Страница:
— Пойду. Хочу знать, как там, что Вера Николаевна…И потом… будет все так, словно ничего не случилось, Наташа из Воркуты никуда не делась… Ведь лучше?
— Пожалуй, мой генерал. Одна просьба — вести себя ровно, ни к кому, ни к чему не проявлять любопытства. Мыть, пылесосить… Сейчас я остановлюсь вот тут, вы подниметесь к себе. Зажгите свет, я пойму, что все в порядке, и уеду.
Я не стала спрашивать его, почему он знает, где живет Михаил… И о том, что же дальше-то… Он сам сказал, когда протянул руку для прощания:
— Вы — умница. В случае какой-то особой неожиданности — звонок мне. В любой час дня и ночи.
Поднялась к себе, зажгла свет… Стоя под душем, думала: «А все-таки, я прирожденная авантюристка. По уши ведь влезла во всю эту путанную историю! По уши! Вот ведь какая рисковая я девица!» Однако мысль о том, что с Верой Николаевной уже случилась беда, обесценила все мои маленькие радости. Да и большие — тоже. Хотя, конечно, свидание с Николаем Федоровичем сняло, вроде, все проблемы…
Я только много позже открою для себя одну существенную истину: негодяи-хищники сегодняшнего образца тем и отличаются от прежних, что их сообщества не знают слова «нельзя», когда речь идет о «баксах». Это всем нам забил головы великий идеалист Достоевский своим Раскольниковым, который долго-предолго размышлял, убить ли ему старушку или как-то нехорошо это, а потом, убив, страдал и маялся незнамо как…
Грабители-убийцы нынешнего образца пощады не знают. Они спешат. Они словно бы дождались своего золотого часа. Беспомощные старухи им только в радость. Зря, очень преступно зря, как оказалось, я раньше не позвонила Николаю Федоровичу… Ну хотя бы на три часа раньше…
Однако, когда вошла утром в Дом, — едва не с порога мирная тишина раннего утра легла мне под ноги атласной полосой солнечного света. В глаза бросилась большая фотография молодого мужчины в кепке-букле, слегка прикрытая ветвями жасмина… Запах чувствовался издалека… И вот это «наглядное пособие» к теме «Душевное отношение к ветеранам…» — сбило меня с толку. Ведь это был портрет известного кинорежиссера В.Т. Коломийцева, мужа Веры Николаевны…
Я подошла поближе. В белых, крупных цветах ещё блестели капельки росы… Молодой мужчина на портрете, моривший когда-то во имя искусства молодую жену в горячих источниках и в ледяной воде, смотрел прямо мне в глаза огненным взором неутомимого первопроходца и озорника. Я успела подумать: «Такого нельзя было не любить…» И не заметила, когда ко мне подошла красавица «Быстрицкая»… Все дело в том, что кругом мягко, ковровые дорожки перетекают одна в другую. Она была одета в белый костюмчик с юбочкой до колен. Как говорится, простенько, но — со вкусом. Высокая прическа делала её ещё стройнее, чем она была. Мы с ней никогда не разговаривали, не было причин, и вдруг она грустно говорит, положив мне на плечо руку:
— У нас горе. Вера Николаевна погибла.
— К-как… погибла?
— Какой-то приступ… синильный психоз, кажется, называется. Вскочила ночью, разбила стекло… дверь была закрыта… порезалась осколками… Истекла кровью… Утром пришли — лежит на полу, мертвая… «Скорую» вызывать бесполезно.
— Ничего себе… ничего себе, — только и сказала я.
— С ней что-то происходило не то в последнее время. Она сама вчера куда-то сунула свой дневник, а сказала, что ты его взяла.
— Ты сама слышала, как она это сказала?
— Нет, но Аллочка да, слышала… С головой у этой старушки было уже не то… Вот и сквозь стекло захотела пробиться…
Я продолжала тупо, невидящими глазами смотреть на портрет мужа Веры Николаевны, а в душе кляла свою несообразительность, самоуверенность, похожую на идиотизм. Ну почему, почему сразу не позвонила Николаю Федоровичу Токареву, ещё когда жива была Серафима Андреевна Обнорская, ещё когда…
Но что теперь могли сделать эти мои проклятия? Кому помочь из тех, кто умер внезапно и странно?
— Пойду гляну, что там, может, помочь надо, — как можно равнодушнее сказала «Быстрицкой» и пошла на второй этаж…
В квартирке Веры Николаевны стекольщик вставлял выбитые стекла в дверь, ведущую в лоджию. Горестно подперев голову ладонью, сестра-хозяйка тетя Аня стояла неподалеку, задумчивая, прошептала:
— И что творится! Я у ней вчера с утра была, занавески меняла, — здоровая, в кресле книжку читала. А ночью какой-то припадок. Вскочила и в лоджию кинулась. На стекло напоролась, вены перерезала. И кровью истекла. Припадок, говорят, есть такой старческий. Ох, не приведи Господи! Не приведи, Господи, в казенных стенах помирать, а не в своей квартире! Прибери. До тебя тут самую страшную кровь… спасибо скажи… поотмывали…
В комнате старой актрисы нехорошо пахло. Здесь, видимо, пытались навести порядок с помощью растворов. С пола успели снять серый палас. Он лежал, свернутый рулоном, в лоджии. Пол был мокрый. Вероятно, здесь лили воду, не жалея. В углу, как что-то вовсе ненужное, валялись намокшие книги и… зеленая тетрадь. Даже издалека было видно, что она разбухла от влаги.
— Ой, как жалко, тетя Анечка…
— Что поделаешь, что поделаешь, в таком месте служим. Старость одна беспросветная. Отсюда только на небо уходят. Всех старичков и старушек жалко! Ничего их не спасает, хоть какая знаменитость… Как простые людишки испаряются… Убирайся давай…
… Не успели мы с николаем Федоровичем, не успели. Я виновата, я… Если бы раньше связалась с ним. Если бы раньше!
Плюхала тряпку в ведро с водой, и туда же капали мои слезы. Подтирая пол, подняла книжку, зеленую тетрадь, сделала вид, что ничуть меня они не интересуют, хлам и ест хлам, снесла, бросила на пол ванной.
Меня удивило вот что: все вещи Веры Николаевны находились на своих обычных местах, ничто не было тронуто, все безделушки, сувениры… И оранжевый халат с черным драконом свисал сиротливо со спинки кресла. Даже золоченая чайная ложечка с витой ручкой лежала на виду, на столе, на блюдечке. Даже листок бумаги оставался прикнопленным к изголовью кровати, где Вера Николаевна записала часы приема травяного настоя…
Меня ударило, я приблизилась к этому листку и прочла: «11 вечера — последний прием».
В комнате никого не было. Быстро подошла и открыла дверцу холодильника: банка с травяным коричневым настоем была на месте.
