– Егор? – Отец неуверенно протянул ему руку. Тот пожал ее, натянуто улыбаясь.
– Егор. Александра, – представил нас друг другу отец. Мы сели. Молча. Отец смотрел в стол, Егор на отца – недоверчиво, настороженно, но с интересом.
– Я удивляюсь, как вы меня нашли, – сказал наконец Егор. – По этому телефону – почти без шансов! – У него был очень легкий смешной акцент.
– Давай на ты, – попросил отец.
Они снова примолкли. Егор налил мне минералки в тонкостенный бокал. Минералка зашипела, лопались на поверхности пузырьки. Мне сунули меню – но «фрикасе», «фондю» и «пралине» ни о чем мне не говорили, и я передала кожей обтянутую папочку Егору. Вошел официант. Егор быстро что-то ему сказал, тот покивал понимающе и удалился.
– Жарко, – заметил Егор, глядя мне в глаза. Взгляд у него был настойчивый и неприятный. – Ты не любишь жару?
– Не люблю. Оттого ль, что я с Севера, что ли? – улыбнулась я.
– Значит, ты любишь стихи, – констатировал Егор серьезно. – Я тоже. Но я редко их читаю. Я вообще редко читаю – мало времени. Много работы. А когда-то даже пытался писать сам. Правда, давно и недолго.
– Папа говорил, вы ученый. – Приходилось поддерживать разговор, потому что отец упорно молчал, это становилось уже неприличным. – Вы, кажется, занимаетесь электронной связью?
– Да. Цифровые коммуникации, новые технологии… Это такой параллельный мир. Будущее в настоящем, – ответил Егор заученным тоном.
– Что с тобой было после аспирантуры? – все-таки подал отец голос. – Я потерял тебя из виду…
После аспирантуры была медленная научная карьера и нищенская зарплата к ней. Потом совместная работа с американцами над созданием сверхточной медицинской аппаратуры. Потом совместная работа с американцами над созданием локальных систем связи. Новые технологии. Шикарные возможности. Потом умерла его мать, и он уехал в Штаты. Это было семь лет назад.
– Да, я знаю, – сказал отец.
Я разглядывала драгоценную сервировку стола, нежным шелком затянутые стены, панели темного дерева, оливковые портьеры, не скрывающие окон, за которыми млел в жаре тихий московский переулок.
Егор повесил на спинку стула пиджак и остался в рубашке. Он был мало похож на большого ученого – скорее на государственного чиновника. Он удивительно подходил к этой комнате, и что-то общее было с роскошной обстановкой кабинета в дорогой оправе его очков, в манере держаться, в некрасивом лице со смешанным выражением усталости, тоски и раздражения. Другой человек из другого мира. Американец Егор.
Я заметила, как поблек на его фоне отец, потерял весь лоск, постарел, скукожился – и не попал в тон своим сизым костюмом, и модный галстук его смотрелся нелепо. Что за дела у них могли быть?
– У тебя есть семья? – спросил отец.
Егор был женат на эмигрантке с Украины. Он сказал так: «У меня жена – хохол». Дочери Анастасии пять лет.
– А до этого был скоропалительный студенческий брак, – продолжал он. – Да ты и сам знаешь: женился не раздумывая, потому что девушка моей мечты ждала от меня ребенка. Она так и не закончила институт. Мы развелись В сущности, мы были совершенно чужими людьми. Сыну шестнадцать. Видимся с ним редко, когда я бываю в Москве… Знакомая история, да?
– Значит, это он мне отвечал по телефону? – спросил отец. – Как его зовут?
Егор усмехнулся:
– Ты будешь смеяться, но зовут его Сергеем. Хороший парень.
Отец отодвинул тарелку, встал, подошел к окну, закурил. Они молчали несколько минут, тихо гудел кондиционер. Пришел официант, принес горячее в серебряных кастрюльках. Или в мельхиоровых.
– Я тебе одну вещь скажу. – Егор встал и пошел по периметру комнаты. – Когда мы с тобой виделись в последний раз, помнишь? Ты мне втолковывал, что такое в жизни бывает, и вообще… И ты курил, помнишь? Лето было, мы сидели во дворе… Ты докурил, бросил бычок и ушел. Все. Навсегда. А я его подобрал, этот окурок, и в карман спрятал. И носил его там, пока он в труху не стерся. Потому что это был твой окурок! Я никак понять не мог – почему? – продолжал он. – При чем здесь я-то? Я-то в чем виноват? – Он упал в кресло. – А теперь мне почти сорок и тебе шестьдесят два, у нас дети ровесники. И мне нечего тебе сказать, потому что я стал таким же.
Он снял очки и принялся вытирать их большим белым платком. Я молчала. Отец молчал тоже, отвернувшись к окну.
– Он сказал тебе, что я ученый? – Егор надел очки и повернулся ко мне. – Насколько я понимаю, о том, что я твой брат, он тебе не сказал?
Мне никто никогда не говорил ни о каком брате. Я знала, что отец был женат дважды до того, как женился на моей матери. Но я понятия не имела о том, что на другом краю света у меня может быть брат – очкастый, старый, чужой. Это было похоже на сцену из мексиканского сериала.
– Извини, – сказал Егор тихо. – Я столько лет мечтал о том, как мы встретимся. . Мечтал, чтобы ты узнал о моих успехах… Страшно не хотел повторять твоих ошибок. Мама говорила, у тебя было огромное будущее, но ты сам его загубил. Я дал себе слово, что у меня все будет по-другому. И когда я разводился, мать ходила к моей жене плакать и просить, чтобы она позволила мне видеться с Сережкой. Мать ведь сильно раскаивалась потом, что запретила тебе со мной встречаться, не хотела, чтобы я тоже отвык от своего сына… Но это, наверное, единственное, в чем я тебя не повторил.
