Эмма «с пятнадцати лет любила стихи Гумилева и чтила его память». С ней Лев мог говорить о своем неизбывном горе и о своей обиде на мать. Время не излечило, не ослабило обиды. Даже в старости Лев Николаевич с горечью признавался: «В ее жизни никогда не было, кроме Гумилева, мужчины, бретера, героя». А тогда, в 1934-м, у него с Эммой были долгие разговоры об отце и, наверное, очень откровенные: «Он ушел от меня только утром. А в сердце у меня на многие годы осталась память о вырвавшихся у него как сокровенный вздох словах “мой папа”».
   Это было воскресным мартовским утром, а днем раньше Гумилев показал Эмме повестку в ГПУ, которую ему переслали из Ленинграда. Лев уже успел с этой повесткой сходить на Лубянку и попросить отправить его в Ленинград, денег на билет у него не было. С Лубянки его, разумеется, прогнали. Вряд ли Эмма удивилась этому рассказу. Она уже не раз наблюдала вызывающее поведение Гумилева. Ему следовало быть осторожным, не ввязываться в конфликты, а Лубянку и вовсе обходить стороной.
   10 декабря 1933 года Гумилева впервые арестовали. Это был первый из четырех арестов Гумилева, по видимости, случайный. Гумилева взяли на квартире востоковеда Василия Александровича Эбермана. Гумилев тогда решил заняться переводами с арабского. Переводил, разумеется, по подстрочнику, языка он не знал, а Василий Александрович был не только филологом-арабистом, учеником Игнатия Юлиановича Крачковского, переводчика Корана, знатоком арабской, персидской и русской литературы, но и поэтом. Эберман сочинял стихи о предмете своих научных исследований – арабском поэте VIII века.
 
Жену халифа в праздничной Медине
В торжественных и чувственных стихах
Воспел красавец-юноша Ваддах.
Она любовь дарит ему отныне…
 
   Чекисты, собственно говоря, пришли именно за Эберманом, а заодно уж взяли и его гостя Гумилева, человека во всех отношениях подозрительного. «Не успели мы прочитать друг другу по стихотворению, – вспоминал Гумилев, – как в комнату вторглась толпа, схватила и нас, и хозяев квартиры – и всех увезли». В квартире Ахматовой раздался звонок из ГПУ: «Он у нас».
   Всякому биографу Гумилева этот арест не может не показаться знаком судьбы, черной меткой, репетицией будущих несчастий, хотя в тот раз всё обошлось – Гумилева продержали в тюрьме девять дней, но дела не завели и даже не допросили. Эберману пришлось хуже. В жизни поэта и арабиста это был уже второй арест. Впервые его взяли в июне 1930-го и отправили в ссылку, затем освободили и позволили даже вернуться к преподаванию. Теперь же Эбермана отправят в лагерь. Гумилева пока оставят в покое. Мартовская тревога окажется ложной – в ГПУ ему даже вернули вещи, изъятые при аресте. В апреле 1934-го он писал Эмме: «…погода плохая, водка не пьяная… Если пожелаете, я могу скоро вернуться… мой приятель уехал в командировку в Сибирь на пять лет». Так они с Эммой начали осваивать язык иносказаний, столь необходимый для той эпохи.

«Уж сколько раз твердил нам Енгельс…»

   В июне 1934 года сбылась мечта Гумилева: его допустили к вступительным экзаменам на только что восстановленный исторический факультет Ленинградского университета. Само по себе это было большой удачей, несколько лет работы в экспедициях помогли Гумилеву хоть немного исправить свою анкету.
   В июне 1934-го Пунин с Ирочкой и Анной Евгеньевной уехали в Сочи и оставили Ахматовой паек, но у нее и Левы не было денег, чтобы этот паек выкупить. Ахматова и Гумилев голодали, не на что было купить и папиросы. У Льва от голода кружилась голова, поэтому один из экзаменов он даже сдал на тройку, но большого конкурса на истфак еще не было и тройка не помешала Гумилеву наконец-то стать студентом-историком.