Чего я искала? Чего суетилась? Чувствов ины не давало мне покоя, заставляло работать мозг пусть на холостых, но оборотах, имитировать полезную сообразительность. Мне пришло в голову — «ее отравили её же собственным настоем, подсыпали в него чего-то, чтоб она стала невменяемой». Или есть, читала, ещё такой способ — передать отраву через прикосновение… может, через эту самую ложечку… ведь убили же когда-то банкира и его секретаршу таким способом…
Только ни на минуту я не сомневалась в том, что Вера Николаевна была убита, что убийцы действовали бесстрашно, изобретательно и наверняка. И я обрадовалась появлению медсестрички Аллочки. Я все больше, как мне казалось, понимала, что она не последняя скрипка в этом страшном оркестре… И тем удивительнее было то, что Аллочка, подойдя ко мне, сказала тихо:
— Темное это дело, темное.
— Это как? — прикинулась я полудурком. — О чем ты?
— О чем, о чем… Если бы ты знала, как я устала! Повеситься хочется!..
— Не дури! Глупости какие… Такая хорошенькая, миленькая…
Аллочка сейчас же и рассмеялась:
— А ты и поверила? Во — провинция глухая! Закрой дверь! Надо!
Я её просьбу выполнила. Аллочка проскользнула в ванную… Вышла оттуда довольно скоро с зеленой мокрой тетрадью в руках. Ее круглые серые глаза стали как бы серее, туманнее…
— Ты совсем не жалеешь себя, — сказала я.
— А ты себя?
— Да я помалу… слабенькое. Собираюсь совсем завязать.
— Я тоже все собираюсь, собираюсь… Да жизнь не дает! Тебе что вози тряпкой и все дела!
Мне очень хотелось спросить её, почему, все-таки, у Веры Николаевны возник этот приступ, как объясняет медицина, почему поздно спохватились и дали ей истечь кровью… Но я помнила наказ Николая Федоровича — «не проявлять излишнего любопытства».
Аллочка принялась листать размокшую тетрадь, положив её на стол, отклеивая один листок от другого и приговаривала с удовлетворением:
— Ничего не разобрать! Все расплылось! А человек писал, старался… Все, все размазалось.
И небрежно швырнула её опять на пол ванной. Я же подумала: «Случайно или нарочно листала при мне? Ее подослали, чтоб проверить, как я реагирую, что скажу в ответ?» Я сказала:
— Аллочка, а как же теперь с днем рождения её мужа… Веры Николаевны то есть? Отмечать не будут?
— Почему это? Раз уж наметили… Виктор Петрович сказал, что завтра отметим. В память и о Вере Николаевне. Картину… он её снимал, там Вера Николаевна среди льдов плавает… заказали уже… Я её видела по телеку. Там все такие смешные, идейные… Ну возись дальше давай.
… И она упорхнула. Я же раздумывала: «Почему это создание то и дело появляется возле меня? Почему она колется при мне, вроде, доверяет и, все-таки, зеленая тетрадь пропала у Веры Николаевны после того, как Аллочка увидела её у меня в руках… Кто она, хитрая бестия или игрушка в чьих-то опытных, злодейских руках?»
Убирая ванную, я, конечно же, нашла момент, когда поблизости не было ни души, и попробовала полистать зеленую тетрадь, найти те листы, где говорилось о Мордвиновой и Обнорской и проливался свет на подлинные причины их смерти. Однако именно эти листы оказались не просто мокрые, как и все другие, но разъеденные какой-то дрянью. От них остались одни грязные лохмотья… У меня уже никаких, ни малюсеньких сомнений не было в том, что Аллочка-Дюймовочка на остреньких каблучках — та ещё разбойница с большой дороги. И даже такие мысли зароились: «Почему бы ней, такой вот с виду простенькой, игрушечной, не быть главарем здешней шайки-лейки? Разве нет случаев, когда именно юные стервочки руководят бандами из мордоворотов?»
Но, видно, что-то я не поняла в этой труднодоступной жизненной вариации и не так, как следовало, истолковала, лишнего приписала Дюймовочке Аллочке, её умению появляться там и тогда, когда вовсе не обязательно и с её стороны попахивает нездоровым, опасным любопытством.
Я понесла ставить на место в свою кладовку пылесос, ведро и прочие хозяйственные принадлежности, а там Аллочка лежит в белом халате, скрючившись. Я в темноте чуть на неё не наступила. Когда зажгла свет — поняла, что с Аллочкой дело плохо, очень плохо, не Аллочка это, а мертвое тело. Потрогала её руку — бессильная, холодная… Глаза совсем закрыты… От неожиданности и испуга едва не закричала в голос и уже хотела бежать, рассказывать про то, что такие вот дела… у меня в кладовке.
Но вдруг Аллочка застонала и приоткрыла глаза.
— Что, что с тобой? — зашептала я, встав перед ней на колени. — Врача позвать?
Она схватила мою руку своей рукой:
— Что ты! С ума сошла! Они не должны знать, что мне плохо…
— Кто они?
— Те, кто… Я устала! Я ужасно устала! — Аллочка приподнялась и ткнулась мне лицом в грудь. — Я больше не могу!
Она зарыдала. Я чувствовала, что моя одежда от её слез становится влажной. Я не знала, что подумать, как это все оценить.
— А ты чего лежала-то? — спросила осторожно. — Чего с тобой случилось?
Аллочка оторвалась от меня, вытащила носовой платок, принялась вытирать лицо, промокать глаза.
— Случилось… должно было случиться и случилось, — сквозь остатки всхлипов говорила она. — Ты что, ещё ничего не поняла, что ли?
Я насторожилась, промолчала.
— Чего молчишь? — обиделась медсестричка и горячо, быстро зашептала. — ты что думаешь, я тут с ними, с теми, кто творит всякие гадости? Я влипла! Ох, как влипла! Кое-что узнала про них… Виктория тут главная, если хочешь знать. Я все, все теперь про них знаю! Они меня не оставят, убьют…
— Да за что? Ты такая маленькая, безобидная…
Аллочка уперлась указательным пальцем в пуговицу на моем казенном халате:
— Не бросай меня! Не смей! У меня не осталось нервов… Мне надо выбраться отсюда во что бы то ни стало.
— Как выбраться? Кто тебя держит? Встала и ушла… делов-то…
— Я потом все тебе расскажу… Ах, Наташка, Наташка… Мне остается сигануть с пятнадцатого этажа… Не оставляй меня одну, не оставляй! — Аллочка прижалась ко мне лицом. — Будь со мной, будь со мной! Боюсь… боюсь… Знаю, много чего знаю…
Я ей и верила и не верила. Верила, что нервы у неё в раздрызге, что наркота — это не шуточки, что Аллочка, конечно же, должна многое знать из жизни этого непростого Дома…
Но почему я должна была идти у неё на поводу и думать, будто она — только жертва обстоятельств, а не одно из звеньев в цепи преступлений? Почему я должна была доверять этим слезам и мольбам?
