- Ну, что, - сказала Виктория немного погодя, - пойдем в театр?
- Куда? - подозрительно переспросил я.
- Пошли, пошли, душа моя, будь мужественней, мой великодушный мужчина, - и смеясь потащила меня за собой.
Мы действительно посетили тот странный театр на чердаке, поднявшись по черной лестнице дома, закрытого на капитальный ремонт; театр, где не было ни сцены, ни зрителей, ни актеров, вернее, и то, и другое было одновременно: среди расставленных в беспорядке стульев, диванов с выпирающими пружинами, буфетов без стекол и допотопных этажерок без книг шло непрерывное действо, не прекращаясь ни на секунду ни днем, ни ночью, ибо актеры играли самих себя - ели, спали, справляли естественную нужду, любили своих женщин - и все это в присутствии зрителей, которые сидели или стояли, уходили и возвращались опять; могли чихать, дремать или сами подключались к игре. По страшно раздутому сценарию роль могла найтись для каждого. Единственными декорациями служили развешенные во множестве осколки зеркал, в которые гляделись женщины, расчесывая волосы, и часы разных калибров, систем и времен: ходики с кукушкой, будильники, карманные, наручные часы, часы с боем - но все с выломанными стрелками, показывающими нулевое время. Действия переплетались на этой импровизированной сцене, но вглядевшись и вслушавшись внимательней, я понял, что тут показывается история от сотворения мира до наших дней, история, не поспевающая за собой, как Ахилл за черепахой. "Вот так номер, - подумал я, - значит, Зенон был прав?" На какой-то момент мне показалось, что актер, разговаривающий с сидящей у него на коленях девушкой, лица которой я не видел, пытается сыграть мою жизнь; я вслушался в реплики - кажется, они были похожи, но это меня не взволновало, затем мое внимание привлек странный полный мужчина с курчавыми пейсами, заложенными за уши; он стоял, молитвенно сложив перед собой руки, а его трухлявый сюртук рвала свора собак, на которых этот кантор не обращал никакого внимания, с мольбой крича полной женщине с библейской внешностью: "Сара, куда ты подевала мои старые шлепанцы? Что это за сумасшедший дом?" Сара, чистившая картошку, чья кожура серпантином кружевной ленты спадала в кастрюлю с водой, не отвечала ему и улыбалась про себя…
Когда мы опять спустились вниз, улица уже тонула в нависающих стариковских сумерках. Молча шли мы по полупустынной Бассейной улице; на углу Бассейной и Знаменской, у галантерейного магазина, нас обогнала странная пара: безногий, культяпки которого ремнями были пристегнуты к тележке на колесиках, управлял запряженной наподобие лошади старой овчаркой с вылинявшей шерстью и черной повязкой на глазах, чтобы собака не сбилась с пути.
- Эй, желанная, не подводи! - радостно чмокнул инвалид, резво обгоняя нас.
- Слушай, - сказал я, подавая Виктории руку, - а кто этот чудак в сюртуке, который звал свою Сару?
- Это Адам Семенович Рабинович, старейший актер театра, он изображал Вечного жида, разве ты не понял?
- Нет, - признался я.
Оказывается, Вечный жид появился здесь очень давно, когда в аду еще был Золотой век и не существовало ни изгойского университета, ни чердачного театра. В театре действительно не виделось необходимости, потому как в то давнее время на Екатерининской площади, что перед бывшим Институтом благородных девиц, существовала постоянно действующая демонстрация, посмотреть и поучаствовать в которой приезжали из самых отдаленных районов города, ибо организованные демонстранты, выкрикивая лужеными глотками здравницы, ходили с красочными стандартными плакатами и выданными властями трафаретными лозунгами и огромными полотнищами транспарантов. И вот тут появился Вечный жид. Вернее сначала неизвестно почему пропало в городе мясо и колбасные изделия. Потом пропали кошки, голуби и прочая живность. Никто не понимал, что происходит. Вечного жида задержали в трамвае, где он ехал, держась обеими трясущимися руками за никелированный поручень; и бдительная кондукторша первая заметила на его запястьях провокационные татуировки. На левой было написано: "На забуду мать родную!" На правой: "Даешь пятилетку качества!" А его карманы оказались набитыми гнусными прокламациями, на которых была изображена неизвестно чья, но огромная задница, а на каждой половинке стояла печать: "Где наша не пропадала!" Тут-то все и раскрылось. Было собрано бесчисленное множество свидетельских показаний, которые связывали Вечного жида с этими исчезновениями, как и с тем, что с недавнего времени вещи и предметы во многих квартирах стали менять свои места. Вечный жид был признан виновным и приговорен к вечному заключению в Петропавловской крепости, то есть, в крепости Дит. Правда, кошек потом так и не нашли, их пришлось специально завозить из заморских стран. А какое счастливое время до этого было: когда бронированный черный легковой автомобиль под эскортом мотоциклистов проезжал по улицам, сам понимаешь, кто ехал, мужчины выстроившись вдоль поребрика, приветливо махали шляпами, а женщины кричали: "Ура-а!" и…
- Слушай, - перебил я Викторию, - а как выглядел этот, в автомобиле?
- Ну, душа моя, ты даешь! - Виктория дернула меня за мочку уха - Не понял еще? Да вот же он! - и ткнула пальцем куда-то вверх и вбок. Я посмотрел, куда она указывала рукой, и в открытом окне третьего этажа увидел молчаливо взирающее на нас никакое лицо "шестерки", стертое, как пятак; только этот соглядатай был не в черном фраке, а в обыкновенной полосатой пижаме, в которых дома ходят старые пердуны. Развеселившаяся не в меру Виктория обернулась на него еще раз и, скорчив невозможную рожицу, показала ему язык, пижама погрозила нам сверху пальцем и раздраженно захлопнула окно…
- Явились, не запылились, - недовольно проворчал попугай Федька, когда мы открыли дверь и вошли в Викину комнату. И тут же наябедничал: "А эти гады, будьте любезны, тут без вас шухер-мухер устроили!"
И действительно: постель со следами лап кто-то стащил с тахты на пол, перья из вспоротой подушки парашютировали в воздухе, в беспорядке лежали на полу вместе с разбитой на мелкие черепки узкогорлой вазой и разорванной в клочки газетой. Простодушный, но честный Панглос виновато прижимал уши, подобострастно вилял хвостом и задом, пытаясь задобрить, даже попытался лизнуть Вику в щеку, испрашивая прощения, а нахальная Кунигунда, делая вид, что она здесь не при чем, блеснув разноцветными глазами: одним изумрудным, а другим - перламутровым с перекрещивающимися двумя латинскими "Р" и цифрой I посередине, на всякий случай запрыгнула на шкаф, чтобы ей не попало.
