– Да ему бы во второй класс впору! – ужаснулась воспитательница. – Он же мне всех малышей перепугает!
   – Ну что вы! – улыбнулась нянечка. – Бывают очень большие дети – мой Иванко тоже в три годика больше метра был...
   – В вашем Иване, Ольга Александровна, – возразила Маша, – сейчас больше двух метров.
   При этих словах Алексей вопросительно посмотрел на сына. Тот ответил недоуменным взглядом.
   – Откуда я знаю! Может, порода такая...
   Ты это, брат, не острословь, – шепотом предостерег отец, – маленьким детям острить не положено. Веди себя хорошо, а вечером я тебя заберу.
   Смотри! Я здесь ночевать не собираюсь! – буркнул малыш. – Не сильно увлекайся там своими цепными реакциями.
   К ним подошла уже оправившаяся заведующая.
   У нас родители в первую неделю могут быть с детьми до полудня, – предложила она, – так что если желаете...
   Спасибо, не нужно! – быстро ответил Каманин. – Мы уже договорились. Я, с вашего позволения, побежал. У меня через час консилиум в Академии наук.
   Он кивнул опешившей Машеньке и так быстро исчез, что та только икнула.
   – Договорились! – ворчала у себя в кабинете заведующая. – Виданное ли дело, чтобы трехлетний ребенок читал по-латыни! Мне просто необходимо что-нибудь выпить!
   Она открыла висящую не стене аптечку и достала оттуда «реаниматор» – семидесятипятиграммовую бутылочку коньяка. Залпом опустошив ее, бросила пустой пузырек в урну и открыла журнал, где были записаны данные на всех детей и их родителей.
   Все правильно. Ростислав Каманин, отец – доктор наук Каманин Алексей Михайлович, отцу тридцать три, ребенку три. Где же грабли? Либо ребенок вундеркинд, либо... А что либо? Вундеркинд! Алевтина Мирославовна достала из аптечки еще один «реаниматор» с абрикосовой настойкой и закрепила в себе возрожденную уверенность. Затем поцыкав зубом минут десять, поднялась и направилась в младшую группу.
   – Ну, Машенька, как наш новенький? – спросила она воспитательницу.
   – В туалет попросился, – шепотом ответила девушка. – Алевтина Мирославовна, а вы уверены, что ему три года?
   – Вундеркинд, – икнула заведующая, – или ундервуд... нет, «Ундервуд» – это, по-моему, печатная машинка. Давай-ка без истерик. Есть документы, где говорится, что Каманину Ростиславу Алексеевичу ровно три годика, а не пять, семь или девять... Работай!
   – Но ведь он не играет с другими детьми! – воскликнула Маша. – Сидит штукатурку ковыряет.
   – Прекратить! Ты вот что, дай ему почитать чего... – в раздумье предложила заведующая, вспомнив слова отца мальчика, – вон хотя бы «Чиполлино».
   Маша удивленно посмотрела на начальницу, но ничего не сказала. Молча достала из шкафа требуемую книгу и отнесла ее Ростиславу. Тот, насупившись, стоял коленками на стуле у окна и смотрел, как рабочие во дворе пьют пиво. Он вспомнил давно забытый привкус «Любительского» и ощутил, как его рот наполняется тягучей слюной. Решив, что его молодому растущему организму пиво вредно, он вздохнул, отвернулся и сел на стуле.
   – Что такое? – поинтересовалась Машенька, заметив удрученное состояния отрока.
   Тот в свою очередь оценивающе взглянул на воспитательницу. Когда-то, лет сорок назад, он бы нашел о чем поговорить с такой симпатичной девчушкой... Сейчас, правда, тоже. Только уж больно форма отличалась от содержания. Проклятая философия! Он мысленно чертыхнулся и голосом усталого биндюжника произнес:
   – Попить бы!
   – Компотику или соку? – осведомилась воспитательница. Платили им достаточно хорошо, чтобы отпрыски голубых кровей могли немного бы и побарствовать.