И, все-таки, Аллочка заставила меня поверить глубине собственных страданий и страха перед злыми силами, готовыми убить ее:
— Все ещё не доверяешь мне? — она оторвала лицо от моей груди и уставилась на меня со всей яростью в сверкающих глазах. — Тогда смотри! Смотри! — выхватила из кармашка белого халата ланцет и резанула себя по руке. Разрез тотчас набух кровью, темно-алые гроздья посыпались на пол.
Больше я не могла обижать Аллочку недоверием и рассудочно мыслить.
— Вот дурочка, вот дурочка, — приговаривала и туго стягивала рану на её тонком запястье своим чистым носовым платком. — Что теперь? Что?
— Пошли! — сказала она побелевшими губами. — Держись рядом… Мне бы только выбраться отсюда… Только бы схватить попутку… При тебе не посмеют… Все-таки, свидетель…
— Да кто «они»? Кто не посмеет-то?
— Потом, потом… Быстро пошли… я халат здесь брошу…
После такой подготовки мне казалось, что Аллочку кто-то непременно должен остановить, задержать… и, возможно, меня заодно.
Однако мы с ней беспрепятственно вышли на крыльцо Дома. Никто её не окликнул даже… Только старушка-циркачкка «Вообразите» успела сказать нам вдогонку:
— Девочки! Вообразите, австралийка Хельда Купер прыгнула с парашютом! В свои девяносто пят лет! Ее имя попало в книгу рекордов Гиннеса!
— Быстро, быстро! — Аллочка едва не вприпрыжку помчалась к калитке, уволакивая и меня следом за собой.
И надо же — сразу за калиткой, словно поджидая Аллочку, стоял Георгий Степанович и сейчас же шагнул к неей заодно со своей картинной бородой, развевающейся на ветру:
— Аллочка! Вы уже домой? А я так рассчитывал на массаж! У меня, к сожалению, разболелся позвоночник…
Аллочка умоляюще взглянула на меня и по-детски схватила за руку, потянула прочь, отговариваясь от Георгия Степановича:
— Сейчас не могу, мне самой неважно, потом, завтра, после… обязательно…
И мне, сквозь зубы:
— Скорее! Хватай машину! Вон она! Вон!
Невдалеке, действительно, стояла темно-синяя машина. Из не выбирался толстый мужчина с кейсом.
— Хватай, а то уедет! — почти в истерике кричала медсестра.
Машина тронулась, поехала в нашу сторону. Мы с Аллочкой вместе подняли руки…
Конечно, я не должна была этого делать, то есть раскатывать по Москве на «тачке». У меня, Наташи из Воркуты, не могло быть таких денег… Я сообразила это, когда машина уже остановилась возле нас. Хотела отойти в сторону, но не смогла. Аллочка схватила меня за рукав и втянула внутрь, увещевая:
— Я плачу! У меня есть! Только не бросай меня! Умоляю! Иначе меня убьют!
— Куда? — спросил шофер.
— Только не ко мне! — шепнула Аллочка мне на ухо. — Давай к тебе!
Что было делать? Я назвала адрес Михаиловой квартиры… Так подумала: «Все равно все в Доме, кому надо, знают, где я живу».
Одно смутило — что у меня там… не завалялся ли где на видном месте мой паричок… Виделось: любопытная истеричка Аллочка едва войдет в комнату — сейчас же примется все рассматривать, трогать, спрашивать «а это что?», «а это?» Во всяком случае, я решила, что желание медсестрички спрятаться у меня — какой-то её хитрый ход.
И ошиблась. На полдороге она вдруг вытащила из сумочки деньги, протянула шоферу:
— Остановите!
Мы вылезли. Машина отъехала.
— Боюсь, — сказала Аллочка, глядя ей вслед. — Вдруг это какая-нибудь подставная… Чересчур легко мы её поймали. Давай не к тебе, давай… здесь посидим, вон на той скамейке.
Она пошла вперед, я — за ней. Сели. Аллочка вынула из сумочки пачку сигарет, закурила, протянула пачку мне. Я наклонилась с сигареткой в губах к её зажигалке…
— Ты куришь?! — изумилась она. — Вроде, ни разу не видела…
— По настроению… Сейчас в самый раз.
Скамейка стояла среди кустов. Над нами нависали зеленые ветви, пронизанные солнцем. Скрипела галька под ногами медленно уходящей вдаль пары пожилых людей. Беспризорная собачонка с облезлой спиной смотрела мне в глаза и не могла насмотреться. Мимо проносилось стадо машин, разноцветных, разнокалиберных и словно обезумевших от возможности наконец-то с помощью скорости освободиться от навалившихся проблем и исчезнуть из этого скучного переулка.
Всякого я ждала в те минуты от Аллочки. Но только не этих слов, что вдруг пробились сквозь её поблекшие, ненакрашенные губы:
— Я не только себя спасала, но и тебя. Нас вычислили…
— Не понимаю…
— Не притворяйся, все понимаешь, — был ответ. — Ты, Танечка, корреспондент газетки, провалилась…
— Какой я тебе корреспондент? Какой газетки?
— Ой, не надо дальше-то танцевать… Мне-то хоть не ври. Я ведь от Николая Федоровича…
— От какого… Николая Федоровича?
— Таня, не надо, — ласково, горестно попросила медсестричка. — От прекрасного человека, старого разведчика… Ты решила, что он до тебя совсем ничего не знал про наш Дом? Ошибаешься… За этим Домом давно следили… Ох, как я устала, как устала… Не мое это дело — сыщиком быть. Уговорили… Или ты все ещё мне не веришь?
— Нет, — вырвалось у меня.
— Тогда… — Аллочка порылась в сумочке, вытащила полоску бумаги, протянула мне, — читай…
Я, к своему крайнему ужасу, удивлению, увидела номер домашнего телефона Николая Федоровича, написанным еле-еле заметно тонким серым карандашом.
— Пойди, позвони, спроси у него, если мне не веришь, — Аллочка тяжело, устало вздохнула. — Ох, не девичье это все дело, ох, не девичье…
Я не знала, что и думать, а что предпринять — тем более. В голосе медсестрички звучала такая будничная, убедительная уверенность в ясности ситуации… Мне показалось, что выход вдруг нашелся… Когда Аллочка настойчиво повторила:
— Ну позвони же Николаю Федоровичу! От тебя же не убудет! Корона с головы не упадет!
— Ладно, — сказала я. — Давай позвоню… спрошу, откуда меня знает этот Николай Федорович!
Мне мнилось, что я нашла самый удачный вариант ответа.