   С первых же лет советской власти историко-филологический факультет Санкт-Петербургского университета начали реформировать. Сначала превратили в историческое отделение громадного факультета общественных наук. Когда выяснилось, что таким монстром, как новый факультет, управлять нельзя, его разделили. В 1925 году историки оказались в составе ямфака (факультета языкознания и истории материальной культуры), но в 1929 году ликвидировали и ямфак, а на его руинах построили Ленинградский историко-лингвистический институт (ЛИЛИ), который уже через год стал Ленинградским институтом истории, философии и лингвистики (ЛИФЛИ).
   Переименования не были формальностью. Реформы постепенно добивали старое университетское образование. Место неблагонадежных профессоров старой школы занимала красная профессура. В 1930 году отменили лекции, а не сумевших перестроиться профессоров стали увольнять «за превращение занятий в лекции».
   Игорь Михайлович Дьяконов, начинавший учиться в ЛИФЛИ, оставил интересные воспоминания об этом учреждении. ЛИФЛИ размещался в здании на Университетской набережной, 11, где теперь филологический и восточный факультеты СПбГУ. Директор института как-то обратил внимание на два гипсовых бюста в вестибюле и спросил своего заместителя:
   – Кто такие?
   – Древние философы: Платон и Аристотель.
   – Материалисты?
   – Да нет…
   – Убрать!
   – А они на металлическом стержне.
   – Разбить!
   Бюсты греческих философов разбили.
   Если этот эпизод смахивает на анекдот, то в реальность другого нельзя не поверить. Директор института Горловский читал курс истории Нового времени. Объясняя студентам выражение «богат как Крез», Горловский заметил, что оно происходит от «названия французской финансово-промышленной фирмы Шнейдер-Крезо». Отечественную историю читал какой-то «выдвиженец». Он часто ссылался на Энгельса, но называл его на свой манер – «Енгельс», а слово «индивидуализация» произносил как «индульзация». Студенты посвятили ему эпиграмму, которая начиналась так:
 
Уж сколько раз твердил нам Енгельс
Про индульзацию земли.
 
   Вместо учебника предлагалась «Русская история в самом сжатом очерке» историка-большевика М.Н. Покровского: «Фактов у Покровского не приводилось – они предполагались известными из Ключевского <…> Но книгу Ключевского нам запрещено было выдавать».
   Многие студенты были под стать таким преподавателям. Один рабфаковец вместо карты Европы принес карту Африки, а изумленному преподавателю объяснил:
   – А я взял, которая была почище.
   К слову сказать, этот рабфаковец был лингвистом, а историки и лингвисты, если верить Дьяконову, «по умственному развитию» стояли гораздо выше философов. При этом студенты не всегда стремились как можно больше читать, как можно больше узнать, стать образованными людьми. В те годы поощрялась «ударная» учеба с досрочным (в три года) окончанием курса.
   К 1934 году этих безобразий стало заметно меньше. Самые дремучие выдвиженцы лишились работы, на их места вернули опальных историков и филологов, получивших образование и ученую степень еще в царской России.
   16 мая 1934 года постановлением Совнаркома и ЦК ВКП(б) были восстановлены исторические факультеты в Московском и Ленинградском университетах. Историческое отделение ЛИФЛИ продолжало существовать параллельно с университетским истфаком до 1937 года.

Старая профессура

   Истфак был консервативнее и строже ЛИФЛИ, уровень преподавания здесь приближался к старому, дореволюционному. «Тогда на историческом факультете университета еще требовалось знание всеобщей истории», – с ностальгией будет вспоминать Гумилев полвека спустя. Специализация начиналась не с первого курса, сначала закладывались фундаментальные знания.
   Свой первый экзамен в зимнюю сессию 1935 года Гумилев сдавал будущему директору Института этнографии Исааку Натановичу Винникову. Винников читал историю доклассового общества и справедливо считался одним из самых блестящих преподавателей на факультете. Находились студенты, которые слушали его курс дважды, – Винников никогда не повторялся.
