К ближайшему окружению нашего дома принадлежали еще два характерных для Петербурга здания - Литовский рынок и Литовский замок, находившиеся оба как раз непосредственно за Мариинским театром (Ничего специфически литовского ни в том, ни в другом здании не было и, признаюсь, я теперь забыл по какой причине они это прозвище получили.).
   Архитектурной красоты оба здания, обслуживавшие самые прозаические нужды, не были лишены.
   Рынок, построенный в конце XVIII века, представлял собою обширное целое, выходившее на четыре улицы одинаковыми фасадами, состоящими из массивных арок и ниш с этажом полукруглых окон над ними, а тюрьма, перестроенная на ампирный фасон из сооруженного при Екатерине "турецкого" семибашенного замка, (также выходившего на четыре улицы), состояла из гладких голых стен, соединенных кургузыми необычайной толщины круглыми башнями. Окон в этом здании было до странности мало, а те окна, что были расположены по верхнему этажу башен, были круглой формы, что и давало впечатление каких-то выпученных в разные стороны глаз. Центральный фасад был украшен фронтоном в "греческом вкусе" со статуями двух держащих крест ангелов посреди. Это мрачное (несмотря на свою белую окраску) здание принадлежало к лучшему, что было построено в классическом стиле в Петербурге, а на меня, ребенка, Литовский замок производил одновременно как устрашающее, так и притягивающее впечатление. Ведь за этими стенами, за этими черными окнами с их железными решетками, я рисовал себе самых жутких разбойников, убийц и грабителей и я знал, что из этой тюрьмы выезжали те "позорные колесницы", которые я видел медленно следующими мимо наших окон, с восседающими на них, связанными преступниками. Несчастных везли на Семеновский плац для выслушивания приговора ошельмования. Спешу добавить, что таких колесниц я видел не более трех, да и видел я их в возрасте четырех или пяти лет. Позже этот обычай был отменен.
   Раз я вспомнил про то, что можно было видеть из окон нашей квартиры, то тут же я расскажу и про другие такие "уличные спектакли". Зрителем их я мог быть, оставаясь на весьма близком расстоянии от самого "зрелища" - ведь жили мы в бель-этаже, ("о премье" - по французскому счету). Совершенно другого характера, нежели тот ужас, который меня охватывал при только что помянутом проезде "позорных колесниц", было чувство, которое я испытывал, когда мимо наших окон шествовала погребальная процессия, что происходило чуть ли не каждый день и даже по нескольку раз в день, так как через Никольскую улицу лежал путь к расположенным по окраинам города кладбищам Волкову и Митрофаньевскому. Всякие похороны оказывали на меня какое-то странное действие, но одни были только "жутковатыми" - это в особенности, когда простолюдины-староверы несли своего покойника на плечах в открытом гробу, а другие похороны в своей строгой церемониальности производили впечатление возвышающее. Чем важнее был умерший, тем зрелище было торжественнее.
   Мало-мальски заслуженный, знатный или зажиточный человек мог в те времена "рассчитывать" на проводы до могилы с большой парадностью. Православные отправлялись на последнее местопребывание на дрогах под балдахином и? золотой парчи со страусовыми перьями по углам и золотой короной посреди. Парчевый покров почти скрывал самый гроб. Дроги же лютеран и католиков были также с балдахином но они были черные и вообще "более европейского вида". И тех и других везли ступавшие медленной поступью лошади в черных до земли попонах, а на боках попон красовались большие пестро раскрашенные гербы. Эта последняя особенность была уже вырождавшейся традицией и от такой наемной геральдики вовсе не требовалось, чтобы она точно соответствовала фамильному гербу умершего. Их просто давал напрокат гробовщик и можно было выбирать по своему вкусу гербы поэффектнее и попараднее. Даже купца побогаче, хотя бы он вовсе к дворянству не принадлежал, везли лошади в попонах с такими гербами.
   В особенно важных случаях погребальное шествие приобретало род скорбного празднества. В столице жило не мало особ высокого ранга, не мало генералов, адмиралов, тайных и действительных статских советников и на каждого сановника "сыпались царские милости" - в виде орденов, золотого оружия, медалей и других знаков отличия. Эти-то знаки при похоронах полагалось нести на бархатных, украшенных галунами подушках. Старшие мои братья относились к этому ритуалу с некоторой иронией, но на ребенка дефиле орденов производило глубокое впечатление. Кто-нибудь из больших тут же называл ордена: вот Георгий, вот Анна, вот Владимир, а вот и "сам" - Андрей Первозванный.
