Страница:
— Его нет ни здесь, ни в другом месте.
— Вам не удастся меня обмануть, мы слишком хорошо осведомлены… Или вы сделаете то, о чем вас просят, или…
— Или?!
— Или вы никогда не увидите, по крайней мере в этом мире, любезной вашему сердцу дамы. О ней позаботятся.
Сердце Жиля болезненно сжалось. Он глядел в ненавистное лицо графа де Модена и думал, с какой радостью он убил бы этого человека. Жиль презирал и его, и его хозяина.
— Тот, кто послал вас, — громко сказал Турнемин, — называющий себя потомком Святого Людовика, скорее сын лакея, чем короля. Разве брат моего господина поднял бы руку на несчастную, пришедшую искать убежища под его кровом?
Но граф только улыбнулся в ответ на тираду Жиля. Открытая дверь и присутствие тюремщика прибавили ему смелости.
— Ваша брань не может его коснуться, вы слишком ничтожны, — нагло заявил он. — У моего господина сердце доброе, душа чувствительная, конечно, не он займется этим печальным делом. Но я знаю людей, не столь добродетельных… Есть одна дама… блондинка… большой друг мосье, она с удовольствием окажет ему любую услугу…
Жиль содрогнулся. Опять де Бальби, любовница графа Прованского, развратница, возненавидевшая его за то, что он предпочел ей другую.
Бедная Жюдит! Она отравила ей душу, разбила счастье, а теперь покушается даже на ее жизнь! Турнемин отвернулся, чтобы не видеть, как радуется его страданиям ненавистный граф де Моден. Внезапно он поймал взгляд Понго. Глаза индейца, обычно совершенно невыразительные, гневно горели, но весь его вид, казалось, призывал к осторожности. Жиль понял это и грустно улыбнулся своему верному оруженосцу.
— Идите к черту! — бросил он астрологу, уже собравшемуся уходить. — А когда придете к нему, скажите следующее: за каждый волосок, упавший по его вине или ошибке с головы моей жены, он мне заплатит своей головой. Я не буду знать ни сна, ни отдыха, пока собственноручно не убью его. Клянусь жизнью матери и честью отца!
— Значит, мой господин станет бессмертным, а узник исчезнет в глубоких подвалах Бастилии.
— Я бретонец, сударь, у меня на родине все верят в привидения, — ответил Турнемин, гордо глядя в лицо де Модену. — Пусть я умру, но Господь не откажет мне в последней радости — и за могилой я буду преследовать графа Прованского!
А на Страшном суде и он, и вы, и ваш покровитель сатана ответите за все горе, которое принесли честным людям! Вы прокляты! Ад ждет вас!..
С горьким удовлетворением увидел узник, как побледнел и перекрестился придворный астролог. Такой же суеверный, как и любой бретонский крестьянин, он был истинным сыном своего века — века Просвещения, породившего Калиостро.
Дверь захлопнулась, заскрипели засовы… Гулкие шаги стали торопливо удаляться… Замолкли… Де Моден сбежал.
Жиль и Понго молчали, они и без слов понимали друг друга.
— Три дня, не так уж много, — наконец произнес индеец.
— Жиль прижал палец к губам. В ту же секунду дверь снова отворилась, появился Гийо и стал убирать со стола пустые тарелки. Если бы наш герой не был так занят своими мыслями, его бы очень позабавила безграничная печаль, с которой глядел тюремщик на пустые блюда. «Почему я сразу себе не отложил!» — этот вопль души отчетливо читался на его угрюмом лице. Но Понго видел все…
— Смотри, если завтра ты приносить меньше еда, чем сегодня! Я тебе уши тогда отрезать! — сердито бросил он.
Гийо вздрогнул, но решил не сдаваться.
— Вы не есть нож, — сказал он, подражая не правильной речи индейца. — Вы ничего не резать…
Одним прыжком Понго оказался возле тюремщика и показал ему свои длинные передние зубы.
— Я не есть нож, но я иметь зубы! — крикнул он, бешено сверкая глазами. — Я отгрызать зубами большие волосатые уши! Я это делать часто в сражениях!
И он сплюнул, будто какой-то волосок застрял у него между зубами.
Бедный Гийо! Опрометью, не оглядываясь, он выскочил за дверь и помчался, спотыкаясь и роняя посуду, подальше от этого страшного места.
Даже кулаки Турнемина не так напугали его, как острые и жадные зубы дикаря. Дверь запереть он и не подумал…
Ужас тюремщика развеселил невозмутимого индейца. Все еще смеясь, он подошел к двери и тихонько толкнул ее… Дверь отворилась, за ней он увидел пустую лестничную площадку, освещаемую одиноким факелом.
— Интересно… — только и сказал он.
Но Жиль был уже снаружи. Не раздумывая, он бросился к открытой двери, к этому символу свободы, полагаясь на одну лишь удачу, как когда-то в коллеже Сент-Ив де Ванн. Тогда незакрытая дверь изменила всю его жизнь, позволила жалкому семинаристу познать просторы Америки, встретиться с опасностями и приключениями, познакомиться с Жюдит… Он схватил Понго за руку.
— Давай попробуем! Может, это нам знак свыше?!
Они стали осторожно опускаться, но вдруг Понго остановился и потянул своего хозяина за рукав: острый слух индейца первым уловил какой-то подозрительный шум. Узники прислушались… Теперь уже явственно были слышны шаги, как будто поднималось несколько человек, раздавались слова команды, звякало оружие.
— Сегодня нельзя, — прошептал Понго. — Дверь открыта, да, но за ней много других дверей. А еще сторожа, решетки и рвы…
— Сторожа старые, это в основном инвалиды, двери можно отпереть, решетки тоже, через рвы перебраться…
— Да, можно, но с оружием в руках. У нас нет оружия…
— Мы отнимем его у первого же солдата! Пошли!..
Но Понго даже не шелохнулся и продолжал удерживать своего слишком нетерпеливого друга.
— Нет! Подумай, что произойти, если мы попадаться? Нас убьют!
— Нет, но могут бросить в карцер и разъединить… Ты прав, Понго. Через три дня мы сможем снова повторить эту попытку, но уже с оружием в руках!
— С оружием?