Телефон сыскался не сразу. Он прятался на задворках старого трехэтажного дома. Аллочка сама стала набирать номер Николая Федоровича, а когда набрала и услыхала ответ, радостным тоном ответила:
— Да, да, Николай Федорович! Мы обе! Не достанут! Таня все не верит… Дать ей трубку? Держи, Татьяна…
Я взяла теплую, нагретую солнцем трубку:
— Николай Федорович?
— Танечка, конечно же, я, — услыхала знакомый голос. — Очень рад, мой генерал, что вы обе вне зоны опасности. Теперь дело за нами… Как говорится, «наше дело правое — враг будет разбит». Устала? Очень?
— Очень, — вырвалось у меня.
Последнее, что увидела отчетливо, — дверь в подвал, обитая цинком, в ржавых шляпках гвоздей. Телефон примостился поблизости от нее. Эта дверь словно бы поехала на меня, потом понеслась… И прихлопнула. Меня убили. Я это отчетливо поняла, но это знание уже было ни к чему. Как и любое другое… Удар, боль — и ничего больше — ни света, ни тьмы, ни каких-либо, как пишут, непременных пульсирующих обрывков сознания, — ни рая, ни ада, в том числе.
Между прочим, и никакого тоннеля с ярким спасительным светом в конце, как опять же рассказывают о том некоторые счастливцы и счастливицы. Видно, ведающие распределением благ на том свете или в его сенцах почему-то не захотели скрасить мое пребывание там, в запределье. И я поныне не имею желания обижаться. Мало ли, какая была у них причина…
Кстати, теперь, имея опыт, считаю, что изо всех способов исчезновения из жизни — тот, что был применен ко мне, самый классный. Безо всяких проволочек, которые уж непременно вынудят к безумию, к жажде продолжения существования, заставят впадать и раз, и два в отчаяние от одной мысли, что вот-вот сейчас никогда-никогда больше не увидишь вон того листка подорожника в меридианных полосках, и шатающейся по траве сизой тени от клена, а черная крошечная мошка на желтке одуванчика ещё будет жить, а солнце — согревать её и нежить…
Но это потом, потом я задним числом закручусь в вихре сумасшествия, представив себе, что ещё чуть, ещё чуть-чуть, и меня могло не быть на этой привычной земле… Знаете ли, какая это жуть! И я вольно-невольно, до птичьего какого-то крика, сорвавшегося с губ, пожалела всех, всех, всех, кого когда-либо вели убивать. Да простит меня Бог, — но всех-всех-всех, безвинных и виноватых, потому что «жизнь отдать — не поле перейти», потому что а что ещё есть у человека самого дорогого, бесценного кроме? Он сам и есть Жизнь.
Конечно, конечно, я понимаю, что можно пойти на гибель ради какой-то высокой цели, когда от твоего поступка станет лучше другим и прочее… Ради спасения, к примеру, тонущего ребенка… Но я-то говорю о тех случаях, которых в России сегодня считать-не пересчитать, когда один человек вынимает нож… пистолет… гранату и, не дрогнув, убивает другого, то есть ворует у Бога его создание, то есть падает в черную бездну тягчайшего греха и последней степени растления…
Понимаю, после театрализованного, с «партером» для иностранных журналистов, с ликующим криком бандюг и грабителей, расстрела Белого Дома из танковых пушек, размышлять с рыданием о неправедной воле рядового человека-убийцы как-то несерьезно, забавно даже… И тем не менее, тем не менее — не могу удержаться. Потому что я сама побывала в шкуре того, у кого отняли жизнь.
Да, конечно, и после бойни в Чечне, и тысяч погибших в «зонах локальных конфликтов» призывать внимание к себе, к маленькой точечке, если смотреть с самолета, который ещё не набрал высоту, — кому-то и впрямь покажется занятием нелепым, пустопорожним…
И так посмотреть: в силах ли я запугать муками совести, карой Божьей молодых, здоровых, ухватистых мужиков, желающих жить на всю железку, хоть день да мой, и чтоб шампанское лилось Ниагарским водопадом и чтоб в этом самом водопаде купалась, зазывно посмеиваясь и тряся грудками, отборная суперкрасотка?
И все-таки, и все-таки… А вдруг?!
… Но к событиям, к делу. Очнулась я не знаю когда, не знаю где, не знаю почему… Какое-то время вообще не могла сообразить, зачем пришла в себя, если вместо меня — одна звенящая боль в голове… Темень и боль. И вдруг ещё одна — в бедре, короткая… Догадалась: укол… Значит, во всяком случае, не в раю, а если и в аду, то в земном…
Долго-долго боялась открывать глаза. Что увижу? Дыбу? Виселицу? Раскаленную подошву утюга, готового пытать? Все, все варианты измывательства над живой человеческой плотью, попавшие туда с кино-, телеэкранов, из рассказов очевидцев пронеслись в моей голове. И там же, среди этого хаоса ужасов, вопросик: «Кто меня так? Аллочка подставила или её тоже кто-то подставил?» И второй: «Николай Федорович… кто вы? Что значил ваш со мной последний телефонный разговор?»
Рука нащупала, как ни странно, не щербатый пол, а шелковистую гладь покрывала… Да ведь и тело явно не было брошено кое-как на ледяные каменные плиты темницы. Оно лежало на мягком… И наручники отсутствовали. С трудом, кое-как, стараясь обеими руками удержать на весу хрустальный звон в голове — я села и только тогда осмелилась открыть глаза.
Нет, не совсем так. Я ещё вспомнила, чему меня учил Родион Шагалов на курсах по самбо. Хотя я не отличалась упорством, последовательностью в достижении поставленной в понедельник цели, все-таки, кое-чего успела схватить и закрепить, чтобы в случае чего применить наизусть. В те уже далекие благостные дни студенческой жизни, где самая-то напряженка и великие страдания отмечали разве что сессии, — я и предположить не могла, что именно меня могут схватить, полуумертвить, засунуть туда, куда Им надо. Ясное дело, про заложников кому только нынче не известно в России! Даже груднички о том ведают! Но ведь каждый отдельно взятый человек то и дело что отмахивается от этих сведений: «Ну есть такое… Но чтобы со мной? Да не может этого быть!»
И лишь помнится, неутомимый крепыш Родион Шагалов впрямую, доверительно обещал нам, будущим самбистам-журналистам — пропагандистам нравственных начал:
— На тебя… вот на тебя лично.. прется гора мускулов и обещает размазать по полу. Тебе страшно? Ножки в коленках бьет дрожь? Трусики мокрые? Сопля свисла с губы? Не смей! Увидь себя со стороны! Помни: побеждает не тело, а дух. Разъярись в три секунды! На свою трусость! И в бой! И хвать его, сволоча, за… И никаких гвоздей! И хвост морковкой!
Видимо, мой хвост и впрямь встал морковкой. Я открыла глаза. Надо мной наклонилась молодая женщина с белой повязкой вместо рта, словно боялась заразиться от меня ну, положим, гриппом.