   Напротив, цветов в те времена не было принято нести и лишь два-три веночка с лентами лежали рядом с каской или треуголкой покойного на крышке гроба. Печальная торжественность шествия подчеркивалась тем, что всю вереницу носителей орденов, шествующее пешком духовенство и самую колесницу окаймляли с двух сторон - одетые во всё черное господа в цилиндрах С развевающимся флером, несшие среди дня зажженные фонари. Эти "факельщики" на богатых похоронах были прилично одеты и шли чинно, строго соблюдая между собой расстояние, если же покойник был попроще (лошадей всего пара, да и дроги без балдахина), то в виде факельщиков плелись грязные оборванцы с лоскутами дрянного крепа на продавленных шляпах, и шли они кое-как, враскачку, так как они успевали еще до начала похода "выпить лишнего".
   Военного провожал шедший за гробом отряд полка, к которому он принадлежал, а если это был человек высоких военных чинов, то сопровождало его и несколько разных отрядов, не исключая конницы и громыхающей артиллерии. О, до чего мне раздирали душу те траурные марши, которые при этом играли на ходу военные оркестры, инструменты которых были завернуты в черный флер. Бывало я еще издали услышу глухое громыхание барабанов, визг флейт и мычание труб и с ужасом бегу к себе в детскую, где зарываюсь в подушки, только бы не слышать этих звуков. Но любопытство брало верх, я прокрадывался обратно к окну и столбенел в каком-то "трагическом восторге" - глядя как мимо окон проплывает вся процессия, заключением коей были бесчисленные кареты, ряд которых подчас вытягивался на добрую четверть версты.
   Полным контрастом этим "триумфам смерти" были военные триумфы - проходы войск под нашими окнами. Так как путь от казарм Измайловского и Семеновского полков, а также морского Гвардейского Экипажа к центру города лежал через нашу Никольскую и далее через Морскую, то этих солдат мы видали каждый день, то большими, то маленькими отрядами и уж обязательно проходил туда и обратно караул Зимнего дворца от одного или от другого из названных полков. Кроме того через нашу же улицу выступала весной значительная часть петербургского гарнизона, уходившая в лагери под Красным Селом. Тут я мог вдоволь наглядеться всяких отборных и очень эффектных форм. Наконец, к Майскому параду являлись в Петербург и Гатчинские кирасиры, и казаки, и все-то они, на чудесных лошадях, шли шагом под звуки своих оркестров мимо наших окон.
   В мае дозволялось мне уже выйти на балкон, и тогда положительно казалось, что я сам участвую в этом чудесном празднике. Казалось, что стоит руку протянуть и уже дотронешься до расшитого полкового штандарта или сможешь погладить сияющие латы и шлемы, в зеркальной поверхности которых отражались дома и небо.
   Надо сказать, что вид солдат в те времена был куда эффектнее позднейшего. Царствовал Государь Александр II, сын знаменитого фрунтовика Николая 1-го, и хотя кое-что в обмундировке было при нем упрощено, однако всё же формы оставались роскошными - особенно в избранных гвардейских полках. Некоторые из пехотинцев сохраняли каски с ниспадающим густым белым султаном, у других были кепи, похожие на французские, также украшенные султаном. Грудь у большинства полков была покрыта красным сукном, что в сочетании с черно-зеленым цветом мундира, с золотыми пуговицами и с белыми (летом) штанами, давало удивительно праздничное сочетание. Некоторые же привилегированные полки отличались особой декоративностью. До чего были эффектны белая или красная с золотом парадная форма гусар, золотые и серебряные латы кирасир, кавалергардов и конногвардейцев, высокие меховые шапки с болтавшимся на спине красным языком конногренадеров, молодцевато на бок одетые глянцевитые шапки улан и так далее.
   Особенный восторг во мне вызывали оркестры - как те, что шествовали пешком, так особенно те, что, сидя на конях, играли свои знаменитые полковые марши (душу поднимавшие марши!). Великолепное зрелище представлял такой конный оркестр. Сколько тут было золота и серебра, как эффектны были расшитые золотом литавры, прилаженные по сторонам седла. А как величественно прекрасен был гигант тамбурмажор, шествовавший перед полковым оркестром. Что только этот, весь обшитый галунами, человек не проделывал со своей, окрученной галуном с кистями, палкой. То он ее швырял и на ходу схватывал, то крутил на все лады.