   – Хорошо бы пива! – подражая голосу популярного артиста из «Бриллиантовой руки», произнес Ростислав.
   Маша тоже смотрела этот фильм. Поэтому она непринужденно рассмеялась и, промурлыкав «Нет, только вина!», отправилась в столовую за соком. На коленях у паренька осталась лежать книга Джанни Родари. Господи, помоги! Уж лучше Канта читать, чем этого итальянского сказочника.
   Вернулась воспитательница с высоким стаканом граммов на четыреста, полным яблочного сока.
   – Ну, как себя чувствуем? Домой не хочется? Деткам страшно оставаться в первый раз без папы или мамы.
   Ростислав вспомнил мрачный лубянский подвал и угрюмо кивнул. Взял у девушки тяжелый бокал и неторопливо отпил половину.
   – А где, Ростик, ваша мама? – поинтересовалась Маша, напрочь забыв суровый кодекс работника закрытого учреждения. Прежде чем она успела ужаснуться своему поведению, малыш так же неторопливо допил сок, протянул ей стакан и лениво произнес:
   – В Израиль укатила. Вместе с сестричкой. Мы с папой вдвоем холостякуем.
   – Чего... – выдавила из себя Маша, – скажи-ка мне на милость, почему ты разговариваешь иначе, чем другие дети? Нет, не иначе, а вообще! Ты хоть с детьми играл раньше? Или тебе больше трех лет?
   – Конечно! – важно сказал Ростислав. – Мне три года и три месяца. А папочка, знаете ли, со мной не сюсюкает, как, например, мама, ну хотя бы с вон той девочкой. А так как он еще и скоро станет доктором наук, то... Спросите ее... спросите ее... ну, хотя бы спросите ее, что за штуковина стоит под окном. Она скажет – «бибика». А я скажу, что это «горбатый Запорожец».
   – Чего... – повторила воспитательница и осушила то, что оставалось в бокале после паренька, – что такое, не пойму... С головой что-то.
   – Может, медсестру позвать? – участливо осведомился юный сорванец.
   – Я тебе дам, медсестру! – шутливо замахнулась на него бокалом девушка. – Хватит мне голову морочить! А то дам кубики играть!
   Ростислав посмотрел ей вслед с равнодушием сытого медведя и вновь повернулся к окну. Там рабочие снова пили пиво. Некоторые в срочном порядке посещали самый дальний закуток дворика, чтобы затем с расслабленным лицом приняться снова за любимое занятие.
   «Совсем распоясался народ, – подумал Ростик, – попробовали бы они в тридцатые так работать...» Почувствовав характерную резь в низу живота, он спрыгнул с табуретки и отправился в туалет. Сняв штанишки и пустив тугую струю, он расслабился.
   – Ой, какая у тебя большая пися! – пропищал рядом чей-то голосок. Повернув голову, парень увидал давешнюю девчушку, на которую указывал пальцем в качестве примера.
   – Рано тебе еще о писях думать! – сказал он, важно надул щеки и, натянув штанишки, отправился назад в группу.

Глава 5. Гея. 1698.
Великое посольство

   Погода в январе – разговор особый, набивший оскомину и простым англичанам, и гостям столицы Великобритании, и даже тем, кто никогда не был в Лондоне. Спроси любого негритоса из Санта-Доминго: «Черный, что ты знаешь о Лондоне?» – и он вам искренне ответит: «Много сыро там, хозяин!» Взвалит на плечи корзину хлопка и уйдет, посмеиваясь. В теплом климате куда лучше! Конфликты Гольфстрима-батюшки, температура которого зимой у Оловянных островов достигает 14 градусов, с зимними муссонами Европы, образуют такую зону конвергенции, что будь здоров! Светлое время суток, когда старина Биг-Бэн виден аж с Уорчерской дроболитной башни, составляет от силы пять часов. Но бывают такие дни, что возница в двуколке не может толком рассмотреть задницы своего коня. Тут уже все зависит от чутья лошадки; на молодых рысаках выехать в такую погоду решится разве что самоубийца, а старого конягу не выпустит на улицу ломота в бабках.