– Да нет. – Отец осторожно умял окурок в серебряной пепельнице. – Ты делаешь свое дело – а это-, похоже, самое главное для мужчины. Вот у меня сейчас ничего не осталось. Кроме вас. Я все мечтал что-то сделать, что-то большое и важное, – и не сделал ничего. Я любил сначала одну, потом другую, потом третью – и ни одну из них не сумел уберечь, ни одну не сделал счастливой… И оказалось, что вот они, двое моих детей – и это все, и ничего больше я после себя не оставлю… Совсем недавно мне Сашка сказала: «Ты считаешь себя порядочным потому, что не можешь считать сильным». И она права, представляешь, права! Я могу послать к черту все свое образование, все свои амбиции и нереализованные планы, потому что ни с ними, ни без них ничего не стою, Егор, ничего! Я боюсь жизни, которая творится вокруг, я боюсь признаться себе, что дело не в том, сколько вокруг подонков и бесчестных людей, а в том, что это я, отдельно взятый старый дурак, попросту бездарно просрал свою жизнь! Ведь были у меня какие-то свои мысли, свои идеи – за шестьдесят лет я не нашел времени написать что-нибудь стоящее, все пропало в бесплодных разговорах… У меня было важное, серьезное дело – я учил молодь, открывал им двери в мир знаний, будь они неладны, эти двери!.. И это я бросил, как только стало трудно. Я пытался заработать, чтобы обеспечить хотя бы Сашкино будущее, не получилось ничего. Ничего не смог, даже вас не смог вырастить. Никаких результатов, никаких следов, как будто меня вообще не было… – Отец помолчал, собираясь с мыслями. – И я решил сделать хоть что-нибудь действительно нужное. Пусть маленькое, но нужное. Для этого разыскал тебя и привез сюда Сашку. Я хочу, чтобы вы были вместе, чтобы даже вот так, живя в разных странах, вы знали, что у Сашки есть брат, а у тебя сестра. Мне ведь уже много лет, и вообще… – закончил он неловко.
– Давай выпьем, – сказал Егор.
Он налил коньяку из прозрачного графинчика. Мне налили тоже. Я выпила, и по телу тотчас прошла горячая волна.
– Жарко, – сказала я, хотя в комнате жужжал кондиционер и жарко в общем-то не было. – Нечем дышать.
Мы ковыряли что-то мясное. Есть никому не хотелось.
– Чем занимаешься? – спросил меня Егор.
Я созналась, что провалила экзамены и никаких планов у меня нет. Выходило так, что отец подкидывал меня Егору, как кукушонка в чужое гнездо. Чувствовал, что самому с каждым годом все труднее, что не хватает денег, что здоровье неважное и искал для меня новую няньку. Я попыталась что-то сказать на этот счет, но Егор засмеялся и прервал меня: «Перестань». Смеялся он не то чтобы неловко, а как будто неумело, странно и трогательно. Они снова выпили. Он долго рылся в карманах пиджака, висящего на стуле, достал оттуда бумажник, выудил визитную карточку и отдал мне. Доктор Бурмистров. В бумажнике оказались и фотографии: пухлявая девочка со смешной челкой («Это Аська», – сказал Егор) и сам Егор с длинноногим мальчиком – оба в белых рубашках, в галстуках и в очках. Мой племянник по виду был абсолютным заучкой.
Они еще долго пили коньяк, заказали второй графинчик, а мне – мороженое. Отец рассказывал, как Николай Иванович помогал искать Егора, не нашел, нашел телефон бывшей жены, как бывшая жена отказалась Егора искать, как нашли его почти чудом… Мой брат приезжал в Москву всего на неделю, по делам. Отец много курил, к пяти оба оказались изрядно пьяны, и уши у них одинаково покраснели.
– Жаль, что я не взял с собой Сережку, – посетовал Егор. – Надо было. Я улетаю завтра. Жаль.
А вечером мы с отцом и Николаем Ивановичем смотрели старое смешное кино про Фросю Бурлакову. Такая трогательная история про деревенскую нескладеху, приехавшую поступать в артистки. Мы смеялись. А потом там была песня – там много было песен, Фрося все время пела, – и была одна, самая прекрасная, которую я слышала когда-нибудь: «Песнь моя, лети с мольбою тихо в час ночной…» «Это ведь она сама поет, – сказал отец про актрису. – Голос какой сильный, да?.. И песня хорошая…» – «Да», – согласилась я. Я плакала. Под такие песни плачется легко.
Через шесть лет я все-таки закончила университет, получила хорошую специальность, нашла хорошую работу. С Егором мы виделись несколько раз – однажды он приезжал к нам, в остальные разы мы встречались в Москве.
Через семь лет умер отец. Умирал тяжело и долго, я намучилась с ним. Все это было очень страшно, очень. У меня была семья – бабушка, тетка, дед, – но когда после похорон Егор предложил уехать с ним, я согласилась не раздумывая.
Он мало был похож на отца, он не мог мне его заменить, он просто был моим братом, но в этот момент мне был нужен именно он, и никто другой.
Ему предстояло полгода проработать в России. Он подумывал перевезти в Москву семью, планов было много. Я прожила у него месяц и вернулась обратно.
Не знаю, почему так вышло. Дело было совсем не в Егоре. И даже не в том, что я оказалась в чужом городе. Меня одолела болезнь, над жертвами которой я так потешалась раньше.
Я привыкла думать, что она поражает только бездельников и дураков, тех, кому некуда приложить свои силы. Мне было куда себя приложить, я обожала свою работу, отнимавшую все силы и чувства, превращавшую меня в помесь ломовой лошади и конька-горбунка, с дымом из ноздрей и пылью из-под копыт. Я жила сломя голову, я любила каждую секунду своей жизни – и вдруг все кончилось разом.
Возможно, причиной тому стала смерть отца. Вся боль, которую я старалась не чувствовать, все печали, от которых я отмахивалась как от докучливых мух, вся усталость – все это, не замечаемое раньше, вдруг материализовалось внутри меня, стало физически ощутимым. И этот ком рос, становясь непосильным.
И вот тогда-то была эта девочка со скрипкой в подземном переходе и ее песня без слов. И тогда я впервые и с ужасом ощутила сосущую, всепоглощающую, звериную тоску, такую тоску, что впору было упасть на бетонный пол и завыть, потому что ничего страшней этого чувства нельзя было придумать. Не то чтобы я хотела умереть, нет. Но и жить мне не хотелось.
Оказывается, может быть безразлично, как долго еще я буду шагать по этому переходу, по улице, по земле, сколько раз еще подниму вот так руку, поправляя волосы, оглянусь, вздохну. Совершенно бессмысленным показалось ожидание «завтра» и «потом», никчемным и глупым все, что было до этого, безнадежным – все, что ждало впереди.
Моя мать умерла в двадцать пять, отец – в шестьдесят девять, а разницы не было никакой – результатом обеих жизней, короткой и долгой, оказалась я, неприкаянная, растерянная, бестолковая, одна из миллиардов таких же растерянных и неприкаянных, одна из миллиардов не нужных друг другу людей.
Что ни делай, как ни живи – результат один, и разницы в том, как ты придешь к нему, нет. Никто не заметит твоей жизни, и тебе самому в какой-то момент станет абсолютно безразлично все, что еще вчера волновало, пугало и радовало. Мне показалось, что все, кто шел в этот миг мимо меня, рядом со мной, понимали это, и думали только об этом, и лишь старательно делали вид, что есть в их жизни смысл и цель, что они живут для чего-то, а не просто так, что им все это ужасно интересно…
И когда я поняла это, ком страха и боли во мне начал таять и проливаться слезами, и вылился вовсе, когда я вышла из перехода, так же, как все, делая вид, что все это очень важно и нужно, стараясь не думать о том, что будет и что теперь делать со страшной догадкой.