— Болит еще? — спросила глухо, сквозь слои марли.
— Пожалуй, мой генерал. Одна просьба — вести себя ровно, ни к кому, ни к чему не проявлять любопытства. Мыть, пылесосить… Сейчас я остановлюсь вот тут, вы подниметесь к себе. Зажгите свет, я пойму, что все в порядке, и уеду.
Я не стала спрашивать его, почему он знает, где живет Михаил… И о том, что же дальше-то… Он сам сказал, когда протянул руку для прощания:
— Вы — умница. В случае какой-то особой неожиданности — звонок мне. В любой час дня и ночи.
Поднялась к себе, зажгла свет… Стоя под душем, думала: «А все-таки, я прирожденная авантюристка. По уши ведь влезла во всю эту путанную историю! По уши! Вот ведь какая рисковая я девица!» Однако мысль о том, что с Верой Николаевной уже случилась беда, обесценила все мои маленькие радости. Да и большие — тоже. Хотя, конечно, свидание с Николаем Федоровичем сняло, вроде, все проблемы…
Я только много позже открою для себя одну существенную истину: негодяи-хищники сегодняшнего образца тем и отличаются от прежних, что их сообщества не знают слова «нельзя», когда речь идет о «баксах». Это всем нам забил головы великий идеалист Достоевский своим Раскольниковым, который долго-предолго размышлял, убить ли ему старушку или как-то нехорошо это, а потом, убив, страдал и маялся незнамо как…
Грабители-убийцы нынешнего образца пощады не знают. Они спешат. Они словно бы дождались своего золотого часа. Беспомощные старухи им только в радость. Зря, очень преступно зря, как оказалось, я раньше не позвонила Николаю Федоровичу… Ну хотя бы на три часа раньше…
Однако, когда вошла утром в Дом, — едва не с порога мирная тишина раннего утра легла мне под ноги атласной полосой солнечного света. В глаза бросилась большая фотография молодого мужчины в кепке-букле, слегка прикрытая ветвями жасмина… Запах чувствовался издалека… И вот это «наглядное пособие» к теме «Душевное отношение к ветеранам…» — сбило меня с толку. Ведь это был портрет известного кинорежиссера В.Т. Коломийцева, мужа Веры Николаевны…
Я подошла поближе. В белых, крупных цветах ещё блестели капельки росы… Молодой мужчина на портрете, моривший когда-то во имя искусства молодую жену в горячих источниках и в ледяной воде, смотрел прямо мне в глаза огненным взором неутомимого первопроходца и озорника. Я успела подумать: «Такого нельзя было не любить…» И не заметила, когда ко мне подошла красавица «Быстрицкая»… Все дело в том, что кругом мягко, ковровые дорожки перетекают одна в другую. Она была одета в белый костюмчик с юбочкой до колен. Как говорится, простенько, но — со вкусом. Высокая прическа делала её ещё стройнее, чем она была. Мы с ней никогда не разговаривали, не было причин, и вдруг она грустно говорит, положив мне на плечо руку:
— У нас горе. Вера Николаевна погибла.
— К-как… погибла?
— Какой-то приступ… синильный психоз, кажется, называется. Вскочила ночью, разбила стекло… дверь была закрыта… порезалась осколками… Истекла кровью… Утром пришли — лежит на полу, мертвая… «Скорую» вызывать бесполезно.
— Ничего себе… ничего себе, — только и сказала я.
— С ней что-то происходило не то в последнее время. Она сама вчера куда-то сунула свой дневник, а сказала, что ты его взяла.
— Ты сама слышала, как она это сказала?
— Нет, но Аллочка да, слышала… С головой у этой старушки было уже не то… Вот и сквозь стекло захотела пробиться…
Я продолжала тупо, невидящими глазами смотреть на портрет мужа Веры Николаевны, а в душе кляла свою несообразительность, самоуверенность, похожую на идиотизм. Ну почему, почему сразу не позвонила Николаю Федоровичу Токареву, ещё когда жива была Серафима Андреевна Обнорская, ещё когда…
Но что теперь могли сделать эти мои проклятия? Кому помочь из тех, кто умер внезапно и странно?
— Пойду гляну, что там, может, помочь надо, — как можно равнодушнее сказала «Быстрицкой» и пошла на второй этаж…
В квартирке Веры Николаевны стекольщик вставлял выбитые стекла в дверь, ведущую в лоджию. Горестно подперев голову ладонью, сестра-хозяйка тетя Аня стояла неподалеку, задумчивая, прошептала:
— И что творится! Я у ней вчера с утра была, занавески меняла, — здоровая, в кресле книжку читала. А ночью какой-то припадок. Вскочила и в лоджию кинулась. На стекло напоролась, вены перерезала. И кровью истекла. Припадок, говорят, есть такой старческий. Ох, не приведи Господи! Не приведи, Господи, в казенных стенах помирать, а не в своей квартире! Прибери. До тебя тут самую страшную кровь… спасибо скажи… поотмывали…
В комнате старой актрисы нехорошо пахло. Здесь, видимо, пытались навести порядок с помощью растворов. С пола успели снять серый палас. Он лежал, свернутый рулоном, в лоджии. Пол был мокрый. Вероятно, здесь лили воду, не жалея. В углу, как что-то вовсе ненужное, валялись намокшие книги и… зеленая тетрадь. Даже издалека было видно, что она разбухла от влаги.
— Ой, как жалко, тетя Анечка…
— Что поделаешь, что поделаешь, в таком месте служим. Старость одна беспросветная. Отсюда только на небо уходят. Всех старичков и старушек жалко! Ничего их не спасает, хоть какая знаменитость… Как простые людишки испаряются… Убирайся давай…
… Не успели мы с николаем Федоровичем, не успели. Я виновата, я… Если бы раньше связалась с ним. Если бы раньше!
Плюхала тряпку в ведро с водой, и туда же капали мои слезы. Подтирая пол, подняла книжку, зеленую тетрадь, сделала вид, что ничуть меня они не интересуют, хлам и ест хлам, снесла, бросила на пол ванной.
Меня удивило вот что: все вещи Веры Николаевны находились на своих обычных местах, ничто не было тронуто, все безделушки, сувениры… И оранжевый халат с черным драконом свисал сиротливо со спинки кресла. Даже золоченая чайная ложечка с витой ручкой лежала на виду, на столе, на блюдечке. Даже листок бумаги оставался прикнопленным к изголовью кровати, где Вера Николаевна записала часы приема травяного настоя…
Меня ударило, я приблизилась к этому листку и прочла: «11 вечера — последний прием».
В комнате никого не было. Быстро подошла и открыла дверцу холодильника: банка с травяным коричневым настоем была на месте.
