонь в топке вагранки. Но огонь не потух, видно сквозь раскрытую дверцу, как, свиваясь и исчезая, горят белые стружки, как язычки огня пробегают вверх к тонко наколотым лучинкам из сосны. Поверх лучинок положены дрова. Как только огонь запылает в полную силу, можно будет закрыть наглухо поддувало, замуровать боковую дверцу и пустить дутье.
   Вагранка прислонилась к стене, она стоит на изогнутых стальных лапах, упирающихся в кирпичный фундамент.
   Ради первой отливки мы смазали нашу вагранку машинным маслом — вагранка сейчас сияет, лоснится, черная, пузатая, праздничная.
   Всего полтора месяца прошло с того дня, как навестил меня в больнице Полевой, а сколько перемен в моей жизни случилось за это короткое время! Мысль о фабзавуче не давала мне покоя, мы со всеми хлопцами решили идти туда учиться. Нас приняли очень легко, но, когда стали распределять по цехам, оказалось, что половина фабзайцев хочет быть литейщиками, а эта мастерская была самой маленькой — на десять учеников. Я не знал еще тогда, что это за штука такая — литейщик, но стал проситься именно в литейную мастерскую. Но вот беда: Полевой отказался направить меня туда.
   — Ты после операции, Василь, — сказал он, — а работа литейщика не из легких, это горячий цех. Я без разрешения врача не могу тебя принять в литейную, выбери себе что-нибудь полегче.
   Но я не сдавался.
   Горячий цех! Сколько было в этом слове загадочного, опасного! Плавить чугун, превращать твердые, тяжелые обломки старых машин в расплавленную яркую жидкость! Сколько было в этой работе нового, неизвестного, заманчивого! Это совсем иное дело, чем вытачивать в столярном цехе, как Петька Маремуха, деревянные ручки для соломорезок или выпиливать дверные ключи в слесарной, как Галя Кушнир. Я хотел быть литейщиком, еще не зная подробно, что мне предстоит делать. От Полевого я метнулся в городскую больницу, но там мне сказали, что доктор Гутентаг в отпуске. Целый час я бродил по аллеям бульварчика, на Колокольной возле его дома, — я думал встретить Евгения Карловича на улице, но его, как на грех, не было; тогда я отважился и потянул рукоятку звонка у его дверей. Открыла мне дочка Евгения Карловича, очень хорошенькая черноволосая девушка Ида. Вечерами она любила стоять у забора докторского дома, и я не раз потихоньку заглядывался на ее смуглое, резко очерченное лицо с высоко вздернутыми бровями. Сейчас Ида, ответив на мой поклон, так внимательно посмотрела на меня, что я почувствовал, как быстро краснею.
   — Вам кого, молодой человек? — спросила девушка.
   Она заметила мое смущение. Я видел далекую, спрятанную улыбку в ее больших карих глазах.
   — Мне… к… Евгений Карлович дома?
   — Евгений Карлович в отпуску и сейчас не принимает.
   — Но я не на прием, а я… скажите ему, что это Манджура спрашивает. Доктор знает… Я у него в больнице лежал…
   Ида пошла к двери, оставляя меня в приемной одного, но у самой двери она быстро повернулась на высоких каблучках и, еще внимательнее разглядывая меня, спросила:
   — Как вы сказали — Манджура? Это не вас бандиты гранатой ранили?
   — Меня… — сознался я не без удовольствия.
   — Папа! — громко закричала Ида из приемной.
   Она сидела в кабинете отца все время, пока я просил доктора разрешить мне работать в литейной. Доктор написал бумажку к Полевому о том, что я уже совсем здоров. Я нес эту бумажку в фабзавуч и всю дорогу думал, что Ида в меня определенно влюбилась. Еще, чего доброго, страдать начнет, писать станет всякие сердцещипательные записки.