- Погром, - сказала Виктория останавливаясь в дверях, ужас, тихий ужас…
Пока я гулял с Панглосом, Вика убирала следы развала; потом мы ужинали все впятером, и все бы было ничего, если бы я не замечал, как с каждой минутой, приближающей нас к ночи, Виктория смурнеет все больше и больше, а ее веселое расположение духа, радовавшее меня днем, испаряется быстро, как спирт из бутылки с непритертой пробкой. Односложно она отвечала на мои вопросы, которые становились все более редкими, пока, наконец, не почувствовал, что она замкнулась от меня полностью, застегнув на все пуговицы и молнии свою душу от моего пытливого недоуменного взгляда, став непроницаемой для него, как кирпичная стена, за которой трепетала неизвестная мне жизнь. Легкий сквознячок нехорошего предчувствия проскользнул, распахнув двери и фортки моей игольчатой интуиции, колющий меня самого и не предвещающий ничего доброго; и когда Виктория стала стелить для меня постель, я, словно понимая, к чему все это, жестко сказал:
- Сегодня ляжешь со мной. Женское-мужское, ты сама сказала, что нам теперь все равно.
- Хорошо, - покорно прошептала Виктория: лицо ее еще более вытянулось и подурнело.
…С закрытыми глазами, стараясь не шевелиться, лежал я у стенки, когда Виктория, накинув на клетку о попугаем темный платок, осторожно легла рядом, натягивая простыню до подбородка. На подоконнике немощно тлел свечной огарок. Медленно стянул я, с нее простыню и ничего не понимая, опять упал в бездонную пропасть ее ошеломительной наготы, полетел с кружащейся от ветра безумия головой вниз, не боясь и мечтая разбиться, умереть, но не обидеть, не разрушить этот образ; штопором набирая скорость, которая выдувала из меня остатки рассудка и сомнения; и боясь, что сейчас не выдержу, протянул руку, потрогал осторожно ее бритую подмышку и сказал:
- Не надо брить здесь, мне так не нравится…
И повернул ее к себе. Господи Иисусе, как я любил ее, эту единственную существующую для меня женщину, эту Боттичеллевскую мадонну, кроме которой никого и ничего у меня не было, как ласкал я это прелестное тело с пергаментной кожей, пахнущей так, как должно пахнуть от женщины, как лелеял ее, как лелеют только ребенка, как жестко сжимал в объятиях эту обожаемую плоть, воплощавшую для меня ее неуловимую смутную душу, плоть, которая то начинала трепетать в моих руках, поддаваясь, дрожа, то опять безжизненно обмякала, и снова, снова, сливаясь со мной, как две жидкости; и когда я не смог уже терпеть и впился губами в ее упругий поддающийся рот, она внезапно уперлась мне ладонями в грудь и, тяжело дыша, сказала:
- Не надо!
- Что? - еще не понял я.
- Не надо, мне больно тебя любить, я не могу.
- Почему? - не понимая, падая, возвращаясь с неба на землю.
- Я уже не могу тебя любить здесь, здесь нельзя любить, я думала, что смогу, но не могу. Мне больно, я не русалка.
- Почему?
- Не знаю; здесь никто не любит.
- Почему не русалка?
- Не русалка, мне больно, хороший мой, прости меня…
Как мертвая она замерла, безжизненно не шевелясь; мой локоть еще касался ее равнодушного теперь тела, ибо я был тоже мертвый, теперь уже окончательно мертвый, ибо единственную женщину, которую я любил и которая любила меня, любить я не мог, ибо ей любить меня было больно; и отвернувшись, я закусил зубами угол подушки, чтобы не закричать или застонать, подушку, которая на вкус была соленой, так как вместе с ней я закусил свою губу… Сколько мы лежали так, не шевелясь, молча, неизвестно. Давно уже погас свечной огарок на окне, давно уже ночь черным колпаком накрыла этот бездушный несуществующий город, город-мираж, город-химеру, затянутый на дно адским болотом небытия. Ни мыслей, ни чувств - пустота, полная, как разряженный вакуум, безразличная, точно человек, вышедший из тюрьмы, отсидев сто лет одиночного заключения. Ничего. Даже дыхания - ни ее, ни своего я не слышал; ватное равнодушие заткнуло мне душу своими пальцами, и, задохнувшись, моя душа умерла. Ничего. Даже кровь из губы, свернувшись улиткой, перестала течь. Ничего. Даже боли никакой я не ощущал. Ничего, ничего. Ничего.
…Как ни странно, той ночью я все-таки заснул. Видно, слишком много сил вышло из меня, проколотого иглой отчаянья, выпустившей животворящий воздух; и, мечтая мучить и истязать себя веригами боли, не желая успокоений, забылся странным сном. Всю ночь мне снилось одно и то же! Будто рывком открываю я дверь в темную комнату, вхожу и вижу совершенно голую, бесстыдную Викторию, поджавшую под себя ноги и висящую в таком положении на высоте метра над полом, сплошь уставленном тлеющими свечными огарками; и волосы ее дыбом стояли в виде ореола вокруг головы. Виктория недобро улыбается, поднимает руки, показывая бритые подмышки, а по комнате, как обезумевшие мухи на оконном стекле, носятся всевозможные предметы: игральные атласные карты, веник с совком, расческа с застрявшими волосами, комочек кофейной гущи, разбитое карманное зеркальце и огрызок косметического карандаша. Ветер ужаса поднимает меня на руки и вместе с остальными предметами начинает вращать по орбите вокруг Виктории, которая шепчет, шепчет губами: "Тебя ожидает трефовая дама, казенный дом и вивисекция", а я, не выдерживая, кричу: "Ты - ведьма, Виктория, ты ведьма?" - "А ты только понял?" - зло хохочет она, взмахивая рукой, распахивается форточка, и я пулей вылетаю, подхваченный порывом сквозняка. Вылетаю, чтобы в следующую секунду опять отворить дверь, увидеть висящую в воздухе нагую Викторию со стоящими дыбом волосами, спросить: "Ты - ведьма, Виктория?", получить утвердительный ответ и начать все сначала. И так всю ночь…
Проснулся я от странного дребезга звонка, с трудом раздирая склеенные ночной мукой веки, комната была пустой, звонок дребезжал не переставая, только через несколько минут я сообразил, что это телефон, висящий в коридоре, встал, с тяжелой головой, с выкаченным телом, прошлепал по комнате, открыл дверь, снял трубку. "Алло, алло, слава богу, дозвонилась! Простите, что идет в кинотеатре "Колизей?" - "Вы не туда попали", - безразлично ответил я, и только повесив трубку понял, что это был звонок с того света…
На подоконнике в комнате лежала записка: "Хороший мой, сходи в исполком. Прости меня, Алешенька, прости, я не могла иначе. Только твоя Виктория". Безразлично, не испытывая никаких чувств, положил записку на место и стал одеваться… Весь тот день был закрыт от меня плотной непроницаемой завесой почти полного беспамятства: инерция являлась единственным балластом, заставлявшим меня двигаться и существовать. Даже если бы меня пытали, пропуская электрический ток через половые органы, я бы не смог вспомнить по каким улицам и переулкам я шел, где переходил дорогу и останавливался, у каких прохожих корректировал свой путь, что мне отвечали и так далее. Немые гипсовые фигуры собственного положения в пространстве, оставляемые за спиной, рассыпались в прах белой пудры при малейшем прикосновении. Если попытаться найти для моего состояния аналогию в мире физических понятий, то я как бы стал существовать на другом уровне: только что обладавший нормальным ростом и соответствующим ему восприятием, я обезножил, потеряв эти две упругие фигули, растущие из зада, и передвигался на паховом или пупковом уровне других людей, не поникая ничего вокруг и не желая ничего понимать. Зазывающие сирены безразличия все дальше увлекали меня, затягивая в трясину своего чрева.
