А Маша тем временем продолжала отложенную работу. Она шила, и лицо ее было лицом ангела, а под пальцами расцветал райским перламутром идеально простой вензель – М и К.
В конце декабря работа подходила к завершению. Костя исчез куда-то на целую неделю, и это было кстати – Маша почти закончила пододеяльник. Работы оставалось на неделю, не больше. Костя видел только самое начало, спросил, что это будет. «Свадебная постель», – ответила Маша.
Костя о свадьбе ничего не говорил, и Маша его не торопила. Но решила про себя – загадала, что ли, – когда готова будет вышивка, она постелит сказочное это белье, и Костя сам все поймет, без слов.
Костя появился незадолго до Нового года. Отказался от ужина, раскурил трубку, долго молчал. Потом сказал, глядя куда-то вбок и вниз, что надо бы попрощаться, он не вернется больше, жизнь изменилась, прости.
Маше, наверное, было, что ответить на это. Она могла бы сказать, что так не делается, он должен объяснить, что происходит, и тогда, возможно, все окажется не так серьезно, как он думает. Что она понимает, как боится Костя расстаться со своей свободой, но она на нее и не претендует, и все такое.
Но Маша ничего говорить не стала. Она стояла в розовом халатике у белой стены своей чистой, душистой, кукольной, цветами расшитой квартирки, а Костя в свитере цвета хаки сидел за кухонным столом, и одного рукава его толстого свитера было достаточно, чтобы закрыть полкухни. Он был тяжелый и грубый.
Она закрыла за ним дверь своего мира, включила пластинку с журчащей, цвета подснежников, музыкой, села за пяльцы. Можно было аккуратно срезать жемчужную К, закрыть поврежденную ткань другим рисунком. Но тогда точная, выверенная гармония, ангельская чистота линий была бы утеряна.
«И это все? – думала Маша, глядя на несколько жалких капель, расплывающихся на девственной белизне полотна. – И это вся любовь?»
Но это было не все – слезы еще продолжали капать.
Рассказ про любовь
Окна
В конце декабря работа подходила к завершению. Костя исчез куда-то на целую неделю, и это было кстати – Маша почти закончила пододеяльник. Работы оставалось на неделю, не больше. Костя видел только самое начало, спросил, что это будет. «Свадебная постель», – ответила Маша.
Костя о свадьбе ничего не говорил, и Маша его не торопила. Но решила про себя – загадала, что ли, – когда готова будет вышивка, она постелит сказочное это белье, и Костя сам все поймет, без слов.
Костя появился незадолго до Нового года. Отказался от ужина, раскурил трубку, долго молчал. Потом сказал, глядя куда-то вбок и вниз, что надо бы попрощаться, он не вернется больше, жизнь изменилась, прости.
Маше, наверное, было, что ответить на это. Она могла бы сказать, что так не делается, он должен объяснить, что происходит, и тогда, возможно, все окажется не так серьезно, как он думает. Что она понимает, как боится Костя расстаться со своей свободой, но она на нее и не претендует, и все такое.
Но Маша ничего говорить не стала. Она стояла в розовом халатике у белой стены своей чистой, душистой, кукольной, цветами расшитой квартирки, а Костя в свитере цвета хаки сидел за кухонным столом, и одного рукава его толстого свитера было достаточно, чтобы закрыть полкухни. Он был тяжелый и грубый.
Она закрыла за ним дверь своего мира, включила пластинку с журчащей, цвета подснежников, музыкой, села за пяльцы. Можно было аккуратно срезать жемчужную К, закрыть поврежденную ткань другим рисунком. Но тогда точная, выверенная гармония, ангельская чистота линий была бы утеряна.
«И это все? – думала Маша, глядя на несколько жалких капель, расплывающихся на девственной белизне полотна. – И это вся любовь?»
Но это было не все – слезы еще продолжали капать.
Рассказ про любовь
На улице горячилась весна, спешила, захлебывалась голубыми потоками, лилась солнечным золотом и прорастала травой. Она кричала о своей власти и радости, она смеялась и клокотала как бесноватая. Мне было двадцать семь – горячка юности прошла, но скучать от жизни я пока не научилась. И вот еще что – я была одинока.
Эти обстоятельства толкала на самые разные поступки. Можно было выброситься из окна, прямо в солнечный ливень, застилающий тротуары. Можно было сойти с ума или отдаться первому встречному. Я предпочла снять чехол с пишущей машинки и быстро нашлепала заголовок: «Рассказ про любовь». Это должно было спасти хотя бы на несколько дней.
Сначала я подумала о трогательной истории секретарши, старой девы, безответно влюбленной в собственного шефа. Но это было как-то банально, несвежо как-то, и даже если сделать шефа старым, больным и некрасивым, все равно выходила преснятина.
Потом я решила развить тему любви одинокой женщины к женатому мужчине. Но и здесь ничего оригинального не получалось: все мои знакомые женщины, влюбленные в женатых мужчин, вели себя так, словно с младенчества затвердили наизусть памятку «Как испоганить жизнь себе и ближнему» и действовали строго по ее правилам.
Крайне заманчивой казалась история какой-нибудь однополой любви, и не просто так, а с психологическими вывертами. Но и с этой мыслью, к сожалению, приходилось расстаться за недостатком сведений о том, на что же похожа эта самая однополая любовь.
В отчаянии я ринулась в собственное прошлое, бегло просматривая многочисленные и бурные, но унизительно короткие романчики. И что же? Все это уже где-то было, было не раз, все описано, препарировано и заспиртовано навеки.
Кому интересна первая связь семнадцатилетней дурочки с подвернувшимся мужланом? Связь со строго научной целью – определить, что же это такое, что такое это ЭТО, о чем хихикают одноклассницы, что яростно клеймят врачи, выступающие в школе с лекциями, о чем упорно молчит мать и о чем так сладко мурлычет старшая подруга? И вот оно, горькое разочарование: земля не сдвинулась со своей оси, , никто ничего не заметил, и в жизни – надо же! – ничего не изменилось, когда ЭТО наконец произошло.
Кому интересен и непременный первый в жизни мерзавец?.. Нет, об этом не хочу. Может быть, эта история была бы и забавна, и поучительна, и при всей своей обязательности не так уж банальна. Ведь зло многолико. Повторяясь миллионы раз, оно все же остается всегда неожиданным, новым, будоражащим чувства и воображение… Но пусть эта дрянная история останется где-нибудь далеко. Опустим ее, и я замечу только, что она надолго отбила у меня охоту верить и ждать, и стоило лишь допустить мысль, что жизнь не кончилась, и надо как-то ее продолжать, что рядом всегда найдется кто-нибудь, с кем можно ее продолжить, – как к горлу тотчас подкатывала неудержимая дурнота, тело сковывала судорога ужаса, и я ретировалась.