Был выходной день. Егор работал дома.
– Егор, послушай… Тебе интересно жить?
Он повернулся ко мне, посмотрел внимательно.
– Да.
Вот так просто. Без вопросов и раздумий. О, мой мудрый брат!
– Почему?
Он пожал плечами.
– Много причин. Я делаю то, что до меня никто не делал. Мою работу ждут, он нее многое зависит. Это интересно. У меня растут дети. Они меняются, становятся самостоятельными людьми. Это тоже интересно. Все вокруг меняется. Это очень интересно наблюдать, а менять что-то самому – еще интересней. Продолжать?
На все, на все у него есть ответы! Я не верила ни единому слову.
– Егор, а ведь все это кончится. И когда кончится, будет абсолютно все равно, как все это было. И никто не вспомнит, что ты жил и что-то делал, и спустя несколько поколений о тебе забудут даже твои потомки, и все мы, в конце концов, только делаем вид, что живем, а на самом деле – боимся; делаем вид, что нам что-то интересно, – а на самом деле мы равнодушные и бессильные…
– Камю, Кьеркегор, Сартр, – ответил мой брат бесцветным голосом. – Страх перед великим Ничто, или как оно там называется… Экзистенциализм – штука серьезная, имеющая право на существование. Но это не единственное, о чем стоит думать.
– Замолчи! – крикнула я. – Не надо бубнить мне прописные истины. Не надо говорить со мной с таким лицом. Откуда ты знаешь, о чем стоит думать?.. Ох как все у вас просто и понятно – у тебя, у отца, – все по полочкам. . Надутые индюки, которые знают все наперед, ..
Егор молча смотрел на меня. Он был очень серьезен. Даже слишком.
– Самоуверенный киборг! У тебя мозги устроены, как процессор компьютера. Ты понимаешь только то, что в тебя вложили, – и ни одним байтом больше.
– Депрессия, – констатировал Егор, отворачиваясь и сосредоточиваясь на мониторе компьютера. – Надо показаться психоаналитику.
– Да пошел ты со своими американскими штучками! – Я понимала, что так нельзя, но не могла остановиться. – Что я скажу психоаналитику? Что я не знаю, для чего мне жить дальше? Если даже ты ничего не можешь мне на это ответить, чем мне поможет чужой человек?..
Я выскочила в свою комнату, упала на постель. Я плакала от собственного бессилия, от невозможности разобраться, что со мной происходит и как, как теперь смеяться, ходить в кино, брать в руки книгу, как жить теперь с этой страшной догадкой, так некстати пришедшей в переходе метро…
– Где ты сейчас была? – спросил Егор.
Он вошел неслышно и задал самый нелепый вопрос все тем же тихим, спокойным, занудным голосом.
Я начала ему что-то рассказывать, отворачиваясь и пряча зареванное лицо, и дошла до девочки со скрипкой.
– И я поняла, что мне все равно – что будет завтра, послезавтра, через десять лет… Я не знаю, зачем тогда, для чего… Что со мной, Егорушка, что мне делать?
Он присел рядом, сложив руки на коленях и глядя мимо меня, в стену.
– Ничего особенного. Искать то, для чего ты будешь жить. Каждый ищет сам для себя. Кто-то живет, чтобы искать правду. Кто-то – для любви. Кто-то – для детей или для работы. А кто-то для того, чтобы просто понять, для чего же все это, собственно, надо. Ты живешь по инерции, а потом вдруг что-то случается – девочка со скрипкой, например. Ерунда, в сущности. Но ты останавливаешься, понимая, что по инерции уже не получается, надо определить свою цель. Ты сейчас остановилась. Вот и все. – Но ведь тяжело, Егор… И что потом? Разве что-то изменится?
Он вдруг погладил меня по голове горячей сухой ладонью.
– Изменится. Снова услышишь скрипку. Или еще что-нибудь случится – что-нибудь очень простое и неважное. Просто все станет по-другому. – Он помолчал. – Что ты так смотришь?
– Тебе нужен другой шампунь. У тебя очень сухие волосы.
Через два дня я вернулась в свой город, Егор понял меня без всяких объяснений. Снова была работа, была жизнь, привычный ритм захватил меня, мало-помалу все встало на свои места. Я так и не сформулировала для себя никаких особенных выводов. Просто мне стало вдруг спокойно.
Так прошла зима, наступила оттепель. В апреле у Егора день рождения. Я взяла несколько дней отпуска, чтобы съездить к нему. Он перевез семью в Москву и писал, что они с женой теперь подумывают о том, чтобы снова жить в России. «По-моему, я стал нужен своей стране» – он так написал. Кому-то это могло бы показаться пафосным, но я-то знала своего брата, его привычку называть вещи своими именами, не заботясь о том, не надо ли где замаскироваться цинизмом или иронией. Он очень серьезный человек, мой Егор.
Еще в поезде я поняла, что жду чего-то. Неосознанно, но жадно жду чего-то важного, что изменит всю мою жизнь. И я загадала – если до того, как встречусь с Егором, произойдет хоть что-нибудь хорошее, значит, все у меня получится. Что именно «все», я не знала. «Все» – это означало все, может быть – всю жизнь, может быть – еще больше.
И вот оно, вот оно желтое небо над Белорусским вокзалом, мгновенное попадание в точку, концентрация всей мировой гармонии, всей красоты и всего покоя – на секундочку только, но и этого было довольно, чтобы важное случилось, чтобы жизнь, замерев на миг, вдруг обрушилась на меня ветром и музыкой, чтобы все началось с нуля и дорога пролегла в плюс бесконечность.
– Приехали, – сказал таксист, – с вас полтинник.
ЭФФЕКТ КУПЕ
Эффект купе
– Егор. Александра, – представил нас друг другу отец. Мы сели. Молча. Отец смотрел в стол, Егор на отца – недоверчиво, настороженно, но с интересом.
– Я удивляюсь, как вы меня нашли, – сказал наконец Егор. – По этому телефону – почти без шансов! – У него был очень легкий смешной акцент.
– Давай на ты, – попросил отец.
Они снова примолкли. Егор налил мне минералки в тонкостенный бокал. Минералка зашипела, лопались на поверхности пузырьки. Мне сунули меню – но «фрикасе», «фондю» и «пралине» ни о чем мне не говорили, и я передала кожей обтянутую папочку Егору. Вошел официант. Егор быстро что-то ему сказал, тот покивал понимающе и удалился.