Иногда, правда, сплошная пленка равнодушного восприятия лопалась, проклевывался глазок и к нему прижималось мое внутреннее око; так, например, в середине дня я ощутил себя стоящим перед зданием с атлантами, чьи фигуры с вековой тоской поддерживали лепной карниз горисполкома, на углу Фонтанки и Невского; толкнул дверь, которая с тугой женской тяжестью поддалась силе, и поднялся по ковровой дорожке, изношенной на сгибах ступеней широкой белой лестницы. Опять, кажется, я расспрашивал когото в полупустых коридорах, какуюто девушку, что таращила на меня глазкипуговки и что-то говорила, вздрагивая бараньими кудельками прически; пока наконец не остановился перед обитой коричневым коленкором дверью, простроченной квадратиками, на которой висела табличка, сообщающая сведения о хозяине кабинета:
Партай Геноссович Церберов - секретарь председателя исполкома
Постучав сначала по коленкоровой спине, потом по табличке (ибо спина проминалась, но звука не издавала), услышав какой-то сдавленный возглас изнутри, который расценил как приглашение, я распахнул дверь и вошел. На обыкновенном чиновническом столе, расположенном у окна обыкновенного чиновнического кабинета, на голове, придерживая руками туловище с широким женским задом, стоял мужчина. Для удобства и равновесия его затылок упирался в круглую суповую тарелку с фиолетовыми цветочками по каемочке; покрасневшее от натуги лицо вылупилось на меня сдавленными в щелку глазами, видя все вокруг, очевидно, как младенец до двухнедельного возраста, когда изображение в хрусталике еще не перевернулось на сто восемьдесят градусов. Несколько мгновений мы глазели так друг на друга; чтобы лучше рассмотреть физиономию Партая Геноссовича, я даже попытался наклонить голову, тоже переворачивая ее вниз, как вдруг он, не без известной грации, сложился пополам и сел на свое кресло. И тут же, не глядя на меня, стал рыться и листать свитки своих бумаг.
- Товарищ Церберов? - вопросительной интонацией напомнил я о своем присутствии, и когда он опять поднял лицо, возвращенное в привычную для глаза плоскость, я сразу узнал его по стриженному чубчику и затылку: как же, это был тот самый молодой человек, который сидя в углу круглой залы, где происходило отчетноперевыборное собрание, шарил по телу своей соседки, засовывая пальцы под резинку ажурного чулка и демонстрируя желающим приятные округлые линии ее бедра. Хотя тут же прервал себя: не валяй дурака, они все здесь похожи друг на друга как деревянные матрешки, мало ли на свете одинаковых молодых людей с идиотическим блеском служебного рвения в глазах. К тому же, этот казался плотнее.
- Стучаться надо! - мельком окидывая взглядом мою непрезентабельную фигуру в черном свитере, буркнул молодой, но ранний Партай Геноссович, и опять принялся перекладывать бумаги с места на место на игральном поле своего стола, словно раскладывая пасьянс. - Вы по поводу выступления будете? - наконец спросил он.
- Какого выступления?
- Ну, выступления в связи с ежемесячной кампанией повышения и понижения, увеличения и одобрения? Сейчас найду текст вашей речи: выучивать наизусть не надо, можно будет читать, но ознакомиться, пробежать глазами перед выступлением весьма желательно.
- Я не пава, чтобы выступать, - мрачно пояснил я, пытаясь вспомнить, где я уже слышал это крылатое выражение.
- Тогда какого черта вы отнимаете у меня время? - недовольно удивился Партай Геноссович, стриженный под "бокс", сразу потеряв ко мне всяческий служебный интерес.
- Хотел узнать насчет вивисекции, - выудил я из сознания сверкнувшее блесной слово.
- Для вас или для членов вашей семьи? - опять воспрял рвением молодой секретарь.
- Условия, - чувствуя, что каждое слово дается мне с трудом, сказал я, - сообщите ваши условия.
- Какие еще такие условия? - не понял он. - Никаких условий. Сытый прощальный ужин за наш счет, напутственное слово ответственного товарища, потом чик-чирик - и ваших нету. И начнете все сначала. Вам приключение, нам облегчение.
- А ваши есть?
- Какие-такие "ваши"?
- Ну - "наших нет", а ваши есть?
- И наших нет, и ваших нет. Никого нет. То есть нет: наших нет, а ваши есть. То есть наоборот: тьфу, - ваших нет, а наши есть. Совсем запутался, - побледневший Партай Геноссович чертыхнулся про себя. - А вы, собственно, товарищ, на что намекаете?
Пока он говорил, лицо его бледнело все больше и больше, словно под столом из него выпускали кровь, которая вытекала быстро, как чернила в ручках с голожопыми красавицами, пока, наконец, физиономия не стала белее школьного мела, покрылась стеклярусом прозрачного пота, от чего черты стали казаться помятыми, точно газета; с усилием разжав рот, он тяжело порыбьи задышал и внезапно жалобным тенорком попросил:
- Простите, можно вас попросить на минуточку отвернуться?