   Упомяну я заодно и о том апофеозе военного великолепия, которого свидетелем я бывал раза два или три в свои детские годы. Я говорю об упомянутых только что майских парадах, происходивших на широком Царицыном Лугу, окаймленном садами, дворцами и, похожей на дворец, казармой Павловского полка. Из-под колоннады этой казармы я, в компании знакомой детворы, и наслаждался зрелищем. Место парадов называлось лугом, но "луга" никакого не было, а была очень просторная площадь, посыпанная песком. На этой площади и происходил царский парад. Начало мая редко бывает в Петербурге теплым днем и поэтому, будучи четырех или пятилетним мальчиком, я немилосердно мерз, несмотря на свое бархатное пальтишко, суконную шапочку и шерстяной шарф. Однако, сколько мама ни убеждала меня войти погреться в комнаты, я упорно оставался на своем месте, пожирая глазами происходившее передо мной. И как было не наслаждаться этим зрелищем, как можно было променять его на скучное сидение среди дам (еще не дай Бог они стали бы тискать и целовать). Тысячи и тысячи моих любимых солдатиков продвигались стройными рядами во всех направлениях, все в ногу и всё же без всякого видимого усилия, с удивительной быстротой повинуясь одним только выкрикам офицеров. Восторг, сопряженный с некоторой тревогой, возбуждал во мне проезд грохочущей артиллерии, но букетом всего спектакля являлась джигитовка кавказских воинов: черкесов, лезгинов, хефсуров. Иные из них в те времена были еще одеты точь-в-точь, как средневековые рыцари - в серебряные кольчуги и в панцыри, а на головах у них были высокие серебряные шлемы. Джигиты неслись во весь опор, некоторые стоя на седле, стреляли вперед и назад, а подъезжая к палатке с особами Императорской фамилии, они соскальзывали под брюхо своих коней и с небывалой ловкостью схватывали брошенные им царицей или великими княгинями платки.
   С особым восторгом относился я и к проходу того полка, у которого мы были в гостях - павловцев. На головах у этих рослых парней были высокие медные кивера с красной спинкой, а мундиры их сверкали золотом, но самое замечательное было то, что все они были на подбор курносые - как того требовала традиция, восходившая еще ко временам державного учредителя этого полка, Павла I, отличавшегося, как известно, вздернутым до уродства носом. В жизни курносые люди мне только представлялись смешными, но в таком подборе они представлялись замечательно интересными. Вернувшись домой, я подходил к зеркалу, приподнимал пальцем свой нос кверху и радовался тому, что и сам становился похожим на павловца.
   Вспоминая эти Марсовы потехи - как становится понятной муштровально-мундирная мания, коей были одержимы едва ли не все государи прошлого, но которая особенно "ставится в вину" пруссакам Фридриху, Вильгельму I и Фридриху II, а также нашим царям:
   Петру III, Павлу, Александру I и Николаю I. Однако, хоть и кажется это смешно и хоть много бывало под этим мучительства, однако насколько же тогдашние царские забавы в общем были менее жестоки и чудовищны, нежели всё то дьявольское усовершенствование военного дела, до которого теперь дошло человечество - и в самых демократических странах.
   Глава 2
   ОКРЕСТНОСТИ ПЕТЕРБУРГА
   Петергоф и Ораниенбаум
   В мой культ родного города были включены и его окрестности. Но одни я узнал на самой заре жизни, другие лишь впоследствии. К первым относятся Петергоф, Ораниенбаум и Павловск, ко вторым - Царское Село, Гатчина и прилегающая к Петербургу часть Финляндии.
   Наиболее нежное и глубокое чувство я питаю к Петергофу. Быть может, известную роль тут сыграло то, что я с Петергофом познакомился в первое же лето своего существования, ибо мои родители в те годы всегда уезжали на дачу в Петергоф, переехали они туда и в 1870 году, еще когда мне минуло не более месяца. В Петергофе же в следующие годы я стал впервые "осознавать" окружающее, да и в дальнейшем Петергоф не переставал быть "родным" местом для всей семьи Бенуа. В нем всегда проводили лето мои братья, в Петергофе начался мой "роман жизни", в Петергофе же живали не раз и я с собственной своей семьей. Но есть и вообще в Петергофе что-то, настолько чарующее, милое, поэтичное и сладко меланхоличное, что почти все, кто знакомятся с ним, подпадают под его чары.