– Жарко, – заметил Егор, глядя мне в глаза. Взгляд у него был настойчивый и неприятный. – Ты не любишь жару?
– Не люблю. Оттого ль, что я с Севера, что ли? – улыбнулась я.
– Значит, ты любишь стихи, – констатировал Егор серьезно. – Я тоже. Но я редко их читаю. Я вообще редко читаю – мало времени. Много работы. А когда-то даже пытался писать сам. Правда, давно и недолго.
– Папа говорил, вы ученый. – Приходилось поддерживать разговор, потому что отец упорно молчал, это становилось уже неприличным. – Вы, кажется, занимаетесь электронной связью?
– Да. Цифровые коммуникации, новые технологии… Это такой параллельный мир. Будущее в настоящем, – ответил Егор заученным тоном.
– Что с тобой было после аспирантуры? – все-таки подал отец голос. – Я потерял тебя из виду…
После аспирантуры была медленная научная карьера и нищенская зарплата к ней. Потом совместная работа с американцами над созданием сверхточной медицинской аппаратуры. Потом совместная работа с американцами над созданием локальных систем связи. Новые технологии. Шикарные возможности. Потом умерла его мать, и он уехал в Штаты. Это было семь лет назад.
– Да, я знаю, – сказал отец.
Я разглядывала драгоценную сервировку стола, нежным шелком затянутые стены, панели темного дерева, оливковые портьеры, не скрывающие окон, за которыми млел в жаре тихий московский переулок.
Егор повесил на спинку стула пиджак и остался в рубашке. Он был мало похож на большого ученого – скорее на государственного чиновника. Он удивительно подходил к этой комнате, и что-то общее было с роскошной обстановкой кабинета в дорогой оправе его очков, в манере держаться, в некрасивом лице со смешанным выражением усталости, тоски и раздражения. Другой человек из другого мира. Американец Егор.
Я заметила, как поблек на его фоне отец, потерял весь лоск, постарел, скукожился – и не попал в тон своим сизым костюмом, и модный галстук его смотрелся нелепо. Что за дела у них могли быть?
– У тебя есть семья? – спросил отец.
Егор был женат на эмигрантке с Украины. Он сказал так: «У меня жена – хохол». Дочери Анастасии пять лет.
– А до этого был скоропалительный студенческий брак, – продолжал он. – Да ты и сам знаешь: женился не раздумывая, потому что девушка моей мечты ждала от меня ребенка. Она так и не закончила институт. Мы развелись В сущности, мы были совершенно чужими людьми. Сыну шестнадцать. Видимся с ним редко, когда я бываю в Москве… Знакомая история, да?
– Значит, это он мне отвечал по телефону? – спросил отец. – Как его зовут?
Егор усмехнулся:
– Ты будешь смеяться, но зовут его Сергеем. Хороший парень.
Отец отодвинул тарелку, встал, подошел к окну, закурил. Они молчали несколько минут, тихо гудел кондиционер. Пришел официант, принес горячее в серебряных кастрюльках. Или в мельхиоровых.
– Я тебе одну вещь скажу. – Егор встал и пошел по периметру комнаты. – Когда мы с тобой виделись в последний раз, помнишь? Ты мне втолковывал, что такое в жизни бывает, и вообще… И ты курил, помнишь? Лето было, мы сидели во дворе… Ты докурил, бросил бычок и ушел. Все. Навсегда. А я его подобрал, этот окурок, и в карман спрятал. И носил его там, пока он в труху не стерся. Потому что это был твой окурок! Я никак понять не мог – почему? – продолжал он. – При чем здесь я-то? Я-то в чем виноват? – Он упал в кресло. – А теперь мне почти сорок и тебе шестьдесят два, у нас дети ровесники. И мне нечего тебе сказать, потому что я стал таким же.
Он снял очки и принялся вытирать их большим белым платком. Я молчала. Отец молчал тоже, отвернувшись к окну.
– Он сказал тебе, что я ученый? – Егор надел очки и повернулся ко мне. – Насколько я понимаю, о том, что я твой брат, он тебе не сказал?
Мне никто никогда не говорил ни о каком брате. Я знала, что отец был женат дважды до того, как женился на моей матери. Но я понятия не имела о том, что на другом краю света у меня может быть брат – очкастый, старый, чужой. Это было похоже на сцену из мексиканского сериала.
– Извини, – сказал Егор тихо. – Я столько лет мечтал о том, как мы встретимся. . Мечтал, чтобы ты узнал о моих успехах… Страшно не хотел повторять твоих ошибок. Мама говорила, у тебя было огромное будущее, но ты сам его загубил. Я дал себе слово, что у меня все будет по-другому. И когда я разводился, мать ходила к моей жене плакать и просить, чтобы она позволила мне видеться с Сережкой. Мать ведь сильно раскаивалась потом, что запретила тебе со мной встречаться, не хотела, чтобы я тоже отвык от своего сына… Но это, наверное, единственное, в чем я тебя не повторил.
– Да нет. – Отец осторожно умял окурок в серебряной пепельнице. – Ты делаешь свое дело – а это-, похоже, самое главное для мужчины. Вот у меня сейчас ничего не осталось. Кроме вас. Я все мечтал что-то сделать, что-то большое и важное, – и не сделал ничего. Я любил сначала одну, потом другую, потом третью – и ни одну из них не сумел уберечь, ни одну не сделал счастливой… И оказалось, что вот они, двое моих детей – и это все, и ничего больше я после себя не оставлю… Совсем недавно мне Сашка сказала: «Ты считаешь себя порядочным потому, что не можешь считать сильным». И она права, представляешь, права! Я могу послать к черту все свое образование, все свои амбиции и нереализованные планы, потому что ни с ними, ни без них ничего не стою, Егор, ничего! Я боюсь жизни, которая творится вокруг, я боюсь признаться себе, что дело не в том, сколько вокруг подонков и бесчестных людей, а в том, что это я, отдельно взятый старый дурак, попросту бездарно просрал свою жизнь! Ведь были у меня какие-то свои мысли, свои идеи – за шестьдесят лет я не нашел времени написать что-нибудь стоящее, все пропало в бесплодных разговорах… У меня было важное, серьезное дело – я учил молодь, открывал им двери в мир знаний, будь они неладны, эти двери!.. И это я бросил, как только стало трудно. Я пытался заработать, чтобы обеспечить хотя бы Сашкино будущее, не получилось ничего. Ничего не смог, даже вас не смог вырастить. Никаких результатов, никаких следов, как будто меня вообще не было… – Отец помолчал, собираясь с мыслями. – И я решил сделать хоть что-нибудь действительно нужное. Пусть маленькое, но нужное. Для этого разыскал тебя и привез сюда Сашку. Я хочу, чтобы вы были вместе, чтобы даже вот так, живя в разных странах, вы знали, что у Сашки есть брат, а у тебя сестра. Мне ведь уже много лет, и вообще… – закончил он неловко.