Чего я искала? Чего суетилась? Чувствов ины не давало мне покоя, заставляло работать мозг пусть на холостых, но оборотах, имитировать полезную сообразительность. Мне пришло в голову — «ее отравили её же собственным настоем, подсыпали в него чего-то, чтоб она стала невменяемой». Или есть, читала, ещё такой способ — передать отраву через прикосновение… может, через эту самую ложечку… ведь убили же когда-то банкира и его секретаршу таким способом…
Только ни на минуту я не сомневалась в том, что Вера Николаевна была убита, что убийцы действовали бесстрашно, изобретательно и наверняка. И я обрадовалась появлению медсестрички Аллочки. Я все больше, как мне казалось, понимала, что она не последняя скрипка в этом страшном оркестре… И тем удивительнее было то, что Аллочка, подойдя ко мне, сказала тихо:
— Темное это дело, темное.
— Это как? — прикинулась я полудурком. — О чем ты?
— О чем, о чем… Если бы ты знала, как я устала! Повеситься хочется!..
— Не дури! Глупости какие… Такая хорошенькая, миленькая…
Аллочка сейчас же и рассмеялась:
— А ты и поверила? Во — провинция глухая! Закрой дверь! Надо!
Я её просьбу выполнила. Аллочка проскользнула в ванную… Вышла оттуда довольно скоро с зеленой мокрой тетрадью в руках. Ее круглые серые глаза стали как бы серее, туманнее…
— Ты совсем не жалеешь себя, — сказала я.
— А ты себя?
— Да я помалу… слабенькое. Собираюсь совсем завязать.
— Я тоже все собираюсь, собираюсь… Да жизнь не дает! Тебе что вози тряпкой и все дела!
Мне очень хотелось спросить её, почему, все-таки, у Веры Николаевны возник этот приступ, как объясняет медицина, почему поздно спохватились и дали ей истечь кровью… Но я помнила наказ Николая Федоровича — «не проявлять излишнего любопытства».
Аллочка принялась листать размокшую тетрадь, положив её на стол, отклеивая один листок от другого и приговаривала с удовлетворением:
— Ничего не разобрать! Все расплылось! А человек писал, старался… Все, все размазалось.
И небрежно швырнула её опять на пол ванной. Я же подумала: «Случайно или нарочно листала при мне? Ее подослали, чтоб проверить, как я реагирую, что скажу в ответ?» Я сказала:
— Аллочка, а как же теперь с днем рождения её мужа… Веры Николаевны то есть? Отмечать не будут?
— Почему это? Раз уж наметили… Виктор Петрович сказал, что завтра отметим. В память и о Вере Николаевне. Картину… он её снимал, там Вера Николаевна среди льдов плавает… заказали уже… Я её видела по телеку. Там все такие смешные, идейные… Ну возись дальше давай.
… И она упорхнула. Я же раздумывала: «Почему это создание то и дело появляется возле меня? Почему она колется при мне, вроде, доверяет и, все-таки, зеленая тетрадь пропала у Веры Николаевны после того, как Аллочка увидела её у меня в руках… Кто она, хитрая бестия или игрушка в чьих-то опытных, злодейских руках?»
Убирая ванную, я, конечно же, нашла момент, когда поблизости не было ни души, и попробовала полистать зеленую тетрадь, найти те листы, где говорилось о Мордвиновой и Обнорской и проливался свет на подлинные причины их смерти. Однако именно эти листы оказались не просто мокрые, как и все другие, но разъеденные какой-то дрянью. От них остались одни грязные лохмотья… У меня уже никаких, ни малюсеньких сомнений не было в том, что Аллочка-Дюймовочка на остреньких каблучках — та ещё разбойница с большой дороги. И даже такие мысли зароились: «Почему бы ней, такой вот с виду простенькой, игрушечной, не быть главарем здешней шайки-лейки? Разве нет случаев, когда именно юные стервочки руководят бандами из мордоворотов?»
Но, видно, что-то я не поняла в этой труднодоступной жизненной вариации и не так, как следовало, истолковала, лишнего приписала Дюймовочке Аллочке, её умению появляться там и тогда, когда вовсе не обязательно и с её стороны попахивает нездоровым, опасным любопытством.
Я понесла ставить на место в свою кладовку пылесос, ведро и прочие хозяйственные принадлежности, а там Аллочка лежит в белом халате, скрючившись. Я в темноте чуть на неё не наступила. Когда зажгла свет — поняла, что с Аллочкой дело плохо, очень плохо, не Аллочка это, а мертвое тело. Потрогала её руку — бессильная, холодная… Глаза совсем закрыты… От неожиданности и испуга едва не закричала в голос и уже хотела бежать, рассказывать про то, что такие вот дела… у меня в кладовке.
Но вдруг Аллочка застонала и приоткрыла глаза.
— Что, что с тобой? — зашептала я, встав перед ней на колени. — Врача позвать?
Она схватила мою руку своей рукой:
— Что ты! С ума сошла! Они не должны знать, что мне плохо…
— Кто они?
— Те, кто… Я устала! Я ужасно устала! — Аллочка приподнялась и ткнулась мне лицом в грудь. — Я больше не могу!
Она зарыдала. Я чувствовала, что моя одежда от её слез становится влажной. Я не знала, что подумать, как это все оценить.
— А ты чего лежала-то? — спросила осторожно. — Чего с тобой случилось?
Аллочка оторвалась от меня, вытащила носовой платок, принялась вытирать лицо, промокать глаза.
— Случилось… должно было случиться и случилось, — сквозь остатки всхлипов говорила она. — Ты что, ещё ничего не поняла, что ли?
Я насторожилась, промолчала.
— Чего молчишь? — обиделась медсестричка и горячо, быстро зашептала. — ты что думаешь, я тут с ними, с теми, кто творит всякие гадости? Я влипла! Ох, как влипла! Кое-что узнала про них… Виктория тут главная, если хочешь знать. Я все, все теперь про них знаю! Они меня не оставят, убьют…
— Да за что? Ты такая маленькая, безобидная…
Аллочка уперлась указательным пальцем в пуговицу на моем казенном халате:
— Не бросай меня! Не смей! У меня не осталось нервов… Мне надо выбраться отсюда во что бы то ни стало.
— Как выбраться? Кто тебя держит? Встала и ушла… делов-то…
— Я потом все тебе расскажу… Ах, Наташка, Наташка… Мне остается сигануть с пятнадцатого этажа… Не оставляй меня одну, не оставляй! — Аллочка прижалась ко мне лицом. — Будь со мной, будь со мной! Боюсь… боюсь… Знаю, много чего знаю…
Я ей и верила и не верила. Верила, что нервы у неё в раздрызге, что наркота — это не шуточки, что Аллочка, конечно же, должна многое знать из жизни этого непростого Дома…
Но почему я должна была идти у неё на поводу и думать, будто она — только жертва обстоятельств, а не одно из звеньев в цепи преступлений? Почему я должна была доверять этим слезам и мольбам?