А потом появился доктор, которому суждено было спасти меня от этой болезни. Доктора звали Илья, он курил наркотики, регулярно напивался, ссорился и мирился со своей девушкой и был самым лучшим другом на свете.
Нет-нет, никакой любви не было. Мы слушали музыку и разговаривали о том, что можно было бы сделать в жизни хорошего и интересного. Он подарил мне молоток из мягкой пластмассы – если стукнуть им кого-нибудь по лбу, молоток отчаянно пищал. «Вы с Ильей просто созданы друг для друга», – сказала мне одна приятельница. «Идеальная пара», – подтвердила другая. Я смеялась и не обращала внимания, а когда обратила, выяснилось, что все вокруг были уверены, что мы с Ильей любовники, и притом любовники счастливые.
Это было неправдой, но дело шло к тому. Я запаниковала и вызвала себя на откровенный разговор. Я долго отпиралась, но в конце концов созналась себе, что абсолютно не понимаю, почему бы мне и не сойтись с Ильей.
И однажды мы с Ильей победили страх, живущий во мне, изгнали бесов и на весь мир протрубили победу.
Это длилось недолго – настолько недолго, что Илья вообще вряд ли заметил тот клочок времени, те несколько недель, на протяжении которых я стремительно возвращалась к жизни, радостно узнавала ее запах, цвет и вкус. Я училась быть счастливой и свободной, училась смеяться, петь лихие песни, танцевать так, как подсказывало мое тело, ставшее родным, милым и бесконечно мудрым.
В сущности, Илья стал моим первым мужчиной – не объектом эксперимента, не учителем жизни, обучающим самой нехитрой науке, науке горя, – он стал первым, с кем оказалось так сладко делить постель и просто идти рядом по заснеженной улице. У нас не было никаких целей, мы не загадывали о будущем, мы были вместе, только и всего.
Илья исчезал и появлялся. Как-то незаметно он переспал со всеми моими дальними знакомыми, а потом и с хорошими знакомыми… Круг сужался, и я видела это, но я любила дурацкого Илью.
Однажды на вечеринке мы повздорили. Я пошла в ванную красить обиженные губы, моя подруга зашла следом. «Поругались?» – спросила она. Я кивнула. «Сильно?» – спросила она. Я кивнула. «Навсегда?» – И я, не задумываясь, кивнула снова.
«Послушай, – сказала моя подруга. – Тогда, может быть, ты не возражаешь, если я… если он…» Я закончила красить губы и твердо сказала: «Валяй!»
У нее все получилось. У нее получилось увести Илью в тот же вечер и накрепко привязать его к почти семейному очагу. Мой буйный, мой неуправляемый Илья был стреножен, спеленат, накормлен и убаюкан.
…Однажды, совсем еще маленькая, где-то на южном пляже я радостно неслась к маме, протягивая ей чудесную, только что найденную перламутровую раковину. Мама стояла в ярком сарафане, в лучах яркого солнца, распахнув руки, чтобы поймать меня на бегу. Это было похоже на глянцевую открытку, это была картинка о счастье, и я бежала со всех ног, чтобы соединить свое и мамино счастье и чтобы обе мы стали счастливыми окончательно. Я не заметила бетонной лестницы, чьи навесные пролеты, причудливо изламываясь, вздымались к набережной. И со всего лету впечаталась лбом в это навесное чудовище, которое оказалось лишь на два пальца выше моих глаз, – я не заметила преграды.
Вокруг меня сразу же стало белым-бело и тихо-тихо. Потом свет перед глазами стал красным и оглушительно зазвенел. Хор взбесившихся колокольчиков взрезал мне череп, потом замер – и вот тут-то стало так больно, так больно, что все почернело вокруг…
Примерно то же самое я испытала, когда Илья ушел к Зойке. Больно стало потом – через месяц, может быть, через год, это не важно. Еще долго я по инерции продолжала говорить с ним, спрашивать у него советов, смеяться его шуткам, бывать там, где бывал он. Пока не увидела, как Зойкина рука, лежавшая на его шее, тихо так, привычно, лениво ворошила жесткие густые волосы. И после, столкнувшись с ним на улице (он шел навстречу, улыбаясь – тоже, наверное, по инерции), задушенным шепотом попросила никогда больше не подходить, не здороваться, не улыбаться и делать вид, что не замечает меня. Мне хотелось разорвать его не кусочки.
Потом было много чего. Я наверстывала упущенное за два года, и каждый, кого я брала за руку и целовала, был моей маленькой местью Илье. Знаю, что это глупо, знаю, но тогда я не сомневалась в том, что Илье известны все мои подвиги и он умирает от ревности.
Потом я едва не вышла замуж за человека старше меня на восемнадцать лет, но испугалась и снова осталась одна. Потом наши с Ильей пути вновь пересеклись, теперь уже мы виделись по долгу службы, все чаще и чаще. Он все еще был с Зойкой, но уже переспал со всеми ее дальними знакомыми, а потом и с хорошими знакомыми…
Я не знаю, понравится ли кому-нибудь такая история. Любовь ли это? Думаю, да. По крайней мере другой у меня не было. По крайней мере до сих пор у меня не было другого такого нежного, взбалмошного, невыразимо родного, такого единственного человека.
Прошло лет семь, как мы расстались. Мы встречаемся случайно в скучной чопорной компании, идет тихий приличный разговор о чем-то серьезном. Входит женщина. Женщина как женщина, но мне она кажется смешной. Я скашиваю глаза и вижу Илью, жадно следящего за моей реакцией. С каменным лицом я едва приподнимаю левую бровь, и Илья заливается хохотом, от которого все вздрагивают. То, о чем мы смеемся, по-прежнему понятно только нам двоим.
Я звоню подруге и кратко пересказываю ей содержание нового рассказа. «Ничего, – говорит она. – Но нет никакого финала. Что-то должно произойти с героями, а то непонятно, чем там у них кончилось».
Она права. Мне и самой непонятно, чем это должно кончиться. Но ничего не происходит, мы просто живем каждый своей жизнью, и еще какая-то маленькая жизнь теплится между нами, едва тлеет, так что не разберешь, гаснет она или разгорается.
«Не будь дурой, – говорит подруга. – У тебя на руках приглашение к N. На двоих. Бери Илью, а там разберетесь».