– Давай выпьем, – сказал Егор.
Он налил коньяку из прозрачного графинчика. Мне налили тоже. Я выпила, и по телу тотчас прошла горячая волна.
– Жарко, – сказала я, хотя в комнате жужжал кондиционер и жарко в общем-то не было. – Нечем дышать.
Мы ковыряли что-то мясное. Есть никому не хотелось.
– Чем занимаешься? – спросил меня Егор.
Я созналась, что провалила экзамены и никаких планов у меня нет. Выходило так, что отец подкидывал меня Егору, как кукушонка в чужое гнездо. Чувствовал, что самому с каждым годом все труднее, что не хватает денег, что здоровье неважное и искал для меня новую няньку. Я попыталась что-то сказать на этот счет, но Егор засмеялся и прервал меня: «Перестань». Смеялся он не то чтобы неловко, а как будто неумело, странно и трогательно. Они снова выпили. Он долго рылся в карманах пиджака, висящего на стуле, достал оттуда бумажник, выудил визитную карточку и отдал мне. Доктор Бурмистров. В бумажнике оказались и фотографии: пухлявая девочка со смешной челкой («Это Аська», – сказал Егор) и сам Егор с длинноногим мальчиком – оба в белых рубашках, в галстуках и в очках. Мой племянник по виду был абсолютным заучкой.
Они еще долго пили коньяк, заказали второй графинчик, а мне – мороженое. Отец рассказывал, как Николай Иванович помогал искать Егора, не нашел, нашел телефон бывшей жены, как бывшая жена отказалась Егора искать, как нашли его почти чудом… Мой брат приезжал в Москву всего на неделю, по делам. Отец много курил, к пяти оба оказались изрядно пьяны, и уши у них одинаково покраснели.
– Жаль, что я не взял с собой Сережку, – посетовал Егор. – Надо было. Я улетаю завтра. Жаль.
А вечером мы с отцом и Николаем Ивановичем смотрели старое смешное кино про Фросю Бурлакову. Такая трогательная история про деревенскую нескладеху, приехавшую поступать в артистки. Мы смеялись. А потом там была песня – там много было песен, Фрося все время пела, – и была одна, самая прекрасная, которую я слышала когда-нибудь: «Песнь моя, лети с мольбою тихо в час ночной…» «Это ведь она сама поет, – сказал отец про актрису. – Голос какой сильный, да?.. И песня хорошая…» – «Да», – согласилась я. Я плакала. Под такие песни плачется легко.
Через шесть лет я все-таки закончила университет, получила хорошую специальность, нашла хорошую работу. С Егором мы виделись несколько раз – однажды он приезжал к нам, в остальные разы мы встречались в Москве.
Через семь лет умер отец. Умирал тяжело и долго, я намучилась с ним. Все это было очень страшно, очень. У меня была семья – бабушка, тетка, дед, – но когда после похорон Егор предложил уехать с ним, я согласилась не раздумывая.
Он мало был похож на отца, он не мог мне его заменить, он просто был моим братом, но в этот момент мне был нужен именно он, и никто другой.
Ему предстояло полгода проработать в России. Он подумывал перевезти в Москву семью, планов было много. Я прожила у него месяц и вернулась обратно.
Не знаю, почему так вышло. Дело было совсем не в Егоре. И даже не в том, что я оказалась в чужом городе. Меня одолела болезнь, над жертвами которой я так потешалась раньше.
Я привыкла думать, что она поражает только бездельников и дураков, тех, кому некуда приложить свои силы. Мне было куда себя приложить, я обожала свою работу, отнимавшую все силы и чувства, превращавшую меня в помесь ломовой лошади и конька-горбунка, с дымом из ноздрей и пылью из-под копыт. Я жила сломя голову, я любила каждую секунду своей жизни – и вдруг все кончилось разом.
Возможно, причиной тому стала смерть отца. Вся боль, которую я старалась не чувствовать, все печали, от которых я отмахивалась как от докучливых мух, вся усталость – все это, не замечаемое раньше, вдруг материализовалось внутри меня, стало физически ощутимым. И этот ком рос, становясь непосильным.
И вот тогда-то была эта девочка со скрипкой в подземном переходе и ее песня без слов. И тогда я впервые и с ужасом ощутила сосущую, всепоглощающую, звериную тоску, такую тоску, что впору было упасть на бетонный пол и завыть, потому что ничего страшней этого чувства нельзя было придумать. Не то чтобы я хотела умереть, нет. Но и жить мне не хотелось.
Оказывается, может быть безразлично, как долго еще я буду шагать по этому переходу, по улице, по земле, сколько раз еще подниму вот так руку, поправляя волосы, оглянусь, вздохну. Совершенно бессмысленным показалось ожидание «завтра» и «потом», никчемным и глупым все, что было до этого, безнадежным – все, что ждало впереди.
Моя мать умерла в двадцать пять, отец – в шестьдесят девять, а разницы не было никакой – результатом обеих жизней, короткой и долгой, оказалась я, неприкаянная, растерянная, бестолковая, одна из миллиардов таких же растерянных и неприкаянных, одна из миллиардов не нужных друг другу людей.
Что ни делай, как ни живи – результат один, и разницы в том, как ты придешь к нему, нет. Никто не заметит твоей жизни, и тебе самому в какой-то момент станет абсолютно безразлично все, что еще вчера волновало, пугало и радовало. Мне показалось, что все, кто шел в этот миг мимо меня, рядом со мной, понимали это, и думали только об этом, и лишь старательно делали вид, что есть в их жизни смысл и цель, что они живут для чего-то, а не просто так, что им все это ужасно интересно…
И когда я поняла это, ком страха и боли во мне начал таять и проливаться слезами, и вылился вовсе, когда я вышла из перехода, так же, как все, делая вид, что все это очень важно и нужно, стараясь не думать о том, что будет и что теперь делать со страшной догадкой.
Был выходной день. Егор работал дома.
– Егор, послушай… Тебе интересно жить?
Он повернулся ко мне, посмотрел внимательно.
– Да.
Вот так просто. Без вопросов и раздумий. О, мой мудрый брат!
– Почему?
Он пожал плечами.
– Много причин. Я делаю то, что до меня никто не делал. Мою работу ждут, он нее многое зависит. Это интересно. У меня растут дети. Они меняются, становятся самостоятельными людьми. Это тоже интересно. Все вокруг меняется. Это очень интересно наблюдать, а менять что-то самому – еще интересней. Продолжать?