— У человека, что приходил к нам сегодня, была шпага…
Большой отряд поднимался по лестнице. Пробиться через него было бы трудно даже вооруженному, поэтому узники как можно бесшумнее поспешили к своей камере и плотно закрыли за собой дверь. Только стражники, конвоировавшие нового заключенного, миновали камеру де Турнемина, как открылось окошечко в двери, и Гийо с радостью убедился, что узники не воспользовались его забывчивостью. Он облегченно вздохнул, запер дверь и удалился. Стало тихо…
— Ты хорошо сделал, что остановил меня, — сказал Жиль с плохо скрываемым сожалением. — Из Бастилии не бегут… не подготовившись. А у нас всего три дня. Три дня! — воскликнул он, в бешенстве так сильно стукнув кулаком по столу, что одна его ножка не выдержала и сломалась. — Если через три дня я не верну того, чего у меня уже нет (мешочек и письмо я сжег, а портрет унесла с собой Жюдит), то мне надо отсюда исчезнуть.
— Ты говорить, бежать невозможно?
— Есть один способ, Понго, — ответил Жиль, пожимая плечами. — Он называется смерть.
— Смерть?
— Да, может быть, это лучший выход… Моя смерть освободит Жюдит, спасет королеву и кардинала… Через три дня, если нам не удастся убежать раньше, граф найдет здесь только мой хладный труп…
— Но как умереть, не имея оружия?
— Есть тысячи способов: например, повеситься на галстуке или вызвать сюда стражника и отнять у него шпагу…
— Хорошо, но лучше взять шпагу, чтобы бежать!
А почему бы не попробовать! Бороться за свободу и умереть со шпагой в руке лучше, чем со страхом ждать приговора и провести остаток своей жизни узником королевской тюрьмы. Потом, кто знает, с Божьей помощью и не такое удавалось!
— Остается выяснить, — продолжал Турнемин уже вслух, — если мы сбежим, останется ли жива Жюдит. Ведь граф Прованский способен убить ее, чтобы только отомстить мне. Боюсь, Понго, что только моя смерть сможет освободить ее.
— Тогда, — сказал индеец, — я умирать с тобой. Здесь нечего больше делать, завтра я начинать Песню Смерти.
Жиль не стал его отговаривать, это было бы совершенно бесполезно. Раз приняв какое-нибудь решение, Понго никогда не отказывался от него.
Индейцы не боятся смерти: она для них такое же повседневное дело, как охота или еда. С детства каждый из них знает, что в предназначенный день она возьмет его за руку и уведет в страну вечной весны и вечной охоты, в страну Великого Духа… Смерть — это друг, ее полагается встречать радостной песней, находит ли она тебя в поле или у пыточного столба…
Перед смертью Понго должен спеть свою песню — это обычай его народа. С легкой улыбкой думал Жиль о впечатлении, которое произведет она своими дикими и странными звуками на стражу Бастилии. Кто знает, не откроются ли тут какие-нибудь неожиданные возможности?
Понго должен был запеть на рассвете. Но начало песни Жилю не удалось услышать. В полночь внезапно заскрипел замок и дверь отворилась. Турнемин вскочил, привычным движением ища свою шпагу. В свете фонаря, который держал зевающий Гийо, он разглядел четырех солдат и их лейтенанта шевалье де Сен-Совера.
— Одевайтесь и следуйте за мной, сударь, — сказал он. — Соблаговолите поторопиться!
Несмотря на таинственность и мрачность этой сцены, заключенный ощущал скорее радость, чем испуг. Новая возможность для побега! Но куда поведут его: на суд, или на допрос, или в камеру пыток?..
По крайней мере, насчет последнего можно не волноваться — добрый Людовик XVI запретил пытки. Значит, приговор, по суду или без суда, что скорей всего… К смерти его вряд ли приговорят…
С радостной поспешностью Турнемин оделся, хлопнул по плечу Понго, как бы призывая его набраться терпения, и повернулся к офицеру:
— Я готов, сударь! Позвольте узнать, куда вы меня везете?
— Вы все увидите сами. Пошли!
Солдаты окружили Турнемина и повели его вниз по винтовой лестнице, той самой, на которой еще так недавно они с Понго обсуждали план побега. Лестница заканчивалась дверью и выходила на широкий внутренний двор тюрьмы, так называемый второй двор.
Оказавшись на улице, Жиль жадно вдохнул живительный свежий воздух — он отвык от него за время своего заключения. Потом оглянулся, пытаясь понять, куда же ведут его солдаты.
Посреди двора стояла закрытая зарешеченная карета, окруженная группой конных жандармов.
Незнакомый Жилю жандармский офицер прогуливался возле ее дверцы. Турнемина подвели к офицеру, и Сен-Совер сказал, указывая на арестанта:
— Вот тот заключенный, за которым вас посылали. Смотрите за ним внимательно, нам говорили, что это очень опасный преступник.
— Не бойтесь, у нас не убежит! Прошу в карету, сударь!
Турнемин забрался в карету, рядом с ним сел офицер. «Пошел!» — скомандовал он, и карета помчалась.
Куда его везут. Жиль не видел — окна кареты, закрытые медными ставнями, не пропускали света. В полной темноте Жиль прислушивался к стуку копыт лошадей: сначала звонко — по мостовой, потом глухо — по деревянному настилу моста, потом снова звонко.
— Уполномочены ли вы, сударь, сообщить мне, куда меня везут? — спросил он у офицера.
Но ответа не последовало, и тогда смутное беспокойство сжало сердце Турнемина. Он вспомнил рассказы бывалых гвардейцев о страшных застенках и тюрьмах, по сравнению с которыми даже Бастилия кажется раем. Что ждет его, увидит ли он когда-нибудь Жюдит, за что столько бед свалилось на его бедную голову?
Не найдя ответа на эти вопросы. Жиль постарался задремать — сон всегда представлялся ему лучшим убежищем от черных мыслей.
Карета между тем быстро катила по широкой дороге, копыта стучали звонко, запах табака, пропитавший мундир жандармского офицера, заставлял Жиля жалеть только об одном: о любимой трубке, оставшейся в камере Бастилии.
СЕРДЦЕ КОРОЛЯ
— Вам не удастся меня обмануть, мы слишком хорошо осведомлены… Или вы сделаете то, о чем вас просят, или…
— Или?!
— Или вы никогда не увидите, по крайней мере в этом мире, любезной вашему сердцу дамы. О ней позаботятся.
Сердце Жиля болезненно сжалось. Он глядел в ненавистное лицо графа де Модена и думал, с какой радостью он убил бы этого человека. Жиль презирал и его, и его хозяина.
— Тот, кто послал вас, — громко сказал Турнемин, — называющий себя потомком Святого Людовика, скорее сын лакея, чем короля. Разве брат моего господина поднял бы руку на несчастную, пришедшую искать убежища под его кровом?
Но граф только улыбнулся в ответ на тираду Жиля. Открытая дверь и присутствие тюремщика прибавили ему смелости.