   Со справкой Гутентага я попал в литейную, и Козакевич, единственный наш инструктор, стал с места в карьер обучать нас формовке. Целыми днями мы ползали под руководством Жоры по влажному песку, выдавливая в нем коленками круглые ямки, — мы отформовывали маховики для соломорезок, буксы для селянских подвод, печные дверцы. Сперва мне казалось баловством то, что мы делаем: подумаешь, работа — копаться, точно пацан, в песке и бабки делать. Но потом, когда стал приближаться день первой отливки, формовка казалась мне еще интереснее. Я уже понемногу начал понимать, почему так нежно надо вытаскивать вверх деревянные модели, для чего так старательно надо приглаживать стальной гладилкой каждый лишний бугорок по краям формы, зачем надо выметать каждую соринку из глубоких темных канавок, оставляемых в песке выступами модели.
   Я понимал, что формовка — это еще не главное, не самое интересное, что самое главное и самое интересное наступит впереди, когда начнется отливка. Вот почему сейчас, когда пришел этот долгожданный день, я следил за каждым шагом Козакевича, я ждал, что же будет дальше.
   Далеко на той стороне площади, где рядом с заводом «Мотор» помещался наш фабзавуч, равномерно постукивал заводской двигатель. Там, в фабзавуче, занимались сейчас слесари, токари, столяры; там, нажимая ногой педаль, вертел токарный станок Маремуха, вытачивая на нем из сухого ясеня рукоятки для инструмента, там на втором этаже сейчас выпиливала бородки ключиков Галя. Шумно там было сейчас, в предобеденную пору, а у нас в литейной еще стояла тишина, и слышно было в этой тишине, как потрескивают дрова на дне вагранки. Сосновые щепки уже догорали, огонь охватывал теперь крупные сухие поленья.
   Жора Козакевич поглядел в вагранку и сказал:
   — Василь! Скажи-ка мотористам, пусть дают воздух, а сам с хлопцами садись завтракать.
   Я ворвался в соседнюю комнату и срывающимся голосом крикнул:
   — Пускайте мотор!
   Низенький инструктор-механик Гуменюк поковырялся немного у старого автомобильного мотора системы Пежо и, натужась, завел его рукояткой. Мотор чихнул раз-другой и наконец затрещал, наполняя комнату синеватым бензиновым дымом. Рядом на деревянной подставке высилась эмалированная, наполовину облупившаяся ванна с погнутыми краями. От нее к мотору тянулись длинные резиновые шланги. За обычный автомобильный радиатор местный коммунхоз запросил с нашего фабзавуча очень дорого. Тогда Полевой и Гуменюк приспособили для охлаждения мотора эту ванну. Они разыскали ее среди всякого хлама во дворе бывшего воинского присутствия на Колокольной улице. Говорят, эта ванна когда-то принадлежала графине Рогаль-Пионтковской.
   Мотор работал, вздрагивая, чихая, и скоро потянул в себя воду; вода забулькала в ванне, и Гуменюк довольно улыбнулся, снял фуражку и вытер мокрую лысину.
   Рядом с важным видом стоял Сашка Бобырь. Он числился за слесарной мастерской, но работал на разборке автомобильных моторов, и его вместе с Гуменюком на время отливки Полевой прислал к нам в литейную. Сашка держался свысока, он почти не разговаривал с нами, литейщиками. Сейчас, заметив, что я не отрываясь слежу за работой мотора, Сашка делал вид, что он все уже понимает в нем. Он схватил тряпку, обтер маслянистые бока корпуса, оглянулся и важно спросил инструктора:
   — Можно пускать вентиляторы, товарищ Гуменюк?
   Инструктор кивнул головой, и Сашка солидно, не спеша перевел рычагом оба ремня, идущие от мотора к вентиляторам, на рабочий ход. Черные, похожие на улиток оба вентилятора вздрогнули, завертелись, косые их лопасти сразу погнали воздух к вагранке. Теперь уже здесь было неинтересно.