   Винников был не только этнографом, но и востоковедом-семитологом. Он читал арамейские надписи, изучал Талмуд. Гебраистике учился у академика Коковцева, известного востоковеда-семитолога, эксперта по делу Бейлиса, арабистике – у академика Крачковского. Игнатий Юлианович покровительствовал Винникову до конца своих дней, и заступничество великого ученого очень пригодится Винникову в годы борьбы с космополитизмом.
   Исаак Натанович напоминал карикатуру из антисемитского журнала – маленький, с огромными ушами, он к тому же «говорил с ужасающим акцентом, свойственным анекдотам из еврейской жизни», – вспоминал Игорь Дьяконов, оставивший нам колоритное описание винниковских лекций.
   «Несмотря на всё это он буквально завораживал своей своеобразной речью, ее неожиданными поворотами, сведениями из самых неожиданных областей, живостью жестикуляции (послевоенный арабист Сергей Певзнер позже говорил про него: “Кажется, взмахнет ушами и полетит”). Еще интереснее он был в разговоре; он обладал бездной познаний и был знатоком живой истории науки; ужасно жаль, что его не записывали на магнитофонную ленту.
   – Тайлор! – восклицал он и делал паузу. – Я говорю “Тайлор”! Некоторые говорят “Тейлор”, таки они не знают английского языка. Тайлор, что он выдвинул? Он выдвинул понятие пэрэжитка. Вы знаете, что такое пэрэжиток?
   Тут он, стоя на эстраде актового зала, поворачивался спиной к слушателям и начинал медленно задирать край пиджака к пояснице.
   – Вот что такое пэрэжиток! – восклицал он. – Вы знаете фрак? Так у фрака фалды, а на этом месте пуговицы. Почему на этом месте пуговицы? Вы думаете – ув чем сэкрэт, пришили тут пуговицы! Ув чем сэкрэт? Сэкрэт нэ ув этом. Джентльмены охотились на лисиц верхом, так фалды им мешали, они их туда пристегивали. (Жест.) Но теперь дирижер, он не охотится на лисиц, он стоит во фраке и машет палочкой. Вот это есть пэрэжиток».
   Историю древнего Востока читал Василий Васильевич Струве, высокий, крупный, чрезмерно полный человек с рыжими усиками, из-за большой, рано поседевшей головы казавшийся несколько старше своих лет: в 1934-м ему было только сорок пять.
   Струве до революции получил основательное образование: историю семитских народов изучал у Коковцева, а египтологию – у создателя советской школы Древнего Востока Бориса Александровича Тураева, затем стажировался в Берлине. Воспитанный в дворянской семье, он попытался приспособиться к новым условиям, и не без успеха. С 1918-го Струве работал в Эрмитаже, возглавлял отдел Египта. В начале тридцатых Струве сделал блестящую карьеру. Он не только ссылался в лекциях на Маркса и Энгельса, вообще-то слабо знавших историю Египта и Месопотамии, но и взялся развивать марксистское востоковедение. В 1933 году в Государственной академии истории материальной культуры (ГАИМК) Струве выступил с четырехчасовым докладом «Возникновение, развитие и упадок рабовладельческого общества на Древнем Востоке».
   Доклад предопределил развитие советской науки (не только востоковедческой) на много лет вперед. Струве утверждал, будто на Древнем Востоке сложился рабовладельческий строй, подобный тому, что известен по истории Греции и Рима. Это не так легко доказать, ведь в Египте времен Древнего царства и в государствах Шумера рабов было мало, а население состояло в основном из крестьян-общинников, по меркам Древнего Востока – «свободных». Вопреки всеобщему убеждению, египетские пирамиды, например, возводили не рабы, а свободные, отрабатывавшие государственную трудовую повинность.
   Но доклад Струве был основан на железной логике исторического материализма, что несколько лет спустя оценит И.В. Сталин в своем «Кратком курсе истории ВКП(б)». Сталин построит свою схему из пяти общественно-экономических формаций (первобытнообщинная – рабовладельческая – феодальная – капиталистическая – коммунистическая) именно на концепции Струве, на Струве, впрочем, не ссылаясь.
   Уже в 1933 году оппоненты критиковали Струве не столько за историческую концепцию, сколько за неточности его переводов, но после выхода в 1938-м «Краткого курса» надолго замолчали последние несогласные. В 1935 году Струве станет академиком, в 1937-м возглавит академический Институт этнографии, а с 1941-го – Институт востоковедения.