На все, на все у него есть ответы! Я не верила ни единому слову.
– Егор, а ведь все это кончится. И когда кончится, будет абсолютно все равно, как все это было. И никто не вспомнит, что ты жил и что-то делал, и спустя несколько поколений о тебе забудут даже твои потомки, и все мы, в конце концов, только делаем вид, что живем, а на самом деле – боимся; делаем вид, что нам что-то интересно, – а на самом деле мы равнодушные и бессильные…
– Камю, Кьеркегор, Сартр, – ответил мой брат бесцветным голосом. – Страх перед великим Ничто, или как оно там называется… Экзистенциализм – штука серьезная, имеющая право на существование. Но это не единственное, о чем стоит думать.
– Замолчи! – крикнула я. – Не надо бубнить мне прописные истины. Не надо говорить со мной с таким лицом. Откуда ты знаешь, о чем стоит думать?.. Ох как все у вас просто и понятно – у тебя, у отца, – все по полочкам. . Надутые индюки, которые знают все наперед, ..
Егор молча смотрел на меня. Он был очень серьезен. Даже слишком.
– Самоуверенный киборг! У тебя мозги устроены, как процессор компьютера. Ты понимаешь только то, что в тебя вложили, – и ни одним байтом больше.
– Депрессия, – констатировал Егор, отворачиваясь и сосредоточиваясь на мониторе компьютера. – Надо показаться психоаналитику.
– Да пошел ты со своими американскими штучками! – Я понимала, что так нельзя, но не могла остановиться. – Что я скажу психоаналитику? Что я не знаю, для чего мне жить дальше? Если даже ты ничего не можешь мне на это ответить, чем мне поможет чужой человек?..
Я выскочила в свою комнату, упала на постель. Я плакала от собственного бессилия, от невозможности разобраться, что со мной происходит и как, как теперь смеяться, ходить в кино, брать в руки книгу, как жить теперь с этой страшной догадкой, так некстати пришедшей в переходе метро…
– Где ты сейчас была? – спросил Егор.
Он вошел неслышно и задал самый нелепый вопрос все тем же тихим, спокойным, занудным голосом.
Я начала ему что-то рассказывать, отворачиваясь и пряча зареванное лицо, и дошла до девочки со скрипкой.
– И я поняла, что мне все равно – что будет завтра, послезавтра, через десять лет… Я не знаю, зачем тогда, для чего… Что со мной, Егорушка, что мне делать?
Он присел рядом, сложив руки на коленях и глядя мимо меня, в стену.
– Ничего особенного. Искать то, для чего ты будешь жить. Каждый ищет сам для себя. Кто-то живет, чтобы искать правду. Кто-то – для любви. Кто-то – для детей или для работы. А кто-то для того, чтобы просто понять, для чего же все это, собственно, надо. Ты живешь по инерции, а потом вдруг что-то случается – девочка со скрипкой, например. Ерунда, в сущности. Но ты останавливаешься, понимая, что по инерции уже не получается, надо определить свою цель. Ты сейчас остановилась. Вот и все. – Но ведь тяжело, Егор… И что потом? Разве что-то изменится?
Он вдруг погладил меня по голове горячей сухой ладонью.
– Изменится. Снова услышишь скрипку. Или еще что-нибудь случится – что-нибудь очень простое и неважное. Просто все станет по-другому. – Он помолчал. – Что ты так смотришь?
– Тебе нужен другой шампунь. У тебя очень сухие волосы.
Через два дня я вернулась в свой город, Егор понял меня без всяких объяснений. Снова была работа, была жизнь, привычный ритм захватил меня, мало-помалу все встало на свои места. Я так и не сформулировала для себя никаких особенных выводов. Просто мне стало вдруг спокойно.
Так прошла зима, наступила оттепель. В апреле у Егора день рождения. Я взяла несколько дней отпуска, чтобы съездить к нему. Он перевез семью в Москву и писал, что они с женой теперь подумывают о том, чтобы снова жить в России. «По-моему, я стал нужен своей стране» – он так написал. Кому-то это могло бы показаться пафосным, но я-то знала своего брата, его привычку называть вещи своими именами, не заботясь о том, не надо ли где замаскироваться цинизмом или иронией. Он очень серьезный человек, мой Егор.
Еще в поезде я поняла, что жду чего-то. Неосознанно, но жадно жду чего-то важного, что изменит всю мою жизнь. И я загадала – если до того, как встречусь с Егором, произойдет хоть что-нибудь хорошее, значит, все у меня получится. Что именно «все», я не знала. «Все» – это означало все, может быть – всю жизнь, может быть – еще больше.
И вот оно, вот оно желтое небо над Белорусским вокзалом, мгновенное попадание в точку, концентрация всей мировой гармонии, всей красоты и всего покоя – на секундочку только, но и этого было довольно, чтобы важное случилось, чтобы жизнь, замерев на миг, вдруг обрушилась на меня ветром и музыкой, чтобы все началось с нуля и дорога пролегла в плюс бесконечность.
– Приехали, – сказал таксист, – с вас полтинник.
ЭФФЕКТ КУПЕ
Эффект купе
Мне было почти пятнадцать, когда перед самым Новым годом я попала в больницу. Неудачно упала, на голени вместо синяка образовалась подозрительная шишечка, которая болела нещадно и все увеличивалась. Школьная медсестра посоветовала приложить холод, «скорая помощь», вызванная через несколько часов, посоветовала чем-нибудь погреть. К тому моменту когда решились вызвать вторую «неотложку», шишка выросла, как вторая коленка. Врач начал было разговор о домашних средствах в виде уринотерапии (применять наружно), но мама распорядилась от греха подальше свезти меня в приемный покой – день предпраздничный, поликлиники не работают.
Мама умеет настоять на своем. Поэтому нет ничего удивительного в том, что меня увезли в больницу, где немедленно и зарезали. То есть разрезали мою вторую коленку на правой ноге, предварительно объяснив, что еще бы немножко послушали этих коновалов со «скорой» – и все. Что именно «все», мы уточнять не стали.
И вот в ночь на 31 декабря я лежала в коридоре экстренной хирургии (в палатах не было мест), чумная от новокаина, и рыдала. Мне было жаль себя, свои неполные пятнадцать, свой Новый год, который впервые предполагалось провести в собственной компании, и всю свою загубленную жизнь.
Мне представлялся шрам на ноге – не менее десяти сантиметров, – возможные осложнения, ампутация, инвалидное кресло и одинокая старость в каком-нибудь приюте. И когда я представила, как по утрам к окнам приюта будут слетаться голуби и ворковать, а я, жертва врачебной ошибки, буду тянуть к ним свои иссохшие старческие руки, – тут я уже заревела в полный голос.