   Я помчался в литейную. Шум мотора тут слышался уже меньше. Воздух, шипя, врывался по трубам внутрь вагранки; пламя заколыхалось, сперва показалось, что от сильных струй воздуха оно затухнет, но потом быстрые его языки метнулись кверху, жадно сжигая дрова и пробираясь к черным глыбам кокса, придавленным тяжелым грузом чугуна. Сквозь синие стеклышки в глазах видно было, как рвется вверх пламя, — дутье было сильное, настоящее, и я понял по лицу Жоры, что наш инструктор доволен.
   Он весело оглянулся и, закатывая до локтей рукава брезентовой куртки, сказал нам:
   — А ну завтракать, чемпионы! Еще насмотритесь.
   Мы расселись в свободном углу литейной рядом с Жорой прямо на сыром песке и, поглядывая на гудящую вагранку, стали завтракать. Хлеб, намазанный маслом и медом, хрустел на зубах — как я его ни заворачивал в бумагу, всегда мелкие крупинки песка попадали на хлеб, но к этому уже привыкли. Жора Козакевич держал в большой мускулистой руке кусок сала. Счистив с него перочинным ножиком соль, Жора начал есть сало, как едят яблоки — крупными, большими кусками. Он отгрызал куски сала зубами, хотя в руках у него был ножик; он так трудился, что большие желваки бегали под смуглой кожей на щеках. Я смотрел на Жору, на его большие, слегка волосатые руки — прямо не руки, а клещи — и вспоминал, как Жора поборол заезжего чемпиона стального зажима Зота Жегулева.
   Я гордился тем, что у нас такой инструктор. Кончив завтракать, я вышел в соседнюю комнату, где у нас хранились на листах шишки и модели, и там, в этой комнате, потихоньку засучил и у себя рукава до локтей. Мне хотелось походить на Жору.
   — Капает, капает, глядите! — услышал я в соседней комнате визгливый голос Сашки Бобыря.
   Я вернулся в литейную и, растолкав товарищей, прорвался к синему глазку. Да, действительно, сквозь синее стекло было видно, как по глыбам пылающего кокса скатываются вниз первые скользкие маленькие капли чугуна. Вагранка была теперь горячая, масло, которым мы ее смазали, дымилось.
   Похожие на слезы капли чугуна становились все больше, — тяжелея, они уже не скользили по коксу, а в пустых промежутках падали вниз отвесно, ослепительно яркие, никогда не виданные мной капли расплавленного металла.
   — Что, побежало уже молочко! — услышал я у себя за спиной голос Полевого.
   Он стоял полусогнувшись и глядел поверх наших голов в глазок.
   — Скоро начнет, товарищ директор, — сказал Козакевич.
   — Но смотри, Жора, сделаешь козла — оскандалишься на весь город. Лучше подождать немного, — предупредил Полевой.
   — И козленка даже не будет. Вы уж не беспокойтесь. Как-нибудь! — сказал, улыбаясь, Жора и подмигнул Полевому.
   — Меня ребята просили разрешить им посмотреть первую отливку, — сказал Полевой. — Я разрешил. Сейчас там кончаются занятия, и они придут сюда. Будешь, словом, иметь еще зрителей, так что гляди не подкачай.
   — Ой, не надо мне этих юных зрителей! — заволновался Козакевич. — Они мне формы поломают или еще что.
   — Ты погоди, Жора, — успокоил Козакевича Полевой. — Для фабзайцев посмотреть отливку очень полезно, а насчет форм — не беспокойся, я им скажу.
   — Да, скажете… — протянул Жора. — А где же они стоять будут? Здесь не театр, не французская борьба, а отливка. Видите, как тесно!
   — В дверях постоят.
   — В дверях? — Козакевич презрительно усмехнулся. — Что вы, товарищ Полевой! А если, скажем, авария или за глиной сбегать — что тогда? Проход должен быть свободен, и никаких зрителей.