Жалея его в глубине души, я медленно отвернулся, краем глаза успев заметить, как Партай Геноссович, подскочив, опять стал на голову, упираясь затылком в тарелку с фиолетовой каемочкой, а для усиления кровообращения задрыгал толстенькими ножками. Потом, во время продолжавшегося полчаса разговора, он еще несколько раз просил меня отвернуться, вставал на голову, что ему, очевидно, было необходимо для поддержания жизненного тонуса, вращаясь туда-обратно, как Ванька-встанька. Наконец, получив необходимые разъяснения, подписав требуемые бумаги, я собирался было уже распрощаться, как внезапно Партай Геноссович, проникшийся ко мне непонятной симпатией, поманил меня уже с порога, подозвал к столу и, заговорщицки подмигивая, сказал:
- Не хотите взглянуть напоследок? Мне тут принесли. Это, конечно, не входит в мои служебные обязанности, но так и быть.
И порывшись в нижнем ящике своего стола, развернул перед моими глазами веер цветных и черно-белых порнографических карточек. "Как вам вот эта? - шумно и с волнением дыша, поинтересовался он, указывая на бабу в платке с коровьим выменем, снятую с граблями в руках на фоне сенокосилки. - А какая производственница, какая производственница!"
- Ах ты, пузанчик сладострастный, - брезгливо отводя его руку, проговорил я и указательным пальцем ткнул его в пуговицу жилета. Промахнувшийся палец ткнул не в пуговицу, а в надутый живот, и не встретив никакого сопротивления, погряз в пучине официозной плоти. Как же я был удивлен, когда увидел, что сам того не желая, проделал в нем сквозное отверстие, из которого, как и из других швов, по которым внезапно стал разъезжаться стоящий передо мной костюм, полезла густая желто-желейная масса, цветом и запахом напоминая мужскую сперму. Сдуваясь прямо на глазах, как мяч, костюм засвистел проколотой камерой, и густая жидкость потекла быстрее и быстрее: из глазных отверстий, носа, вислоухих ушей и даже рукавов. Видя, что, расползаясь по полу, фигурной формы лужа постепенно подбирается ко мне, боясь наступить в нее и запачкаться, я отступил на шаг назад, открыл дверь и вышел вон…
…Минут через десять придя в себя, я увидел, что бреду по тротуару набережной Фонтанки, двигаясь в сторону Коломны, переставляя ноги с резиновой инерцией, будто кто-то подтягивал меня на невидимом канате. Река, повернутая безразличной серой спиной, шептала что-то, облизывая заросшие тиной гранитные губы. Сырой туман полз мне навстречу, стирая и смещая грани домов, сплющивая крыши, отрезая дымной пеленой перспективу на десять метров впереди, позади и по бокам. Очертания медленно и неохотно проступали, вытесненные из плотной мглы, точно фотография в слабом проявителе. Рентгеновский снимок города смутно маячил, приподнимаясь на цыпочки за пределом зрения… Старика-старьевщика я заметил после того, как пересек мостовую у Египетского моста, он шел мне навстречу, толкая перед собой скелет детской коляски, где под пыльным тряпьем позванивали не менее пыльные бутылки. Видно, узнав меня, старик остановился, переводя дыхание, поджидая, когда я поравняюсь с ним.
- Добрый день, - сказал он, отвечая на мое приветствие. И укоризненно качая лицом со множеством коричневых стариковских пигментных пятен, все в каких-то складочках и отвисших мешочках с синими набухшими прожилками, добавил: - Айяяй, подписали? Все-таки подписали, молодой человек, ай-я-яй!
Я покорно кивнул головой; старьевщик оглянулся по сторонам, перехватывая ручку коляски из левой руки в правую, наклонился ко мне и сказал: "Пойдемте".
…Идти, как оказалось, нам было совсем недалеко; несколько раз я предлагал помочь ему тащить коляску, которую он катил перед собой с явным трудом, но старик категорически отказывался, усмехаясь: "А что я тогда буду делать? У каждого своя ноша". Закатив свою коляску в подворотню какого-то дома, он остановился перед дверью, имеющей совсем нежилой вид; еще раз оглянулся, не заметив ничего подозрительного, открыл замок и пропустил меня вперед. Окутанные кромешной темнотой, стертые до грани осязания ступени вели вниз, потом кончились, ощупывая рукой стену, я пошел по кишке коридора, слыша ржавый скрип коляски сзади себя, пока не остановился перед еще одной дверью; и услышав ворчливый голос старика за спиной: "Открывайте же, открывайте", толкнул ее ладонью. И вошел в обыкновенную книжную лавку букиниста, где все четыре стены снизу доверху, от пола до потолка, были уставлены почерневшими от времени стеллажами, полками, на которых теснились, толпились книжные корешки. Кажется, здесь стояли книги всех времен и народов: старинные, с коричневой потрескавшейся кожей, с золотыми и серебряными позументами, в дешевых коленкоровых мундирах, на которых не виднелось ни единой пылинки; на отдельной полке лежали скрученные в дудочку желтые пергаменты и свитки, перевязанные ленточками; все языки от санскрита до иероглифов древнего Китая, от иудейских закорючек и латыни до виноградных завитков армянского алфавита, одноразовые и многотиражные издания, журналы, переплетенные альманахи и сборники, многотомные словари и справочники, энциклопедии и тома комментариев застыли в безвременной прострации; а на стеллаже напротив окна высились горы аккуратно сложенных рукописей, по той или иной причине не дождавшиеся типографского воплощения.
- Погодите минуточку, - как показалось, не очень довольно проворчал старик за спиной, - сейчас чай разогрею. Можете пока покопаться, - и вышел в соседнюю комнату этого книжного подвального царства.
Взяв с полки первую попавшуюся книгу, пролистнув до середины, я прочел, сразу узнавая текст: "Но я в той точке сделал поворот, где гнет всех грузов отовсюду слился"; закрыл, поставил на место, взял следующую; взгляд сразу нашел нужное место: "Отцы и учители, мыслю: "Что есть ад?" Рассуждаю так: "Страдание о том, что нельзя уже более любить"; опять задвинул кирпичик на пустое место в книжной кладке; потянул следующую, которая распахнулась на странице: "Я советую вам хорошенько запомнить то, что я сейчас скажу, ибо это будет вам весьма полезно и послужит утешением в невзгодах, а именно: гоните от себя всяческую мысль о могущих вас постигнуть несчастьях, ибо худшее из всех несчастий - смерть, а коль смерть на поле брани - славная смерть, значит, для вас наилучшее из всех несчастий - это умереть"… Сколько не искал я потом, листая почти наугад, сколько ни загадывал самое что ни есть замысловатое - все книги, которые некогда я удосужился прочесть или даже просто слыхал об их существовании, оказывались под рукой, сами открывались на нужном месте.
- Ну, как вам моя коллекция? - усмехаясь спросил; старик-старьевщик; оказалось, он давно стоит за моей спиной, наблюдая через плечо. - Садитесь, молодой человек, и берите чай, пока не остыл.