   Читал он скучно, запинаясь, усыпая речь бесчисленными словами-паразитами: «к сожалению», «знаете ли», «вот видите». «Печально качая седовласой головой, как бы с упреком Хаммурапи и Ашшурбанапалу, он говорил об их жестокости по отношению к рабам…» – напишет о Струве Игорь Михайлович Дьяконов, трижды по необходимости прослушавший курс его лекций и возненавидевший учителя.
   Зато Струве был человеком добрым, внимательным к студентам и, несмотря на карьеризм, не подлым. Когда арестуют профессора Ковалева, заведующего кафедрой истории древнего мира, и всех преподавателей заставят «отмежеваться» от «вредителя» и «врага народа», Струве публично откажется это сделать. Позднее он будет хлопотать и за Гумилева.
   Сергей Иванович Ковалев читал античную историю. Он считался очень хорошим лектором, а по части политической надежности до своего ареста превосходил даже Струве. Ковалев не только заведовал кафедрой в университете, но и со времен Гражданской войны преподавал в Военно-политической академии, его анкету украшала служба в Красной армии и «революционная деятельность», из-за которой он был некогда отчислен из гимназии. Правда, в чем эта революционность заключалась, неизвестно.
   Ковалев смотрел на историю Греции и Рима с марксистской точки зрения, а потому искал в ней только рабовладельческие черты. Трудно сказать, был ли он искренним, когда относил роскошную минойскую цивилизацию к первобытности, восстание Спартака считал прогрессивным, а падение Римской империи объяснял революцией рабов. Вряд ли: он слишком хорошо знал историю, чтобы верить в эту ахинею. Но логика формационного подхода диктовала свои условия, а Ковалев был недостаточно гибок, чтобы не грешить против истины и оставаться правоверным марксистом, отсюда и недостатки его курса. В схематизме его упрекали даже историки-марксисты.
   И все-таки лекции Ковалева студенты любили. Некрасивый длинноносый профессор, с лицом в каких-то красных пятнах, умел заинтересовать студентов. История – наука частного и конкретного, ее прелесть в деталях, в живых подробностях минувших эпох, которые не всегда можно заключить в созданные социологами схемы. Ковалев же рассказывал больше не о формациях, но о мудрости Сципиона, красноречии Цицерона, великодушии Цезаря, предусмотрительности Августа.
   Экзамен по истории древней Греции Гумилев сдавал не Ковалеву, а Соломону Яковлевичу Лурье, который возглавит кафедру после ареста Сергея Ивановича. Сын могилевского врача, только в восемнадцать лет перебравшийся в Петербург, Лурье стал учеником известного антиковеда, филолога-классика, специалиста по греческой словесности Сергея Александровича Жебелёва. В 1922 году Лурье издал сначала в Петрограде, а затем в Берлине чрезвычайно интересную и оригинальную книгу – «Антисемитизм в древнем мире». Ученые монографию Лурье не признали, Элиас Бикерман, филолог-классик европейского уровня, написал на нее разгромную рецензию, но книга Лурье пережила свое время и в наши дни не утратила значения, тем более что ни одного серьезного исследования на эту тему в России с тех пор так и не появилось.
   В тридцатые Лурье вел семинары, занимался греческой эпиграфикой, историей науки, издавал и комментировал Ксенофонта и Плутарха и не без оснований считался замечательным специалистом по древнегреческим источникам. Любопытно, что сын Соломона Лурье, Яков Соломонович, станет позднее одним из самых строгих критиков Гумилева.
   Работал на кафедре и академик Жебелёв, маленький и седовласый. Он не обращал внимания на изменившийся мир, годы Гражданской войны бесстрашно называл «лихолетьем» и хвалил запрещенного эмигранта Кондакова. (Никодим Павлович Кондаков, историк византийского и древнерусского искусства, был ученым с мировым именем.) В блокаду Жебелев умрет от голода.