— Ваша брань не может его коснуться, вы слишком ничтожны, — нагло заявил он. — У моего господина сердце доброе, душа чувствительная, конечно, не он займется этим печальным делом. Но я знаю людей, не столь добродетельных… Есть одна дама… блондинка… большой друг мосье, она с удовольствием окажет ему любую услугу…
Жиль содрогнулся. Опять де Бальби, любовница графа Прованского, развратница, возненавидевшая его за то, что он предпочел ей другую.
Бедная Жюдит! Она отравила ей душу, разбила счастье, а теперь покушается даже на ее жизнь! Турнемин отвернулся, чтобы не видеть, как радуется его страданиям ненавистный граф де Моден. Внезапно он поймал взгляд Понго. Глаза индейца, обычно совершенно невыразительные, гневно горели, но весь его вид, казалось, призывал к осторожности. Жиль понял это и грустно улыбнулся своему верному оруженосцу.
— Идите к черту! — бросил он астрологу, уже собравшемуся уходить. — А когда придете к нему, скажите следующее: за каждый волосок, упавший по его вине или ошибке с головы моей жены, он мне заплатит своей головой. Я не буду знать ни сна, ни отдыха, пока собственноручно не убью его. Клянусь жизнью матери и честью отца!
— Значит, мой господин станет бессмертным, а узник исчезнет в глубоких подвалах Бастилии.
— Я бретонец, сударь, у меня на родине все верят в привидения, — ответил Турнемин, гордо глядя в лицо де Модену. — Пусть я умру, но Господь не откажет мне в последней радости — и за могилой я буду преследовать графа Прованского!
А на Страшном суде и он, и вы, и ваш покровитель сатана ответите за все горе, которое принесли честным людям! Вы прокляты! Ад ждет вас!..
С горьким удовлетворением увидел узник, как побледнел и перекрестился придворный астролог. Такой же суеверный, как и любой бретонский крестьянин, он был истинным сыном своего века — века Просвещения, породившего Калиостро.
Дверь захлопнулась, заскрипели засовы… Гулкие шаги стали торопливо удаляться… Замолкли… Де Моден сбежал.
Жиль и Понго молчали, они и без слов понимали друг друга.
— Три дня, не так уж много, — наконец произнес индеец.
— Жиль прижал палец к губам. В ту же секунду дверь снова отворилась, появился Гийо и стал убирать со стола пустые тарелки. Если бы наш герой не был так занят своими мыслями, его бы очень позабавила безграничная печаль, с которой глядел тюремщик на пустые блюда. «Почему я сразу себе не отложил!» — этот вопль души отчетливо читался на его угрюмом лице. Но Понго видел все…
— Смотри, если завтра ты приносить меньше еда, чем сегодня! Я тебе уши тогда отрезать! — сердито бросил он.
Гийо вздрогнул, но решил не сдаваться.
— Вы не есть нож, — сказал он, подражая не правильной речи индейца. — Вы ничего не резать…
Одним прыжком Понго оказался возле тюремщика и показал ему свои длинные передние зубы.
— Я не есть нож, но я иметь зубы! — крикнул он, бешено сверкая глазами. — Я отгрызать зубами большие волосатые уши! Я это делать часто в сражениях!
И он сплюнул, будто какой-то волосок застрял у него между зубами.
Бедный Гийо! Опрометью, не оглядываясь, он выскочил за дверь и помчался, спотыкаясь и роняя посуду, подальше от этого страшного места.
Даже кулаки Турнемина не так напугали его, как острые и жадные зубы дикаря. Дверь запереть он и не подумал…
Ужас тюремщика развеселил невозмутимого индейца. Все еще смеясь, он подошел к двери и тихонько толкнул ее… Дверь отворилась, за ней он увидел пустую лестничную площадку, освещаемую одиноким факелом.
— Интересно… — только и сказал он.
Но Жиль был уже снаружи. Не раздумывая, он бросился к открытой двери, к этому символу свободы, полагаясь на одну лишь удачу, как когда-то в коллеже Сент-Ив де Ванн. Тогда незакрытая дверь изменила всю его жизнь, позволила жалкому семинаристу познать просторы Америки, встретиться с опасностями и приключениями, познакомиться с Жюдит… Он схватил Понго за руку.
— Давай попробуем! Может, это нам знак свыше?!
Они стали осторожно опускаться, но вдруг Понго остановился и потянул своего хозяина за рукав: острый слух индейца первым уловил какой-то подозрительный шум. Узники прислушались… Теперь уже явственно были слышны шаги, как будто поднималось несколько человек, раздавались слова команды, звякало оружие.
— Сегодня нельзя, — прошептал Понго. — Дверь открыта, да, но за ней много других дверей. А еще сторожа, решетки и рвы…
— Сторожа старые, это в основном инвалиды, двери можно отпереть, решетки тоже, через рвы перебраться…
— Да, можно, но с оружием в руках. У нас нет оружия…
— Мы отнимем его у первого же солдата! Пошли!..
Но Понго даже не шелохнулся и продолжал удерживать своего слишком нетерпеливого друга.
— Нет! Подумай, что произойти, если мы попадаться? Нас убьют!
— Нет, но могут бросить в карцер и разъединить… Ты прав, Понго. Через три дня мы сможем снова повторить эту попытку, но уже с оружием в руках!
— С оружием?
— У человека, что приходил к нам сегодня, была шпага…
Большой отряд поднимался по лестнице. Пробиться через него было бы трудно даже вооруженному, поэтому узники как можно бесшумнее поспешили к своей камере и плотно закрыли за собой дверь. Только стражники, конвоировавшие нового заключенного, миновали камеру де Турнемина, как открылось окошечко в двери, и Гийо с радостью убедился, что узники не воспользовались его забывчивостью. Он облегченно вздохнул, запер дверь и удалился. Стало тихо…
— Ты хорошо сделал, что остановил меня, — сказал Жиль с плохо скрываемым сожалением. — Из Бастилии не бегут… не подготовившись. А у нас всего три дня. Три дня! — воскликнул он, в бешенстве так сильно стукнув кулаком по столу, что одна его ножка не выдержала и сломалась. — Если через три дня я не верну того, чего у меня уже нет (мешочек и письмо я сжег, а портрет унесла с собой Жюдит), то мне надо отсюда исчезнуть.
— Ты говорить, бежать невозможно?
— Есть один способ, Понго, — ответил Жиль, пожимая плечами. — Он называется смерть.
— Смерть?