- Куда? - подозрительно переспросил я.
- Пошли, пошли, душа моя, будь мужественней, мой великодушный мужчина, - и смеясь потащила меня за собой.
Мы действительно посетили тот странный театр на чердаке, поднявшись по черной лестнице дома, закрытого на капитальный ремонт; театр, где не было ни сцены, ни зрителей, ни актеров, вернее, и то, и другое было одновременно: среди расставленных в беспорядке стульев, диванов с выпирающими пружинами, буфетов без стекол и допотопных этажерок без книг шло непрерывное действо, не прекращаясь ни на секунду ни днем, ни ночью, ибо актеры играли самих себя - ели, спали, справляли естественную нужду, любили своих женщин - и все это в присутствии зрителей, которые сидели или стояли, уходили и возвращались опять; могли чихать, дремать или сами подключались к игре. По страшно раздутому сценарию роль могла найтись для каждого. Единственными декорациями служили развешенные во множестве осколки зеркал, в которые гляделись женщины, расчесывая волосы, и часы разных калибров, систем и времен: ходики с кукушкой, будильники, карманные, наручные часы, часы с боем - но все с выломанными стрелками, показывающими нулевое время. Действия переплетались на этой импровизированной сцене, но вглядевшись и вслушавшись внимательней, я понял, что тут показывается история от сотворения мира до наших дней, история, не поспевающая за собой, как Ахилл за черепахой. "Вот так номер, - подумал я, - значит, Зенон был прав?" На какой-то момент мне показалось, что актер, разговаривающий с сидящей у него на коленях девушкой, лица которой я не видел, пытается сыграть мою жизнь; я вслушался в реплики - кажется, они были похожи, но это меня не взволновало, затем мое внимание привлек странный полный мужчина с курчавыми пейсами, заложенными за уши; он стоял, молитвенно сложив перед собой руки, а его трухлявый сюртук рвала свора собак, на которых этот кантор не обращал никакого внимания, с мольбой крича полной женщине с библейской внешностью: "Сара, куда ты подевала мои старые шлепанцы? Что это за сумасшедший дом?" Сара, чистившая картошку, чья кожура серпантином кружевной ленты спадала в кастрюлю с водой, не отвечала ему и улыбалась про себя…
Когда мы опять спустились вниз, улица уже тонула в нависающих стариковских сумерках. Молча шли мы по полупустынной Бассейной улице; на углу Бассейной и Знаменской, у галантерейного магазина, нас обогнала странная пара: безногий, культяпки которого ремнями были пристегнуты к тележке на колесиках, управлял запряженной наподобие лошади старой овчаркой с вылинявшей шерстью и черной повязкой на глазах, чтобы собака не сбилась с пути.
- Эй, желанная, не подводи! - радостно чмокнул инвалид, резво обгоняя нас.
- Слушай, - сказал я, подавая Виктории руку, - а кто этот чудак в сюртуке, который звал свою Сару?
- Это Адам Семенович Рабинович, старейший актер театра, он изображал Вечного жида, разве ты не понял?
- Нет, - признался я.
Оказывается, Вечный жид появился здесь очень давно, когда в аду еще был Золотой век и не существовало ни изгойского университета, ни чердачного театра. В театре действительно не виделось необходимости, потому как в то давнее время на Екатерининской площади, что перед бывшим Институтом благородных девиц, существовала постоянно действующая демонстрация, посмотреть и поучаствовать в которой приезжали из самых отдаленных районов города, ибо организованные демонстранты, выкрикивая лужеными глотками здравницы, ходили с красочными стандартными плакатами и выданными властями трафаретными лозунгами и огромными полотнищами транспарантов. И вот тут появился Вечный жид. Вернее сначала неизвестно почему пропало в городе мясо и колбасные изделия. Потом пропали кошки, голуби и прочая живность. Никто не понимал, что происходит. Вечного жида задержали в трамвае, где он ехал, держась обеими трясущимися руками за никелированный поручень; и бдительная кондукторша первая заметила на его запястьях провокационные татуировки. На левой было написано: "На забуду мать родную!" На правой: "Даешь пятилетку качества!" А его карманы оказались набитыми гнусными прокламациями, на которых была изображена неизвестно чья, но огромная задница, а на каждой половинке стояла печать: "Где наша не пропадала!" Тут-то все и раскрылось. Было собрано бесчисленное множество свидетельских показаний, которые связывали Вечного жида с этими исчезновениями, как и с тем, что с недавнего времени вещи и предметы во многих квартирах стали менять свои места. Вечный жид был признан виновным и приговорен к вечному заключению в Петропавловской крепости, то есть, в крепости Дит. Правда, кошек потом так и не нашли, их пришлось специально завозить из заморских стран. А какое счастливое время до этого было: когда бронированный черный легковой автомобиль под эскортом мотоциклистов проезжал по улицам, сам понимаешь, кто ехал, мужчины выстроившись вдоль поребрика, приветливо махали шляпами, а женщины кричали: "Ура-а!" и…
- Слушай, - перебил я Викторию, - а как выглядел этот, в автомобиле?
- Ну, душа моя, ты даешь! - Виктория дернула меня за мочку уха - Не понял еще? Да вот же он! - и ткнула пальцем куда-то вверх и вбок. Я посмотрел, куда она указывала рукой, и в открытом окне третьего этажа увидел молчаливо взирающее на нас никакое лицо "шестерки", стертое, как пятак; только этот соглядатай был не в черном фраке, а в обыкновенной полосатой пижаме, в которых дома ходят старые пердуны. Развеселившаяся не в меру Виктория обернулась на него еще раз и, скорчив невозможную рожицу, показала ему язык, пижама погрозила нам сверху пальцем и раздраженно захлопнула окно…
- Явились, не запылились, - недовольно проворчал попугай Федька, когда мы открыли дверь и вошли в Викину комнату. И тут же наябедничал: "А эти гады, будьте любезны, тут без вас шухер-мухер устроили!"
И действительно: постель со следами лап кто-то стащил с тахты на пол, перья из вспоротой подушки парашютировали в воздухе, в беспорядке лежали на полу вместе с разбитой на мелкие черепки узкогорлой вазой и разорванной в клочки газетой. Простодушный, но честный Панглос виновато прижимал уши, подобострастно вилял хвостом и задом, пытаясь задобрить, даже попытался лизнуть Вику в щеку, испрашивая прощения, а нахальная Кунигунда, делая вид, что она здесь не при чем, блеснув разноцветными глазами: одним изумрудным, а другим - перламутровым с перекрещивающимися двумя латинскими "Р" и цифрой I посередине, на всякий случай запрыгнула на шкаф, чтобы ей не попало.