   Утро в январском Лондоне начинается часов в десять. Небо слегка сереет, у предметов намечаются тени, от которых начинают шугаться редкие прохожие. Старый фонарщик рыщет по Центральной части города (будущему Сити) в поисках малозаметных масляных фонарей, чтобы отключить их на эти несколько часов, так сказать, на профилактику. Удары соборных колоколов слышны в тумане тупо: как будто у пьяницы с похмелья стучит в башке. Тут же рядом раздается рев испуганного осла. Он доставил в Лондон своего хозяина – мелкого ремесленника из Сомерсета, прибывшего первый раз в столицу, и поэтому испуганного не менее, чем его четвероногий друг. В подобное утро хорошо посетить ночную вазу, одернуть на себе пижаму и вернуться в теплую постель, решительно зарекшись вставать раньше обеда.
   Имение писателя Джона Эвлина просыпалось рано, в отличие от других добропорядочных английских родовых гнезд, семейств и просто жилищ. Слуги, приобретшие за двухнедельный срок целый набор различных болезней (от нервного тика до паранойи), спешили убраться куда подальше и не попадаться на глаза ужасным своим постояльцам.
   Сам знаменитый писатель жил в Лондоне и по просьбе короля Вильгельма Третьего Оранского предоставил свое поместье для размещения там московского посольства во главе с царем Петром. Вильгельм Оранский погорячился. Для московского посольства с головой хватило бы и конюшни. И то после отъезда «дорогих» гостей грумам пришлось бы месяц наводить там порядок. А пока Джон Эвлин жил в столице, страшно гордый двумя вещами: ему удалось «прогнуться» под Вильгельмом, и в его особняке живет сам московский царь – личность таинственная и загадочная. А это значит, что в следующем сезоне он будет самым популярным человеком в Лондоне.
   ...В канделябрах гостиной догорали последние свечи, отпущенные королем Англии московскому посольству. Если бы их расходовать экономно, как это делают рачительные англичане, то свечей хватила бы с запасом до апреля – таков был приблизительный срок пребывания в Англии царя варваров вместе со своей жалкой свитой. Но Петр приказал жечь свечи беспрерывно, и запас их таял на глазах обескураженной челяди. Итак, свечи догорали в канделябрах. В камине весело потрескивал разломанный чугунными ногами Алексашки стул, прекрасный стул мастерских Якова Грюйса – знаменитого мастера прошлого, шестнадцатого века. В уголке камина догорал кусок резного багета вместе с драповой шторой. По гостиной разносился аромат паленого драпа, но его заглушал запах человеческих экскрементов, доносившийся из-за камина. Там «человеки» из Московии устроили сортир. В кресле у камина – в единственном, более или менее сохранившемся в этой комнате предмете меблировки, в этом кресле спал Петр Алексеевич Романов. Спал московский царь, спал тиран дикой страны, спал сном вусмерть ужравшегося намедни человека. Храп, разносившийся по гостиной, заставил убраться в ужасе из нее случайно забредшего с поварни кота Джона – всеобщего любимца развеселой русской шатии. Руками царь судорожно вцепился в подлокотники, словно во сне его сдирали с горшка, а босые ступни его застыли в медном тазу с давно стывшей водой.
   Сквозь распахнутые двери гостиной было видно, как мимо нее пронесся на цырлах заспанный лакей, с неудовольствием покосившись на отломанную медную ручку. Этой ручкой вчерась пьяный Петр без устали потчевал по темечку «разлюбезного киндера» Алексашку за то, что тот изволил уснуть прямо в кабаке, налакавшись чрезмерно виски. Сама ручка валялась у камина, потрескавшиеся изразцы которого тоже не обошла стороной стихия. Часы, висевшие где-то под потолком на недосягаемой для чертей из Московии высоте, пробили девять На последнем ударе голова Петра дернулась, одна рука отцепилась от подлокотника и поползла к паху по бордовым бархатным порткам. Всласть почесавшись там, царь изволил открыть один глаз и хрипло выругаться. Никакого эффекта. Петр открыл второй глаз и выругался изощреннее. Снова нулевой результат.