И, все-таки, Аллочка заставила меня поверить глубине собственных страданий и страха перед злыми силами, готовыми убить ее:
— Все ещё не доверяешь мне? — она оторвала лицо от моей груди и уставилась на меня со всей яростью в сверкающих глазах. — Тогда смотри! Смотри! — выхватила из кармашка белого халата ланцет и резанула себя по руке. Разрез тотчас набух кровью, темно-алые гроздья посыпались на пол.
Больше я не могла обижать Аллочку недоверием и рассудочно мыслить.
— Вот дурочка, вот дурочка, — приговаривала и туго стягивала рану на её тонком запястье своим чистым носовым платком. — Что теперь? Что?
— Пошли! — сказала она побелевшими губами. — Держись рядом… Мне бы только выбраться отсюда… Только бы схватить попутку… При тебе не посмеют… Все-таки, свидетель…
— Да кто «они»? Кто не посмеет-то?
— Потом, потом… Быстро пошли… я халат здесь брошу…
После такой подготовки мне казалось, что Аллочку кто-то непременно должен остановить, задержать… и, возможно, меня заодно.
Однако мы с ней беспрепятственно вышли на крыльцо Дома. Никто её не окликнул даже… Только старушка-циркачкка «Вообразите» успела сказать нам вдогонку:
— Девочки! Вообразите, австралийка Хельда Купер прыгнула с парашютом! В свои девяносто пят лет! Ее имя попало в книгу рекордов Гиннеса!
— Быстро, быстро! — Аллочка едва не вприпрыжку помчалась к калитке, уволакивая и меня следом за собой.
И надо же — сразу за калиткой, словно поджидая Аллочку, стоял Георгий Степанович и сейчас же шагнул к неей заодно со своей картинной бородой, развевающейся на ветру:
— Аллочка! Вы уже домой? А я так рассчитывал на массаж! У меня, к сожалению, разболелся позвоночник…
Аллочка умоляюще взглянула на меня и по-детски схватила за руку, потянула прочь, отговариваясь от Георгия Степановича:
— Сейчас не могу, мне самой неважно, потом, завтра, после… обязательно…
И мне, сквозь зубы:
— Скорее! Хватай машину! Вон она! Вон!
Невдалеке, действительно, стояла темно-синяя машина. Из не выбирался толстый мужчина с кейсом.
— Хватай, а то уедет! — почти в истерике кричала медсестра.
Машина тронулась, поехала в нашу сторону. Мы с Аллочкой вместе подняли руки…
Конечно, я не должна была этого делать, то есть раскатывать по Москве на «тачке». У меня, Наташи из Воркуты, не могло быть таких денег… Я сообразила это, когда машина уже остановилась возле нас. Хотела отойти в сторону, но не смогла. Аллочка схватила меня за рукав и втянула внутрь, увещевая:
— Я плачу! У меня есть! Только не бросай меня! Умоляю! Иначе меня убьют!
— Куда? — спросил шофер.
— Только не ко мне! — шепнула Аллочка мне на ухо. — Давай к тебе!
Что было делать? Я назвала адрес Михаиловой квартиры… Так подумала: «Все равно все в Доме, кому надо, знают, где я живу».
Одно смутило — что у меня там… не завалялся ли где на видном месте мой паричок… Виделось: любопытная истеричка Аллочка едва войдет в комнату — сейчас же примется все рассматривать, трогать, спрашивать «а это что?», «а это?» Во всяком случае, я решила, что желание медсестрички спрятаться у меня — какой-то её хитрый ход.
И ошиблась. На полдороге она вдруг вытащила из сумочки деньги, протянула шоферу:
— Остановите!
Мы вылезли. Машина отъехала.
— Боюсь, — сказала Аллочка, глядя ей вслед. — Вдруг это какая-нибудь подставная… Чересчур легко мы её поймали. Давай не к тебе, давай… здесь посидим, вон на той скамейке.
Она пошла вперед, я — за ней. Сели. Аллочка вынула из сумочки пачку сигарет, закурила, протянула пачку мне. Я наклонилась с сигареткой в губах к её зажигалке…
— Ты куришь?! — изумилась она. — Вроде, ни разу не видела…
— По настроению… Сейчас в самый раз.
Скамейка стояла среди кустов. Над нами нависали зеленые ветви, пронизанные солнцем. Скрипела галька под ногами медленно уходящей вдаль пары пожилых людей. Беспризорная собачонка с облезлой спиной смотрела мне в глаза и не могла насмотреться. Мимо проносилось стадо машин, разноцветных, разнокалиберных и словно обезумевших от возможности наконец-то с помощью скорости освободиться от навалившихся проблем и исчезнуть из этого скучного переулка.
Всякого я ждала в те минуты от Аллочки. Но только не этих слов, что вдруг пробились сквозь её поблекшие, ненакрашенные губы:
— Я не только себя спасала, но и тебя. Нас вычислили…
— Не понимаю…
— Не притворяйся, все понимаешь, — был ответ. — Ты, Танечка, корреспондент газетки, провалилась…
— Какой я тебе корреспондент? Какой газетки?
— Ой, не надо дальше-то танцевать… Мне-то хоть не ври. Я ведь от Николая Федоровича…
— От какого… Николая Федоровича?
— Таня, не надо, — ласково, горестно попросила медсестричка. — От прекрасного человека, старого разведчика… Ты решила, что он до тебя совсем ничего не знал про наш Дом? Ошибаешься… За этим Домом давно следили… Ох, как я устала, как устала… Не мое это дело — сыщиком быть. Уговорили… Или ты все ещё мне не веришь?
— Нет, — вырвалось у меня.
— Тогда… — Аллочка порылась в сумочке, вытащила полоску бумаги, протянула мне, — читай…
Я, к своему крайнему ужасу, удивлению, увидела номер домашнего телефона Николая Федоровича, написанным еле-еле заметно тонким серым карандашом.
— Пойди, позвони, спроси у него, если мне не веришь, — Аллочка тяжело, устало вздохнула. — Ох, не девичье это все дело, ох, не девичье…
Я не знала, что и думать, а что предпринять — тем более. В голосе медсестрички звучала такая будничная, убедительная уверенность в ясности ситуации… Мне показалось, что выход вдруг нашелся… Когда Аллочка настойчиво повторила:
— Ну позвони же Николаю Федоровичу! От тебя же не убудет! Корона с головы не упадет!
— Ладно, — сказала я. — Давай позвоню… спрошу, откуда меня знает этот Николай Федорович!
Мне мнилось, что я нашла самый удачный вариант ответа.
Телефон сыскался не сразу. Он прятался на задворках старого трехэтажного дома. Аллочка сама стала набирать номер Николая Федоровича, а когда набрала и услыхала ответ, радостным тоном ответила:
— Да, да, Николай Федорович! Мы обе! Не достанут! Таня все не верит… Дать ей трубку? Держи, Татьяна…
Я взяла теплую, нагретую солнцем трубку:
— Николай Федорович?