- Погром, - сказала Виктория останавливаясь в дверях, ужас, тихий ужас…
Пока я гулял с Панглосом, Вика убирала следы развала; потом мы ужинали все впятером, и все бы было ничего, если бы я не замечал, как с каждой минутой, приближающей нас к ночи, Виктория смурнеет все больше и больше, а ее веселое расположение духа, радовавшее меня днем, испаряется быстро, как спирт из бутылки с непритертой пробкой. Односложно она отвечала на мои вопросы, которые становились все более редкими, пока, наконец, не почувствовал, что она замкнулась от меня полностью, застегнув на все пуговицы и молнии свою душу от моего пытливого недоуменного взгляда, став непроницаемой для него, как кирпичная стена, за которой трепетала неизвестная мне жизнь. Легкий сквознячок нехорошего предчувствия проскользнул, распахнув двери и фортки моей игольчатой интуиции, колющий меня самого и не предвещающий ничего доброго; и когда Виктория стала стелить для меня постель, я, словно понимая, к чему все это, жестко сказал:
- Сегодня ляжешь со мной. Женское-мужское, ты сама сказала, что нам теперь все равно.
- Хорошо, - покорно прошептала Виктория: лицо ее еще более вытянулось и подурнело.
…С закрытыми глазами, стараясь не шевелиться, лежал я у стенки, когда Виктория, накинув на клетку о попугаем темный платок, осторожно легла рядом, натягивая простыню до подбородка. На подоконнике немощно тлел свечной огарок. Медленно стянул я, с нее простыню и ничего не понимая, опять упал в бездонную пропасть ее ошеломительной наготы, полетел с кружащейся от ветра безумия головой вниз, не боясь и мечтая разбиться, умереть, но не обидеть, не разрушить этот образ; штопором набирая скорость, которая выдувала из меня остатки рассудка и сомнения; и боясь, что сейчас не выдержу, протянул руку, потрогал осторожно ее бритую подмышку и сказал:
- Не надо брить здесь, мне так не нравится…
И повернул ее к себе. Господи Иисусе, как я любил ее, эту единственную существующую для меня женщину, эту Боттичеллевскую мадонну, кроме которой никого и ничего у меня не было, как ласкал я это прелестное тело с пергаментной кожей, пахнущей так, как должно пахнуть от женщины, как лелеял ее, как лелеют только ребенка, как жестко сжимал в объятиях эту обожаемую плоть, воплощавшую для меня ее неуловимую смутную душу, плоть, которая то начинала трепетать в моих руках, поддаваясь, дрожа, то опять безжизненно обмякала, и снова, снова, сливаясь со мной, как две жидкости; и когда я не смог уже терпеть и впился губами в ее упругий поддающийся рот, она внезапно уперлась мне ладонями в грудь и, тяжело дыша, сказала:
- Не надо!
- Что? - еще не понял я.
- Не надо, мне больно тебя любить, я не могу.
- Почему? - не понимая, падая, возвращаясь с неба на землю.
- Я уже не могу тебя любить здесь, здесь нельзя любить, я думала, что смогу, но не могу. Мне больно, я не русалка.
- Почему?
- Не знаю; здесь никто не любит.
- Почему не русалка?
- Не русалка, мне больно, хороший мой, прости меня…
Как мертвая она замерла, безжизненно не шевелясь; мой локоть еще касался ее равнодушного теперь тела, ибо я был тоже мертвый, теперь уже окончательно мертвый, ибо единственную женщину, которую я любил и которая любила меня, любить я не мог, ибо ей любить меня было больно; и отвернувшись, я закусил зубами угол подушки, чтобы не закричать или застонать, подушку, которая на вкус была соленой, так как вместе с ней я закусил свою губу… Сколько мы лежали так, не шевелясь, молча, неизвестно. Давно уже погас свечной огарок на окне, давно уже ночь черным колпаком накрыла этот бездушный несуществующий город, город-мираж, город-химеру, затянутый на дно адским болотом небытия. Ни мыслей, ни чувств - пустота, полная, как разряженный вакуум, безразличная, точно человек, вышедший из тюрьмы, отсидев сто лет одиночного заключения. Ничего. Даже дыхания - ни ее, ни своего я не слышал; ватное равнодушие заткнуло мне душу своими пальцами, и, задохнувшись, моя душа умерла. Ничего. Даже кровь из губы, свернувшись улиткой, перестала течь. Ничего. Даже боли никакой я не ощущал. Ничего, ничего. Ничего.
***
…Как ни странно, той ночью я все-таки заснул. Видно, слишком много сил вышло из меня, проколотого иглой отчаянья, выпустившей животворящий воздух; и, мечтая мучить и истязать себя веригами боли, не желая успокоений, забылся странным сном. Всю ночь мне снилось одно и то же! Будто рывком открываю я дверь в темную комнату, вхожу и вижу совершенно голую, бесстыдную Викторию, поджавшую под себя ноги и висящую в таком положении на высоте метра над полом, сплошь уставленном тлеющими свечными огарками; и волосы ее дыбом стояли в виде ореола вокруг головы. Виктория недобро улыбается, поднимает руки, показывая бритые подмышки, а по комнате, как обезумевшие мухи на оконном стекле, носятся всевозможные предметы: игральные атласные карты, веник с совком, расческа с застрявшими волосами, комочек кофейной гущи, разбитое карманное зеркальце и огрызок косметического карандаша. Ветер ужаса поднимает меня на руки и вместе с остальными предметами начинает вращать по орбите вокруг Виктории, которая шепчет, шепчет губами: "Тебя ожидает трефовая дама, казенный дом и вивисекция", а я, не выдерживая, кричу: "Ты - ведьма, Виктория, ты ведьма?" - "А ты только понял?" - зло хохочет она, взмахивая рукой, распахивается форточка, и я пулей вылетаю, подхваченный порывом сквозняка. Вылетаю, чтобы в следующую секунду опять отворить дверь, увидеть висящую в воздухе нагую Викторию со стоящими дыбом волосами, спросить: "Ты - ведьма, Виктория?", получить утвердительный ответ и начать все сначала. И так всю ночь…
Проснулся я от странного дребезга звонка, с трудом раздирая склеенные ночной мукой веки, комната была пустой, звонок дребезжал не переставая, только через несколько минут я сообразил, что это телефон, висящий в коридоре, встал, с тяжелой головой, с выкаченным телом, прошлепал по комнате, открыл дверь, снял трубку. "Алло, алло, слава богу, дозвонилась! Простите, что идет в кинотеатре "Колизей?" - "Вы не туда попали", - безразлично ответил я, и только повесив трубку понял, что это был звонок с того света…
На подоконнике в комнате лежала записка: "Хороший мой, сходи в исполком. Прости меня, Алешенька, прости, я не могла иначе. Только твоя Виктория". Безразлично, не испытывая никаких чувств, положил записку на место и стал одеваться… Весь тот день был закрыт от меня плотной непроницаемой завесой почти полного беспамятства: инерция являлась единственным балластом, заставлявшим меня двигаться и существовать. Даже если бы меня пытали, пропуская электрический ток через половые органы, я бы не смог вспомнить по каким улицам и переулкам я шел, где переходил дорогу и останавливался, у каких прохожих корректировал свой путь, что мне отвечали и так далее. Немые гипсовые фигуры собственного положения в пространстве, оставляемые за спиной, рассыпались в прах белой пудры при малейшем прикосновении. Если попытаться найти для моего состояния аналогию в мире физических понятий, то я как бы стал существовать на другом уровне: только что обладавший нормальным ростом и соответствующим ему восприятием, я обезножил, потеряв эти две упругие фигули, растущие из зада, и передвигался на паховом или пупковом уровне других людей, не поникая ничего вокруг и не желая ничего понимать. Зазывающие сирены безразличия все дальше увлекали меня, затягивая в трясину своего чрева.