   Петр отцепил вторую руку, встал с кресла и, покачиваясь на длинных худых ногах, проследовал за камин для утреннего мочеиспускания. Совершив там эту продолжительную и пока необременительную процедуру, он взял кочергу и пошевелил в камине. Стул благополучно догорал, а от багета и шторы практически ничего не осталось.
   – Зябко, твою мать! – передернул плечами царь и выглянул в дверной проем. Свечи, горевшие в коридоре, давно погасли, поэтому темень не позволила ему увидеть там что-либо значительное.
   Он зевнул, глянул на башмаки, напялил их на босые ноги, поправил покосившиеся пряжки и пошел по памяти влево от гостиной. Точно, вот она – дверь спальни, временно превращенной в царскую опочивальню. Петр лениво толкнул плечом покосившиеся в петлях двери и, не выпуская кочергу из рук, вошел в комнату. Чудом сохранившиеся, на таком же чудом сохранившемся багете, шторы были завешены. Источник тепла в спальне тоже был на последнем издыхании; он отработанным движением сорвал штору вместе с багетом и швырнул их на бордовые угли. Вспыхнувший драп осветил царскую опочивальню: пару стульев, валявшихся у камина и дожидавшихся своей печальной очереди, небольшой ореховый стол с гнутыми «по Гамбсу» ножками, персидские ковры, кое-где уже испачканные православными сапогами и конским навозом. Огромная кровать с закрытым пологом, из-за которого раздается дружный гвардейский храп, доносится запах давно немытых ног и солдатской казармы.
   Рывком дернув за полог, Петр возмущенно застыл. На его кровати, прижавшись друг к другу точно поросята в поисках тепла, полуодетые, мирно почивали Лефорт и Алексашка. Веко у царя принялось дергаться. Кочерга застыла в положении верхней мертвой точки и уже было принялась совершать поступательное движение по направлению к Алексашкиной спине, но где-то на середине процесса мин херц передумал. Со свистом рассекая воздух, средство для ворошения углей обрушилось на резную стойку кровати и, перебив ее, разбило расписной кувшин с водой, стоявший на столике.
   От привычных звуков веселого погрома Алексашка проснулся и испуганно сел на кровати. Русый парик, не снятый на ночь, сбился в мочалку и закрывал глаза.
   – Кто здесь? – спросил Алексашка, делая безуспешные попытки разобрать спросонья, где свой волос, а где чужой. – Мин херц, ты?
   – Я! – злым голосом отозвался царь.
   – Фу! – выдохнул либер камрад Сашка. – А мне чего-то всю ночь курфюст Бранденбургский снился, так я подумал...
   – Ya, ya! – подтвердил Петр.
   Меньшиков вновь полез чесать патлы. Царь своей мозолистой рукой ему помог – схватил измочаленный парик и отодрал его от головы приятеля. Правда, вместе с париком из головы Данилыча был выдран изрядный клок волос, но Петр не обратил на Алексашкин стон никакого внимания.
   – Скоро полдень, – пробасил он, – недавно я слыхал бой часов.
   Алексашка толкнул в бок Лефорта, Слез с кровати и на цыпочках подбежал к окну.
   – Ни зги не видно! – пожаловался он. – Проклятый туман. У нас в Москве...
   Что там было в Москве, Петру узнать не удалось, ибо раздался характерный звук московских трактиров. Франц Лефорт, сидя в исподнем на кровати, блевал в ночную вазу. Амбре смеси производных спирта и соляной кислоты шибануло в нос царю.
   – Du Riechst So Gut! – пробормотал он строку из народной прусской песенки, а затем изощренно выругался.