— Да, может быть, это лучший выход… Моя смерть освободит Жюдит, спасет королеву и кардинала… Через три дня, если нам не удастся убежать раньше, граф найдет здесь только мой хладный труп…
— Но как умереть, не имея оружия?
— Есть тысячи способов: например, повеситься на галстуке или вызвать сюда стражника и отнять у него шпагу…
— Хорошо, но лучше взять шпагу, чтобы бежать!
А почему бы не попробовать! Бороться за свободу и умереть со шпагой в руке лучше, чем со страхом ждать приговора и провести остаток своей жизни узником королевской тюрьмы. Потом, кто знает, с Божьей помощью и не такое удавалось!
— Остается выяснить, — продолжал Турнемин уже вслух, — если мы сбежим, останется ли жива Жюдит. Ведь граф Прованский способен убить ее, чтобы только отомстить мне. Боюсь, Понго, что только моя смерть сможет освободить ее.
— Тогда, — сказал индеец, — я умирать с тобой. Здесь нечего больше делать, завтра я начинать Песню Смерти.
Жиль не стал его отговаривать, это было бы совершенно бесполезно. Раз приняв какое-нибудь решение, Понго никогда не отказывался от него.
Индейцы не боятся смерти: она для них такое же повседневное дело, как охота или еда. С детства каждый из них знает, что в предназначенный день она возьмет его за руку и уведет в страну вечной весны и вечной охоты, в страну Великого Духа… Смерть — это друг, ее полагается встречать радостной песней, находит ли она тебя в поле или у пыточного столба…
Перед смертью Понго должен спеть свою песню — это обычай его народа. С легкой улыбкой думал Жиль о впечатлении, которое произведет она своими дикими и странными звуками на стражу Бастилии. Кто знает, не откроются ли тут какие-нибудь неожиданные возможности?
Понго должен был запеть на рассвете. Но начало песни Жилю не удалось услышать. В полночь внезапно заскрипел замок и дверь отворилась. Турнемин вскочил, привычным движением ища свою шпагу. В свете фонаря, который держал зевающий Гийо, он разглядел четырех солдат и их лейтенанта шевалье де Сен-Совера.
— Одевайтесь и следуйте за мной, сударь, — сказал он. — Соблаговолите поторопиться!
Несмотря на таинственность и мрачность этой сцены, заключенный ощущал скорее радость, чем испуг. Новая возможность для побега! Но куда поведут его: на суд, или на допрос, или в камеру пыток?..
По крайней мере, насчет последнего можно не волноваться — добрый Людовик XVI запретил пытки. Значит, приговор, по суду или без суда, что скорей всего… К смерти его вряд ли приговорят…
С радостной поспешностью Турнемин оделся, хлопнул по плечу Понго, как бы призывая его набраться терпения, и повернулся к офицеру:
— Я готов, сударь! Позвольте узнать, куда вы меня везете?
— Вы все увидите сами. Пошли!
Солдаты окружили Турнемина и повели его вниз по винтовой лестнице, той самой, на которой еще так недавно они с Понго обсуждали план побега. Лестница заканчивалась дверью и выходила на широкий внутренний двор тюрьмы, так называемый второй двор.
Оказавшись на улице, Жиль жадно вдохнул живительный свежий воздух — он отвык от него за время своего заключения. Потом оглянулся, пытаясь понять, куда же ведут его солдаты.
Посреди двора стояла закрытая зарешеченная карета, окруженная группой конных жандармов.
Незнакомый Жилю жандармский офицер прогуливался возле ее дверцы. Турнемина подвели к офицеру, и Сен-Совер сказал, указывая на арестанта:
— Вот тот заключенный, за которым вас посылали. Смотрите за ним внимательно, нам говорили, что это очень опасный преступник.
— Не бойтесь, у нас не убежит! Прошу в карету, сударь!
Турнемин забрался в карету, рядом с ним сел офицер. «Пошел!» — скомандовал он, и карета помчалась.
Куда его везут. Жиль не видел — окна кареты, закрытые медными ставнями, не пропускали света. В полной темноте Жиль прислушивался к стуку копыт лошадей: сначала звонко — по мостовой, потом глухо — по деревянному настилу моста, потом снова звонко.
— Уполномочены ли вы, сударь, сообщить мне, куда меня везут? — спросил он у офицера.
Но ответа не последовало, и тогда смутное беспокойство сжало сердце Турнемина. Он вспомнил рассказы бывалых гвардейцев о страшных застенках и тюрьмах, по сравнению с которыми даже Бастилия кажется раем. Что ждет его, увидит ли он когда-нибудь Жюдит, за что столько бед свалилось на его бедную голову?
Не найдя ответа на эти вопросы. Жиль постарался задремать — сон всегда представлялся ему лучшим убежищем от черных мыслей.
Карета между тем быстро катила по широкой дороге, копыта стучали звонко, запах табака, пропитавший мундир жандармского офицера, заставлял Жиля жалеть только об одном: о любимой трубке, оставшейся в камере Бастилии.
СЕРДЦЕ КОРОЛЯ
Уснуть Жилю так и не удалось. В карете было жарко и душно, и Турнемин, шутя переносивший все невзгоды, свалившиеся на него, задыхался, с нетерпением ожидая окончания путешествия. Прошло чуть больше часа, наконец карета остановилась. Одного взгляда было достаточно, чтобы Жиль понял, куда привезли его. Это был Версаль. Знакомые башенные часы церкви Нотр-Дам и собора Святого Людовика слева и справа пробили два часа. Кто же вызвал его среди ночи?
Молчаливый офицер, сопровождавший Турнемина, провел его мимо Главного вестибюля, охраняемого швейцарцами, и повернул в Гвардейский зал, куда, как прекрасно было известно Жилю, выходила маленькая лестница, называвшаяся лестницей Короля. Она вела во внутренние кабинеты Его Величества, а еще выше — в Малые апартаменты. К своему огромному удивлению, ни в Гвардейском зале, ни на лестнице Короля Жиль не встретил никакой охраны. Никого…
Только на площадке, куда выходили двери трех кабинетов — Географического, Планов и Артиллерии, — они наконец увидели человека в форме швейцарцев. С радостью узнал в нем Жиль барона Ульриха-Августа фон Винклерида зу Винклерида, своего лучшего друга…
Восторг озарил лицо швейцарца, но, верный приказу, он ни слова не сказал Турнемину, лишь подошел к двери Географического кабинета и постучал. Тотчас же дверь отворилась и появился Тьери, доверенный лакей короля.
— Его Величество просит вас, сударь, вернуться к карете и в ней ждать его дальнейших распоряжений, — сказал Тьери жандармскому офицеру.