Иногда, правда, сплошная пленка равнодушного восприятия лопалась, проклевывался глазок и к нему прижималось мое внутреннее око; так, например, в середине дня я ощутил себя стоящим перед зданием с атлантами, чьи фигуры с вековой тоской поддерживали лепной карниз горисполкома, на углу Фонтанки и Невского; толкнул дверь, которая с тугой женской тяжестью поддалась силе, и поднялся по ковровой дорожке, изношенной на сгибах ступеней широкой белой лестницы. Опять, кажется, я расспрашивал когото в полупустых коридорах, какуюто девушку, что таращила на меня глазкипуговки и что-то говорила, вздрагивая бараньими кудельками прически; пока наконец не остановился перед обитой коричневым коленкором дверью, простроченной квадратиками, на которой висела табличка, сообщающая сведения о хозяине кабинета:
Партай Геноссович Церберов - секретарь председателя исполкома
Постучав сначала по коленкоровой спине, потом по табличке (ибо спина проминалась, но звука не издавала), услышав какой-то сдавленный возглас изнутри, который расценил как приглашение, я распахнул дверь и вошел. На обыкновенном чиновническом столе, расположенном у окна обыкновенного чиновнического кабинета, на голове, придерживая руками туловище с широким женским задом, стоял мужчина. Для удобства и равновесия его затылок упирался в круглую суповую тарелку с фиолетовыми цветочками по каемочке; покрасневшее от натуги лицо вылупилось на меня сдавленными в щелку глазами, видя все вокруг, очевидно, как младенец до двухнедельного возраста, когда изображение в хрусталике еще не перевернулось на сто восемьдесят градусов. Несколько мгновений мы глазели так друг на друга; чтобы лучше рассмотреть физиономию Партая Геноссовича, я даже попытался наклонить голову, тоже переворачивая ее вниз, как вдруг он, не без известной грации, сложился пополам и сел на свое кресло. И тут же, не глядя на меня, стал рыться и листать свитки своих бумаг.
- Товарищ Церберов? - вопросительной интонацией напомнил я о своем присутствии, и когда он опять поднял лицо, возвращенное в привычную для глаза плоскость, я сразу узнал его по стриженному чубчику и затылку: как же, это был тот самый молодой человек, который сидя в углу круглой залы, где происходило отчетноперевыборное собрание, шарил по телу своей соседки, засовывая пальцы под резинку ажурного чулка и демонстрируя желающим приятные округлые линии ее бедра. Хотя тут же прервал себя: не валяй дурака, они все здесь похожи друг на друга как деревянные матрешки, мало ли на свете одинаковых молодых людей с идиотическим блеском служебного рвения в глазах. К тому же, этот казался плотнее.
- Стучаться надо! - мельком окидывая взглядом мою непрезентабельную фигуру в черном свитере, буркнул молодой, но ранний Партай Геноссович, и опять принялся перекладывать бумаги с места на место на игральном поле своего стола, словно раскладывая пасьянс. - Вы по поводу выступления будете? - наконец спросил он.
- Какого выступления?
- Ну, выступления в связи с ежемесячной кампанией повышения и понижения, увеличения и одобрения? Сейчас найду текст вашей речи: выучивать наизусть не надо, можно будет читать, но ознакомиться, пробежать глазами перед выступлением весьма желательно.
- Я не пава, чтобы выступать, - мрачно пояснил я, пытаясь вспомнить, где я уже слышал это крылатое выражение.
- Тогда какого черта вы отнимаете у меня время? - недовольно удивился Партай Геноссович, стриженный под "бокс", сразу потеряв ко мне всяческий служебный интерес.
- Хотел узнать насчет вивисекции, - выудил я из сознания сверкнувшее блесной слово.
- Для вас или для членов вашей семьи? - опять воспрял рвением молодой секретарь.
- Условия, - чувствуя, что каждое слово дается мне с трудом, сказал я, - сообщите ваши условия.
- Какие еще такие условия? - не понял он. - Никаких условий. Сытый прощальный ужин за наш счет, напутственное слово ответственного товарища, потом чик-чирик - и ваших нету. И начнете все сначала. Вам приключение, нам облегчение.
- А ваши есть?
- Какие-такие "ваши"?
- Ну - "наших нет", а ваши есть?
- И наших нет, и ваших нет. Никого нет. То есть нет: наших нет, а ваши есть. То есть наоборот: тьфу, - ваших нет, а наши есть. Совсем запутался, - побледневший Партай Геноссович чертыхнулся про себя. - А вы, собственно, товарищ, на что намекаете?
Пока он говорил, лицо его бледнело все больше и больше, словно под столом из него выпускали кровь, которая вытекала быстро, как чернила в ручках с голожопыми красавицами, пока, наконец, физиономия не стала белее школьного мела, покрылась стеклярусом прозрачного пота, от чего черты стали казаться помятыми, точно газета; с усилием разжав рот, он тяжело порыбьи задышал и внезапно жалобным тенорком попросил:
- Простите, можно вас попросить на минуточку отвернуться?