Я кричу ей, что это непрофессионально, что мне вовсе незачем продолжать встречи, чтобы понять, чем кончится дело. У меня на это есть фантазия, я же рассказ пишу, а не репортаж с места событий!..
N отмечает тридцатипятилетие. Народу изрядно, все в основном знакомы друг с другом, но это мой круг, и Илью здесь воспринимают как приложение ко мне. Очень хорошо, пусть наконец поймет, кто из нас хозяин положения. Откуплен небольшой, но дорогой и модный ресторанчик с отличной кухней, N известный весельчак и затейник, и гости намерены повеселиться в полный рост.
Илья спокоен и полон достоинства. Он сильно переменился за эти годы. Повзрослел, стал солидней, уверенней, нашел себе хорошее дело, и трудно узнать в нем бестолкового разгильдяя, каким он был, когда…
Я как на иголках, я тысячу раз пожалела, что пригласила его, я не знаю, что с ним делать, как говорить. Я вежливо спрашиваю о Зойке. «В данный момент, – говорит Илья, взглядывая на часы, – сидит дома и ждет меня». – «А ты?» – «А я здесь и с тобой».
Будь что будет, решаю я и в течение получаса напиваюсь шампанским до состояния полета.
Мне весело. Я начинаю отпускать язвительные замечания. Спустя еще полчаса большая часть собравшихся, включая хозяина, смотрит мне в рот и заливается хохотом. Потом все идут танцевать, и Илья выводит меня под локоток на свободное пространство. Я обращаю внимание, что брюки у него выглажены кое-как, по две стрелки на брючине, пиджак помялся, волосы начинают редеть ото лба. Я потихоньку вздыхаю, видя, что на Илью поглядывают с легким недоумением – кого это она себе нашла?
Мне только двадцать семь. У меня отличная должность и репутация хозяйки собственной жизни. На мне безукоризненно сидящий костюм стоимостью в две Илюшиных зарплаты, у меня безупречная прическа и глаза влюбленной женщины. Все это я вижу мельком в большом зеркале. И уже понимаю, что цель достигнута, я знаю финал своего рассказа, конечно, он мог бы быть более оригинальным, но ничего не поделаешь. В сущности, мне уже нечего здесь делать, надо идти домой и писать.
Илья тихонько целует меня в шею и гладит волосы. Это лишнее, это может заметить вон тот господин, которого я причисляю к своему резерву. Разумеется, он с женщиной, а я с Ильей, но обоим понятно, что, дай я этому господину какой-то намек, на следующей вечеринке мы можем составить пару. Выражение нежности на лице Ильи, право, несколько излишне.
«Зачем?» – спрашиваю я сурово и бестрепетно выдерживаю его долгий взгляд в глаза. Я хорошо знаю Илью, я не жду от него слов о роковой ошибке и бесцельно прожитых годах. И Илья не разочаровывает меня. «А почему бы и нет?» – пожимает он плечами.
Далее реплика героини: «Все это время я… я любила тебя (всхлипывает). Как ты мог…» Реплика героя: «Пойдем отсюда!» Он и она уходят и сливаются в экстазе на свежих простынях ее постели. Потом клянут ошибки молодости и много лет живут дружно и счастливо, а злая разлучница выходит замуж за алкоголика с наследственной шизофренией…
«Как ты думаешь, – говорю я Илье, – зачем я тебя позвала?» Он улыбается и снова пожимает плечами. «Мне нужна твоя помощь. Представь себе, я никак не могу закончить рассказ про любовь». И я рассказываю ему краткое содержание уже написанных страниц – до того момента, когда герой спрашивает: «А почему бы и нет?» – и пожимает плечами.
«Нужен финал, – задумчиво говорит Илья. – Что бы такое придумать?.. Может, они раскаиваются и сливаются в экстазе на свежих простынях ее постели?» – «Отпадает! – заявляю я. – Такой финал напишет и первокурсник Литературного института».
«Тогда, может быть, они выходят в ночь, и их сбивает несущийся мимо автомобиль?» – «Экая пошлость!» – морщу я нос. «Не знаю, – наконец говорит Илья. – По-моему, это твой рассказ. И никто другой финал к нему придумать не сможет».
«Неправда! – кричу я, и танцующие оборачиваются, и стихает музыка в зале. – Неправда! – кричу я, и голос мой разрывает стены здания и наполняет всю улицу, весь город, весь мир. – Неправда, милый мой! – И я слышу, как рушатся скалы, как выходит из берегов океан и земля под ногами лопается пополам. – Ты не другой, ты – это я, мы можем быть только вместе, это наша история, наш с тобой рассказ про любовь!..»
«По-моему, это твой рассказ, – говорит Илья. – И никто другой финал к нему придумать не сможет». – «Ты прав, – говорю я, подумав. – Наверное, я допишу его сама». Играет музыка, гости танцуют, никому нет до меня никакого дела.
Я возвращаюсь домой. В моей маленькой квартире никого нет и не может быть. Полная тишина. Я подхожу к зеркалу.
Мне скоро тридцать. У меня дурацкая работа с низким окладом. На мне потрепанный костюмчик, купленный в прошлом году на вьетнамском рынке. Волосы, стянутые резинкой, тусклы и торчат петухами. У меня глаза одинокой, никому не нужной, мертвой женщины.
Я срываю чехол с пишущей машинки и быстро набираю заглавие – «Рассказ про любовь». А потом перепечатываю его, буква за буквой, не спеша и не останавливаясь, до самых последних слов: «…Глаза одинокой, никому не нужной, мертвой женщины».
– Не спала? – спрашивает муж, и я вздрагиваю, потому что за треском машинки не слышала, как он вошел на кухню.
– Я рассказ написала, – сообщаю я.
– Про что?
– Про любовь.
– Посмотрю?
– Конечно. Пока я писала, ночь потихоньку кончилась. Утро. Муж сидит на кухонной табуретке, поджав босую ногу, и читает мой новый рассказ. Я смотрю на него. Сначала он хмурится, потом недоумевает, потом начинает улыбаться и, наконец, хохочет.
– Ну, наворотила… Что это вообще такое?
– Вероятно, антиутопия.
– Как это?
– Ну, это что-то такое страшное, что могло бы случиться.
– Ты думаешь, могло бы? – спрашивает муж.
С каменным лицом я приподымаю левую бровь. Он смеется. Что тут смешного? О, это понятно только нам двоим.
Из спальни доносится неуверенное хныканье. Оно очень быстро разрастается в рев, к нему присоединяется еще один голос, и вот уже мы спешим на зов двух сирен – это проснулись наши близнецы.