   — Ну хорошо, тогда мы откроем окна, и пусть глядят со двора через окна, согласен? — не унимался Полевой.
   — Со двора пусть смотрят, — согласился Жора. — Не жалко. Там уже ваша территория. Там хоть бал-конфетти устраивайте, мне все равно.
   Когда Жора подхватил тяжелый острый ломик, чтобы пробить им летку, у окон уже толпились зрители — фабзайцы. Шутка ли сказать — первая отливка! Фабзайцы жадно заглядывали в глубь литейной. Здесь было жарко, и сквозняки не спасали от зноя. Я знал, что в какое-либо из окон заглянет Петька Маремуха, и догадывался, что, наверное, и Галя пришла посмотреть на первую отливку, но обернуться я уже не мог. Я был занят важным делом: держал в руках три деревянных посоха с насаженными на конце каждого из них затычками из глины. Козакевич размахнулся и ударил острием стального ломика в закупоренную летку. Сухая глина раскрошилась, куски ее покатились по желобу, но ломик с первого удара не достиг чугуна. Жора ударил второй раз, ломик пробил глину и вошел вглубь. Жора поднатужился, загнал его еще глубже и стал раскачивать в разные стороны. Он раскачивал его сильно — казалось, сейчас вагранка рухнет с подставок. Брезентовая куртка натянулась на Жориной спине; стоя на широко раздвинутых ногах перед самым желобом, Козакевич посапывал и смело вращал ломик.
   «Как ему только не страшно! — удивился я. — Ведь чугун может вытолкнуть ломик и хлынуть Жоре прямо на живот!»
   Козакевич сразу, резко подавшись всем туловищем назад, выдернул из летки раскаленный на конце ломик.
   Оттуда, из летки, выкатился шарик красного шлака и затем вырвалась струя расплавленного металла.
   Тихо шипя, ослепительно яркая, белая, она побежала по желобу, смывая крошки глины и пыль.
   Козакевич отбросил ломик и вместе с фабзайцем Тиктором подхватил ковш. Только струя чугуна сорвалась с желоба, Жора подхватил ее. Яркие брызги подлетели со дна ковша к самому потолку; падая, они осыпали нас всех, стоявших у вагранки, точно звезды от бенгальского огня; запахло паленым: струя была широкой и хлестала в ковш сильно.
   — Подхватывай, Гуменюк! — крикнул Козакевич.
   Гуменюк ловко перехватил руками рогачи от рукоятки ковша. Жора освободился и спокойно взял у меня посох с затычкой. Не сводя глаз со струи чугуна, он пощупал пальцами затычку, сделал ее поострее. Ковш наполнялся быстро. Поверх металла плавал липкий красноватый шлак — точно пенка на молоке.
   Чугун поднимал пенку все выше. Ну, уже конец, казалось, сейчас он перельется через верх, хлынет в яму.
   Жора не растерялся.
   Раз! И он вгоняет в летку глиняную затычку. Искры разлетелись в разные стороны, но маленькая струйка чугуна все еще продолжала скатываться в ковш.
   — Пошли! — крикнул Жора и, отстранив Тиктора, сам стал на его место.
   Осторожно пробираясь между рядами опок в самый дальний угол, Козакевич и Гуменюк подтащили ковш к большой квадратной опоке, в которой был заформован маховик. Жора наклонил ковш, но в ту же минуту закричал на всю литейную:
   — Манджура, паклю, живо!
   Я примчался к опоке и выхватил из воронки летника клок пакли. Я не успел отскочить обратно, как Жора перегнул ковш и струя чугуна полилась в форму. Прямо передо мной, в каких-нибудь трех шагах, сверкал ковш, искры летели на меня, жар от расплавленного чугуна обдавал мне лицо, я стоял, прижавшись спиной к стене, не мог уйти и только моргал веками, когда искры пролетали близко.