   Курс истории Средних веков читал Осип Львович Вайнштейн, он же заведовал кафедрой. Вообще-то Вайнштейн начинал как историк Парижской коммуны, жил и работал в Одессе, а медиевистикой занялся лишь незадолго до своего назначения. Надо сказать, что изучение и преподавание истории в Одессе, равно как и в других украинских университетах (Киевском, Харьковском, Днепропетровском), находилось в столь плачевном состоянии, что в феврале 1935-го Наркомпрос Украины обратился к руководству ЛГУ с просьбой поделиться опытом, прислать учебные планы исторического факультета, программы и т. п. Можно представить чувства старых профессоров, когда к ним прибыл такой вот одесский «варяг».
   Уровень ленинградских медиевистов был несравнимо выше. В университете еще преподавала Ольга Антоновна Добиаш-Рождественская, первая женщина – магистр и доктор истории, защитившая диссертацию в Париже, до революции профессор Высших женских (Бестужевских) курсов. Она была редким специалистом по средневековым источникам, занималась латинской средневековой палеографией, разбирала рукопись Иоахима Флорского. Работал на кафедре и учитель Добиаш-Рождественской, профессор Бестужевских курсов Иван Михайлович Гревс.
   Увы, оба они не считались людьми вполне советскими. Гревс хорошо читал лекции, еще лучше вел семинары, но он не был марксистом, а последние тридцать лет жизни занимался в основном средневековой культурой, то есть культурой религиозной, христианской. Нечего и говорить, что такой человек не должен был руководить кафедрой.
   В отличие от Струве Вайнштейн не был щепетилен. В октябре 1937 года на заседании кафедры, проходившем под председательством Вайнштейна, разбирали «дело» профессора В.Н. Бенешевича, который совершил ужасное преступление: прокомментировал и опубликовал в фашистской Германии «Синагогу Божественных и Священных канонов» – сборник православного церковного права, составленный в VI веке византийским автором Иоанном Схоластиком. За Бенешевича попытался вступиться только Гревс, но «преступника» всё равно осудили и уволили из университета за «антисоветское поведение», «несовместимое с работой среди советской молодежи». Вскоре опальный профессор будет арестован и расстрелян.
   Курс истории СССР с древнейших времен до XVIII века читали Борис Дмитриевич Греков и Владимир Васильевич Мавродин. Греков – фигура в истории отечественной науки важнейшая. В апреле всё того же 1933 года в Госакадемии истории материальной культуры (позже переименованной в Институт археологии), тогда главной площадке для дискуссий историков, Греков прочитал свой доклад «Рабство и феодализм в Древней Руси», где утверждал, будто в Киевской Руси утвердилась феодальная формация. Такой взгляд на историю Руси русским историкам XIX столетия показался бы страшной ересью. Древняя Русь столь разительно отличалась от средневековой Европы, что до начала XX века, когда появились работы Николая Павловича Павлова-Сильванского, кстати, тоже профессора Бестужевских курсов, феодализма на Руси вообще никто и не искал. Да и в XX веке до середины тридцатых годов историки, даже такие, как фанатик-коммунист Михаил Николаевич Покровский, говорили в лучшем случае об элементах феодализма или о «феодализации», но не о настоящем феодализме. Неудивительно, что доклад встретили дружной критикой, так что Греков, человек резкий и убежденный в собственной правоте, вынужден был признать частичную правоту оппонентов. Но вскоре концепцию Грекова одобрили Сталин и Жданов.
   Сталин, любивший единоначалие в науке, сделал Грекова историком Древней Руси № 1. В 1934-м Греков стал членом-корреспондентом Академии наук, а в 1935-м – уже академиком, в 1936-м – директором академического Института истории. С каждым годом у него становилось всё меньше противников и всё больше соратников, к последним примкнул и Мавродин, специалист по истории древнерусской государственности и этнической истории русского народа, будущий многолетний декан исторического факультета. Мавродин сыграет в судьбе Гумилева значительную роль, но это будет много лет спустя, а тогда, в середине тридцатых, он просто запомнил Гумилева как способного, талантливого студента. Что до учения о феодализме на Руси, то к концу тридцатых оно превратилось в догмат, который не подвергался сомнению вплоть до выхода в 1974 году монографии Игоря Фроянова «Киевская Русь: Очерки социально-экономической истории».