   – Фефлюхтен виск! – пробулькал Франц. – Питер, вы уже на ногах... такая рань...
   – Россию проспите, пьяницы проклятые! – заворчал царь. – Пошли в трактир!
   Лефорт снова склонился над горшком.
   Заведение называлось «Гусь и капуста», из посетителей помимо «великолепной русской пятерки» было всего ничего. Сонный хозяин клевал носом у стойки, а жена его в чистеньком накрахмаленном переднике и таком же чепце перетирала бокалы.
   Петр восседал во главе стола. По правую руку сидели Меньшиков и Франц, по левую – Возницын и Головин. Перед Петром стояло четыре бокала темного пива и блюдо с копченой поросятиной. Посередине стола – кувшин с виски. Перед каждым из сидящих тоже стояло немалое количество глиняных бокалов. Время от времени они тянули руки к блюду, брали огромные куски и, капая на грудь, поедали их, запивая водопадами пива. Иногда Петр наполнял оловянные чарки виски и произносил тосты во имя Бахуса.
   – Хочу земляных яблок! – заявил он после того, как первый голод был утолен. – Франц, вели, чтобы подали земляные яблоки, картовь, черт подери!
   Лефорт подошел к хозяину и шепотом сделал заказ. Хозяин проснулся, потянулся и что-то ворчливо ответил. Лефорт снова с ним заспорил. В конце концов пару пенсов сделали свое дело. Хозяин скрылся в подсобке, Франц, довольный, вернулся к столу.
   – Чего хотел этот трактирщик? – надменно спросил царь. – Что у него, картови нет? Так мы найдем другой кабак!
   – Есть, Питер, – ласково погладил его по руке Лефорт, – просто нужно подождать, пока блюдо приготовлено. Картофель сырым не едят!
   – А пусть несет! – махнул рукой захмелевший царь. – У меня Алексашка все жрет! Верно, майн либер киндер?
   – Ты что, мин херц! – испугался Меньшиков. – Я бы лучше рыбки!
   – Я тебе дам, рыбки! – погрозил ему кулаком Петр. – Братья, восхвалим Бахуса в сосуде сим! Эй, Прокофий! А куда, к дьяволу, задевался князь-папа? Я его работу вершу, ик!
   Возницын втянул голову в плечи и елейным голосом отвечал, что Зотов с утра скорбен животом и пребывает в печали в нужном чулане. Вчера их святейшество переусердствовал с количеством пива, посему господину Петру Михайлову приходится наблюдать отсутствие сего идиота на всеобщей попойке.
   – Говорил дураку старому, что уксус нужно пить противу поноса! – заворчал Петр и пустил царскую чару по кругу. Досталось и хозяину, принесшему им огромное блюдо вареного картофеля. Тот уже был в курсе, что от царской чаши по обычаю отказываться нельзя, поэтому обреченно выдул почти двести граммов виски, вопреки бесплодным надеждам, водой не разбавленного.
   – Сумасшедшие русские! – жаловался он за стойкой жене. – Если они пробудут здесь хотя бы до лета, то я сопьюсь, храни меня святая Магдалена!
   – Ты бы прилег, Джон, – с жалостью посмотрела на него жена, – а я побуду здесь. Отдохни несколько часов.
   – Тогда глотать виски придется тебе! – мрачно сказал трактирщик. – А тебе, Мэри, ни в жизнь не одолеть полпинты чистого виски, это я тебе говорю, твой муж.
   – А я Мэта с конюшни позову. Пусть он им относит заказы! – пошла на хитрость Мэри. – Мэт – дюжий малый, думаю, он справится.
   – Хорошо! – зевнул Джон. – Только приодень его. А я пойду и в самом деле вздремну до ленча. Виски – тяжелая штука.
   Узнав, что ему предстоит бесплатно накачаться лучшим сортом хозяйского виски, Мэт пришел в восторг. Он долго отмывал в деревянном корыте на заднем дворе свои корявые руки, тер их пеплом и щелоком, затем мочил и прилизывал непослушные патлы. Надев немного поношенную робу хозяина и матросскую шапочку, он подошел к столу русских.