Офицер удалился, а заключенного Тьери ввел в кабинет Географии. Что ожидало его там? Оглянувшись, Жиль увидел улыбающееся лицо Винклерида… Улыбка друга подбодрила его. Турнемин быстро подошел к столу, занимавшему всю середину кабинета, и низко поклонился. Двери за ним закрылись…
Король работал, склонившись над столом, на котором в беспорядке лежали карты, компасы, линейки, угольники и масса других вещей. Шелковый халат, наброшенный на кружевную ночную сорочку, слегка растрепанный парик — все говорило с том, что Людовик XVI еще не ложился.
Вооруженный карандашом и линейкой, он исправлял морскую карту с таким видом, будто для короля Франции нет ничего естественней, чем встать среди ночи, чтобы предаться любимой науке.
Усталый вид, горькие складки, что залегли в углах всегда охотно улыбающегося рта, серые тени, появившиеся под глазами, отросшая за ночь борода указывали на то, что это не первая бессонная ночь короля. Его явно мучила какая-то тайна.
Свет падал только на стол и руки короля, оставляя в тени его лицо, словно Людовик боялся выдать собеседнику свои переживания. Но глаза шевалье, как глаза кошки, в темноте видели даже лучше, чем днем. В небольшой комнате, при Людовике XV служившей хранилищем королевских париков, было так тихо, что Жиль отчетливо слышал, как скрипит карандаш, скользя вдоль линейки. Молчание длилось так долго, что Турнемин, неподвижный и взволнованный, успел спросить себя, заметил ли король его присутствие.
С видимым огорчением Людовик XVI наконец отложил свою работу, чтобы вернуться к заботам, столь счастливо на время забытым им. Он откинулся на спинку широкого кресла, устало закрыл глаза и несколько минут массировал основание своего большого бурбонского носа. Еще раз вздохнув, он открыл глаза и посмотрел на молодого человека с горькой печалью.
— Я обязан вам, сударь, тяжелым разочарованием, вы не заслужили оказанного вам доверия.
Ваш друг, барон Винклерид, упросил меня выслушать вас. Что вы хотите сказать мне?
— Ничего, сир. Мне нечего сказать, если король уже осудил меня, ведь король не ошибается.
Людовик в гневе стукнул кулаком по столу.
— Что за речь куртизана! Я велел разыскать вас в Бастилии и привезти сюда не для того, чтобы выслушивать подобный вздор. Я желаю наконец услышать, чем вы объясните странное свое поведение!
— Мое поведение? Да будет королю известно, что я никогда даже в мыслях не пренебрегал своим долгом. Жизнь моя принадлежит королю… И я осмелился бы…
— Осмельтесь, сударь. Ведь вы всегда были храбрым малым. В наше время… Только не забывайте о почтении, которое следует нам оказывать.
— Я скорей умру, чем буду непочтителен к Вашему королевскому Величеству. Но раз король разрешает, я осмелюсь задать вопрос: почему я был брошен в Бастилию как «сообщник» кардинала де Рогана?
— А! Так вы это знаете?
— Лейтенант Гордон де Тийо, арестовывавший меня, постарался, чтобы у меня не осталось никаких сомнений. В то время, сир, большое горе поразило меня, я с трудом понимал его слова.
Я только в тюрьме разобрался, кого называл он вором, а кого соучастником воровства.
— Довольно, шевалье. Я приказал привезти вас сюда не для дискуссий. Тем более что вы обвиняетесь не в краже, а в уголовном сговоре с человеком, на которого обрушилось королевское правосудие, которого вам было поручено охранять и которому, наконец, вы не побоялись помочь скрыть важные улики, необходимые для расследования всего дела.
При всем уважении к королю Жиль не мог не рассмеяться. Людовик, всегда легко красневший, побагровел от гнева.
— Мне кажется, вы забываетесь, сударь! Как вы осмеливаетесь смеяться в моем присутствии?
— А почему бы нет, сир? Я всегда думал, что естественность королю больше по душе, чем искусная ложь. Я смеялся несоответствию громких слов, использованных Вашим Величеством для объяснения моего проступка, ничтожности услуги, оказанной мной его преосвященству.
— Барон де Бретей знает цену своим словам.
Он сам составил указ о вашем заточении и, когда принес мне его на подпись, подробно доложил, в чем заключается ваша вина.
— Значит, сам министр двора потребовал моего ареста?! Большая честь для человека, совершенно, казалось бы, ему неизвестного… Но, может быть, речь шла о чьем-то желании?..
— О чьем желании?
— Того, кто стоит значительно выше министра, того, кто почтил меня, бедного бретонского юношу, своей высочайшей ненавистью… Простая задачка, сир: господин де Бретей ненавидит первосвященника Франции, а поскольку я ему тоже не нравлюсь, он охотно слушает подсказки… Его Высочества графа Прованского.
Уже не гнев, а удивление засветилось в голубых глазах короля. Он спросил внезапно севшим голосом:
— Мой брат ненавидит вас? Почему?
Жиль колебался только мгновенье. В конце концов, ему нечего было терять. Смело устремил он взгляд, чистый как горное озеро, в голубые глаза своего суверена и спокойно произнес:
— Потому что я душой и телом предан моему королю, а мосье никогда не любил и никогда не полюбит верных слуг брата, чьим троном он мечтает завладеть.
Грозная тишина повисла в комнате. Король отодвинул свое кресло в тень, и теперь были видны только его руки, лежавшие на подлокотниках кресла. Ладони, сжатые в кулаки, побелевшие суставы выдавали всю силу чувств, переполнявших Людовика… Но кем был разгневан он? Жиль сознательно бросил такое серьезное обвинение, близкое, по существу, к оскорблению Величества, и теперь мог быть посажен до конца дней своих в Бастилию. Что теперь произойдет? Взрыв гнева и возвращение в тюрьму или?.. Без страха Жиль поставил на карту свою жизнь.
Взрыва не произошло. Слабым голосом, который, казалось, шел из глубины ночи, король произнес:
— Верите ли, я не замечаю его. Три раза, еще до рождения принцев, составивших мое счастье и надежду Франции, мосье пытался меня убить. В первый раз почти сразу после коронации: здесь в коридоре вдруг погасли все свечи. Я тотчас узнал брата по запаху ириса — он тогда любил эти духи, впрочем, после этого случая сразу же их разлюбил. Второй раз на охоте: только резвость коня спасла меня от рокового выстрела. Охота на короля. Об этом рассказал мне крестьянин, он не захотел помогать убийцам. Я щедро заплатил ему, чтобы молчал. В третий раз мне подали подряд две кареты, развалившиеся одна за другой на первом же повороте. Как не вспомнить Нерона!