Заспанная медсестра выглянула из какой-то двери и предложила баралгинчику внутримышечно. Баралгинчик не мог спасти от чудовищных видений, и я отказалась. Сестричка посоветовала мне не драть горло зазря и не будить тех, кому действительно тяжело.
Я притихла и скулила уже под одеялом, поэтому не услышала, что кто-то ко мне подошел, и вздрогнула, когда чужая рука коснулась моего затылка.
В конце коридора горела единственная лампочка, коридор был длинным, а возле меня стоял некий молодой человек и глядел внимательно, как я плачу.
– Новенькая? – спросил он вполголоса. – Ты с чем?
– С ногой, – ответила я недоверчиво.
– Ну, это не страшно. Без ноги было бы хуже, – успокоил он меня. – Ты чего ревешь-то? Больно?
Мне было не больно, мне было страшно, но я все равно кивнула. Судя по тому, что я могла разглядеть в сумраке коридора, он был молод, у него были слишком длинные волосы, патлавшиеся по плечам, и правая рука была забинтована до состояния боксерской перчатки.
– Сестру позвать?
Я отказалась от сестры. Он присел на мою кровать и спросил:
– А ты знаешь, откуда у человека вот тут ямочка? – Он показал между губами и носом. – Это, когда ты еще не родилась, к тебе пришел ангел. Он подарил тебе очень важную тайну и сделал вот так: тс-с-с! Никому не рассказывай!
– А что это за тайна? – спросила я, ощупывая искомую ямочку.
– Это твоя душа, – сказал утешитель. – Меня зовут Володя. А тебя?
Я назвалась, он посоветовал поспать до утра и ушел.
Утром кто-то бегал мимо моей постели на громадных каблуках – это была дежурная сестра, по поводу Нового года нарядившаяся в новые туфли и огрызок елочной мишуры поверх белого колпачка. Я ее видела сквозь сон, в котором бегали туда-сюда дрессированные пони. Потом мне под мышку ткнули ледяной градусник, и я окончательно проснулась. Три вещи – 31 декабря, мерзкая боль в ноге и голубые больничные стены – сфокусировались в единой точке, и новый день начался новыми слезами.
Больные уже вовсю разгуливали по коридору, волоча руки и ноги, спеленатые бинтами, бережно неся послеоперационные животы. У меня не было халата, не было даже ночной рубашки, и встать на глазах у восхищенной публики из-под одеяла я не могла. Женщина в белом, стуча каблуками, пронеслась мимо, остановилась, глянула на меня:
– Он тебе сейчас все принесет, не переживай!
– Кто – он?
– Знакомый твой из двенадцатой палаты. С утра пристал к сестре-хозяйке, чтоб халат тебе выдала.
Я вспомнила ночного ангела и его тайну. Он тотчас и явился, неся в левой руке белую ширму и через правую, забинтованную, перекинув что-то зеленое и байковое.
– Доброе утро!
Он аккуратно расставил ширму и заметил одному из больных, что рассматривать тут особо нечего. С горем пополам я оделась. Потом он принес мне завтрак, который я есть не стала, и тросточку, с которой я отправилась позвонить. Мама всплакнула в трубку, что врач не разрешает забрать меня домой даже на новогоднюю ночь, что халат и все необходимое она принесет через час, что говорят, как встретишь Новый год, так его и проведешь, не дай Бог, конечно…
Я доковыляла до своей койки в полной уверенности, что ничего хорошего в этой жизни меня не ждет. Я рыдала до перевязки, потом орала на перевязке, когда медсестра подло дернула присохший бинт и долго потом ковырялась в бедной моей ноге. Очевидно, о моем поведении доложили кому следует, потому что пришел молодой усатый доктор, хорошенько меня рассмотрел и сказал, что концерты не помогут, из больницы уехать мне не разрешат и я вполне в силах сообщить своей мамочке, чтобы она не названивала во все инстанции с требованием отпустить меня домой.
Володя два раза приходил молча посидеть рядом. В третий раз он сказал, что вообще-то Новых годов в моей жизни будет сколько угодно, что ничего страшного нет. Ну что он в этом понимал, тот Володя!
Приходил и доктор. Спросил весело: «Все ревешь? Надо же, сколько лишней жидкости в организме!» На второй раз, пробегая мимо, удивился, откуда в организме столько лишних сил для страданий. На третий раз уже поморщился. Часов в восемь вечера, когда я слушала молчание Володи и все еще разливалась слезами, доктор крикнул из другого конца коридора: «Нина, отправляй эту царевну несмеяну, за ней приехали! И чтоб завтра, – это он сказал уже мне, – завтра к шести часам на этом самом месте – как штык! Ну надо же! – всплеснул он руками. – Выревела-таки!» Оказывается, к вечеру он сам позвонил нам домой и потребовал, чтобы мама моментально забрала свою истеричку.
Новый год я встретила дома, а вечером первого января Володя ждал меня у больничного лифта. Я гордо прохромала с ним к своей кровати.
– Сегодня, наверное, тебя в палату переведут, – сказал он.
Мне уже не было ни больно, ни страшно, поэтому я засмеялась так, как засмеялась бы любая девочка пятнадцати лет в ответ на любую реплику восемнадцатилетнего парня. То есть – очень глупо и невпопад. Володя посмотрел немножко удивленно.
Надо сказать, что на самом деле ему было уже почти девятнадцать. Надо сказать, что длинные волосы у него были иссиня-черные, очень бледная кожа, очень темные и блескучие глаза, от взгляда которых трудно было спрятать свой взгляд. Потом, через пару лет, я узнала, что именно такой тип называется демоническим или поэтическим – это у кого на что хватает фантазии. А тогда мне просто казалось, что он очень красив.
Перевязки и кровожадной медсестры я боялась до мурашек, и Володя предложил отправиться на экзекуцию вместе.
У него была ошпарена рука. Ошпарена паром вся правая кисть. Это была просто сплошная рана, от которой бинт отрывался вместе с пластами и мертвой, и даже живой кожи. Я с трудом могла представить, насколько это может быть больно. Володя сжал зубы так, что на скулах у него вспучились какие-то косточки, и стал еще бледнее, и лицо у него покрылось испариной. Это было страшно.
Мама умеет настоять на своем. Поэтому нет ничего удивительного в том, что меня увезли в больницу, где немедленно и зарезали. То есть разрезали мою вторую коленку на правой ноге, предварительно объяснив, что еще бы немножко послушали этих коновалов со «скорой» – и все. Что именно «все», мы уточнять не стали.
И вот в ночь на 31 декабря я лежала в коридоре экстренной хирургии (в палатах не было мест), чумная от новокаина, и рыдала. Мне было жаль себя, свои неполные пятнадцать, свой Новый год, который впервые предполагалось провести в собственной компании, и всю свою загубленную жизнь.