– Как они пахнут спросонья! – жмурится муж, утыкаясь носом в теплую шейку ребенка.
Горшок, утренний туалет, свежие подгузники, молочная каша-овсянка. Обычное воскресное утро. Муж отправляется в магазин за фруктовым пюре для детей. Он уже хлопнул дверью, когда я замечаю, что куртка осталась на вешалке. Я бегу следом, распахиваю дверь и ору в лестничный пролет:
– Илья! Совсем с ума сошел? Куда ты, раздетый…
– Весна уже, тепло! – доносится до меня снизу.
Я возвращаюсь домой. Дети на полу, сопя и покрикивая что-то на непонятном языке, делят пластмассовый молоток. Молоток пищит. Я выхожу на балкон. Какой теплый ветер…
Эти обстоятельства толкала на самые разные поступки. Можно было выброситься из окна, прямо в солнечный ливень, застилающий тротуары. Можно было сойти с ума или отдаться первому встречному. Я предпочла снять чехол с пишущей машинки и быстро нашлепала заголовок: «Рассказ про любовь». Это должно было спасти хотя бы на несколько дней.
Сначала я подумала о трогательной истории секретарши, старой девы, безответно влюбленной в собственного шефа. Но это было как-то банально, несвежо как-то, и даже если сделать шефа старым, больным и некрасивым, все равно выходила преснятина.
Потом я решила развить тему любви одинокой женщины к женатому мужчине. Но и здесь ничего оригинального не получалось: все мои знакомые женщины, влюбленные в женатых мужчин, вели себя так, словно с младенчества затвердили наизусть памятку «Как испоганить жизнь себе и ближнему» и действовали строго по ее правилам.
Крайне заманчивой казалась история какой-нибудь однополой любви, и не просто так, а с психологическими вывертами. Но и с этой мыслью, к сожалению, приходилось расстаться за недостатком сведений о том, на что же похожа эта самая однополая любовь.
В отчаянии я ринулась в собственное прошлое, бегло просматривая многочисленные и бурные, но унизительно короткие романчики. И что же? Все это уже где-то было, было не раз, все описано, препарировано и заспиртовано навеки.
Кому интересна первая связь семнадцатилетней дурочки с подвернувшимся мужланом? Связь со строго научной целью – определить, что же это такое, что такое это ЭТО, о чем хихикают одноклассницы, что яростно клеймят врачи, выступающие в школе с лекциями, о чем упорно молчит мать и о чем так сладко мурлычет старшая подруга? И вот оно, горькое разочарование: земля не сдвинулась со своей оси, , никто ничего не заметил, и в жизни – надо же! – ничего не изменилось, когда ЭТО наконец произошло.
Кому интересен и непременный первый в жизни мерзавец?.. Нет, об этом не хочу. Может быть, эта история была бы и забавна, и поучительна, и при всей своей обязательности не так уж банальна. Ведь зло многолико. Повторяясь миллионы раз, оно все же остается всегда неожиданным, новым, будоражащим чувства и воображение… Но пусть эта дрянная история останется где-нибудь далеко. Опустим ее, и я замечу только, что она надолго отбила у меня охоту верить и ждать, и стоило лишь допустить мысль, что жизнь не кончилась, и надо как-то ее продолжать, что рядом всегда найдется кто-нибудь, с кем можно ее продолжить, – как к горлу тотчас подкатывала неудержимая дурнота, тело сковывала судорога ужаса, и я ретировалась.
А потом появился доктор, которому суждено было спасти меня от этой болезни. Доктора звали Илья, он курил наркотики, регулярно напивался, ссорился и мирился со своей девушкой и был самым лучшим другом на свете.
Нет-нет, никакой любви не было. Мы слушали музыку и разговаривали о том, что можно было бы сделать в жизни хорошего и интересного. Он подарил мне молоток из мягкой пластмассы – если стукнуть им кого-нибудь по лбу, молоток отчаянно пищал. «Вы с Ильей просто созданы друг для друга», – сказала мне одна приятельница. «Идеальная пара», – подтвердила другая. Я смеялась и не обращала внимания, а когда обратила, выяснилось, что все вокруг были уверены, что мы с Ильей любовники, и притом любовники счастливые.
Это было неправдой, но дело шло к тому. Я запаниковала и вызвала себя на откровенный разговор. Я долго отпиралась, но в конце концов созналась себе, что абсолютно не понимаю, почему бы мне и не сойтись с Ильей.
И однажды мы с Ильей победили страх, живущий во мне, изгнали бесов и на весь мир протрубили победу.
Это длилось недолго – настолько недолго, что Илья вообще вряд ли заметил тот клочок времени, те несколько недель, на протяжении которых я стремительно возвращалась к жизни, радостно узнавала ее запах, цвет и вкус. Я училась быть счастливой и свободной, училась смеяться, петь лихие песни, танцевать так, как подсказывало мое тело, ставшее родным, милым и бесконечно мудрым.
В сущности, Илья стал моим первым мужчиной – не объектом эксперимента, не учителем жизни, обучающим самой нехитрой науке, науке горя, – он стал первым, с кем оказалось так сладко делить постель и просто идти рядом по заснеженной улице. У нас не было никаких целей, мы не загадывали о будущем, мы были вместе, только и всего.
Илья исчезал и появлялся. Как-то незаметно он переспал со всеми моими дальними знакомыми, а потом и с хорошими знакомыми… Круг сужался, и я видела это, но я любила дурацкого Илью.
Однажды на вечеринке мы повздорили. Я пошла в ванную красить обиженные губы, моя подруга зашла следом. «Поругались?» – спросила она. Я кивнула. «Сильно?» – спросила она. Я кивнула. «Навсегда?» – И я, не задумываясь, кивнула снова.
«Послушай, – сказала моя подруга. – Тогда, может быть, ты не возражаешь, если я… если он…» Я закончила красить губы и твердо сказала: «Валяй!»
У нее все получилось. У нее получилось увести Илью в тот же вечер и накрепко привязать его к почти семейному очагу. Мой буйный, мой неуправляемый Илья был стреножен, спеленат, накормлен и убаюкан.
…Однажды, совсем еще маленькая, где-то на южном пляже я радостно неслась к маме, протягивая ей чудесную, только что найденную перламутровую раковину. Мама стояла в ярком сарафане, в лучах яркого солнца, распахнув руки, чтобы поймать меня на бегу. Это было похоже на глянцевую открытку, это была картинка о счастье, и я бежала со всех ног, чтобы соединить свое и мамино счастье и чтобы обе мы стали счастливыми окончательно. Я не заметила бетонной лестницы, чьи навесные пролеты, причудливо изламываясь, вздымались к набережной. И со всего лету впечаталась лбом в это навесное чудовище, которое оказалось лишь на два пальца выше моих глаз, – я не заметила преграды.