   Петергоф принято сравнивать с Версалем - "Петергоф русский Версаль", "Петр пожелал у себя устроить подобие Версаля" - эти фразы слышишь постоянно. Но если, действительно, Петр был в 1717 году поражен резиденцией французского короля, если в память этого он и назвал один из павильонов в Петергофе Марли, если и другое петергофское название Монплезир можно принять за свидетельство его "французских симпатий", если встречаем как раз в Петергофе имена трех художников, выписанных царем из Франции - (архитектора Леблона, живописца Пильмана и скульптора Пино), то всё же в целом Петергоф никак не напоминает Францию и тем менее Версаль. То, что служит главным художественным украшением Петергофа - фонтаны, отражает общее всей Европы увлечение садовыми затеями, однако ни в своем расположении, ни в самом своем характере эти водяные потехи не похожи на Версальские. Скорее в них чувствуются влияния немецкие, итальянские, скандинавские, но и эти влияния сильно переработаны, согласно личному вкусу Петра и других русских царей, уделявших не мало внимания Петергофу. В Петергофе всё несколько грубее, примитивнее, менее проработано, менее сознательно продумано в художественном смысле. Многое отражает и некоторую скудость средств и, несмотря на такую скудость, - желание блеснуть и поразить, что греха таить - Петергоф "провинциален". Наконец и природа, несмотря на все старания (особенно самого Петра), победить суровость петербургского климата или создать хотя бы иллюзию, будто эта победа удалась, - природа осталась здесь несколько худосочной, почти чахлой. Временами непосредственная близость к морю делает и то, что существование в Петергофе становится мучительным. Дожди, туманы, пронизывающая сырость - всё это характерные явления для всей петербургской округи, но в Петергофе они сказываются с особенной силой, действуя разлагающим образом на петергофские постройки, подтачивая камень, заставляя позолоту темнеть, периодически разрушая и искажая пристани, дамбы, обрамления водоемов и набережные каналов. Это одно лишает Петергоф той "отчетливости в отделке", какой могут похваляться знаменитые западно-европейские резиденции.
   И всё же Петергоф "сказочное место". Посетивший меня летом 1900 г. Райнер Мария Рильке, стоя на мосту, перерезающем канал, ведущий от дворца и главных фонтанов к морю, воскликнул перед внезапно открывшимся видом: "Das ist ja das Schloss der Winterkonigin !" ("Это замок королевы Зимы!").
   И при этом от восторга на глазах поэта даже выступили слезы. И действительно, в тот ясный летний вечер всё казалось каким-то ирреальным, точно на миг приснившимся, готовым тут же растаять сновидением. Серебряные крыши дворца, едва отличавшиеся от бледного неба; мерцание золотой короны на среднем корпусе, блеклый отблеск в окнах угасавшей зари, ниже струи не перестававших бить фонтанов, с гигантским водяным столбом "Самсона" посреди, а еще ближе, по берегам канала, два ряда водометов, белевших среди черной хвои всё это вместе создавало картину полную сказочной красоты и щемящей меланхолии. Прибавьте к этому плеск и журчание воды, насторожившееся спокойствие могучих елей, запахи листвы, цветов.
   Этот вид с моста - классический Петергоф, это тот вид, который отмечается крестиком в путеводителях. Однако, к нему скорее можно привыкнуть, нежели ко всем тем более интимным или менее знаменитым красотам, которые открываются в Петергофе на каждом шагу. Так, меня с самого раннего детства особенно волновали два купольных здания, стоявшие на концах большого дворца, один одноглавый, носивший название "Корпус под гербом", другой, служивший церковью и сверкавший своими пятью куполами, роскошно убранными густо позолоченными орнаментами. Перед первым на разводной площадке я не раз видел смотры войск и тогда казалось, что как-то особенно гордо парит в небе, расправляя и вздымая свои крылья, гигантский золотой геральдический орел, венчающий купол этого павильона. Что же касается до Придворной церкви, то нигде, даже перед нашим роскошным Никольским собором, церковные процессии не казались мне более умилительными, нежели там, когда в солнечное июньское утро крестный ход выходил из церкви, спускаясь по наружной лестнице в сад, где на одном из ближайших бассейнов строился помост - "Иордань" для водосвятия. Как чудесно отражались в воде ликующее ясное небо и золотые купола, какими праздничными представлялись священнослужители в роскошных ризах, несшие хоругви ливрейные лакеи и случайно подошедшая посторонняя публика - особенно дамы в своих светлых платьях. Это были скорее интимные церемонии; двор еще не переезжал на летнее пребывание. Из особенно важных особ на них никто не присутствовал, потому и народу было не так уже много и можно было, пробравшись к самому краю бассейна, любоваться всем вдоволь.