Мне представлялся шрам на ноге – не менее десяти сантиметров, – возможные осложнения, ампутация, инвалидное кресло и одинокая старость в каком-нибудь приюте. И когда я представила, как по утрам к окнам приюта будут слетаться голуби и ворковать, а я, жертва врачебной ошибки, буду тянуть к ним свои иссохшие старческие руки, – тут я уже заревела в полный голос.
Заспанная медсестра выглянула из какой-то двери и предложила баралгинчику внутримышечно. Баралгинчик не мог спасти от чудовищных видений, и я отказалась. Сестричка посоветовала мне не драть горло зазря и не будить тех, кому действительно тяжело.
Я притихла и скулила уже под одеялом, поэтому не услышала, что кто-то ко мне подошел, и вздрогнула, когда чужая рука коснулась моего затылка.
В конце коридора горела единственная лампочка, коридор был длинным, а возле меня стоял некий молодой человек и глядел внимательно, как я плачу.
– Новенькая? – спросил он вполголоса. – Ты с чем?
– С ногой, – ответила я недоверчиво.
– Ну, это не страшно. Без ноги было бы хуже, – успокоил он меня. – Ты чего ревешь-то? Больно?
Мне было не больно, мне было страшно, но я все равно кивнула. Судя по тому, что я могла разглядеть в сумраке коридора, он был молод, у него были слишком длинные волосы, патлавшиеся по плечам, и правая рука была забинтована до состояния боксерской перчатки.
– Сестру позвать?
Я отказалась от сестры. Он присел на мою кровать и спросил:
– А ты знаешь, откуда у человека вот тут ямочка? – Он показал между губами и носом. – Это, когда ты еще не родилась, к тебе пришел ангел. Он подарил тебе очень важную тайну и сделал вот так: тс-с-с! Никому не рассказывай!
– А что это за тайна? – спросила я, ощупывая искомую ямочку.
– Это твоя душа, – сказал утешитель. – Меня зовут Володя. А тебя?
Я назвалась, он посоветовал поспать до утра и ушел.
Утром кто-то бегал мимо моей постели на громадных каблуках – это была дежурная сестра, по поводу Нового года нарядившаяся в новые туфли и огрызок елочной мишуры поверх белого колпачка. Я ее видела сквозь сон, в котором бегали туда-сюда дрессированные пони. Потом мне под мышку ткнули ледяной градусник, и я окончательно проснулась. Три вещи – 31 декабря, мерзкая боль в ноге и голубые больничные стены – сфокусировались в единой точке, и новый день начался новыми слезами.
Больные уже вовсю разгуливали по коридору, волоча руки и ноги, спеленатые бинтами, бережно неся послеоперационные животы. У меня не было халата, не было даже ночной рубашки, и встать на глазах у восхищенной публики из-под одеяла я не могла. Женщина в белом, стуча каблуками, пронеслась мимо, остановилась, глянула на меня:
– Он тебе сейчас все принесет, не переживай!
– Кто – он?
– Знакомый твой из двенадцатой палаты. С утра пристал к сестре-хозяйке, чтоб халат тебе выдала.
Я вспомнила ночного ангела и его тайну. Он тотчас и явился, неся в левой руке белую ширму и через правую, забинтованную, перекинув что-то зеленое и байковое.
– Доброе утро!
Он аккуратно расставил ширму и заметил одному из больных, что рассматривать тут особо нечего. С горем пополам я оделась. Потом он принес мне завтрак, который я есть не стала, и тросточку, с которой я отправилась позвонить. Мама всплакнула в трубку, что врач не разрешает забрать меня домой даже на новогоднюю ночь, что халат и все необходимое она принесет через час, что говорят, как встретишь Новый год, так его и проведешь, не дай Бог, конечно…
Я доковыляла до своей койки в полной уверенности, что ничего хорошего в этой жизни меня не ждет. Я рыдала до перевязки, потом орала на перевязке, когда медсестра подло дернула присохший бинт и долго потом ковырялась в бедной моей ноге. Очевидно, о моем поведении доложили кому следует, потому что пришел молодой усатый доктор, хорошенько меня рассмотрел и сказал, что концерты не помогут, из больницы уехать мне не разрешат и я вполне в силах сообщить своей мамочке, чтобы она не названивала во все инстанции с требованием отпустить меня домой.
Володя два раза приходил молча посидеть рядом. В третий раз он сказал, что вообще-то Новых годов в моей жизни будет сколько угодно, что ничего страшного нет. Ну что он в этом понимал, тот Володя!
Приходил и доктор. Спросил весело: «Все ревешь? Надо же, сколько лишней жидкости в организме!» На второй раз, пробегая мимо, удивился, откуда в организме столько лишних сил для страданий. На третий раз уже поморщился. Часов в восемь вечера, когда я слушала молчание Володи и все еще разливалась слезами, доктор крикнул из другого конца коридора: «Нина, отправляй эту царевну несмеяну, за ней приехали! И чтоб завтра, – это он сказал уже мне, – завтра к шести часам на этом самом месте – как штык! Ну надо же! – всплеснул он руками. – Выревела-таки!» Оказывается, к вечеру он сам позвонил нам домой и потребовал, чтобы мама моментально забрала свою истеричку.
Новый год я встретила дома, а вечером первого января Володя ждал меня у больничного лифта. Я гордо прохромала с ним к своей кровати.
– Сегодня, наверное, тебя в палату переведут, – сказал он.
Мне уже не было ни больно, ни страшно, поэтому я засмеялась так, как засмеялась бы любая девочка пятнадцати лет в ответ на любую реплику восемнадцатилетнего парня. То есть – очень глупо и невпопад. Володя посмотрел немножко удивленно.
Надо сказать, что на самом деле ему было уже почти девятнадцать. Надо сказать, что длинные волосы у него были иссиня-черные, очень бледная кожа, очень темные и блескучие глаза, от взгляда которых трудно было спрятать свой взгляд. Потом, через пару лет, я узнала, что именно такой тип называется демоническим или поэтическим – это у кого на что хватает фантазии. А тогда мне просто казалось, что он очень красив.
Перевязки и кровожадной медсестры я боялась до мурашек, и Володя предложил отправиться на экзекуцию вместе.
У него была ошпарена рука. Ошпарена паром вся правая кисть. Это была просто сплошная рана, от которой бинт отрывался вместе с пластами и мертвой, и даже живой кожи. Я с трудом могла представить, насколько это может быть больно. Володя сжал зубы так, что на скулах у него вспучились какие-то косточки, и стал еще бледнее, и лицо у него покрылось испариной. Это было страшно.