Вот видите, шевалье, вы ничего нового не сказали мне о моем брате. Он верит, что когда-нибудь станет королем, это предсказал его любимый астролог граф де Моден…
Имя де Модена, напомнившее ему о собственных горестях, вывело Турнемина из оцепенения, в которое погрузили его ужасные слова короля.
— Король все знает, — прошептал он пораженный. — И мосье все равно на свободе, мосье не выслан из страны?
— Я не мстителен, сударь. Это запрещено Богом и не достойно короля. В нашем роду и прежде бывало, что короли страдали от заговоров своих братьев. Людовик Тринадцатый, мой предок, много претерпел от своего брата Гастона Орлеанского, однако Гастон Орлеанский никогда не был наказан. И потом…. так легче за ним наблюдать.
Сосланный в провинцию или заключенный в Бастилию, он вызовет к себе жалость, разбудит преданность, и в конце концов мне же от этого будет хуже. Да и рождение трех детей нанесло сильный удар по его амбициям и предсказаниям графа де Модена. Мой брат — человек разумный и теперь довольствуется тем, что числит себя в оппозиции…
— Оппозиция! — вскричал Жиль. Это слово настолько не подходило к старательно и неторопливо построенной интриге, что он осмелился прервать короля. — Сир, сир! Ваше Величество ошибается! Мосье не отступился, он только изменил свою тактику.
— Вы что-то знаете?
— То немногое, что я знаю, может помочь сохранить спокойствие в государстве и в душе короля. Известно ли Вашему Величеству, что за спиной этой ничтожной де Ла Мотт прячется граф Прованский?
— Что?!
— Именно так! Мосье хорошо спрятался! Никто не видел их вместе, а теперь он и подавно порвал все связи с этой женщиной. Но это все-таки мосье!
— Постойте! Он ее даже не знал!
— Он знал ее. Клянусь честью, сир, я видел их вместе, я слышал, как они разговаривали в роще Трианона в тот вечер, когда королева принимала Его Величество Густава Третьего.
— Мосье не был приглашен… хотя швед был его другом или, вернее, по этой причине.
— И все-таки он там был. Я не очень хорошо слышал, о чем они говорили, — солгал Жиль, « у которого не было никакого желания рассказывать королю о письме Ферсена, украденном у королевы графиней де Ла Мотт, — но того, что достигло моего слуха, уже вполне достаточно. Порочная жадная женщина заинтересовала графа.
С тех пор как он перестал губить короля, он начал губить репутацию королевы.
— Но ведь не для него де Ла Мотт украла колье?
— Нет, она единственный автор этого воровства, но это не помешало мосье обвинить в краже кардинала. Он конечно же, сир, не вор. Он одурачен, обманут, мистифицирован и теперь дорого расплачивается за легковерность и доверчивость.
Людовик XVI встал и, заложив руки за спину, стал медленно прохаживаться по кабинету. Лицо его еще больше помрачнело. Жиль понял, что виной тому имя кардинала де Рогана.
— По-вашему, кардинал не виноват?
— В воровстве? Конечно, нет. Минутное безумие, необдуманность, может, недомыслие, но…
— А в оскорблении Величества?
— В оскорблении Величества, сир?! Я не вижу…
Турнемин был выше своего короля, и Людовику пришлось высоко поднять голову, чтобы заглянуть в честные глаза гвардейца. Гвардеец же в глазах короля увидел только глубокую печаль.
— Если человек осмеливается претендовать на любовь королевы — это оскорбление королевского Величества и ее супруга — короля. Можете вы мне поклясться, что кардинал и в этом не виноват? — Яростью зажглось лицо короля, его обычно тусклые глаза сверкали. — Я не знаю, какие вольности позволительны по отношению к честной женщине?
Сердце шевалье почти не билось. Это был опасный вопрос, и не столько для него (он слишком часто рисковал своей жизнью), сколько для короля, терзавшегося, как самый последний из его подданных, предполагаемой неверностью жены. Калиостро открыл Турнемину, что кардинал поверил письмам, якобы написанным самой королевой, а на самом деле авторами их были госпожа де Ла Мотт и ее любовник Рето де Виллетт.
Обманутый комедией, разыгранной в Роще Венеры, он если и не стал любовником королевы, то был к этому очень близок. Да, король прав — это оскорбление Величества, но кардинал действительно не был виноват в таком преступлении.
Преступником и врагом короля был не Роган, а Ферсен, красивый швед, его безумно любила Мария-Антуанетта. Нет, Жиль не мог рассказать королю всю правду, он не хотел навсегда лишить его покоя.
Король больше не гневался. Не правильно истолковав молчание собеседника как подтверждение худших своих опасений, Людовик застыл у стола, печально глядя на острое пламя свечи.
— Вот видите…
— Нет, сир, я не верю, что кардинал виновен в таком преступлении. Почтение…
— Почтение?! — оборвал король. — Ложь! Я знаю, что этот мерзавец осмелился полюбить королеву… и что вы своими руками держали доказательства его вины, ставшей теперь и вашей.
Жиль понял, что чем откровеннее он будет, тем лучше, но честь королевы должна остаться незапятнанной.
— Это правда, — сказал он тихо. — Кардинал любит Ее Величество, но, сир, я не верю, что он единственный во Франции. Королева молода и очень красива. Возможно, она самая соблазнительная женщина своего века, а с порывами сердца никто совладать не может. Кардинал боялся» что дорогие для него вещи попадут в чужие, случайные руки, вот почему он доверил их мне. Этот пустяк…
— Пустяк? Письма, мне сказали, драгоценности…
— Письма?! Драгоценности?! Как король плохо информирован! Кардинал вручил мне только красный шелковый мешочек, вышитый ее рукой, он всегда носил его на груди, рядом с крестом. В мешочке был медальон с портретом и листок пожелтевшей бумаги, исписанный по-немецки детским почерком.
Молчаливый офицер, сопровождавший Турнемина, провел его мимо Главного вестибюля, охраняемого швейцарцами, и повернул в Гвардейский зал, куда, как прекрасно было известно Жилю, выходила маленькая лестница, называвшаяся лестницей Короля. Она вела во внутренние кабинеты Его Величества, а еще выше — в Малые апартаменты. К своему огромному удивлению, ни в Гвардейском зале, ни на лестнице Короля Жиль не встретил никакой охраны. Никого…
Только на площадке, куда выходили двери трех кабинетов — Географического, Планов и Артиллерии, — они наконец увидели человека в форме швейцарцев. С радостью узнал в нем Жиль барона Ульриха-Августа фон Винклерида зу Винклерида, своего лучшего друга…
Восторг озарил лицо швейцарца, но, верный приказу, он ни слова не сказал Турнемину, лишь подошел к двери Географического кабинета и постучал. Тотчас же дверь отворилась и появился Тьери, доверенный лакей короля.