Вокруг меня сразу же стало белым-бело и тихо-тихо. Потом свет перед глазами стал красным и оглушительно зазвенел. Хор взбесившихся колокольчиков взрезал мне череп, потом замер – и вот тут-то стало так больно, так больно, что все почернело вокруг…
Примерно то же самое я испытала, когда Илья ушел к Зойке. Больно стало потом – через месяц, может быть, через год, это не важно. Еще долго я по инерции продолжала говорить с ним, спрашивать у него советов, смеяться его шуткам, бывать там, где бывал он. Пока не увидела, как Зойкина рука, лежавшая на его шее, тихо так, привычно, лениво ворошила жесткие густые волосы. И после, столкнувшись с ним на улице (он шел навстречу, улыбаясь – тоже, наверное, по инерции), задушенным шепотом попросила никогда больше не подходить, не здороваться, не улыбаться и делать вид, что не замечает меня. Мне хотелось разорвать его не кусочки.
Потом было много чего. Я наверстывала упущенное за два года, и каждый, кого я брала за руку и целовала, был моей маленькой местью Илье. Знаю, что это глупо, знаю, но тогда я не сомневалась в том, что Илье известны все мои подвиги и он умирает от ревности.
Потом я едва не вышла замуж за человека старше меня на восемнадцать лет, но испугалась и снова осталась одна. Потом наши с Ильей пути вновь пересеклись, теперь уже мы виделись по долгу службы, все чаще и чаще. Он все еще был с Зойкой, но уже переспал со всеми ее дальними знакомыми, а потом и с хорошими знакомыми…
Я не знаю, понравится ли кому-нибудь такая история. Любовь ли это? Думаю, да. По крайней мере другой у меня не было. По крайней мере до сих пор у меня не было другого такого нежного, взбалмошного, невыразимо родного, такого единственного человека.
Прошло лет семь, как мы расстались. Мы встречаемся случайно в скучной чопорной компании, идет тихий приличный разговор о чем-то серьезном. Входит женщина. Женщина как женщина, но мне она кажется смешной. Я скашиваю глаза и вижу Илью, жадно следящего за моей реакцией. С каменным лицом я едва приподнимаю левую бровь, и Илья заливается хохотом, от которого все вздрагивают. То, о чем мы смеемся, по-прежнему понятно только нам двоим.
Я звоню подруге и кратко пересказываю ей содержание нового рассказа. «Ничего, – говорит она. – Но нет никакого финала. Что-то должно произойти с героями, а то непонятно, чем там у них кончилось».
Она права. Мне и самой непонятно, чем это должно кончиться. Но ничего не происходит, мы просто живем каждый своей жизнью, и еще какая-то маленькая жизнь теплится между нами, едва тлеет, так что не разберешь, гаснет она или разгорается.
«Не будь дурой, – говорит подруга. – У тебя на руках приглашение к N. На двоих. Бери Илью, а там разберетесь».
Я кричу ей, что это непрофессионально, что мне вовсе незачем продолжать встречи, чтобы понять, чем кончится дело. У меня на это есть фантазия, я же рассказ пишу, а не репортаж с места событий!..
N отмечает тридцатипятилетие. Народу изрядно, все в основном знакомы друг с другом, но это мой круг, и Илью здесь воспринимают как приложение ко мне. Очень хорошо, пусть наконец поймет, кто из нас хозяин положения. Откуплен небольшой, но дорогой и модный ресторанчик с отличной кухней, N известный весельчак и затейник, и гости намерены повеселиться в полный рост.
Илья спокоен и полон достоинства. Он сильно переменился за эти годы. Повзрослел, стал солидней, уверенней, нашел себе хорошее дело, и трудно узнать в нем бестолкового разгильдяя, каким он был, когда…
Я как на иголках, я тысячу раз пожалела, что пригласила его, я не знаю, что с ним делать, как говорить. Я вежливо спрашиваю о Зойке. «В данный момент, – говорит Илья, взглядывая на часы, – сидит дома и ждет меня». – «А ты?» – «А я здесь и с тобой».
Будь что будет, решаю я и в течение получаса напиваюсь шампанским до состояния полета.
Мне весело. Я начинаю отпускать язвительные замечания. Спустя еще полчаса большая часть собравшихся, включая хозяина, смотрит мне в рот и заливается хохотом. Потом все идут танцевать, и Илья выводит меня под локоток на свободное пространство. Я обращаю внимание, что брюки у него выглажены кое-как, по две стрелки на брючине, пиджак помялся, волосы начинают редеть ото лба. Я потихоньку вздыхаю, видя, что на Илью поглядывают с легким недоумением – кого это она себе нашла?
Мне только двадцать семь. У меня отличная должность и репутация хозяйки собственной жизни. На мне безукоризненно сидящий костюм стоимостью в две Илюшиных зарплаты, у меня безупречная прическа и глаза влюбленной женщины. Все это я вижу мельком в большом зеркале. И уже понимаю, что цель достигнута, я знаю финал своего рассказа, конечно, он мог бы быть более оригинальным, но ничего не поделаешь. В сущности, мне уже нечего здесь делать, надо идти домой и писать.
Илья тихонько целует меня в шею и гладит волосы. Это лишнее, это может заметить вон тот господин, которого я причисляю к своему резерву. Разумеется, он с женщиной, а я с Ильей, но обоим понятно, что, дай я этому господину какой-то намек, на следующей вечеринке мы можем составить пару. Выражение нежности на лице Ильи, право, несколько излишне.
«Зачем?» – спрашиваю я сурово и бестрепетно выдерживаю его долгий взгляд в глаза. Я хорошо знаю Илью, я не жду от него слов о роковой ошибке и бесцельно прожитых годах. И Илья не разочаровывает меня. «А почему бы и нет?» – пожимает он плечами.
Далее реплика героини: «Все это время я… я любила тебя (всхлипывает). Как ты мог…» Реплика героя: «Пойдем отсюда!» Он и она уходят и сливаются в экстазе на свежих простынях ее постели. Потом клянут ошибки молодости и много лет живут дружно и счастливо, а злая разлучница выходит замуж за алкоголика с наследственной шизофренией…
«Как ты думаешь, – говорю я Илье, – зачем я тебя позвала?» Он улыбается и снова пожимает плечами. «Мне нужна твоя помощь. Представь себе, я никак не могу закончить рассказ про любовь». И я рассказываю ему краткое содержание уже написанных страниц – до того момента, когда герой спрашивает: «А почему бы и нет?» – и пожимает плечами.