   Но сколько еще очаровательного было в Петергофе. Не отдавая себе в чем-либо отчета, я уже ребенком всё это впитывал в себя, гуляя за ручку с папой или сидя в коляске, сопровождая своих родных на "музыку". Постоянно возвращаясь к тем же местам в разные эпохи моей жизни, я часто находил то, что некогда мне представлялось грандиозным и роскошным, съежившимся, измельчавшим и "обедневшим". Но и тогда душа всех этих мест заговаривала с моей душой - и не только потому это происходило, что вспоминались трогательные подробности, детские игры или первые воздыхания любви, а потому, что самому Петергофу действительно свойственна особенная и единственная пленительность. В самом петергофском воздухе есть нечто нежное и печальное, в этой атмосфере всё кажется легким и ласковым. В Петергофе образ двух русских государей, стяжавших себе славу неумолимой строгости, получает иной оттенок. Фигуры Петра Великого и Николая I приобретают, в окружении петергофской атмосферы, оттенок "милой уютности". Один превращается в голландского, средней руки, помещика, радушного хозяина, любителя цветов, картин, статуй и всяких курьезов. Другой рисуется романтичным мечтателем, увлеченным мыслями о далеком рыцарском средневековье или о менее далекой эпохе грациозно-шаловливого рококо.
   Я не стану здесь более подробно описывать Петергоф, ибо в дальнейшем я неоднократно буду возвращаться к нему. Здесь скажу только еще, что как раз в Петергофе имеется ряд строений, созданных моим отцом, и эти постройки служат к немалому его украшению: грандиозные, имеющие вид целого города, придворные конюшни, два элегантных, связанных мостиком дворца для придворных дам, составляющие гармоничное и роскошное продолжение большого Петергофского дворца, наконец, - первое, что видишь, прибывая в Петергоф - вокзал "Нового" Петергофа с его готическими залами и своей узорчатой башней. Факт, что все эти здания были произведениями папы, что, кроме того, он в годы моего раннего детства имел по службе какое-то касательство вообще ко всем Петергофским постройкам, объезжал их, давал распоряжения относительно их ремонта, что всюду его встречали как "любимого начальника", что многие придворные служащие были обязаны ему своим местом - это всё способствовало тому, что я Петергоф мог считать своим родным местом. И к этому необходимо прибавить, что мой отец помнил Петергоф еще в годы, когда Россией правил Александр I, когда на "Петергофский праздник" (в честь вдовствующей Императрицы Марии Феодоровны) съезжалось пол-Петербурга. Наконец, многие члены нашей семьи родились в Петергофе, а два моих дяди и три моих брата всегда в нем проводили свой летний отдых. Пожалуй, сам царь не обладал таким ощущением собственности в отношении Петергофа, каким обладал я. Для меня Петергоф был одним громадным поместьем во всех своих частях абсолютно для меня доступным и близким. Не входила только в эту мою усадьбу интимная резиденция Императорской фамилии, огороженная со всех сторон - Александрия. Туда я в детстве не был вхож, и тем более казалось соблазнительной жизнь за этой нескончаемой высокой глухой стеной, выкрашенной в "казенные", желтую и белую краски. За ней и за воротами в ней, охраняемыми пешими часовыми и казаками на конях, жили царь с царицей и царские дети.