— Танечка, конечно же, я, — услыхала знакомый голос. — Очень рад, мой генерал, что вы обе вне зоны опасности. Теперь дело за нами… Как говорится, «наше дело правое — враг будет разбит». Устала? Очень?
— Очень, — вырвалось у меня.
Последнее, что увидела отчетливо, — дверь в подвал, обитая цинком, в ржавых шляпках гвоздей. Телефон примостился поблизости от нее. Эта дверь словно бы поехала на меня, потом понеслась… И прихлопнула. Меня убили. Я это отчетливо поняла, но это знание уже было ни к чему. Как и любое другое… Удар, боль — и ничего больше — ни света, ни тьмы, ни каких-либо, как пишут, непременных пульсирующих обрывков сознания, — ни рая, ни ада, в том числе.
Между прочим, и никакого тоннеля с ярким спасительным светом в конце, как опять же рассказывают о том некоторые счастливцы и счастливицы. Видно, ведающие распределением благ на том свете или в его сенцах почему-то не захотели скрасить мое пребывание там, в запределье. И я поныне не имею желания обижаться. Мало ли, какая была у них причина…
Кстати, теперь, имея опыт, считаю, что изо всех способов исчезновения из жизни — тот, что был применен ко мне, самый классный. Безо всяких проволочек, которые уж непременно вынудят к безумию, к жажде продолжения существования, заставят впадать и раз, и два в отчаяние от одной мысли, что вот-вот сейчас никогда-никогда больше не увидишь вон того листка подорожника в меридианных полосках, и шатающейся по траве сизой тени от клена, а черная крошечная мошка на желтке одуванчика ещё будет жить, а солнце — согревать её и нежить…
Но это потом, потом я задним числом закручусь в вихре сумасшествия, представив себе, что ещё чуть, ещё чуть-чуть, и меня могло не быть на этой привычной земле… Знаете ли, какая это жуть! И я вольно-невольно, до птичьего какого-то крика, сорвавшегося с губ, пожалела всех, всех, всех, кого когда-либо вели убивать. Да простит меня Бог, — но всех-всех-всех, безвинных и виноватых, потому что «жизнь отдать — не поле перейти», потому что а что ещё есть у человека самого дорогого, бесценного кроме? Он сам и есть Жизнь.
Конечно, конечно, я понимаю, что можно пойти на гибель ради какой-то высокой цели, когда от твоего поступка станет лучше другим и прочее… Ради спасения, к примеру, тонущего ребенка… Но я-то говорю о тех случаях, которых в России сегодня считать-не пересчитать, когда один человек вынимает нож… пистолет… гранату и, не дрогнув, убивает другого, то есть ворует у Бога его создание, то есть падает в черную бездну тягчайшего греха и последней степени растления…
Понимаю, после театрализованного, с «партером» для иностранных журналистов, с ликующим криком бандюг и грабителей, расстрела Белого Дома из танковых пушек, размышлять с рыданием о неправедной воле рядового человека-убийцы как-то несерьезно, забавно даже… И тем не менее, тем не менее — не могу удержаться. Потому что я сама побывала в шкуре того, у кого отняли жизнь.
Да, конечно, и после бойни в Чечне, и тысяч погибших в «зонах локальных конфликтов» призывать внимание к себе, к маленькой точечке, если смотреть с самолета, который ещё не набрал высоту, — кому-то и впрямь покажется занятием нелепым, пустопорожним…
И так посмотреть: в силах ли я запугать муками совести, карой Божьей молодых, здоровых, ухватистых мужиков, желающих жить на всю железку, хоть день да мой, и чтоб шампанское лилось Ниагарским водопадом и чтоб в этом самом водопаде купалась, зазывно посмеиваясь и тряся грудками, отборная суперкрасотка?
И все-таки, и все-таки… А вдруг?!
… Но к событиям, к делу. Очнулась я не знаю когда, не знаю где, не знаю почему… Какое-то время вообще не могла сообразить, зачем пришла в себя, если вместо меня — одна звенящая боль в голове… Темень и боль. И вдруг ещё одна — в бедре, короткая… Догадалась: укол… Значит, во всяком случае, не в раю, а если и в аду, то в земном…
Долго-долго боялась открывать глаза. Что увижу? Дыбу? Виселицу? Раскаленную подошву утюга, готового пытать? Все, все варианты измывательства над живой человеческой плотью, попавшие туда с кино-, телеэкранов, из рассказов очевидцев пронеслись в моей голове. И там же, среди этого хаоса ужасов, вопросик: «Кто меня так? Аллочка подставила или её тоже кто-то подставил?» И второй: «Николай Федорович… кто вы? Что значил ваш со мной последний телефонный разговор?»
Рука нащупала, как ни странно, не щербатый пол, а шелковистую гладь покрывала… Да ведь и тело явно не было брошено кое-как на ледяные каменные плиты темницы. Оно лежало на мягком… И наручники отсутствовали. С трудом, кое-как, стараясь обеими руками удержать на весу хрустальный звон в голове — я села и только тогда осмелилась открыть глаза.
Нет, не совсем так. Я ещё вспомнила, чему меня учил Родион Шагалов на курсах по самбо. Хотя я не отличалась упорством, последовательностью в достижении поставленной в понедельник цели, все-таки, кое-чего успела схватить и закрепить, чтобы в случае чего применить наизусть. В те уже далекие благостные дни студенческой жизни, где самая-то напряженка и великие страдания отмечали разве что сессии, — я и предположить не могла, что именно меня могут схватить, полуумертвить, засунуть туда, куда Им надо. Ясное дело, про заложников кому только нынче не известно в России! Даже груднички о том ведают! Но ведь каждый отдельно взятый человек то и дело что отмахивается от этих сведений: «Ну есть такое… Но чтобы со мной? Да не может этого быть!»
И лишь помнится, неутомимый крепыш Родион Шагалов впрямую, доверительно обещал нам, будущим самбистам-журналистам — пропагандистам нравственных начал:
— На тебя… вот на тебя лично.. прется гора мускулов и обещает размазать по полу. Тебе страшно? Ножки в коленках бьет дрожь? Трусики мокрые? Сопля свисла с губы? Не смей! Увидь себя со стороны! Помни: побеждает не тело, а дух. Разъярись в три секунды! На свою трусость! И в бой! И хвать его, сволоча, за… И никаких гвоздей! И хвост морковкой!
Видимо, мой хвост и впрямь встал морковкой. Я открыла глаза. Надо мной наклонилась молодая женщина с белой повязкой вместо рта, словно боялась заразиться от меня ну, положим, гриппом.
— Болит еще? — спросила глухо, сквозь слои марли.