«Нужен финал, – задумчиво говорит Илья. – Что бы такое придумать?.. Может, они раскаиваются и сливаются в экстазе на свежих простынях ее постели?» – «Отпадает! – заявляю я. – Такой финал напишет и первокурсник Литературного института».
«Тогда, может быть, они выходят в ночь, и их сбивает несущийся мимо автомобиль?» – «Экая пошлость!» – морщу я нос. «Не знаю, – наконец говорит Илья. – По-моему, это твой рассказ. И никто другой финал к нему придумать не сможет».
«Неправда! – кричу я, и танцующие оборачиваются, и стихает музыка в зале. – Неправда! – кричу я, и голос мой разрывает стены здания и наполняет всю улицу, весь город, весь мир. – Неправда, милый мой! – И я слышу, как рушатся скалы, как выходит из берегов океан и земля под ногами лопается пополам. – Ты не другой, ты – это я, мы можем быть только вместе, это наша история, наш с тобой рассказ про любовь!..»
«По-моему, это твой рассказ, – говорит Илья. – И никто другой финал к нему придумать не сможет». – «Ты прав, – говорю я, подумав. – Наверное, я допишу его сама». Играет музыка, гости танцуют, никому нет до меня никакого дела.
Я возвращаюсь домой. В моей маленькой квартире никого нет и не может быть. Полная тишина. Я подхожу к зеркалу.
Мне скоро тридцать. У меня дурацкая работа с низким окладом. На мне потрепанный костюмчик, купленный в прошлом году на вьетнамском рынке. Волосы, стянутые резинкой, тусклы и торчат петухами. У меня глаза одинокой, никому не нужной, мертвой женщины.
Я срываю чехол с пишущей машинки и быстро набираю заглавие – «Рассказ про любовь». А потом перепечатываю его, буква за буквой, не спеша и не останавливаясь, до самых последних слов: «…Глаза одинокой, никому не нужной, мертвой женщины».
– Не спала? – спрашивает муж, и я вздрагиваю, потому что за треском машинки не слышала, как он вошел на кухню.
– Я рассказ написала, – сообщаю я.
– Про что?
– Про любовь.
– Посмотрю?
– Конечно. Пока я писала, ночь потихоньку кончилась. Утро. Муж сидит на кухонной табуретке, поджав босую ногу, и читает мой новый рассказ. Я смотрю на него. Сначала он хмурится, потом недоумевает, потом начинает улыбаться и, наконец, хохочет.
– Ну, наворотила… Что это вообще такое?
– Вероятно, антиутопия.
– Как это?
– Ну, это что-то такое страшное, что могло бы случиться.
– Ты думаешь, могло бы? – спрашивает муж.
С каменным лицом я приподымаю левую бровь. Он смеется. Что тут смешного? О, это понятно только нам двоим.
Из спальни доносится неуверенное хныканье. Оно очень быстро разрастается в рев, к нему присоединяется еще один голос, и вот уже мы спешим на зов двух сирен – это проснулись наши близнецы.
– Как они пахнут спросонья! – жмурится муж, утыкаясь носом в теплую шейку ребенка.
Горшок, утренний туалет, свежие подгузники, молочная каша-овсянка. Обычное воскресное утро. Муж отправляется в магазин за фруктовым пюре для детей. Он уже хлопнул дверью, когда я замечаю, что куртка осталась на вешалке. Я бегу следом, распахиваю дверь и ору в лестничный пролет:
– Илья! Совсем с ума сошел? Куда ты, раздетый…
– Весна уже, тепло! – доносится до меня снизу.
Я возвращаюсь домой. Дети на полу, сопя и покрикивая что-то на непонятном языке, делят пластмассовый молоток. Молоток пищит. Я выхожу на балкон. Какой теплый ветер…
Окна
Из разных окон видятся разные вещи. Ей-богу, стоит покинуть дом, уехать на другой конец страны, уговаривая себя, что это еще не конец, не такой уж конец, в конце-то концов, черт, далось же мне это слово, – так вот, стоит, говорю, покинуть дом, а потом – другой дом, и много-много домов подряд, чтобы видеть, как меняются за окном картины.
Красная кирпичная стена дома напротив меняется на широкую площадь, где бегают человечки и игрушечные автомобильчики, та уступает место заросшему бурьяном огороду, где не бегает никто, ибо никого нету на три километра вокруг, потом шумят по ту сторону подоконника макушки тополей, отшумели – и снова стена дома напротив, но уже из желтого кирпича, и окно без занавесок, там бродят незнакомые люди, пьющие молоко прямо из пакетов…
А есть окна, за которыми вообще ничего нет – потому что тебе не приходится туда выглядывать. Так бывает, когда ты оказываешься где-то совсем ненадолго – в ведомственной гостинице, например, чужого города, куда прибываешь поздно ночью, чтобы отправиться в аэропорт не позднее шести утра. И окно так и остается задернутым, и выходит, будто там, за шторами, ничего и нет.
С последним окном мне повезло – оно широкое, во всю стену, и потому возле него помещается и рабочий стол, и покойное кресло, где сладко читается очередная добыча, схваченная с налету жадной рукой на развале в Олимпийском или в большом магазине на Лубянке. Это окно мало доставляет пищи глазам – сейчас за ним качаются голые мятежные ветки пестроствольных деревьев, олицетворяющих, надо понимать, Русь-матушку и прочие лирико-патриотические штучки, а уж что будет, когда листья проклюнутся и распустятся вовсе, гадать нечего: зеленое шевелящееся месиво будет за окном, вот что.
Смотреть там, стало быть, не на что. Но зато много радостного дарит это окно слуху: в первую неделю апреля где-то совсем рядом завелась птичка, заливающаяся кенарем с часу, примерно, ночи и до половины пятого. Три дня ушло, чтоб сообразить, что: а) канарейки не живут в московских дворах, б) не поют по ночам, в) это соловей. С половины пятого орать начинают вороны, а воробьи, птахи шустрые, склочные и вроде бы никогда не молчащие, просыпаются только вместе с людьми.
Еще несколько раз за ночь можно услышать поезд – очень тихо, издалека – именно так, чтоб колыхнулась в душе смутная романтика странствий и детские какие-то воспоминания.
Обычно же здесь совсем тихо – настолько, что и рык заплутавшей в закоулках машины, и разговор старушек, бредущих из булочной, и редкий лай рыжей колченогой псины, живущей тремя этажами ниже, и детский вскрик – все эти мирные, ласковые, уютные звуки – все в радость, все ложится на сердце, не вызывая раздражения и протеста.