   От Петергофа до Ораниенбаума всего десять километров, и соединяет оба города широкое шоссе, идущее параллельно берегу Финского залива. Теперь с этой дороги уже почти нигде не видно моря, так как весь берег застроился дачами, во времена же моего детства в тех местах, где море не заслоняли парки принца Ольденбургского, собственной его величества дачи, герцога Лейхтенбергского и графа Мордвинова, там оно открывалось во всю ширь, а на горизонте, с приближением к Ораниенбауму, всё яснее и яснее вырисовывался Кронштадт с его крепостями и кораблями. Берег этих открытых мест оставался диким; среди поросших скудной травой песков стояли одни жалкие рыбацкие хижины или же высились одинокие крепкостволые сосны, расправлявшие во все стороны свои могучие ветви.
   В самый Ораниенбаум, городок убогий и глухо провинциальный, въезжали через "триумфальные" классического стиля ворота, затем тянулась улица с очень невзрачными домами, но дальше то же шоссе перерезало сад Ораниенбаумского дворца - как раз у того моста, откуда начинается канал, ведущий среди пустынных земель и болот, к морю. Тут Кронштадт виден был совершенно отчетливо, ибо расстояния до него всего шесть километров.
   В Ораниенбауме никто из наших родных в моем детстве не живал, но это не препятствовало тому, что у меня сложилось к нему какое-то "родственное" чувство и что он оказывал на меня большую притягательную силу. Вероятно, поэтому первое же лето нашей самостоятельной жизни мы с женой пожелали провести именно под Ораниенбаумом, да и впоследствии мы два раза жили в самом этом чарующем месте.
   В детстве меня ожидали разные специальные приманки в Ораниенбауме. Почему-то там я получал шишки с превкусными орешками, похожими на те итальянские пиньоли, которые у нас ставились на стол на больших обедах, там же откуда-то доставались крошечные райские или китайские яблочки, которые не отличались большой сладостью, но которыми я всё же объедался, веря, что они действительно - из Рая. Более же всего меня пленил самый дворец, широкой дугой раскинувшийся на холме с двумя грузными павильонами на концах. Этот дворец был сооружен еще в царствование Петра Великого, но не самим царем, а его "выведенным из грязи в князи" любимцем Меньшиковым, герцогом Ингерманландским. Большущая герцогская корона, положенная на алую подушку, и венчала бельведер среднего корпуса дворца. Эта корона, годная по своим размерам разве только для какого-нибудь сказочного великана, производила на мое детское воображение огромное впечатление. Но еще большее и доходящее до ужаса впечатление производили на меня помянутые пузатые павильоны (один из них называется Японским, другой служил придворной церковью), с выкрашенными одинаково в зеленую краску широко расплывшимися куполами, заканчивающимися причудливыми "фонарями". Когда на повороте дороги один из этих куполов вынырял из масс деревьев, то, Бог знает почему, мною овладевал род паники и я даже старался не глядеть в эту сторону.
   Другие достопримечательности Ораниенбаума меня в детстве не касались, зато трепет мой усиливался, когда, миновав дворец, мы выезжали в густые еловые леса, расположенные на много верст вокруг Ораниенбаума и пребывавшие тогда в совершенной дикости. О, как дивно в них пахло, особенно под вечер, нагревшейся за день хвоей. Какая поэзия леса была в них "отчетливо выражена". Обыкновенно среди леса коляски нашего пикника останавливались, седоки разбредались по рыхлым мхам в поисках грибов или черники, а прислуга располагала , под деревьями скатерти, самовар, посуду и закуски. Но я боялся углубляться в неведомую чащу, благоразумнее было оставаться около мамы; мне казалось, что стоило бы мне удалиться на двадцать шагов, как меня схватил бы притаившийся за деревом волк или я увидал бы вдали медведя. Несколько раз даже казалось, что я и впрямь вижу чернобурого Мишку, тогда как то были только поднятые корни поваленных ветром деревьев. Вблизи такая поднявшаяся на сажень или на две обросшая мхом корчага казалась разинутой пастью, зловещая чернота зияла под ней и, как змеи, свисали тонкие отростки. Зато какое милое безмятежное наслаждение доставляло мне собирание (точнее съедание на месте) ягод, мириадами красневших, черневших и синевших всюду под ногами. Их было так много, что, не двигаясь с места, можно было наесться до отвала, стоило только нагибаться и класть ягоду за ягодой в рот, а мне в то время и нагибаться-то особенно не приходилось. Дивное удовольствие я испытывал, запихав за щеку штук десять, пятнадцать разных душистых ягод земляники, черники и голубицы и устраивая у себя во рту из них превкусную кашку - маседуан.