— Его Величество просит вас, сударь, вернуться к карете и в ней ждать его дальнейших распоряжений, — сказал Тьери жандармскому офицеру.
Офицер удалился, а заключенного Тьери ввел в кабинет Географии. Что ожидало его там? Оглянувшись, Жиль увидел улыбающееся лицо Винклерида… Улыбка друга подбодрила его. Турнемин быстро подошел к столу, занимавшему всю середину кабинета, и низко поклонился. Двери за ним закрылись…
Король работал, склонившись над столом, на котором в беспорядке лежали карты, компасы, линейки, угольники и масса других вещей. Шелковый халат, наброшенный на кружевную ночную сорочку, слегка растрепанный парик — все говорило с том, что Людовик XVI еще не ложился.
Вооруженный карандашом и линейкой, он исправлял морскую карту с таким видом, будто для короля Франции нет ничего естественней, чем встать среди ночи, чтобы предаться любимой науке.
Усталый вид, горькие складки, что залегли в углах всегда охотно улыбающегося рта, серые тени, появившиеся под глазами, отросшая за ночь борода указывали на то, что это не первая бессонная ночь короля. Его явно мучила какая-то тайна.
Свет падал только на стол и руки короля, оставляя в тени его лицо, словно Людовик боялся выдать собеседнику свои переживания. Но глаза шевалье, как глаза кошки, в темноте видели даже лучше, чем днем. В небольшой комнате, при Людовике XV служившей хранилищем королевских париков, было так тихо, что Жиль отчетливо слышал, как скрипит карандаш, скользя вдоль линейки. Молчание длилось так долго, что Турнемин, неподвижный и взволнованный, успел спросить себя, заметил ли король его присутствие.
С видимым огорчением Людовик XVI наконец отложил свою работу, чтобы вернуться к заботам, столь счастливо на время забытым им. Он откинулся на спинку широкого кресла, устало закрыл глаза и несколько минут массировал основание своего большого бурбонского носа. Еще раз вздохнув, он открыл глаза и посмотрел на молодого человека с горькой печалью.
— Я обязан вам, сударь, тяжелым разочарованием, вы не заслужили оказанного вам доверия.
Ваш друг, барон Винклерид, упросил меня выслушать вас. Что вы хотите сказать мне?
— Ничего, сир. Мне нечего сказать, если король уже осудил меня, ведь король не ошибается.
Людовик в гневе стукнул кулаком по столу.
— Что за речь куртизана! Я велел разыскать вас в Бастилии и привезти сюда не для того, чтобы выслушивать подобный вздор. Я желаю наконец услышать, чем вы объясните странное свое поведение!
— Мое поведение? Да будет королю известно, что я никогда даже в мыслях не пренебрегал своим долгом. Жизнь моя принадлежит королю… И я осмелился бы…
— Осмельтесь, сударь. Ведь вы всегда были храбрым малым. В наше время… Только не забывайте о почтении, которое следует нам оказывать.
— Я скорей умру, чем буду непочтителен к Вашему королевскому Величеству. Но раз король разрешает, я осмелюсь задать вопрос: почему я был брошен в Бастилию как «сообщник» кардинала де Рогана?
— А! Так вы это знаете?
— Лейтенант Гордон де Тийо, арестовывавший меня, постарался, чтобы у меня не осталось никаких сомнений. В то время, сир, большое горе поразило меня, я с трудом понимал его слова.
Я только в тюрьме разобрался, кого называл он вором, а кого соучастником воровства.
— Довольно, шевалье. Я приказал привезти вас сюда не для дискуссий. Тем более что вы обвиняетесь не в краже, а в уголовном сговоре с человеком, на которого обрушилось королевское правосудие, которого вам было поручено охранять и которому, наконец, вы не побоялись помочь скрыть важные улики, необходимые для расследования всего дела.
При всем уважении к королю Жиль не мог не рассмеяться. Людовик, всегда легко красневший, побагровел от гнева.
— Мне кажется, вы забываетесь, сударь! Как вы осмеливаетесь смеяться в моем присутствии?
— А почему бы нет, сир? Я всегда думал, что естественность королю больше по душе, чем искусная ложь. Я смеялся несоответствию громких слов, использованных Вашим Величеством для объяснения моего проступка, ничтожности услуги, оказанной мной его преосвященству.
— Барон де Бретей знает цену своим словам.
Он сам составил указ о вашем заточении и, когда принес мне его на подпись, подробно доложил, в чем заключается ваша вина.
— Значит, сам министр двора потребовал моего ареста?! Большая честь для человека, совершенно, казалось бы, ему неизвестного… Но, может быть, речь шла о чьем-то желании?..
— О чьем желании?
— Того, кто стоит значительно выше министра, того, кто почтил меня, бедного бретонского юношу, своей высочайшей ненавистью… Простая задачка, сир: господин де Бретей ненавидит первосвященника Франции, а поскольку я ему тоже не нравлюсь, он охотно слушает подсказки… Его Высочества графа Прованского.
Уже не гнев, а удивление засветилось в голубых глазах короля. Он спросил внезапно севшим голосом:
— Мой брат ненавидит вас? Почему?
Жиль колебался только мгновенье. В конце концов, ему нечего было терять. Смело устремил он взгляд, чистый как горное озеро, в голубые глаза своего суверена и спокойно произнес:
— Потому что я душой и телом предан моему королю, а мосье никогда не любил и никогда не полюбит верных слуг брата, чьим троном он мечтает завладеть.
Грозная тишина повисла в комнате. Король отодвинул свое кресло в тень, и теперь были видны только его руки, лежавшие на подлокотниках кресла. Ладони, сжатые в кулаки, побелевшие суставы выдавали всю силу чувств, переполнявших Людовика… Но кем был разгневан он? Жиль сознательно бросил такое серьезное обвинение, близкое, по существу, к оскорблению Величества, и теперь мог быть посажен до конца дней своих в Бастилию. Что теперь произойдет? Взрыв гнева и возвращение в тюрьму или?.. Без страха Жиль поставил на карту свою жизнь.