Не знаю, надолго ли со мной это окно и это жилье – случайное, но привычное именно своей случайностью, – их таких много было. В этой маленькой квартире, как бы ни была она мала, полно каких-то узких коридорчиков с тесными и резкими поворотами, острыми углами, стенными шкафами, у которых вечно не закрываются дверки и из которых набрасывается на тебя, как анекдотический скелет, тугой и пыльный рулон вытоптанного ковришки, свернутого за ненадобностью и вжатого в упругую груду вещей.
…Здесь полагалось бы наконец прояснить ситуацию, без лишних предисловий перейдя к более содержательной информации – я, мол, такой-то и такой-то, возраст, семейное положение, род занятий, и суть моего рассказа в следующем… Читатель ждет уж рифмы «розы».
Так на!..
Я – человек, и позволю себе заметить – мужчина, названный при рождении Николаем в честь деда по отцовской линии, а спустя несколько дней неожиданно записанный в документах совсем под другим именем, ни в чью не в честь, а просто по капризу матери. С тех пор Николаем меня не зовут. Случилось это тридцать четыре года назад, из чего несложно сделать вывод о моем возрасте. Основной род моих занятий – скука, слушание и размышления, занимающие от трети до трех четвертей моих суток, в зависимости от того, в какой степени агрессии пребывает во мне бессонница. Еще одну треть занимает обычно служба, не имеющая ничего общего ни с моим образованием, ни с настроем души.
Из интимных подробностей моего существования могу сообщить следующее. С некоторых пор я не терплю, когда кто-то надевает мои тапочки, вытирает руки о мое полотенце и остается в моей постели до утра. Поэтому я живу один. Чай я пью только с лимоном, кофе – только с молоком или же кофе-мокко, как его подают в кофейне на Тверской, неподалеку от Пушкинской площади.
Последняя подробность – шесть лет назад я убил человека.
Можно было бы начать так: «Ее звали, скажем, Марией…» – или: «Назову ее Анной». Но я этого делать не буду: приводить ее подлинное имя нет охоты, а никакое другое не подойдет этой женщине.
Как я познакомился с ней? Более чем банально – в какой-то душной компании, на вечеринке (это как раз то, что называется «склеить девчонку»), оттуда она ушла вместе со мной, чтобы больше не оставлять меня в покое ни на миг.
Впрочем, я сам не мог бы ее оставить, не мог бы даже подумать об этом, по крайней мере в первый год нашего сосуществования – из-за постоянной потребности видеть ее, чувствовать рядом, держать за руку. Позже эта потребность переросла в стойкую привычку – сначала привычка была приятной, потом эмоциональная окраска потускнела и стерлась, как стирается она, когда привыкаешь к месту или распорядку дня.
В ней было мало роста, но зато с избытком всяких эмоций и чувств. Она буквально изливалась ими по поводу и без. Не помню, чтобы она говорила «мне это нравится» или «мне это не нравится» – всегда: «обожаю это!», «терпеть этого не могу!». Оперировала превосходными степенями с цирковой легкостью, касалось ли дело похвалы или порицания, образа жизни или печеных яблок.
Какой она была, я не знаю. Разной. Всякой. Несведущей в том, что составляло основу тогдашней моей жизни – в литературе, в театре. При этом глупой ее едва ли можно было назвать – ума ей доставало, чтобы, судя обо всем на свете с невозможной категоричностью и детской горячностью, тем не менее проникать в глубинную основу предмета. Наверняка было в ней то, что принято называть творческим началом – дар точно и быстро вычленять поэтический образ, затерянный в будничном явлении. Взглянув на прыгающего пуделя с развевающимися ушами, она радостно восклицала: «Смотри, собака-бабочка!»; перебирая в ладошке розовый и желтый бисер – граненый, блескучий, – улыбалась: «Икра золотой рыбки». Такое происходило с ней часто, но ни к чему не вело: ей вовсе не хотелось реализовать это свое внутреннее зрение на всякие чудесные вещи, спрятанные в вещах обыденных, – писать стихи, например, или картины.
Наверное, она была экзальтированной особой, наверное – чересчур эмоциональной и склонной к дешевым эффектам, рассчитанным на публику, даже если публику я один и представлял. Ей ничего не стоило пустить слезу – раз она сделана это на спор, на вечеринке. Заплакала в полной тишине перед десятком пьяных идиотов, сорвала аплодисмент. Конфуз, правда, вышел, когда ей пора было вытереть глаза и засмеяться, а слезы лились и лились, и все закончилось настоящей истерикой. Бог знает, что ей думалось в этот момент.
Как все женщины подобного склада, она была невероятной вруньей. Она врала без всякой надобности, выдумывая одну идиотскую историю за другой. Накопив в памяти изрядное количество ее якобы воспоминаний о детстве и юности и произведя несложные вычисления, я обнаружил, что в течение двух примерно лет она должна была одновременно закончить хореографическое училище, пристраститься к наркотикам, вылечиться от наркотической зависимости в некоем горном санатории (нет, я не могу сказать, где это, с нас брали подписку о неразглашении, понимаешь?), провести около года в качестве послушницы монастыря, разочароваться в церкви, пережить бурный роман, потерять любимого, погибшего в «горячей точке», «почти выйти замуж» за другого из чувства обреченности, бежать из-под венца и т.п.
Красная кирпичная стена дома напротив меняется на широкую площадь, где бегают человечки и игрушечные автомобильчики, та уступает место заросшему бурьяном огороду, где не бегает никто, ибо никого нету на три километра вокруг, потом шумят по ту сторону подоконника макушки тополей, отшумели – и снова стена дома напротив, но уже из желтого кирпича, и окно без занавесок, там бродят незнакомые люди, пьющие молоко прямо из пакетов…
А есть окна, за которыми вообще ничего нет – потому что тебе не приходится туда выглядывать. Так бывает, когда ты оказываешься где-то совсем ненадолго – в ведомственной гостинице, например, чужого города, куда прибываешь поздно ночью, чтобы отправиться в аэропорт не позднее шести утра. И окно так и остается задернутым, и выходит, будто там, за шторами, ничего и нет.
С последним окном мне повезло – оно широкое, во всю стену, и потому возле него помещается и рабочий стол, и покойное кресло, где сладко читается очередная добыча, схваченная с налету жадной рукой на развале в Олимпийском или в большом магазине на Лубянке. Это окно мало доставляет пищи глазам – сейчас за ним качаются голые мятежные ветки пестроствольных деревьев, олицетворяющих, надо понимать, Русь-матушку и прочие лирико-патриотические штучки, а уж что будет, когда листья проклюнутся и распустятся вовсе, гадать нечего: зеленое шевелящееся месиво будет за окном, вот что.