   – О, матроз! – Взгляд царя сфокусировался на незнакомце. – Садись, матроз, выпей с нами. Данилыч, подай стул человеку!
   Напрасно хозяйка стреляла глазами, пытаясь подозвать к себе конюха. Тот, сидя в обнимку с московским царем, распевал песенки фривольного содержания, каждые десять минут прикладываясь к чарке. Мэри бессильно облокотилась на стойку и, подперев ладонью щеку, бессмысленно уставилась на гульбу московских гостей.
   Вот Алексашка Меньшиков, поручик Преображенского полка, единственный из русских, чья одежда ничем не запачкана и даже имеет некоторую галантность. Кривляясь, точно паяц, изображает зверей, кричит смертельно раненным в зад петухом, корчит глупые рожи, беспрестанно задирая остальных.
   Франц Лефорт, пожалован адмиральским чином за первый азовский поход, лет сорока с небольшим, начинающий полнеть швейцарец. Приятной улыбкой встречает проказы идиота Алексашки, умиленно поглядывает на друга царя, ревностно следит за каждым его взглядом, устремленным на собеседников. Не излишне благосклонен ли мин херц к Головину, Возницыну, прочей шушере из свиты?
   Прокофий Возницын, уже известный дипломат, в меру хитрый, в меру пьяный, в меру умный, в меру придурковатый. Держит ушки на макушке Прокоп, иначе можно их запросто лишиться. Возле царя, что возле огня!
   Федор Головин, граф, полноватый, с приличным вторым подбородком, умные глаза прячет в глупой улыбке. Пьет в основном пиво, от виски старательно уворачивается, а выпив, много ест.
   Уставшая Мэри смотрит на них и диву дается. Неужто все русские такие? А как же они тогда работают? Между тем трактир заполняется посетителями. Мэри уже не до странной русской компании, нужно обслуживать посетителей. А их все больше и больше! Недаром «Гусь и капуста» считается в первой пятерке лондонских трактиров – сам король несколько раз заглядывал отведать их знаменитых колбасок из йоркширской свинины.
   В разгар веселья оказалось, что ни у кого с собой нет денег. Намедни кончились.
   – Позор! – прошипел Петр. – Конфузия на всю Европу!
   Головин подумал, что конфузу и без того предостаточно. Возницын подумал то же самое, потому что они с Федором переглянулись понимающими взглядами, а затем вновь уткнулись в поросятину.
   – Алексашка! – прошипел царь. – Друг заклятый, выручай! У тебя всегда есть деньги, ворюга ты наш дорогой!
   – Мин херц! – протянул испуганно Меньшиков. – Так последние три дня и так пировали за мой счет! У меня вчерась последние ефимки ушли...
   – Так придумай что-нибудь, майн либер киндер! Иначе дома кочерги отведаешь. В тот момент, когда твои таланты жизненно необходимы, ты начинаешь вилять хвостом! Придумай что-нибудь.
   Меньшиков как будто давно этого ждал. Он мигом вскочил со стула и направился в угол трактира. Зашел за перегородку для особо важных гостей (общительный Петр любил трапезничать в общей зале) и исчез там на некоторое время.
   – Этот сукин сын придумает! – восхищенно сказал царь, влюбленными глазами глядя вслед приятелю. – Только чует мое сердце, неспроста он туда бросился. Чует, стервец, свою выгоду!
   – Умен Данилыч, – произнес Лефорт с акцентом, – умен, но отнюдь не бескорыстен.
   Вскорости Алексашка возник снова. Он не торопясь шел к русскому столику, ведя за собой весьма прилично одетого господина.
   – Маркиз Кармартен, лорд Перегрин! – представил его Алексашка.
   – Лорд Перегрин, маркиз Кармартен, – поправил друга Петр и с удовольствием посмотрел на изящное представление маркиза и лорда. Тот попрыгал на своих козлиных ногах, подмел перьями шляпы пол перед царем, а затем приложился к царской ручке.