Взрыва не произошло. Слабым голосом, который, казалось, шел из глубины ночи, король произнес:
— Верите ли, я не замечаю его. Три раза, еще до рождения принцев, составивших мое счастье и надежду Франции, мосье пытался меня убить. В первый раз почти сразу после коронации: здесь в коридоре вдруг погасли все свечи. Я тотчас узнал брата по запаху ириса — он тогда любил эти духи, впрочем, после этого случая сразу же их разлюбил. Второй раз на охоте: только резвость коня спасла меня от рокового выстрела. Охота на короля. Об этом рассказал мне крестьянин, он не захотел помогать убийцам. Я щедро заплатил ему, чтобы молчал. В третий раз мне подали подряд две кареты, развалившиеся одна за другой на первом же повороте. Как не вспомнить Нерона!
Вот видите, шевалье, вы ничего нового не сказали мне о моем брате. Он верит, что когда-нибудь станет королем, это предсказал его любимый астролог граф де Моден…
Имя де Модена, напомнившее ему о собственных горестях, вывело Турнемина из оцепенения, в которое погрузили его ужасные слова короля.
— Король все знает, — прошептал он пораженный. — И мосье все равно на свободе, мосье не выслан из страны?
— Я не мстителен, сударь. Это запрещено Богом и не достойно короля. В нашем роду и прежде бывало, что короли страдали от заговоров своих братьев. Людовик Тринадцатый, мой предок, много претерпел от своего брата Гастона Орлеанского, однако Гастон Орлеанский никогда не был наказан. И потом…. так легче за ним наблюдать.
Сосланный в провинцию или заключенный в Бастилию, он вызовет к себе жалость, разбудит преданность, и в конце концов мне же от этого будет хуже. Да и рождение трех детей нанесло сильный удар по его амбициям и предсказаниям графа де Модена. Мой брат — человек разумный и теперь довольствуется тем, что числит себя в оппозиции…
— Оппозиция! — вскричал Жиль. Это слово настолько не подходило к старательно и неторопливо построенной интриге, что он осмелился прервать короля. — Сир, сир! Ваше Величество ошибается! Мосье не отступился, он только изменил свою тактику.
— Вы что-то знаете?
— То немногое, что я знаю, может помочь сохранить спокойствие в государстве и в душе короля. Известно ли Вашему Величеству, что за спиной этой ничтожной де Ла Мотт прячется граф Прованский?
— Что?!
— Именно так! Мосье хорошо спрятался! Никто не видел их вместе, а теперь он и подавно порвал все связи с этой женщиной. Но это все-таки мосье!
— Постойте! Он ее даже не знал!
— Он знал ее. Клянусь честью, сир, я видел их вместе, я слышал, как они разговаривали в роще Трианона в тот вечер, когда королева принимала Его Величество Густава Третьего.
— Мосье не был приглашен… хотя швед был его другом или, вернее, по этой причине.
— И все-таки он там был. Я не очень хорошо слышал, о чем они говорили, — солгал Жиль, « у которого не было никакого желания рассказывать королю о письме Ферсена, украденном у королевы графиней де Ла Мотт, — но того, что достигло моего слуха, уже вполне достаточно. Порочная жадная женщина заинтересовала графа.
С тех пор как он перестал губить короля, он начал губить репутацию королевы.
— Но ведь не для него де Ла Мотт украла колье?
— Нет, она единственный автор этого воровства, но это не помешало мосье обвинить в краже кардинала. Он конечно же, сир, не вор. Он одурачен, обманут, мистифицирован и теперь дорого расплачивается за легковерность и доверчивость.
Людовик XVI встал и, заложив руки за спину, стал медленно прохаживаться по кабинету. Лицо его еще больше помрачнело. Жиль понял, что виной тому имя кардинала де Рогана.
— По-вашему, кардинал не виноват?
— В воровстве? Конечно, нет. Минутное безумие, необдуманность, может, недомыслие, но…
— А в оскорблении Величества?
— В оскорблении Величества, сир?! Я не вижу…
Турнемин был выше своего короля, и Людовику пришлось высоко поднять голову, чтобы заглянуть в честные глаза гвардейца. Гвардеец же в глазах короля увидел только глубокую печаль.
— Если человек осмеливается претендовать на любовь королевы — это оскорбление королевского Величества и ее супруга — короля. Можете вы мне поклясться, что кардинал и в этом не виноват? — Яростью зажглось лицо короля, его обычно тусклые глаза сверкали. — Я не знаю, какие вольности позволительны по отношению к честной женщине?
Сердце шевалье почти не билось. Это был опасный вопрос, и не столько для него (он слишком часто рисковал своей жизнью), сколько для короля, терзавшегося, как самый последний из его подданных, предполагаемой неверностью жены. Калиостро открыл Турнемину, что кардинал поверил письмам, якобы написанным самой королевой, а на самом деле авторами их были госпожа де Ла Мотт и ее любовник Рето де Виллетт.
Обманутый комедией, разыгранной в Роще Венеры, он если и не стал любовником королевы, то был к этому очень близок. Да, король прав — это оскорбление Величества, но кардинал действительно не был виноват в таком преступлении.
Преступником и врагом короля был не Роган, а Ферсен, красивый швед, его безумно любила Мария-Антуанетта. Нет, Жиль не мог рассказать королю всю правду, он не хотел навсегда лишить его покоя.
Король больше не гневался. Не правильно истолковав молчание собеседника как подтверждение худших своих опасений, Людовик застыл у стола, печально глядя на острое пламя свечи.
— Вот видите…
— Нет, сир, я не верю, что кардинал виновен в таком преступлении. Почтение…
— Почтение?! — оборвал король. — Ложь! Я знаю, что этот мерзавец осмелился полюбить королеву… и что вы своими руками держали доказательства его вины, ставшей теперь и вашей.
Жиль понял, что чем откровеннее он будет, тем лучше, но честь королевы должна остаться незапятнанной.
— Это правда, — сказал он тихо. — Кардинал любит Ее Величество, но, сир, я не верю, что он единственный во Франции. Королева молода и очень красива. Возможно, она самая соблазнительная женщина своего века, а с порывами сердца никто совладать не может. Кардинал боялся» что дорогие для него вещи попадут в чужие, случайные руки, вот почему он доверил их мне. Этот пустяк…
— Пустяк? Письма, мне сказали, драгоценности…
— Письма?! Драгоценности?! Как король плохо информирован! Кардинал вручил мне только красный шелковый мешочек, вышитый ее рукой, он всегда носил его на груди, рядом с крестом. В мешочке был медальон с портретом и листок пожелтевшей бумаги, исписанный по-немецки детским почерком.