Смотреть там, стало быть, не на что. Но зато много радостного дарит это окно слуху: в первую неделю апреля где-то совсем рядом завелась птичка, заливающаяся кенарем с часу, примерно, ночи и до половины пятого. Три дня ушло, чтоб сообразить, что: а) канарейки не живут в московских дворах, б) не поют по ночам, в) это соловей. С половины пятого орать начинают вороны, а воробьи, птахи шустрые, склочные и вроде бы никогда не молчащие, просыпаются только вместе с людьми.
Еще несколько раз за ночь можно услышать поезд – очень тихо, издалека – именно так, чтоб колыхнулась в душе смутная романтика странствий и детские какие-то воспоминания.
Обычно же здесь совсем тихо – настолько, что и рык заплутавшей в закоулках машины, и разговор старушек, бредущих из булочной, и редкий лай рыжей колченогой псины, живущей тремя этажами ниже, и детский вскрик – все эти мирные, ласковые, уютные звуки – все в радость, все ложится на сердце, не вызывая раздражения и протеста.
Не знаю, надолго ли со мной это окно и это жилье – случайное, но привычное именно своей случайностью, – их таких много было. В этой маленькой квартире, как бы ни была она мала, полно каких-то узких коридорчиков с тесными и резкими поворотами, острыми углами, стенными шкафами, у которых вечно не закрываются дверки и из которых набрасывается на тебя, как анекдотический скелет, тугой и пыльный рулон вытоптанного ковришки, свернутого за ненадобностью и вжатого в упругую груду вещей.
…Здесь полагалось бы наконец прояснить ситуацию, без лишних предисловий перейдя к более содержательной информации – я, мол, такой-то и такой-то, возраст, семейное положение, род занятий, и суть моего рассказа в следующем… Читатель ждет уж рифмы «розы».
Так на!..
Я – человек, и позволю себе заметить – мужчина, названный при рождении Николаем в честь деда по отцовской линии, а спустя несколько дней неожиданно записанный в документах совсем под другим именем, ни в чью не в честь, а просто по капризу матери. С тех пор Николаем меня не зовут. Случилось это тридцать четыре года назад, из чего несложно сделать вывод о моем возрасте. Основной род моих занятий – скука, слушание и размышления, занимающие от трети до трех четвертей моих суток, в зависимости от того, в какой степени агрессии пребывает во мне бессонница. Еще одну треть занимает обычно служба, не имеющая ничего общего ни с моим образованием, ни с настроем души.
Из интимных подробностей моего существования могу сообщить следующее. С некоторых пор я не терплю, когда кто-то надевает мои тапочки, вытирает руки о мое полотенце и остается в моей постели до утра. Поэтому я живу один. Чай я пью только с лимоном, кофе – только с молоком или же кофе-мокко, как его подают в кофейне на Тверской, неподалеку от Пушкинской площади.
Последняя подробность – шесть лет назад я убил человека.
Можно было бы начать так: «Ее звали, скажем, Марией…» – или: «Назову ее Анной». Но я этого делать не буду: приводить ее подлинное имя нет охоты, а никакое другое не подойдет этой женщине.
Как я познакомился с ней? Более чем банально – в какой-то душной компании, на вечеринке (это как раз то, что называется «склеить девчонку»), оттуда она ушла вместе со мной, чтобы больше не оставлять меня в покое ни на миг.
Впрочем, я сам не мог бы ее оставить, не мог бы даже подумать об этом, по крайней мере в первый год нашего сосуществования – из-за постоянной потребности видеть ее, чувствовать рядом, держать за руку. Позже эта потребность переросла в стойкую привычку – сначала привычка была приятной, потом эмоциональная окраска потускнела и стерлась, как стирается она, когда привыкаешь к месту или распорядку дня.
В ней было мало роста, но зато с избытком всяких эмоций и чувств. Она буквально изливалась ими по поводу и без. Не помню, чтобы она говорила «мне это нравится» или «мне это не нравится» – всегда: «обожаю это!», «терпеть этого не могу!». Оперировала превосходными степенями с цирковой легкостью, касалось ли дело похвалы или порицания, образа жизни или печеных яблок.
Какой она была, я не знаю. Разной. Всякой. Несведущей в том, что составляло основу тогдашней моей жизни – в литературе, в театре. При этом глупой ее едва ли можно было назвать – ума ей доставало, чтобы, судя обо всем на свете с невозможной категоричностью и детской горячностью, тем не менее проникать в глубинную основу предмета. Наверняка было в ней то, что принято называть творческим началом – дар точно и быстро вычленять поэтический образ, затерянный в будничном явлении. Взглянув на прыгающего пуделя с развевающимися ушами, она радостно восклицала: «Смотри, собака-бабочка!»; перебирая в ладошке розовый и желтый бисер – граненый, блескучий, – улыбалась: «Икра золотой рыбки». Такое происходило с ней часто, но ни к чему не вело: ей вовсе не хотелось реализовать это свое внутреннее зрение на всякие чудесные вещи, спрятанные в вещах обыденных, – писать стихи, например, или картины.
Наверное, она была экзальтированной особой, наверное – чересчур эмоциональной и склонной к дешевым эффектам, рассчитанным на публику, даже если публику я один и представлял. Ей ничего не стоило пустить слезу – раз она сделана это на спор, на вечеринке. Заплакала в полной тишине перед десятком пьяных идиотов, сорвала аплодисмент. Конфуз, правда, вышел, когда ей пора было вытереть глаза и засмеяться, а слезы лились и лились, и все закончилось настоящей истерикой. Бог знает, что ей думалось в этот момент.
Как все женщины подобного склада, она была невероятной вруньей. Она врала без всякой надобности, выдумывая одну идиотскую историю за другой. Накопив в памяти изрядное количество ее якобы воспоминаний о детстве и юности и произведя несложные вычисления, я обнаружил, что в течение двух примерно лет она должна была одновременно закончить хореографическое училище, пристраститься к наркотикам, вылечиться от наркотической зависимости в некоем горном санатории (нет, я не могу сказать, где это, с нас брали подписку о неразглашении, понимаешь?), провести около года в качестве послушницы монастыря, разочароваться в церкви, пережить бурный роман, потерять любимого, погибшего в «горячей точке», «почти выйти замуж» за другого из чувства обреченности, бежать из-под венца и т.п.