Жалея его в глубине души, я медленно отвернулся, краем глаза успев заметить, как Партай Геноссович, подскочив, опять стал на голову, упираясь затылком в тарелку с фиолетовой каемочкой, а для усиления кровообращения задрыгал толстенькими ножками. Потом, во время продолжавшегося полчаса разговора, он еще несколько раз просил меня отвернуться, вставал на голову, что ему, очевидно, было необходимо для поддержания жизненного тонуса, вращаясь туда-обратно, как Ванька-встанька. Наконец, получив необходимые разъяснения, подписав требуемые бумаги, я собирался было уже распрощаться, как внезапно Партай Геноссович, проникшийся ко мне непонятной симпатией, поманил меня уже с порога, подозвал к столу и, заговорщицки подмигивая, сказал:
- Не хотите взглянуть напоследок? Мне тут принесли. Это, конечно, не входит в мои служебные обязанности, но так и быть.
И порывшись в нижнем ящике своего стола, развернул перед моими глазами веер цветных и черно-белых порнографических карточек. "Как вам вот эта? - шумно и с волнением дыша, поинтересовался он, указывая на бабу в платке с коровьим выменем, снятую с граблями в руках на фоне сенокосилки. - А какая производственница, какая производственница!"
- Ах ты, пузанчик сладострастный, - брезгливо отводя его руку, проговорил я и указательным пальцем ткнул его в пуговицу жилета. Промахнувшийся палец ткнул не в пуговицу, а в надутый живот, и не встретив никакого сопротивления, погряз в пучине официозной плоти. Как же я был удивлен, когда увидел, что сам того не желая, проделал в нем сквозное отверстие, из которого, как и из других швов, по которым внезапно стал разъезжаться стоящий передо мной костюм, полезла густая желто-желейная масса, цветом и запахом напоминая мужскую сперму. Сдуваясь прямо на глазах, как мяч, костюм засвистел проколотой камерой, и густая жидкость потекла быстрее и быстрее: из глазных отверстий, носа, вислоухих ушей и даже рукавов. Видя, что, расползаясь по полу, фигурной формы лужа постепенно подбирается ко мне, боясь наступить в нее и запачкаться, я отступил на шаг назад, открыл дверь и вышел вон…
…Минут через десять придя в себя, я увидел, что бреду по тротуару набережной Фонтанки, двигаясь в сторону Коломны, переставляя ноги с резиновой инерцией, будто кто-то подтягивал меня на невидимом канате. Река, повернутая безразличной серой спиной, шептала что-то, облизывая заросшие тиной гранитные губы. Сырой туман полз мне навстречу, стирая и смещая грани домов, сплющивая крыши, отрезая дымной пеленой перспективу на десять метров впереди, позади и по бокам. Очертания медленно и неохотно проступали, вытесненные из плотной мглы, точно фотография в слабом проявителе. Рентгеновский снимок города смутно маячил, приподнимаясь на цыпочки за пределом зрения… Старика-старьевщика я заметил после того, как пересек мостовую у Египетского моста, он шел мне навстречу, толкая перед собой скелет детской коляски, где под пыльным тряпьем позванивали не менее пыльные бутылки. Видно, узнав меня, старик остановился, переводя дыхание, поджидая, когда я поравняюсь с ним.
- Добрый день, - сказал он, отвечая на мое приветствие. И укоризненно качая лицом со множеством коричневых стариковских пигментных пятен, все в каких-то складочках и отвисших мешочках с синими набухшими прожилками, добавил: - Айяяй, подписали? Все-таки подписали, молодой человек, ай-я-яй!
Я покорно кивнул головой; старьевщик оглянулся по сторонам, перехватывая ручку коляски из левой руки в правую, наклонился ко мне и сказал: "Пойдемте".
…Идти, как оказалось, нам было совсем недалеко; несколько раз я предлагал помочь ему тащить коляску, которую он катил перед собой с явным трудом, но старик категорически отказывался, усмехаясь: "А что я тогда буду делать? У каждого своя ноша". Закатив свою коляску в подворотню какого-то дома, он остановился перед дверью, имеющей совсем нежилой вид; еще раз оглянулся, не заметив ничего подозрительного, открыл замок и пропустил меня вперед. Окутанные кромешной темнотой, стертые до грани осязания ступени вели вниз, потом кончились, ощупывая рукой стену, я пошел по кишке коридора, слыша ржавый скрип коляски сзади себя, пока не остановился перед еще одной дверью; и услышав ворчливый голос старика за спиной: "Открывайте же, открывайте", толкнул ее ладонью. И вошел в обыкновенную книжную лавку букиниста, где все четыре стены снизу доверху, от пола до потолка, были уставлены почерневшими от времени стеллажами, полками, на которых теснились, толпились книжные корешки. Кажется, здесь стояли книги всех времен и народов: старинные, с коричневой потрескавшейся кожей, с золотыми и серебряными позументами, в дешевых коленкоровых мундирах, на которых не виднелось ни единой пылинки; на отдельной полке лежали скрученные в дудочку желтые пергаменты и свитки, перевязанные ленточками; все языки от санскрита до иероглифов древнего Китая, от иудейских закорючек и латыни до виноградных завитков армянского алфавита, одноразовые и многотиражные издания, журналы, переплетенные альманахи и сборники, многотомные словари и справочники, энциклопедии и тома комментариев застыли в безвременной прострации; а на стеллаже напротив окна высились горы аккуратно сложенных рукописей, по той или иной причине не дождавшиеся типографского воплощения.
- Погодите минуточку, - как показалось, не очень довольно проворчал старик за спиной, - сейчас чай разогрею. Можете пока покопаться, - и вышел в соседнюю комнату этого книжного подвального царства.
Взяв с полки первую попавшуюся книгу, пролистнув до середины, я прочел, сразу узнавая текст: "Но я в той точке сделал поворот, где гнет всех грузов отовсюду слился"; закрыл, поставил на место, взял следующую; взгляд сразу нашел нужное место: "Отцы и учители, мыслю: "Что есть ад?" Рассуждаю так: "Страдание о том, что нельзя уже более любить"; опять задвинул кирпичик на пустое место в книжной кладке; потянул следующую, которая распахнулась на странице: "Я советую вам хорошенько запомнить то, что я сейчас скажу, ибо это будет вам весьма полезно и послужит утешением в невзгодах, а именно: гоните от себя всяческую мысль о могущих вас постигнуть несчастьях, ибо худшее из всех несчастий - смерть, а коль смерть на поле брани - славная смерть, значит, для вас наилучшее из всех несчастий - это умереть"… Сколько не искал я потом, листая почти наугад, сколько ни загадывал самое что ни есть замысловатое - все книги, которые некогда я удосужился прочесть или даже просто слыхал об их существовании, оказывались под рукой, сами открывались на нужном месте.
- Ну, как вам моя коллекция? - усмехаясь спросил; старик-старьевщик; оказалось, он давно стоит за моей спиной, наблюдая через плечо. - Садитесь, молодой человек, и берите чай, пока не остыл.