   – Ну и что, ты мне, собачий сын, сватаешь? – по-русски спросил он у либер киндера.
   Заговорил лорд Перегрин:
   – Ваше величество, я прошу у вас немного. Право на торговлю табаком в Московии. Единоличного права. Обязуюсь ввезти три тысячи пятисотфунтовых бочек табаку и таким образом покрыть в нем нужду Московии.
   Услыхав про «нужду в табаке», Возницын горько улыбнулся, но царь под столом больно ударил его под коленку.
   – Ясно! – произнес по-аглицки Петр. – Что вы предлагаете взамен?
   – Я имею честь предложить вашему величеству вперед десять тысяч гиней! – самодовольно сказал англичанин.
   Маркиз специально назвал цену за табак в гинеях. В гинеях измеряется стоимость земельных участков, породистых рысаков и бриллиантов, но глупые московиты в таких тонкостях разбираться не должны. Прикрыв от наслаждения глаза, он уже считал барыши, когда змий Алексашка тихонько прошептал Петру на ухо:
   – Мин херц, запроси тридцать тысяч!
   – Ты что, сдурел? – буркнул Петр. – Скажи спасибо и за десять!
   – Христом богом прошу, мин херц, скажи тридцать!
   Петр вздохнул, немного протрезвел и ответил совершенно ясным голосом:
   – Тридцать тысяч, любезный лорд!
   Лорд Перегрин опешил от такой наглости. Кто научил этих московитов правилам торга? Кто мог сказать реальную цену. Придя в некоторое душевное смятение, он принялся торговаться. Сошлись на двадцати тысячах. Конечно, реально такой «тендер» стоил около пятидесяти, но тут уж ничего не попишешь. Не один лорд Перегрин торгует в Англии табаком.
   Сделку как следует спрыснули. Спрыснули так, что маркиза и лорда собственные слуги увезли на карете домой очухаться. Двойная царская чара валила с ног любую «неваляшку».
   После сытного ленча Петру захотелось проехать в парк, посмотреть на лебедей. Но лебеди в такую погоду сидели в специальных домиках и даже не казали оттуда клювов. Царь пришел в плохое настроение со всеми симптомами нервного тика, от которого помимо Алексашки не мог излечить ни один лекарь. Он приобнял Петра и принялся уговаривать принять нынешним вечером немного женской любви со стороны одной из популярнейших актрис Королевского театра. И правда, Джейн он не посещал уже три дня.
   – Марсову потеху мы сменили на Нептунову, – поглаживая царя по плечу, приговаривал Меньшиков. – Нептунову меняли на Бахусову, а Бахуса всегда сменяет Венера. Она завсегда должна быть, мин херц, перед Морфеем, завсегда.
   – Кстати, о Венере! – встрепенулся царь. – Ты-то когда свой триппер лечить будешь? Умудрился за три девять земель подхватить хворобу... Лефорта не заразил?
   Франц Яковлевич потупился.
   – Мы просто спать! – произнес он коряво. Он всегда говорил коряво, когда волновался.
   – От просто спать иногда дети бывать! – передразнил его Петр. – Ладно, Алексашка. Вели карету закладывать.
   У Джейн они с Алексашкой снова пили и жрали в три горла, пели и танцевали русские песни, Алексашка плясал как бес. Джейн, ожидавшая награды за свои мучения, была неприятно поражена парой сотен ефимков завернутых в носовой платок. Их утром вручил ей Алексашка, присовокупив, что московский царь зело благодарит ее за приятный вечер и не менее приятную ночь. Вообще-то ефимков было пятьсот, но Данилыч рассудил по-своему. «Хватит стерве и двести! – решил он, пряча триста монет в свой кошель. – Занавески могла бы и постирать».
   Снова предрассветный сумрак, карета, лошади, плетущиеся «как-нибудь» и обдолбанный кучер, смотрящий вперед до рези в глазах.