   В середине – второй половине тридцатых годов на кафедре истории СССР работал Михаил Дмитриевич Приселков, недавно вернувшийся из лагеря. Приселков читал факультативный курс истории русского летописания. К сожалению, Гумилева этот курс, видимо, не заинтересовал, иначе он мог бы многому научиться у лучшего тогда специалиста по древнерусским летописям. Быть может, учеба у Приселкова помогла бы ему избежать потом многих ошибок.
   Но Гумилева больше занимали Центральная и Восточная Азия, а потому он избрал другие спецкурсы и других учителей.
   Факультативный курс истории Китая читал Николай Васильевич Кюнер, востоковед дореволюционной школы. Кюнер с золотой медалью окончил факультет восточных языков, несколько лет стажировался в Японии, Китае, Корее, знал шестнадцать языков, включая тибетский, корейский, монгольский, китайский, японский, санскрит. Его магистерской диссертацией стала четырехтомная монография «Описание Тибета».
   Кюнер отличался от большинства востоковедов широтой научных интересов. Помимо Тибета и Китая Кюнер изучал историю Японии, Кореи, Маньчжурии, Синьцзяна, Монголии, Тувы, был знатоком китайской классической литературы. Кюнер составлял словари географических названий Китая, Японии, Кореи и библиографические указатели по истории Тибета, Кореи, Монголии, Якутии. Кюнер не ограничивался древней и средневековой историей, но изучал, например, современный ему Китай. В двадцатые его сочинения о Китае выходили ежегодно, их венцом стали «Очерки новейшей политической истории Китая», изданные в 1927-м[7].
   Но более всего в Кюнере Гумилева должен был привлечь интерес к географии и этнографии Центральной и Восточной Азии. Большая часть его курсов была так или иначе связана именно с этими науками. Названия его последних монографий говорят сами за себя: «Корейцы», «Японцы», «Тибетцы», «Маньчжуры», «Народы острова Тайвань». Такой убежденный сторонник географического детерминизма, как Гумилев, мог многое у Кюнера почерпнуть.
   Гумилев называл Кюнера своим наставником и учителем. Ахматова в письме к Ворошилову от 10 ноября 1954 года ссылается на Кюнера и Артамонова[8] как на специалистов, которые могут подтвердить ценность научной деятельности ее сына. Более того, Кюнер помогал Гумилеву в заключении, посылал ему в лагерь книги, среди них было трехтомное «Собрания сведений о народах, обитавших в Средней Азии в древние времена» иеромонаха Иоакинфа (Н.Я. Бичурина)». Для Гумилева, не знавшего китайского языка, тематическая подборка цитат из китайских манускриптов, составленная одним из первых русских востоковедов, станет ценнейшим источником. Кюнер же проверил и исправил переводы Бичурина, написал вводную статью, составил научный комментарий.
   Когда Кюнера не станет, Ахматова напишет сыну в лагерь: «Он так любил тебя, что плакал, когда узнал о постигшем тебя».
   Своим наставником Гумилев называл и Александра Юрьевича Якубовского, исследователя Средней Азии, Персии и арабских стран, ученика самого академика В.В. Бартольда. Якубовский получил два высших образования, на историко-филологическом и восточном факультетах. Его самым известным курсом была «История Халифата», одной из лучших научных работ – статья «Арабские и персидские источники об уйгурском турфанском княжестве в IX–X веках». Много лет спустя Гумилев будет охотно использовать историю арабов и Халифата для доказательства своей пассионарной теории этногенеза. О пророке Мухаммаде и борьбе религиозных партий Гумилев будет рассказывать уже в собственном курсе лекций, а Турфан и уйгуры станут одним из самых любимых сюжетов его «Степной трилогии». Кроме того, в 1937 году Якубовский в соавторстве с Грековым выпустит монографию о Золотой Орде, за которую несколько лет спустя получит Сталинскую премию. Книгу эту Гумилев, конечно, читал, хотя вряд ли одобрил – он смотрел на историю Орды совсем иначе.